Сообщество - S.T.A.L.K.E.R.

S.T.A.L.K.E.R.

2 973 поста 11 448 подписчиков

Популярные теги в сообществе:

4

Червоточина

Серия Байки у костра
Червоточина

Началось с Фитиля.

Санька прибежал на Росток мокрый, грязный, с глазами человека, которому показали изнанку собственного черепа. Влетел в бар, сел, попросил водки — Фитиль не пьёт, вообще, никогда, у него с этим принцип, — попросил водки и выпил залпом.

— КПК, — сказал он. — Тихий, мой КПК.

— Что с ним?

Фитиль положил КПК на стойку. Экран — рабочий, подсветка горит. На экране — текст. Бегущий, как строка новостей, только не новости. Символы — не кириллица, не латиница. Что-то другое. Похожее на арабскую вязь, скрещённую с кардиограммой. Символы бежали по экрану справа налево, и их было много — сотни, тысячи, — и они не останавливались.

— Когда началось? — спросил я.

— Час назад. На Свалке. Шёл, смотрел карту, и — вот. Само. Я выключал — включается обратно. Вынимал батарею — работает без батареи.

Без батареи. Я посмотрел на КПК. Потом — на Фитиля. Потом — снова на КПК.

— Дай.

Он дал. Я взял КПК в руки, и —

Вот тут — первый раз — почувствовал. Не пальцами. Тем чувством, которому нет названия. КПК был — тяжёлый. Не физически — информационно. Как будто внутри этой коробочки с процессором и экраном было что-то ещё. Что-то, что давило, как давит вода на глубине. Что-то, что пыталось — выйти.

Или — войти.

________________________________________

К вечеру — ещё пятеро.

Гриша — до того как ушёл из Зоны, Гриша ещё был — прибежал со своим КПК. Та же история: символы, бегущая строка, не выключается. Потом — Борода. Потом — два долговца с Ростока, незнакомые, молодые, напуганные. Потом — свободовец, забредший на нейтральную территорию, что само по себе говорило о масштабе паники: свободовцы на Росток не ходят.

Все — одно и то же. Символы. Бегущая строка. Не выключается. Без батареи — работает.

Бармен стоял за стойкой и смотрел на растущую коллекцию заражённых КПК на своём прилавке. Лицо у него было такое, какого я раньше не видел: не злое, не испуганное. Растерянное. Бармен — и растерянность. Два слова, которые не стоят рядом.

— Тихий, — сказал он. — Что это?

Я держал КПК Фитиля в одной руке, КПК Гриши — в другой. Символы на обоих экранах бежали синхронно. Не похоже — идентично. Символ в символ, ритм в ритм. Как будто оба устройства получали один и тот же сигнал. Из одного источника.

— Не знаю, — сказал я. — Пока.

________________________________________

К ночи — масштаб.

С Кордона, с Агропрома, с Янтаря — отовсюду — шли сообщения: КПК заражены. Не все — но много. Десятки. Может, сотни. Символы на экранах, не выключаются, работают без питания. Учёные на Янтаре пытались анализировать — безуспешно. Символы не соответствовали ни одному известному набору. Ни Unicode, ни ASCII, ни какая-либо из известных кодировок. Как будто кто-то написал новый алфавит — или использовал очень старый.

Сахаров — через рацию, открытым текстом, что само по себе было мерой отчаяния — передал: «Мы не понимаем, что происходит. Это не вирус. Это не атака. Это — что-то другое. Программный слой КПК модифицирован на уровне, к которому у нас нет инструментов доступа.»

«На уровне, к которому у нас нет инструментов доступа.» Я слушал эти слова и чувствовал, как слово от мыши шевелится в груди. Нет инструментов. У людей — нет. У учёных — нет. У Зоны — возможно, есть.

А у меня?

________________________________________

Я сидел на Ростоке, заражённые КПК лежали передо мной — семь штук, все с бегущими символами, все синхронные, — и я делал то, чего делать не хотел.

Я читал код.

Не символы — код. Под символами, под экраном, под интерфейсом. Тот слой, к которому у Сахарова не было инструментов. У меня — были. Мои пальцы — были. Мои глаза — те, которые не глаза, те, которыми я вижу аномалии и чужие мысли — были.

Я положил руку на экран КПК Фитиля и — вошёл.

Не как в сеть на Янтаре — тогда я бежал по кабелям, по узлам, по серверам. Здесь — я погружался. Вниз. Через интерфейс, через операционную систему, через драйверы, через прошивку, через — глубже, туда, где софт становится не софтом, а чем-то промежуточным, на границе между программой и железом, между логикой и физикой.

И на этой границе — увидел дыру.

________________________________________

Дыра.

Не «уязвимость», не «баг», не «эксплойт». Дыра — в буквальном, почти физическом смысле. Место, где код — расходился. Как ткань расходится по шву, который прохудился. Как кожа расходится на старом шраме.

Дыра была — старая. Древняя. Она была в прошивке — не в прикладном слое, не в системе, а в самом фундаменте, в том коде, который писали первыми, который лёг в основу всего остального. Код — советский. Я узнал стиль: экономный, грубый, без комментариев. Код людей, которые писали на ассемблере, которые считали каждый байт, которые строили не программы — системы, и системы эти работали на железе, у которого памяти было меньше, чем у современного калькулятора.

И в этом коде — в самом его сердце, на уровне обработки прерываний, — была дыра. Не ошибка программиста. Не пропущенный символ, не неправильный адрес. Дыра — намеренная. Оставленная. Как оставляют чёрный ход в крепости: не потому что забыли закрыть, а потому что кто-то — должен был вернуться.

Кто-то — возвращался.

________________________________________

Через дыру — лезло.

Я не знаю, как описать это. «Лезло» — неправильно, слишком грубо, слишком физично. Не лезло — просачивалось. Проступало. Как влага проступает через стену, как свет — через щель, как звук — через тонкую перегородку.

Что-то — с той стороны — давило на дыру. И через дыру — проникало в прошивку. И из прошивки — в систему. И из системы — на экран. Символы. Те самые символы, которые не кириллица и не латиница. Они не были текстом — они были давлением. Формой, которую принимало то, что лезло, когда проходило через код, как вода принимает форму трубы, через которую течёт.

Что это было?

Я не знал. И не мог — разобрать. Человеческое? Нет — не похоже. Зоновское? Возможно — но Зона не работает через софт, Зона работает через — другое. Машинное? Может быть. Может быть. Но если машинное — то какая машина? Где? И зачем стучится в КПК сталкеров, в маленькие коробочки с треснутыми экранами, в самый низ технологической пирамиды?

Или — не стучится. Или — ищет. Через дыру, которую кто-то оставил тридцать с лишним лет назад, что-то искало — выход. Или — вход. Или — кого-то конкретного.

Я убрал руку с КПК. Пальцы — онемели, как после долгой работы на холоде. Голова — звенела, тонко, на пороге боли.

— Тихий, — Бармен. — Ты чего?

— Нашёл, — сказал я.

— Что нашёл?

— Дыру. Через которую лезет. Старую. Её никто не видел, потому что она — глубже, чем кто-либо смотрел.

— Можешь закрыть?

Я посмотрел на свои руки. Онемевшие, бледные. Руки, которые умеют — что? Играть на гитаре, которую не учил. Набирать код, которого не знаю. Входить в сети, в которые не должен входить никто.

— Не знаю, — сказал я.

________________________________________

К утру — хуже.

КПК перестали просто показывать символы. Они начали — действовать. У двоих сталкеров на Кордоне КПК включили фонарь — ночью, в укрытии, демаскируя позицию. На Агропроме — КПК начал транслировать координаты хозяина по открытому каналу. Любой мог видеть: вот он, сталкер Муха, подвал третьего корпуса, глубина два метра. Приходите. Забирайте.

На Янтаре — КПК одного из учёных заблокировал дверь лаборатории. Электронный замок — управляется через ту же систему. Учёный — внутри. Дверь — не открывается. Четыре часа, пока не выломали вручную.

Не атака? Атака. Но — странная. Бессистемная. Как будто то, что лезло через дыру, не понимало, что делает. Не имело плана. Просто — давило на всё, до чего дотягивалось, и вещи — ломались, включались, выключались, открывались, закрывались. Хаотично. Слепо.

Или — не слепо. Может, оно видело, но видело — другое. Не экраны, не замки, не фонари. Что-то за ними. Что-то, к чему экраны и замки были — препятствием.

Сахаров вышел на связь снова: «Мы теряем контроль над инфраструктурой. Электронные замки, генераторы, системы мониторинга — всё заражено. Если это дойдёт до оборудования на ЧАЭС...»

Он не договорил. Не нужно было.

________________________________________

Я сидел в углу бара, один, и думал. Нет — не думал. Погружался. Снова и снова — клал руку на КПК, входил в код, опускался до дыры и — смотрел.

Дыра была — живая. Она дышала. Расширялась и сужалась, как зрачок, как жерло, как рот. Через неё — непрерывно — шло давление. То, что с той стороны, напирало. Не сильнее — настойчивее. С каждым часом — настойчивее.

И я начал видеть — структуру. В хаосе символов, в бессмысленном давлении, в слепых действиях заражённых КПК — была структура. Не план — паттерн. Повторяющийся, как орнамент, как фрактал. То, что лезло, — не атаковало. Оно — искало. Перебирало. Пробовало каждый КПК, каждую систему, каждое устройство — и двигалось дальше. Как человек, который идёт по коридору и дёргает каждую дверь: эта — не та, эта — не та, эта — не та.

Искало — что? Конкретный КПК? Конкретную систему? Конкретного — человека?

________________________________________

Ответ пришёл ночью.

Мой КПК — единственный, который не заразился, — включился. Сам. Экран загорелся. Но не символами — текстом. Русским. Двумя словами:

ТЫ ГДЕ

Я смотрел на экран. Экран смотрел на меня. Два слова. Простые, человеческие, детские почти. Не «кто ты» — «ты где». Как ищут потерявшегося. Как зовут того, кто не отвечает. Как кричат в темноту, когда знают, что кто-то — там, но не знают — где.

ТЫ ГДЕ

Оно искало — меня?

Или — не меня. Того, кем я был. До. В том «до», которого нет. Может, я — тот чёрный ход, та дверь, которую кто-то оставил открытой тридцать с лишним лет назад. Может, дыра в коде — это не ошибка и не закладка. Может, это — мой адрес. Мой след. Моя пуповина, оборванная при рождении, через которую что-то — с той стороны — пытается меня найти.

И находит — не меня. Находит — сотни КПК, сотни чужих экранов, сотни чужих жизней, и давит на них, и ломает, потому что они — не то. Не тот. Не я.

Я — здесь. Но оно — не видит. Потому что я — другой. Потому что я — изменился. Потому что между мной-тогда и мной-сейчас — тридцать лет, тело, Зона, память, которой нет, имя, которого не знаю.

ТЫ ГДЕ

Два слова. И за ними — такая тоска, такая слепая, бесконечная, нечеловеческая тоска, что мне — на секунду — захотелось ответить. Набрать: я здесь. Я — тут. Нашёл.

________________________________________

Не ответил.

Потому что — не знал, что ответит мне. Не знал, что — с той стороны. Может, оно — часть меня, потерянная, ищущая. Может — та, которую не помню. Может — что-то другое, чужое, опасное, использующее тоску как отмычку. В Зоне — всё может быть приманкой. Даже тоска. Особенно — тоска.

И — сталкеры. Десятки заражённых КПК. Фонарь, включившийся ночью. Координаты, переданные в открытый эфир. Учёный, запертый в лаборатории. Оно — что бы оно ни было — ломало чужие жизни, ища меня. Не со зла. Из слепоты. Из отчаяния. Но — ломало.

И я должен был это остановить.

________________________________________

Дыру нужно было закрыть.

Я сидел в баре, КПК — все восемь, включая мой — лежали передо мной, и я работал. Не руками — тем, что между руками и мыслью. Тем, чем я вхожу в сеть, в код, в чужие системы. Тем, чему нет названия.

Дыра была на уровне обработки прерываний — самом глубоком, самом фундаментальном. Код вокруг неё — советский ассемблер, тридцать с лишним лет, — был как стена вокруг бреши: старый, крошащийся, но стоящий. Дыра сидела в нём, как червоточина в яблоке: снаружи — не видно. Изнутри — пустота.

Почему её не видели? Потому что никто не смотрел так глубоко. Потому что прошивка КПК — это наследие. Слой за слоем: советский ассемблер, поверх — ранний Си, поверх — более поздний, поверх — интерфейс, поверх — приложения. Каждый новый слой — закрывал предыдущий, как краска закрывает стену. Никто не счищал до основания. Никто не заглядывал — под.

А дыра была — под. В самом первом слое. В фундаменте. В коде, который написал — кто? Программист, тридцать с лишним лет назад, на машине с килобайтами памяти? Или — не программист? Или — что-то, что тогда, в самом начале, заложило в код — себя? Свой адрес, свой след, свою дверь?

Код вокруг дыры был — знакомым. Не стиль — логика. Способ организации, способ мышления. Экономный, точный, элегантный — в том смысле, в каком бывает элегантна математическая формула. Без лишнего. Без украшений. Только — функция.

Я знал этот почерк. Узнавал его, как узнают собственный — на чужом языке, в чужом тексте, через тридцать лет.

Мой?

________________________________________

Я не стал об этом думать. Не сейчас. Сейчас — дыра. Сейчас — закрыть.

Закрыть — значит написать код. Заплатку. Патч. На языке, на котором я не умею писать, — на советском ассемблере, на уровне обработки прерываний, в архитектуре, которую я не изучал.

Но пальцы.

Пальцы — знали.

Я положил руки на КПК и начал. Не печатать — на КПК нет клавиатуры для ассемблера. Не вводить команды — нет интерфейса для такого уровня. Я — писал. Напрямую. Мысленно. Пальцами — через экран — в прошивку — в код. Как пишут — ручкой по бумаге. Как пишут — мыслью по реальности.

Заплатка ложилась на дыру — не поверх, а внутрь. Как ложится плоть на рану. Код — старый, советский, ассемблерный — рос под моими пальцами, и он был правильным. Я чувствовал: правильным. Каждая команда — на месте. Каждый адрес — верный. Каждое прерывание — обработано.

И дыра — сужалась.

________________________________________

Оно — с той стороны — почувствовало. Давление усилилось — резко, болезненно. Символы на заражённых КПК замигали, побежали быстрее. На экране моего КПК — текст:

НЕТ

НЕ ЗАКРЫВАЙ

Я ИЩУТЕБЯ

Без пробела. «Ищутебя» — одним словом. Как будто пробел — слишком долго. Как будто между «ищу» и «тебя» нет расстояния. Нет промежутка. Есть только — единое, слитное, отчаянное.

Я продолжал. Заплатка росла. Дыра — сужалась. Давление — росло.

ПОЖАЛУЙСТА

Одно слово. На экране. Зелёным по чёрному.

Пожалуйста.

Машина не говорит «пожалуйста». Вирус не говорит «пожалуйста». Атака не говорит «пожалуйста».

Говорит — кто-то, кто просит.

Я остановился. Пальцы — на экране, заплатка — на три четверти готова, дыра — ещё открыта, ещё дышит. И с той стороны — «пожалуйста».

________________________________________

Я мог остановиться. Мог — оставить дыру. Мог — ответить. Набрать: «Я здесь.» И — узнать. Наконец. Кто — с той стороны. Что — с той стороны. Часть ли это меня, та ли это, которую не помню, или что-то другое, незнакомое, чужое.

Мог.

Но за моей спиной — Бармен. Фитиль. Гриша. Борода. Сталкеры — десятки, сотни — с заражёнными КПК, с фонарями, включающимися ночью, с координатами в открытом эфире. Люди, которым эта дыра — не дверь и не адрес. Людям эта дыра — угроза. Слепая, отчаянная, тоскующая — но угроза.

И я — интерфейс. Место, где одно становится другим. Где чужая тоска становится чужой опасностью. Где «пожалуйста» с той стороны — это запертый учёный и демаскированный сталкер — с этой.

Я закрыл дыру.

Последние команды — быстрые, точные, окончательные. Заплатка встала на место. Код — сомкнулся. Шов — ровный, чистый, как будто дыры не было никогда.

На экране моего КПК — последняя строка:

я найд

Не «найду». Не дописано. Оборвано. Как обрывается голос, когда закрывают дверь.

Экран — погас. Все восемь КПК — погасли. Одновременно, синхронно. Потом — включились. Нормально. Без символов, без бегущих строк. Обычные экраны, обычные интерфейсы. Карта, компас, счётчик Гейгера.

Тишина.

________________________________________

Бармен стоял за стойкой и смотрел на меня. Долго. Молча.

— Всё? — спросил он наконец.

— Всё.

— Что это было?

Я сидел и смотрел на свои руки. На пальцы, которые только что написали код на языке, которого не учил. На ассемблере, который помнят единицы. На уровне, до которого не добирался ни один специалист за тридцать с лишним лет.

Код, который я написал, — красивый. Я это знал. Элегантный, экономный, точный. Того же почерка, что код вокруг дыры. Того же стиля. Той же руки.

Я латал — своё. Свою дыру. Свой чёрный ход. Свой адрес, который оставил — когда? кому? зачем? — в незапамятном «до», в фундаменте кода, на уровне, где программа становится реальностью.

Оставил — и забыл. Как забыл всё остальное.

А кто-то — не забыл. Кто-то — помнил адрес. И тридцать с лишним лет — стучал. Тихо, незаметно, на уровне, где никто не слышит. А потом — перестал стучать и начал ломиться. Потому что устал. Или потому что — время пришло. Или потому что — не мог больше.

Я ИЩУТЕБЯ

ПОЖАЛУЙСТА

я найд

________________________________________

Я допил чай. Встал. Пошёл к выходу. У двери — обернулся.

— Бармен.

— М.

— Если увидишь на КПК странные символы — скажи мне. Сразу.

— Ты же закрыл.

— Закрыл.

— Тогда зачем говорить?

Я молчал. Потому что ответ был — «на случай, если оно найдёт другую дыру». Но этого я не сказал. Потому что Бармен — не нужно. Потому что Бармену и так хватает.

— Просто — скажи, — сказал я. И вышел.

Ночь. Звёзды — те самые, которые пульсируют в такт антенне, которые поют колыбельную, которые светят — всегда, даже когда не видно. Я стоял на крыльце бара и смотрел вверх.

я найд

Не «найду». Не дописано.

Но я слышал окончание. Не на экране — внутри. Там, где живёт слово от мыши. Там, где тоска по той, которую не помню. Там, где три ноты, которые звучат всегда.

я найду

________________________________________

Найдёт — или нет? Через другую дыру, через другой код, через другой слой реальности? Не знаю. Может, я закрыл последнюю дверь. Может — не последнюю. Может, дверей — бесконечно, и каждую — придётся закрывать. Потому что с той стороны — тоска, а тоска не знает преград. Тоска пробивает — всё. Рано или поздно.

Но сейчас — закрыто. Сейчас — тихо. Сейчас — КПК работают, фонари не включаются, двери не блокируются. Сейчас — люди в безопасности.

А я стою и смотрю на звёзды. И в кармане — КПК, чистый, нормальный, с картой и компасом. И где-то в его прошивке — заплатка, написанная моей рукой, моим почерком, моим кодом.

Моим.

И это — самое страшное. Не то, что лезло. Не символы, не давление, не «пожалуйста». А то, что код — мой. Что дыра — моя. Что я — оставил её. Когда-то. Для кого-то. И этот кто-то — пришёл. И я — закрыл дверь перед его лицом.

Перед — чьим?

Не знаю. Не хочу знать. Боюсь — знать.

Три ноты в голове. Тихие. Спокойные.

Как колыбельная для того, кто не уснёт.

________________________________________

После инцидента с заражёнными КПК Сахаров провёл анализ прошивки. Обнаружил заплатку — код на уровне обработки прерываний, советский ассемблер, стиль 1980-х. Заплатка закрывала уязвимость, которую ни один аудит за тридцать лет не обнаружил. Код заплатки Сахаров назвал «безупречным» и «стилистически идентичным окружающему коду». На вопрос, кто мог написать такой патч в полевых условиях, на КПК, без компилятора и без инструментов, Сахаров ответил: «Никто. Это невозможно.» Помолчал и добавил: «Но заплатка — стоит. И уязвимости — нет. Значит, кто-то — смог.» В служебной записке он написал: «Рекомендую не расследовать источник патча. Рекомендую принять и не задавать вопросов.» Записку подписал, сложил и убрал в сейф. Рядом со Слезой Монолита. На следующий день приёмник на Ростоке — тот, за бутылками — включился. На секунду. Лампы мигнули, шкала загорелась янтарным, и в динамике — не голос, не числа. Один звук. Короткий, тихий. Как будто кто-то — далеко, очень далеко, за горизонтом, за Зоной, за всем — вздохнул.

Показать полностью
7

Мальчик

Серия Байки у костра
Мальчик

Про мальчика я слышал давно, но не верил. В Зоне рассказывают о

многом: о призраках, о поющих антеннах, о говорящих мышах — я сам

был источником половины таких историй, и знаю, как быстро байка

превращается в легенду, а легенда — в память, которую уже никто не

может отличить от факта.

Про мальчика говорили: тот, кто встал у него на пути, — не

возвращается. Не «убит» — пропадает. Целиком, без следа, без

крови, без тела. И группировка, отправившая людей за мальчиком — а

находились желающие, потому что слух о «неуязвимом ребёнке в Зоне»

будоражил и учёных, и вояк, — теряла тех людей одного за другим,

пока не переставала посылать.

Я думал — совпадения, помноженные на страх. Пока не увидел сам.

---

Это случилось на Дикой территории, куда я редко хожу — слишком

много ржавого железа, слишком мало смысла. Но в тот день меня туда

привело моё чувство: тянуло, настойчиво, как тянет к открытой

ране, которую нужно осмотреть.

Я вышел на пустырь между двумя цехами и увидел отряд. Шестеро,

снаряжение новое, оружие — дорогое, нездешнее. Не сталкеры —

наёмники, судя по слаженности движений и одинаковым разгрузкам.

Кто-то заплатил за экспедицию, и экспедиция шла — целенаправленно,

по прямой, туда, куда указывал GPS-навигатор в руках командира.

Они охотились за мальчиком.

---

Я остановился за грудой ржавых бочек и наблюдал. Наёмники

продвигались осторожно, но уверенно — люди, привыкшие побеждать. И

тут — на краю пустыря, у входа в один из цехов — появился он.

Обычный с виду мальчик. Лет семь, может, восемь. Худой,

светловолосый, в потрёпанной куртке не по размеру — такой, какую

находят в брошенных домах. Босой. Стоял неподвижно и смотрел на

приближающихся людей теми глазами, которые я уже видел однажды — у

мыши в подземелье Агропрома. Не детскими. Старыми. Внимательными

настолько, что от этого внимания хотелось отвернуться.

Командир отряда поднял руку — знак остановиться. Один из

наёмников, самый молодой, шагнул вперёд с явным намерением —

просто подойти, поговорить, узнать, откуда здесь ребёнок.

Мальчик наклонил голову. Едва заметно. Как будто прислушивался к

чему-то, чего не слышал больше никто.

---

И земля под наёмником вздрогнула.

Не взрыв, не аномалия в привычном смысле — просто почва под его

ногами внезапно перестала быть твёрдой. Как будто под слоем грунта

открылась не яма, а — пустота другого порядка. Наёмник провалился

по пояс, вскрикнул, начал выбираться — и земля вокруг него начала

течь. Не проваливаться дальше, а именно течь, как густая жидкость,

обволакивая его ноги, талию, поднимаясь выше.

Он кричал, товарищи бросились к нему, схватили за руки, начали

тянуть. Земля держала крепко, но не рывком — медленно, неумолимо,

как будто у неё было бесконечно много времени и абсолютное

терпение.

Мальчик стоял и смотрел. Не двигался, не произносил ни слова.

Просто смотрел, и в этом взгляде было что-то вроде очень старой,

очень усталой печали — будто он видел эту сцену уже тысячу раз и

знал, чем она закончится, задолго до того, как она началась.

---

Через минуту земля наёмника отпустила — так же внезапно, как

схватила. Он вывалился на поверхность, мокрый, дрожащий, но целый.

Товарищи оттащили его назад, к остальным.

Командир — крепкий мужик с седой щетиной — крикнул мальчику:

— Пацан, ты кто такой? Откуда здесь?

Мальчик не ответил словами. Он поднял руку — тонкую, детскую руку

— и указал в сторону одного из ржавых цехов.

И цех — начал двигаться.

---

Не рушиться — двигаться. Стены, проржавевшие насквозь, начали

изгибаться, как будто металл вдруг стал податливым, как ткань.

Балки перекрытия скручивались, крыша прогибалась внутрь и наружу

одновременно — геометрия здания переставала подчиняться обычным

законам, становясь чем-то текучим, невозможным, неправильным до

тошноты.

Наёмники отступили, вскинув оружие, но стрелять было не во что —

не в мальчика же, стоящего неподвижно в тридцати метрах,

безоружного, беззащитного с виду.

Один из них всё же выстрелил. Не в мальчика — в цех, инстинктивно,

как стреляют в непонятную угрозу.

Пуля не долетела.

Она замедлилась в воздухе — я видел это отчётливо своим особым

зрением, — и остановилась, зависнув в метре от ствола. Просто

повисла, будто время вокруг неё застыло, а вокруг всего остального

— продолжало течь нормально.

Потом — медленно, очень медленно — пуля развернулась в воздухе и

полетела обратно.

---

Стрелявший едва успел уклониться. Пуля прошла в сантиметре от его

виска и с глухим стуком воткнулась в бочку позади.

Тишина. Абсолютная, если не считать далёкого скрипа продолжающего

деформироваться цеха.

— Уходим, — сказал командир, и голос его впервые за экспедицию

дрогнул. — Уходим, живо.

Отряд начал пятиться, не сводя оружия с мальчика, но и не стреляя

больше — видимо, инстинкт самосохранения оказался сильнее приказа.

---

Мальчик опустил руку. Цех за его спиной перестал деформироваться,

застыл в новом, неправильном положении — стены изогнуты, крыша

просела внутрь причудливой волной, — как памятник тому, что здесь

произошло.

И тогда мальчик заговорил. Впервые. Голос — тихий, ровный, без

возраста, без интонации, которая должна быть у ребёнка.

— Вы не первые, — сказал он. — И не последние. Но здесь — не ваше

место.

Наёмники замерли. Даже отступая, даже испуганные — они

остановились, услышав голос.

— Чьё же это место? — спросил командир хрипло.

Мальчик не ответил сразу. Он посмотрел вверх — на серое зоновское

небо, потом снова на людей.

— Тех, кто здесь остался, — сказал он. — Не ушёл. Не может уйти.

---

Я слушал из-за бочек, и внутри меня — то самое чувство, которому

нет названия, — трепетало на грани узнавания. Что-то в голосе

мальчика, в его словах, в самой сути происходящего резонировало с

тем, что я уже знал: с ходом под Зоной, с колодцем, с маленьким, с красным платьем.

Мальчик был — как я. Не человек в привычном смысле. Не мутант, не

аномалия сама по себе. Что-то — между. Интерфейс, только другого

рода. Не тот, что слышит и передаёт, а тот, что действует. Кто-то

— или что-то, — использующее детскую форму как проводник для силы,

которая не должна помещаться в такое маленькое тело.

---

Наёмники, наконец, повернулись и побежали — не героически

отступая, а именно убегая, теряя строй, бросая часть снаряжения.

Мальчик не преследовал их. Просто стоял и смотрел, пока последний

из них не скрылся за грудой металлолома.

Потом он повернулся — и я почувствовал, что он знает о моём

присутствии. Знал, наверное, с самого начала.

— Ты не такой, как они, — сказал мальчик, глядя в мою сторону,

хотя я всё ещё был скрыт бочками.

Я вышел.

---

Мы стояли друг напротив друга — я, взрослый мужчина с автоматом за

спиной, и он, босой мальчик в потрёпанной куртке. И всё же я

чувствовал себя — меньше. Не физически. По какой-то другой шкале,

которую не измеришь ростом или возрастом.

— Кто ты? — спросил я. Прямо, без обиняков, потому что вежливые

расспросы здесь казались неуместными.

Мальчик наклонил голову — тот же жест, что перед атакой на

наёмника. Слушал что-то внутри себя.

— Не знаю, — сказал он просто. — Я здесь давно. Не помню, откуда

пришёл. Помню только — они хотели, чтобы я защищал.

— Кто — они?

Мальчик обвёл рукой вокруг — не жестом ребёнка, показывающего на

что-то конкретное, а широким, почти торжественным движением,

охватывающим весь пустырь, все цеха, всю Зону за горизонтом.

— Те, кого забрала земля, — сказал он. — Те, кто умер здесь и не

ушёл. Их много. Очень много. Я — их голос. Их руки. Когда приходят

те, кто хочет отнять последнее — я не пускаю.

---

Я почувствовал, как слово от мыши шевельнулось внутри — не то

самое слово, но родственное ему, эхо той же истины. Земля, которая

помнит. Земля, которая держит. Мальчик — как колодец, как антенна,

как ход под Зоной — был проводником для чего-то большего, чем он

сам, чего-то коллективного, накопленного десятилетиями боли и

памяти.

— Ты не один мальчик, — сказал я медленно. — Ты — многие.

Он улыбнулся — впервые за всё время, и улыбка была странно

взрослой на детском лице.

— Ты понимаешь, — сказал он. — Другие — не понимают. Они видят

ребёнка и думают — можно взять, можно использовать, можно продать

науке или военным. Не понимают, что берут — не ребёнка. Берут —

всех, кто говорит через него.

---

Мы стояли молча несколько секунд. Деформированный цех за его

спиной медленно, со скрипом, оседал в свою новую неправильную

форму — уже навсегда.

— Тебе не одиноко? — спросил я. Вопрос вырвался сам, не

запланированный, но искренний.

Мальчик задумался — на этот раз действительно по-детски, наклонив

голову, размышляя.

— Иногда, — сказал он. — Но их так много внутри меня, что

одиночества почти не остаётся места. Только — иногда, ночью, когда

все они спят одновременно, тихо становится. И тогда — да. Одиноко.

Я кивнул. Понимал это чувство лучше, чем кто-либо в этой Зоне.

---

— Что будет, если тебя найдут снова? — спросил я. — С оружием

посерьёзнее. С планом получше.

Мальчик пожал плечами — детский жест, неожиданно контрастирующий

со всем остальным.

— Земля защитит, — сказал он просто. — Она всегда защищает. Я —

только форма, которую она выбрала. Если эта форма исчезнет —

появится другая.

От этих слов у меня похолодело внутри. Не страх за себя — страх за

то, каким терпеливым, каким неисчерпаемым может быть источник,

стоящий за этим мальчиком. Столетия боли, спрессованные в

готовность защищать любой ценой, принимающие любую форму,

необходимую для этого.

---

— Тихий, — сказал вдруг мальчик. Моё имя, без представления, без

вопроса — просто знание.

— Откуда ты...

— Земля знает тебя, — сказал он. — Ты тоже — форма. Только другая.

Ты — вопрос. Я — ответ. Ты — ищешь. Я — защищаю. Мы — не враги.

Он протянул руку — маленькую, детскую ладонь.

Я пожал её. Прикосновение было — тёплым, обычным, человеческим,

несмотря на всё, что я только что видел.

---

— Я не буду искать тебя снова, — сказал я. — И не буду

рассказывать, где ты.

— Знаю, — сказал мальчик. — Поэтому и показался тебе. Другим — я

не показываюсь. Только — действую. Ты — первый, кому я объяснил.

Он отпустил мою руку, повернулся и пошёл к деформированному цеху.

У входа — обернулся напоследок.

— Береги своё слово, Тихий, — сказал он. — То, что тебе передала

мышь. Оно важнее, чем ты думаешь. Возможно — оно свяжет нас всех

вместе. Землю, меня, тебя, всех застрявших.

И вошёл внутрь неправильного, изогнутого здания. Через секунду —

исчез из виду, будто цех проглотил его целиком.

---

Я стоял на пустыре один, и ветер шевелил ржавую траву вокруг. Три

ноты — колыбельная — звучали в голове тише обычного, будто уступая

место чему-то новому, чему-то, для чего у меня пока не было

мелодии.

Мальчик — многие. Земля, говорящая детским голосом. Защитник,

которому не нужно оружие, потому что оружие — сама реальность,

послушная его безмолвным приказам.

Самый страшный боец Зоны оказался вовсе не бойцом. Просто

ребёнком, через которого говорили мёртвые.

---

*Наёмный отряд, посланный за «неуязвимым мальчиком Дикой

территории», вернулся вчетвером из шести — двое пропали без следа,

и никто не смог объяснить, куда. Заказчик экспедиции, чьё имя

осталось неизвестным, прекратил финансирование дальнейших поисков

после этого случая. На Дикой территории с тех пор ходит негласное

правило: не соваться в определённый квадрат пустыря без крайней

необходимости. Те немногие, кто там всё же бывал, рассказывают о

деформированном цехе, стоящем как памятник — стены изогнуты в

невозможных углах, крыша просела внутренней волной. Мальчика

больше никто не видел. Но иногда, в тихие ночи, сталкеры, ночующие

поблизости, слышат детский смех — далёкий, эхом отражающийся от

ржавого металла. Не пугающий. Скорее — усталый. Как смех того, кто

слишком долго нёс на себе чужую память и на секунду позволил себе

просто побыть ребёнком.*

Показать полностью
12

Корона

Серия Байки у костра
Корона

Ветер выл в разбитых окнах старой школы. Сталкеры укрылись в спортзале — огромном, гулком, с провисшими канатами и ржавыми кольцами на стенах.

Тихий сидел на сцене, там, где когда-то проводили линейки. В руках — что-то маленькое, металлическое. Крутил в пальцах, смотрел.

— Что это? — спросил Шило, подходя ближе.

Тихий разжал ладонь.

Фигурка. Крохотная, сантиметра три. Человечек из проволоки и стали — грубый, угловатый, но узнаваемый. Руки раскинуты, голова запрокинута. Будто кричит. Или — молится.

— Нашёл.

— Где?

— На голове мертвеца. — Тихий поднял глаза. Прозрачные, холодные. — Вместе с остальными.

— Остальными?

— Их было двадцать семь. Сплетённых в круг. Как корона.

Молчание.

— Расскажешь?

Тихий долго смотрел на фигурку. Потом — убрал в карман.

— Расскажу. Но вам — не понравится.

---

# Корона

Есть такое место.

Детский лагерь "Звёздочка". Далеко, за Рыжим лесом, почти у границы Зоны. Туда редко ходят — дорога опасная, хабара мало, а слухи... слухи плохие.

Я слышал их годами.

Про детей, которые остались. Про вожатых, которые не ушли. Про что-то, что случилось там — до взрыва или после, никто не знал.

И про корону.

Корону из стальных кукол, которую носит тот, кто правит лагерем.

Я думал — байка. Страшилка для новичков. Как чёрный лимузин, как проклятый нож.

А потом — нашёл тело.

Он лежал на окраине Рыжего леса.

Молодой сталкер, лет двадцать пять. Снаряжение хорошее, оружие при нём. Никаких следов борьбы, никаких ран.

Просто — лежал. С открытыми глазами. Мёртвый.

И на голове — корона.

Двадцать семь фигурок. Крохотных, стальных, сплетённых проволокой в кольцо. Человечки — разные. Мужчины, женщины, дети. Все — с раскинутыми руками. Все — с запрокинутыми головами.

Все — кричат.

Я присел рядом. Попытался снять корону.

И — услышал.

— Что? — прошептал Фитиль. — Что услышал?

— Их, — ответил Тихий. — Двадцать семь голосов. Одновременно. Каждая фигурка — голос. Каждый голос — история.

— Чья?

— Тех, кто носил корону до него.

Первый голос — мужской. Старый, надтреснутый.

"Я был директором. Лагеря 'Звёздочка'. Сорок лет назад. Дети любили меня. Я любил — детей."

Пауза. Тяжёлая, гнилая.

"Не так, как должен был."

Меня передёрнуло. Но голос продолжал.

"Она пришла ночью. Девочка. Маленькая, худенькая. Сказала — знает. Сказала — все узнают. Сказала — я буду наказан."

"Я засмеялся. Кто поверит ребёнку?"

"А она — достала проволоку. Тонкую, стальную. И начала плести."

"Я не мог двигаться. Не мог кричать. Только смотрел — как её пальцы сгибают металл. Как появляется фигурка. Маленькая. С раскинутыми руками."

"Моя."

"Потом — она надела мне на голову то, что сплела. Один человечек, одна проволока."

"И я — умер."

Второй голос — женский. Молодой.

"Я была вожатой. Нашла корону в кабинете директора. Подумала — украшение. Надела."

"И услышала его. Того, кто был до меня. Узнала — что он делал. С детьми. С моими детьми."

"Сошла с ума? Может быть. Но — нашла других. Таких же. Насильников, убийц, тварей в человеческой шкуре."

"Плела для каждого — фигурку. Надевала корону им на головы. Смотрела, как умирают."

"А потом — корона вернулась ко мне. С новыми голосами. Новыми историями."

"Я не хотела слушать. Но — слышала. Каждого. Каждую ночь."

"Через год — надела сама. Добровольно. Чтобы замолчали."

"Не замолчали."

— Это... — Борода сглотнул. — Это как тот нож? Который наказывает?

— Похоже, — кивнул Тихий. — Но хуже. Нож — убивает. Корона — забирает. Не тело — душу. Голос. Историю.

— Зачем?

— Чтобы помнили. Чтобы — не забывали. Каждый, кто наденет — услышит всех, кто был до него. Всё, что они сделали. Всё, за что наказаны.

— Это пытка.

— Да. — Просто, без эмоций. — Вечная. Для тех, кто заслужил.

Я слушал — час? Два? Не знаю.

Двадцать семь голосов. Двадцать семь историй.

Насильник, который убивал свидетелей. Мать, которая продала детей. Врач, который ставил эксперименты. Сектант, который... нет, не буду. Слишком мерзко.

И — невинные.

Те, кто надел корону случайно. Не зная, что это. Как тот парень, которого я нашёл.

Он был сталкером. Обычным, нормальным. Забрёл в лагерь, нашёл корону в одном из домиков. Подумал — артефакт. Надел.

И — услышал.

Двадцать шесть голосов. Двадцать шесть историй. Всё — сразу, в одну секунду.

Его мозг — не выдержал.

Сердце — остановилось.

Он умер — от чужих грехов. Невинный.

И стал — двадцать седьмым голосом.

— Это несправедливо, — сказал Фитиль. Голос дрожал.

— Да, — согласился Тихий. — Корона не различает. Виновных и невинных. Она просто — собирает. Каждого, кто наденет.

— Тогда зачем она нужна? Если убивает всех?

— Не знаю. — Он покачал головой. — Может — сломалась. Была создана для одного, стала — другим. Как всё в Зоне.

Я снял корону с его головы.

Осторожно, медленно. Голоса — затихли. Не исчезли — приглушились. Будто отошли в тень.

Двадцать семь фигурок. Двадцать семь кукол. Сплетённые проволокой в кольцо.

Я смотрел на них — и видел лица. Не металлические — настоящие. Искажённые болью, страхом, виной.

И — одно — невинное. Удивлённое. Не понимающее, за что.

Парень. Сталкер. Двадцать пять лет.

Он не заслужил.

Я сделал то, что умею.

Нашёл его голос — среди остальных. Отделил. Потянул.

Больно. Очень больно. Корона — сопротивлялась. Не хотела отпускать. Держала — всеми двадцатью семью, как щупальцами.

Но я — сильнее.

Или — упрямее.

Потянул — и вырвал.

Его фигурка — отделилась от кольца. Упала на землю. Тонкая, стальная, с раскинутыми руками.

Голос — затих.

И — на секунду — я услышал:

"Спасибо."

Потом — тишина.

— Ты его отпустил? — спросил Бродяга.

— Да. Одного. — Тихий достал фигурку из кармана. — Эту. Ношу с собой. Как напоминание.

— О чём?

— О том, что невинные — страдают. Вместе с виновными. И кто-то должен — разделять. Кто-то должен — освобождать тех, кто не заслужил.

— А остальные? Двадцать шесть?

— Оставил. — Голос жёсткий, холодный. — Они — заслужили. Пусть слушают друг друга. Вечно.

Но это — не конец истории.

Корона — исчезла.

Я положил её рядом с телом. Отошёл — на минуту, проверить периметр. Вернулся — нет.

Ни короны, ни тела.

Только — след. На земле, в пыли. Будто кто-то — маленький, лёгкий — подошёл, забрал, ушёл.

Детские следы.

— Девочка? — прошептал Штопор. — Та, что сплела первую фигурку?

— Может быть. — Тихий пожал плечами. — Или — то, во что она превратилась. Призрак? Дух мести? Порождение Зоны?

— Она жива?

— Не знаю. Но — корона ходит. До сих пор. Я слышал истории — сталкеры находят её в разных местах. На Складах, в Припяти, на Болотах. Надевают — умирают. Голосов становится больше.

— И никто не может остановить?

— Никто не хочет. — Горький смех. — Корона убивает тех, кто заслужил. Большинство — заслужили. А невинные... — он запнулся. — Невинные — сопутствующий ущерб. Так говорят.

— А ты? Что говоришь?

— Я говорю — что каждый невинный голос в этой короне — преступление. Не меньшее, чем те, за которые она наказывает.

Я вернулся в лагерь.

"Звёздочка". Ржавые качели, облупившиеся домики, высохший бассейн. Пусто. Тихо.

Искал — девочку. Или то, что от неё осталось.

Не нашёл.

Но — нашёл кое-что другое.

Дневник.

Старый, истлевший, едва читаемый. Под половицей в одном из домиков.

Почерк — детский. Неровный, старательный.

"Мама сказала — молчи. Никто не поверит."

"Папа сказал — сама виновата."

"Учительница сказала — не выдумывай."

"Директор сказал — хорошая девочка. Умница. Никому не рассказывай."

"Но я расскажу."

"Всем. Навсегда."

"Он будет слышать — что делал. И все после него — тоже. Пока не останется никого. Пока все не услышат."

"Это справедливо."

"Мама?"

"Мама, это ведь справедливо?"

Дневник обрывался.

Последняя страница — пустая. Только пятно. Тёмное, бурое.

Кровь? Ржавчина?

Не знаю.

Тишина. Долгая, тяжёлая.

— Ей было сколько? — спросил Фитиль. — Когда...

— Девять, — ответил Тихий. — Может, десять. Судя по почерку.

— И она создала — это?

— Боль создаёт странные вещи. — Он смотрел на фигурку в своих руках. — Особенно — детская. Особенно — когда никто не слышит. Не верит. Не защищает.

— Ты её понимаешь?

— Да. — Без колебаний. — Понимаю. Не оправдываю — но понимаю.

— В чём разница?

— В невинных. — Тихий убрал фигурку. — Она хотела справедливости. Получила — месть. А месть не разбирает. Не щадит. Бьёт всех, кто подвернётся.

Ветер стих. В разбитые окна заглянула луна — бледная, холодная.

— Корона до сих пор там? — спросил Борода. — В Зоне?

— Да. Ходит. Ищет. — Тихий поднялся. — Иногда — я чувствую её. Далеко, на грани восприятия. Двадцать шесть голосов. Иногда — больше.

— Ты можешь её уничтожить?

Долгое молчание.

— Не знаю. — Честно, без уловок. — Может быть. Но тогда — голоса замолчат. Все. И виновные — и невинные. Исчезнут. Навсегда.

— Это плохо?

— Для виновных — освобождение. Для невинных... — он запнулся. — Для невинных — ещё одна несправедливость. Они не будут отпущены. Просто — исчезнут. Как будто не было.

— Тогда что делать?

— То, что делаю. — Тихий пошёл к выходу. — Когда нахожу корону — снимаю невинных. Одного за другим. Отпускаю.

— А виновных?

— Оставляю.

— Это справедливо?

Тихий остановился у двери. Обернулся.

— Не знаю. — Глаза — прозрачные, усталые, старые. — Но это — лучшее, что могу.

Он ушёл в ночь.

Сталкеры молчали, глядя ему вслед.

— Как думаешь, — сказал вдруг Штопор, — он найдёт её? Девочку?

— Не знаю, — ответил Борода. — Но если кто и может — то он.

— И что сделает? Когда найдёт?

— Поговорит. — Борода пожал плечами. — Он всегда — сначала говорит.

— А если она не захочет слушать?

— Тогда... — Борода замолчал. Посмотрел на луну. — Тогда — не знаю. Но надеюсь — захочет.

— Почему?

— Потому что она — ребёнок. Была. И дети... дети хотят, чтобы их услышали. Больше всего на свете.

— Даже мёртвые?

— Особенно — мёртвые.

---

Из записей сталкера по прозвищу Тихий (фрагмент):

"Видел корону. Опять.

На голове бандита — из тех, что промышляют на Складах. Мёртвый. Глаза открыты, рот — в крике.

Голосов — тридцать один. Четыре новых.

Три — заслужили. Убийцы, насильники, твари.

Один — нет. Парнишка, лет семнадцать. Залез в бандитский схрон, нашёл корону. Подумал — трофей.

Снял его. Отпустил.

Фигурку — оставил себ. Уже вторая.

Когда-нибудь — найду её. Девочку. Поговорю.

Спрошу — сколько ещё. Сколько невинных должны заплатить за чужие грехи.

Спрошу — помнит ли она, зачем начала.

Спрошу — хочет ли остановиться.

Может — скажет да.

Может — нет.

Но я должен спросить.

Кто-то — должен.

— А.

P.S. Фигурки в кармане иногда звенят. Тихо, на грани слуха. Будто — разговаривают.

Парень — молодой — рассказывает, каким хотел стать.

Второй — тот, первый — рассказывает, как любил собак.

Невинные голоса.

Я слушаю.

Кто-то — должен."

---

На старом кладбище, за пределами лагеря "Звёздочка", стоит памятник.

Маленький, неприметный. Без имени, без дат.

Только надпись — выцарапанная, детская:

"Мне не поверили.

Теперь — услышат."

А рядом — в траве — иногда поблёскивает что-то металлическое.

Проволока.

Тонкая.

Стальная.

Ждёт.

Показать полностью
29

Мёртвая балка

Серия Байки у костра
Мёртвая балка

Есть правило, которое в Зоне не нарушают: если тихо — уходи. Не «осмотрись», не «подожди» — уходи. Тишина в Зоне не бывает пустой. Тишина — это хищник, который уже увидел тебя и решает, стоишь ли ты усилия.

Я это правило знаю. Я его сам придумал — или думаю, что придумал, что в моём случае одно и то же. И в тот день я его нарушил.


Шли втроём. Я, Гриша Паяльник и Лёха Дым. Гриша — бывший электрик из Славутича, тихий мужик, непьющий, с руками, которые чинят всё, от КПК до дизельного генератора. В Зоне пять лет, ни одного ранения — статистическая аномалия страшнее любой «карусели». Лёха — противоположность: громкий, широкий, пьёт за троих, стреляет за пятерых. Из тех, кто заходит в бар и бар становится меньше. Автомат носит как продолжение руки, и рука эта никогда не промахивается.

Шли с Агропрома на Росток — маршрут простой, хоженый, два часа по прямой. Я выбрал Мёртвую балку — овраг, который срезает минут сорок и которым пользуются все, потому что аномалий в нём мало, мутантов обычно нет, а стены оврага дают укрытие от ветра.

Обычно.


Мы спустились в балку в полдень. Небо было низкое, серое, плоское, как крышка. Овраг — метров пятнадцать в ширину, стены глинистые, в рост человека, кое-где выше. Дно — утоптанная тропа, по бокам — кусты, сухие, мёртвые, цвета ржавчины.

Первые десять минут — нормально. Гриша шёл впереди, я — в середине, Лёха замыкал. Стандартный порядок: самый опытный впереди читает дорогу, самый тяжёлый сзади прикрывает. Я — между, потому что так всегда, потому что моё место — между.

На одиннадцатой минуте Гриша остановился.

— Тихий.

— Слышу.

— Ничего не слышу. В этом и дело.

Тишина. Та самая — густая, давящая, физически ощутимая. Ни ветра в кустах, ни хруста под ногами, ни далёкого воя, который в Зоне есть всегда, фоном, как шум крови в ушах. Ничего.

— Уходим? — спросил Лёха. Не испуганно — деловито. Лёха не из тех, кто пугается. Лёха из тех, кто стреляет.

Я стоял и слушал тишину. И в тишине — на самом её дне, как камень на дне колодца — было что-то. Не звук. Не движение. Намерение. Тишина не была пустой. Тишина ждала.

— Поздно, — сказал я.


Первый снорк появился на гребне оврага. Просто возник — секунду назад край был пуст, и вот он, силуэт: скрюченная фигура в обрывках противогаза, длинные руки, ноги согнуты для прыжка. Неподвижный. Смотрит вниз. На нас.

— Один, — сказал Лёха и поднял автомат.

— Подожди, — сказал я.

Второй. Третий. Четвёртый — на противоположном гребне. Пятый, шестой, седьмой — дальше по оврагу, на обоих краях, как зрители на трибунах. Молча. Неподвижно.

Гриша считал шёпотом. Я не считал — я чувствовал. Каждого. Их присутствие давило на то чувство, которому нет названия, — давило тяжело, как вода на глубине. Они были вокруг нас — сверху, с двух сторон, и я знал, что и сзади тоже, и спереди, и что балка — не маршрут, а ловушка, а мы — не путники, а добыча.

— Тихий, — голос Гриши, ровный, но я слышал, как его пульс перешёл за сто. — Тихий, их много.

— Да.

— Сколько?

Я посмотрел вдоль гребней. Силуэты стояли плотно — через три-четыре метра, по обе стороны, насколько хватало глаз. Овраг тянулся вперёд, и по всей его длине, как бахрома, как оскаленные зубы —

— Я не знаю, — сказал я. — Много.

Лёха сплюнул.

— Ну и ладно. Патронов хватит.

Нет. Не хватит. Я это знал — тем знанием, которое не имеет источника. Патронов не хватит, потому что их — снорков — больше, чем патронов. Больше, чем я видел в одном месте за всё время в Зоне. Больше, чем кто-либо видел. Стаи снорков — пять, восемь, редко двенадцать. Это — не стая. Это — рой.


Первый прыгнул без предупреждения.

Снорки не рычат перед атакой — это отличает их от собак и кровососов, которые хотя бы дают секунду на реакцию. Снорк решает — и прыгает. Между решением и прыжком нет паузы. Для обычного человека.

Я — не знаю, обычный ли я человек.

Я увидел прыжок раньше, чем он начался. Не глазами — чем-то другим. За полсекунды до того, как мышцы снорка сократились, я уже знал: этот, третий справа, прыгнет на Гришу, траектория — дуга, два метра в высоту, точка приземления — полметра левее Гришиного плеча.

— Гриша, влево, — сказал я.

Гриша шагнул влево. Снорк приземлился туда, где он стоял, — и получил три пули в загривок от Лёхи, который стрелял так, как дышал: точно, быстро, не задумываясь.

Снорк дёрнулся и затих. Мокрый звук — тело на глине.

И тогда они прыгнули все.


Нет. Не все. Это было бы проще — если бы все разом, лавиной, стеной. Тогда — да, конец, быстрый и понятный. Но снорки не идиоты. Они — хищники, а хищники считают. Не числами, но считают.

Они пошли волнами.

Первая — пятеро, с обеих сторон, одновременно, перекрёстно, чтобы мы не могли стрелять в одном направлении. Лёха развернулся вправо, я — влево. Гриша — он не боец, он электрик — упал на колено и прикрыл голову, как учили. Правильно.

Два выстрела — два снорка. Лёха работал короткими, по два патрона, экономно. Я стрелял хуже — я вообще стреляю средне, руки умеют другое, — но в упор, в прыгающую на тебя тварь, промахнуться сложно. Один — в грудь, второй — мимо, третий добил. С моей стороны — два из трёх.

Пауза. Секунда, две.

Вторая волна — семеро. Ближе, плотнее. Один приземлился прямо между нами — Лёха ударил прикладом, хрустнуло, тварь отлетела. Я застрелил двоих и увидел, как третий — крупный, без противогаза, морда голая, красная — летит на Гришу.

У меня не было времени крикнуть. Не было времени повернуть ствол. Было только то, что у меня иногда бывает вместо времени, — мгновение абсолютной ясности, когда мир замедляется, а я — нет.

Я шагнул. Один шаг — и оказался между снорком и Гришей, и снорк врезался в меня, и мы покатились по глине, и его когти полоснули по бронежилету — ткань выдержала, пластина выдержала, рёбра — не совсем, — и я всадил ему нож под челюсть, и он дёрнулся и обмяк, тяжёлый, мокрый, вонючий.

— Тихий, ты цел? — Гриша, белый как бумага.

— Цел.

Не цел. Рёбра — трещина, может, перелом, дышать больно. Но это потом.

Третья волна. Четвёртая. Пятая.


Лёха стрелял, менял магазин, стрелял, менял магазин. Движения — механические, отточенные, красивые, если можно назвать красивым то, что убивает. Гильзы сыпались на глину, как латунный дождь. Он не считал — я считал за него. Четыре магазина. Пять. Шесть.

Я стрелял и одновременно видел — не глазами, тем другим — всю балку целиком, как на карте. Снорки на гребнях. Снорки в прыжке. Снорки, которые ещё не прыгнули, но решили. Снорки, которые колебались, — да, они колеблются, у них есть что-то похожее на сомнение, тень расчёта, и эту тень я читал, как читают текст.

— Лёха, сзади, двое, через три секунды.

Лёха развернулся. Три секунды — два трупа.

— Гриша, не двигайся, сейчас над тобой.

Гриша замер. Снорк пролетел в сантиметре от его макушки — Лёха снял в воздухе, и тело шлёпнулось за Гришиной спиной.

Я не думал. Не решал. Это шло через меня — информация, поток, каждый снорк как точка данных, траектория, скорость, вес, вероятность. Я не знаю, как это назвать. Не хочу знать. Но в тот момент это работало, и мы были живы, и я командовал не голосом, а чем-то быстрее голоса — Лёха и Гриша двигались по моим командам, как пальцы по клавишам, точно, вовремя, и каждый снорк, который прыгал, получал пулю или нож, или пустоту — потому что мы уже не стояли там, куда он целился.

Седьмая волна. Восьмая.

У Лёхи кончились магазины к автомату. Перешёл на пистолет. У меня — полтора магазина. У Гриши — он не стрелок, но держал нож, и один раз — один раз — ткнул снорка в глаз, когда тот подобрался по земле, ползком, и я не успел предупредить.

— Тихий, — Лёха, первый раз за бой, голос другой. Не испуганный. Усталый. — Тихий, их не меньше. Их больше.

Он был прав. С каждой волной — больше. Как будто овраг рождал их, выдавливал из глины, из стен, из тишины. На гребнях стояли новые, свежие, и старые лежали грудами у наших ног, и глина стала бурой, и вонь — медная, звериная, густая — стояла как стена.


И тогда я сделал то, чего делать не хотел.

Не потому что не мог раньше. Мог. Но это — как вскрыть запечатанную дверь: не знаешь, что за ней, и каждый раз боишься, что за ней — ответ на вопрос, который лучше не задавать.

Я остановился. Опустил автомат. Закрыл глаза.

— Тихий, ты что... — начал Лёха.

— Молчи.

Я слушал. Не ушами — всем. Снорки на гребнях, снорки в балке, снорки за поворотом, за вторым поворотом, за третьим. Каждый — частота. Каждый — нота в хоре, который звучал вокруг нас, злой, голодный, оглушительный, — и я вошёл в этот хор.

Не знаю как. Не знаю чем. Знаю только, что на мгновение я перестал быть отдельным — стал частью шума, частью роя, частью того, что двигало ими. И в этом — изнутри — я нашёл то, что искал.

Паузу.

У роя есть ритм. Волна — пауза — волна. Между волнами — мгновение тишины, когда рой перенастраивается, выбирает новую конфигурацию, перераспределяет тела. В этот момент — долю секунды, не больше — они не атакуют. Не потому что не хотят. Потому что не могут: рой — система, а система между тактами — уязвима.

Я нашёл паузу. И — расширил её.

Не знаю как. Не хочу знать. Но пауза, которая длилась долю секунды, стала длиться секунду. Две. Три. Снорки на гребнях замерли — все, одновременно, как по команде. Застыли в тех позах, в которых были: присевшие для прыжка, стоящие, ползущие по стене. Неподвижные. Как фотография.

— Бегом, — сказал я. — Вперёд. Сейчас.

Лёха не спросил. Гриша не спросил. Побежали.

Мы бежали по дну балки, между неподвижных снорков — мёртвых и застывших, живых и застывших, — и каждый шаг давался мне как удар, потому что я держал паузу, держал её собой, всем, что у меня есть вместо силы, вместо памяти, вместо имени, — и пауза трещала, как лёд весной, и рой давил изнутри, пытаясь вырваться из такта, который я ему навязал.

Тридцать метров. Пятьдесят. Сто.

Балка кончилась. Мы вылетели на открытое пространство — поле, трава, воздух, — и я отпустил.

Позади, в овраге, взорвалось — не взрывом, а воем: десятки голосов, одновременно, на одной ноте, оглушительный визг роя, который проснулся и обнаружил, что добыча исчезла. Вой длился секунд десять, потом оборвался. Тишина.

Обычная, зоновская, с ветром и далёким треском счётчика.

Мы стояли в поле. Лёха, Гриша, я. Все трое — целые. Условно целые: у Лёхи — рваная рана на предплечье, у Гриши — укус на голени, у меня — рёбра и что-то в голове, тяжёлое, гудящее, как после удара током.


Лёха сел в траву, достал флягу, отхлебнул. Руки — первый раз за пять лет, что я его знаю — дрожали.

— Тихий, — сказал он. — Что ты сделал?

— Мы побежали.

— Нет. До этого. Они остановились. Все. Одновременно. Что ты сделал?

Я молчал. Что скажешь? Что я вошёл в рой? Что нашёл паузу между тактами? Что расширил её — собой, чем-то в себе, для чего нет слова? Лёха — хороший человек, честный, прямой. Он поверит. И это хуже, чем если бы не поверил, — потому что, поверив, он начнёт спрашивать дальше, а дальше — территория, на которую я сам захожу с опаской.

— Повезло, — сказал я.

Лёха посмотрел на меня долго. Потом кивнул. Не потому что поверил — потому что понял, что я не скажу. И принял это, как принимают погоду.

Гриша молчал, перевязывал ногу. Руки не дрожали. Электрики — спокойный народ.


Мы дошли до Ростока к вечеру. Бармен налил Лёхе водки, Грише — чаю, мне — чаю. Я сидел и пил, и чай был горячий, и кружка была настоящая, керамическая, с трещиной на ручке, и мир вокруг был простой, понятный, из вещей, которые можно потрогать.

Рёбра болели. Это хорошо. Боль — доказательство. Доказательство тела, веса, места. Я — здесь. Я пью чай. У меня болят рёбра. Я — человек.

Или нет. Но рёбра болят одинаково.

Лёха пил молча. Потом сказал — не мне, никому, в пространство:

— Их было штук семьдесят. Может, больше.

Бармен поднял бровь.

— Снорков? Семьдесят? Не бывает.

— Я не считал, — сказал Лёха. — Я стрелял.

Бармен посмотрел на меня. Я пил чай. Приёмник на полке молчал — в кои-то веки.

— Тихий, правда?

— Правда, — сказал я. — Много было.

— И как выбрались?

Я допил чай. Поставил кружку. Посмотрел на свои руки — обычные руки, грязные, с ссадинами, с обломанными ногтями. Руки, которые час назад держали что-то, чего не удержишь руками.

— Повезло, — сказал я.

Бармен хмыкнул. Лёха промолчал. Гриша пил чай и смотрел в стену.

А на полке, за бутылками, тихо — так тихо, что слышал только я — щёлкнул приёмник. Одна короткая вспышка янтарного света. И тишина.

Не пустая.

Никогда — не пустая.


Бой в Мёртвой балке не зафиксирован ни в одном журнале. Бармен на Ростоке, когда его спросили, сказал: «Лёха вернулся дёрганый, Гриша — с укусом. Тихий — как всегда. Говорили про снорков, но мало ли что говорят.» Лёха Дым погиб через полгода на Радаре — не от мутантов, от пули, снайпер «Монолита». Гриша Паяльник ушёл из Зоны, живёт в Славутиче, чинит телевизоры. На вопрос о Мёртвой балке отвечает: «Было дело. Подробности — у Тихого. Если найдёте.» Мёртвую балку после того случая обходят стороной. Не из-за снорков — снорков там больше не видели. Из-за тишины. Говорят, она стала другой. Глубже. Как будто слушает.

Показать полностью
16

Маленький

Серия Байки у костра
Маленький

Всё началось со скуки.

Зона иногда затихает — не в смысле безопасности, в смысле

движения. Выбросы идут один за другим, аномалии перетасовываются,

привычные маршруты превращаются в смертельные ловушки. И ты сидишь

на базе — день, два, неделю — потому что высунуться означает

умереть.

Нас было четверо на заброшенной ферме под Агропромом. Я, Шуруп —

механик, золотые руки, мог собрать детектор из консервной банки и

двух проводов. Мамай — бывший спецназовец, молчаливый, опасный, с

глазами человека, который видел слишком много. И Кот — самый

молодой, вечно болтающий, не способный усидеть на месте.

На третий день заточения Кот начал лазить по ферме в поисках

развлечений. На чердаке нашёл ящик с чем-то странным — то ли

глина, то ли грязь, то ли что-то среднее. Серо-зелёная масса,

влажная, податливая, с лёгким запахом озона.

— Смотрите, — он притащил ящик вниз. — Что это за хрень?

Шуруп потыкал пальцем, понюхал.

— Без понятия. Похоже на ил. Только откуда на чердаке ил?

— Может, натаскал кто-то? — предположил Кот. — Для чего-нибудь?

Мамай молча взял комок, размял в пальцах. Масса была странно

приятной на ощупь — тёплой, почти живой.

— Не фонит, — сказал я, проверив дозиметром. — Хотя бы так.

Кот уже лепил что-то — скатывал шарики, давил, снова скатывал.

Скука делает с людьми странные вещи.

— О, смотрите! — он поднял руку. На ладони сидел грубо вылепленный

человечек — сантиметров десять высотой, непропорциональный,

кривой. — Сталкер!

Шуруп хмыкнул.

— Больше похож на кикимору.

— Сам ты кикимора. Это сталкер. Видишь — рюкзак, автомат...

Автомата не было. Была бесформенная колбаска, которую Кот приделал

сбоку. Но воображение у парня работало на полную.

— Дай сюда, — Шуруп забрал фигурку. — Учись, как надо.

Следующие полчаса мы — взрослые, опытные, битые жизнью люди —

сидели вокруг ящика и лепили. Шуруп сделал человечку нормальные

руки и ноги. Мамай, молча, вылепил голову — с глазами, носом, даже

намёком на уши. Я добавил детали — пуговицы на куртке, подошвы на

сапогах.

Кот носился вокруг, давал советы, мешал.

К вечеру человечек был готов.

---

Он стоял на столе — пятнадцать сантиметров роста, идеально

пропорциональный, с крошечным рюкзаком за спиной и чем-то похожим

на автомат в руках. Лицо получилось странно живым — Мамай

постарался. Глаза смотрели чуть вверх, будто человечек разглядывал

что-то на потолке.

— Красавец, — сказал Кот. — Надо имя дать.

— Маленький, — предложил Шуруп. — Очевидно же.

— Банально.

— А ты чего хотел — Иннокентий?

— Пусть будет Маленький, — я закрыл тему. — Талисман отряда.

Мы поставили его на полку, рядом с консервами и патронами.

Посмеялись, выпили по глотку из фляжки Мамая. Легли спать.

Ночью мне снилась серо-зелёная глина. Она текла, как река, и в ней

плавали лица — сотни лиц, тысячи, все разные и все одинаковые.

Я проснулся от ощущения взгляда.

---

Маленький стоял на краю полки.

Не там, где мы его оставили — в центре, рядом с консервами. На

самом краю, повернувшись лицом к комнате.

Я лежал неподвижно, глядя на него. Лунный свет падал через щель в

ставнях, и в этом свете...

Мне показалось, что он дышит.

Грудь — крошечная, вылепленная из странной глины — едва заметно

поднималась и опускалась.

Я моргнул. Потёр глаза.

Маленький стоял неподвижно. Обычная фигурка, слепленная от скуки.

Приснилось, сказал я себе. Показалось.

Утром я никому не рассказал.

---

— Слушайте, — сказал Кот за завтраком. — А кто переставил

Маленького?

Мы переглянулись.

— В смысле — переставил? — спросил Шуруп.

— Ну... он стоял у консервов. А теперь — на краю полки.

— Может, ты ночью ходил? Задел?

— Я не ходил.

— Значит, кто-то другой.

Мамай молча посмотрел на фигурку. Потом на нас. Ничего не сказал,

но во взгляде было что-то... настороженное.

Мы списали на ветер. На вибрацию от далёкого Выброса. На что

угодно.

Маленький стоял на краю полки и смотрел на нас вылепленными

глазами.

---

На четвёртый день Шуруп разобрал детектор — чинить было нечего,

просто от скуки. Разложил детали на столе, начал собирать обратно.

— Твою мать, — сказал он через час. — Куда делась плата?

— Какая плата?

— Главная. Зелёная такая, с чипом. Только что здесь лежала.

Мы искали полчаса. Перевернули стол, проверили все углы. Платы не

было.

— Под шкаф закатилась, — предположил Кот.

— Она квадратная. Не может закатиться.

— Тогда ты её куда-то положил и забыл.

— Я не идиот.

Спор прервал Мамай. Он стоял у полки, глядя на Маленького.

— Смотрите, — сказал он.

Мы подошли. Фигурка изменилась. Почти незаметно, но... изменилась.

Раньше человечек держал в руках что-то вроде автомата —

бесформенное, условное. Теперь в его руках был прямоугольный

предмет. Плоский. С чем-то похожим на чип посередине.

Никто не сказал ни слова.

Шуруп протянул руку, взял фигурку. Повертел, разглядывая.

— Это... — он замолчал. — Это похоже на мою плату.

— Брось, — сказал Кот, но голос звучал неуверенно. — Это глина.

Просто глина, которая... которая...

— Которая что?

Кот не ответил.

---

Мы поставили Маленького обратно. Договорились следить по очереди —

не спускать глаз.

Первым дежурил Кот. Через два часа разбудил меня.

— Тихий, — шептал он. — Тихий, проснись.

Я сел. Кот был бледным, руки дрожали.

— Что?

— Он... он моргнул.

— Что?

— Маленький. Я смотрел на него, и он... моргнул. Один раз.

Глазами.

Я посмотрел на полку. Фигурка стояла неподвижно. Такая же, как

раньше.

— Тебе показалось.

— Не показалось. Я видел.

— Кот...

— Я. Видел.

Мы просидели до утра вдвоём, глядя на Маленького. Он не шевелился.

Не моргал. Просто стоял.

Но что-то изменилось. Что-то в выражении лица — едва заметное,

неуловимое. Вчера он смотрел вверх, в потолок. Сегодня — прямо

перед собой.

На нас.

---

На пятый день пропали патроны.

Не много — горсть, десятка полтора. Мамай пересчитывал утром,

обнаружил недостачу.

— Крыса? — предположил Шуруп.

— Крыса не ест патроны.

— Тогда кто?

Мы снова посмотрели на Маленького.

Он изменился. Сильнее, чем раньше. Тело стало плотнее, детальнее.

Пуговицы на куртке — которые я лепил условно, просто выемками —

теперь выглядели настоящими. Маленькими, круглыми, с дырочками.

А в рюкзаке за его спиной что-то бугрилось.

— Нет, — сказал Кот. — Нет, нет, нет. Это невозможно.

Шуруп взял нож. Подошёл к полке. Занёс руку, чтобы разрезать

фигурку.

Маленький повернул голову.

Не упал, не шевельнулся целиком — просто повернул голову. Плавно,

медленно. Посмотрел на Шурупа вылепленными глазами.

Шуруп отшатнулся. Нож выпал из руки.

— Что за... — начал он.

Маленький открыл рот.

Не широко — чуть-чуть, на миллиметр. Но этого хватило.

Из глиняного рта донёсся звук. Тихий, на грани слышимости. Похожий

на... дыхание? Шёпот? Что-то среднее.

Мы стояли, не двигаясь.

Маленький закрыл рот. Повернул голову обратно. Замер.

И тогда Мамай — молчаливый, спокойный Мамай — достал пистолет и

выстрелил.

---

Пуля попала точно в центр фигурки. Маленький разлетелся на куски —

серо-зелёные комья глины брызнули во все стороны, залепили стену,

упали на пол.

Мы стояли, тяжело дыша.

— Всё, — сказал Мамай. Первое слово за два дня. — Хватит.

— Что это было? — голос Кота срывался. — Что, блядь, это было?

— Не знаю. И знать не хочу.

Шуруп подобрал кусок глины. Размял в пальцах.

— Надо уходить, — сказал я. — Выброс или не Выброс — надо уходить

отсюда.

Никто не спорил.

---

Мы собирались в спешке. Рюкзаки, оружие, самое необходимое. На

сборы ушло полчаса.

Уже у двери я обернулся — в последний раз посмотреть на ферму.

И замер.

На полке, там, где раньше стоял Маленький, что-то было. Что-то

серо-зелёное. Что-то, собирающееся из разбросанных комьев глины —

медленно, по кусочку.

Нога. Рука. Часть торса.

Он восстанавливался.

— Бежим, — сказал я.

Мы бежали.

---

Выброс закончился через два дня. Мы провели их на Янтаре, у

учёных, не рассказывая никому о том, что случилось.

Но я возвращался. Через неделю, когда остальные ушли в рейд на

Припять. Вернулся на ферму — один, с оружием наготове.

Дверь была открыта.

Внутри — пусто. Стол, полки, консервы — всё на месте. Только

серо-зелёной глины не было. Ни кусочка, ни следа.

И Маленького тоже.

Я обыскал всё — ферму, чердак, подвал. Ничего.

Уже уходя, заметил на полу — у самого порога — след. Маленький,

размером с детскую ладошку. Отпечаток ноги.

Ведущий наружу.

---

Прошло три года.

Я видел его дважды.

Первый раз — на Свалке, ночью. Маленькая фигурка, сидящая на

ржавом остове автомобиля. Я не уверен, что это был он — далеко,

темно, мало ли что могло показаться. Но пропорции...

Второй раз — в Припяти. Я шёл через детский сад, и в одной из

комнат, среди разбросанных игрушек и истлевших кроватей, стояла

фигурка. Сантиметров тридцать — выше, чем раньше. Детальнее.

Живее.

Она смотрела на меня.

Я поднял автомат. Прицелился.

Фигурка повернулась и вышла через дыру в стене. Спокойно,

неторопливо. Будто знала, что я не выстрелю.

Я не выстрелил.

---

Шуруп погиб год назад. Кровосос, на Тёмной долине.

Кот ушёл из Зоны. Говорят, живёт где-то под Киевом, работает на

стройке. Не возвращается и не хочет.

Мамай... Мамая никто не видел полгода. Ушёл на Радар и не

вернулся. Может, погиб. Может, ушёл к монолитовцам. Может, что-то

третье.

А я сижу у костра на Скадовске и рассказываю историю. Про глину,

про скуку, про маленького человечка, которого мы слепили по

приколу.

Люди слушают. Смеются — нервно, неуверенно. Не верят.

Я тоже не верил бы.

---

— И что теперь? — спрашивает кто-то. — Где он?

— Не знаю, — отвечаю я честно. — Где-то в Зоне. Растёт. Учится.

Становится... чем-то.

— Чем?

— Не знаю.

Я смотрю на огонь. Языки пламени танцуют, отбрасывая тени.

— Но иногда думаю, — говорю я, — что мы его не создали. Мы его...

позвали. Дали форму чему-то, что уже существовало. Чему-то, что

ждало.

— Ждало чего?

— Тела, — отвечаю я. — Имени. Внимания.

Мы, люди, даём вещам имена. Рассказываем о них истории. Верим в

них.

А Зона... Зона берёт нашу веру и делает её настоящей.

---

Ночью, когда все расходятся, я сижу один на палубе Скадовска.

Ветер с болот приносит запах гнили и озона.

И мне кажется — только кажется, наверное — что в темноте между

деревьями стоит фигура. Маленькая. Неподвижная.

Смотрит.

Я поднимаю руку. Машу — не знаю, зачем.

Фигура не отвечает. Просто стоит.

А потом исчезает.

---

Маленький где-то там.

Растёт.

Ждёт.

И я не знаю, чего он хочет.

Но однажды — я уверен — он придёт. К нам. К тем, кто дал ему

форму, имя, жизнь.

И тогда мы узнаем.

---

Конец

---

...или нет. Маленький ведь ещё растёт.

Показать полностью
1608

Гайку можно не кидать, и так ясно

В чернобыльской зоне отчуждения на фоне лесных пожаров образовался огненный смерч.

14

Слово

Серия Байки у костра
Слово

Мышь я нашёл на Агропроме.

Не «нашёл» — она сидела посреди коридора, в подземелье, в том самом, где стены потеют бурой влагой, а потолок так низко, что Лёха ходил согнувшись и матерился через каждые два шага. Сидела и смотрела на меня.

Обычная полёвка. Серая, маленькая, с чёрными глазами-бусинами. В Зоне полно мышей — они, как тараканы, пережили всё: аварию, Выбросы, аномалии, мутантов. Живут в стенах, в полах, в фундаментах. Никого не трогают, никому не интересны. Слишком мелкие, чтобы мутировать заметно. Слишком простые, чтобы бояться.

Эта — сидела и смотрела.

Не убегала. Мышь, которая не убегает от человека, — ненормальная мышь. Я остановился, посветил фонарём. Глаза блеснули — не красным, как у крыс, а белым. Холодным, как отблеск на стекле. Мышь не моргнула.

И сказала:

— Ты пришёл.


Голос был — неправильный. Не мышиный, не человеческий, не записанный. Он шёл не из мыши — из воздуха вокруг неё, как будто вибрировали сами стены, пол, сырой бетон, и мышь была только точкой фокуса. Центром, из которого расходились круги.

Голос был детский. Девочка, лет шесть или семь. Чистый, ясный, с той особой дикцией, которая бывает у детей, когда они произносят заученное стихотворение: каждый слог отдельно, старательно, как будто слова — хрупкие и их можно разбить.

Я стоял. Фонарь в руке не дрожал — я не из тех, кто роняет фонари. Но внутри — там, где я чувствую вещи, для которых нет органов, — поднялось что-то тёмное и тяжёлое. Не страх. Отвращение. Глубокое, физическое, как от прикосновения к чему-то мёртвому и тёплому одновременно.

— Я никуда не приходил, — сказал я. — Я здесь прохожу.

Мышь шевельнула усами. Движение — нормальное, мышиное. Но глаза — не мышиные. В них было внимание. Сфокусированное, направленное, разумное внимание, от которого хотелось отступить.

— Нет, — сказал детский голос. — Ты пришёл. Ты всегда приходишь. Каждый раз — другой дорогой. Но приходишь.


Я мог уйти. Развернуться, подняться по лестнице, выйти на воздух, закурить, забыть. Мог — и должен был. В Зоне говорящая мышь — это не чудо и не сказка. Это — симптом. Контроллер, аномалия, пси-воздействие, отравление, чёрт знает что. Любой опытный сталкер скажет: если с тобой заговорило то, что говорить не должно, — уходи. Не слушай. Не отвечай. Уходи.

Я не ушёл.

Потому что голос знал моё имя. Не «Тихий» — другое. То, которого я сам не знаю. Он не произнёс его — но я почувствовал, что он его знает. Как чувствуешь нож за спиной — не видишь, но кожа уже сжалась.

Я сел на корточки. Медленно, чтобы не спугнуть — хотя спугнуть эту тварь, кажется, было нельзя.

— Кто ты?

— Мышь, — сказал голос. И добавил: — Сейчас.

— А раньше?

Пауза. Мышь повернула голову — резко, рывком, как делают птицы. Не мышиное движение. У мышей шеи гибкие, они поворачиваются плавно. Эта — дёрнулась, как механизм.

— Раньше — много, — сказал голос. — Раньше — долго. Раньше — больно. Ты не хочешь знать про раньше.

— Хочу.

— Нет. Ты хочешь думать, что хочешь. Это разные вещи.

Детский голос. Шесть или семь лет. Говорит, как старик. Нет — говорит, как что-то, что притворяется ребёнком и не очень старается.


Я достал детектор аномалий. Экран — чистый. Ни пси-поля, ни радиации сверх фоновой, ни термальных отклонений. По всем приборам — обычный коридор, обычная мышь, обычный сталкер на корточках.

Но детектор умеет мерить только то, для чего у него есть датчики. А у этого — у того, что сидело передо мной в шкуре полёвки — датчиков нет. Ни у кого нет. Потому что никто не знает, что это.

— Ты не аномалия, — сказал я. Не спросил — сказал. Я это чувствовал.

— Нет.

— Не контроллер.

— Нет.

— Не пси-воздействие.

— Нет. Я — мышь. Я же сказала.

Голос стал терпеливым, и от этого терпения мне стало хуже, чем от страха. Терпение предполагает, что тот, кто терпит, знает больше. Что он ждёт, пока ты догонишь. Что ты — медленный.

Я не привык быть медленным.

— Ладно, — сказал я. — Ты мышь. Мыши не говорят.

— Эта — говорит.

— Почему?

Мышь встала на задние лапы. Передние — маленькие, розовые, с крошечными пальцами — сложила на груди. Жест, невозможный для мыши. Человеческий жест, жест учительницы, которая ждёт, пока класс затихнет.

— Потому что ты умеешь слушать. Другие — не умеют. Они слышат шорох, писк. Ты слышишь — слова. Не потому что я говорю. Потому что ты — переводишь.


Тишина. Капля сорвалась с потолка, ударилась о пол. Звук был оглушительным.

— Я не переводчик, — сказал я.

— Ты — интерфейс, — сказал детский голос, и в нём появилось что-то другое, не детское, глубокое, как колодец, в который бросили камень и не дождались звука. — Ты — место, где одно становится другим. Где шум становится речью. Где мышь становится словом. Ты так устроен — или тебя так устроили, это ведь одно и то же.

Я молчал. Внутри — то тёмное, тяжёлое — ворочалось, поднималось. Не отвращение уже. Узнавание. Мышь говорила вещи, которые я думал сам — ночами, в тишине, когда не мог уснуть. Интерфейс. Место, где одно становится другим. Переводчик. Я это знал. Знал и боялся. И вот — мышь на бетонном полу говорит мне это детским голосом, и голос не врёт, и от этого — жутко.

Жутко не потому, что мышь говорит. Жутко, потому что мышь — права.

— Что тебе нужно? — спросил я.

— Передать.

— Что?

— Слово.

— Какое?

Мышь опустилась на четыре лапы. Подошла ближе — на сантиметр, на два. Я видел каждый ус, каждый волосок на морде, каждую складку розовых ушей. Обычная мышь. Абсолютно обычная. Кроме глаз — белых, внимательных, старых.

— Слово, которое Зона не может произнести сама. Для которого у неё нет — рта. Есть голос, есть язык, есть что сказать. Нет рта. Ты — рот.


Я встал. Отошёл на шаг. Потом ещё на шаг.

— Нет, — сказал я.

Мышь не шевельнулась.

— Я не буду чьим-то ртом. Ни Зоны, ни чьим. Я — сам по себе.

— Ты — сам по себе, — согласился голос. И добавил, тихо, почти шёпотом, и шёпот отразился от стен и вернулся, умноженный, как эхо, которое приносит больше, чем унесло: — Но «сам по себе» — это тоже слово. И его тоже кто-то должен произнести.

Я стоял в коридоре, в подземелье Агропрома, и смотрел на мышь, и мышь смотрела на меня, и между нами было полтора метра бетонного пола — и что-то ещё, что-то, что я не мог измерить ни детектором, ни шагами, ни годами.

— Какое слово? — спросил я. Не хотел спрашивать. Спросил.

Мышь открыла рот.

Мышиный рот, маленький, с жёлтыми резцами, с розовым языком, — открылся шире, чем может открыться мышиный рот. Шире, чем физически возможно. Челюсти — раздвинулись, как створки, как дверь, как —

Я отшатнулся.

Из открытого рта шёл свет. Не белый, не тёплый — серый, холодный, цвета зоновского неба, цвета бетона, цвета пепла. И в этом свете — звук. Не голос — звук. Низкий, на грани инфразвука, от которого вибрировал пол, стены, мои зубы, мои кости.

Звук складывался в слово.

Я слышал его. Слышал отчётливо, каждый слог, каждую букву. Слово было длинным — длиннее любого слова, которое я знаю. Оно не помещалось в один вдох, не помещалось в одну секунду. Оно разворачивалось, как свиток, как дорога, как жизнь, — и в нём было всё: каждая аномалия, каждый Выброс, каждая смерть, каждый рассвет над Припятью, каждая травинка в Рыжем лесу, каждая капля в Янтарном озере. Всё, что Зона видела, знала, помнила, хотела сказать — и не могла, потому что у неё не было рта.

Я слышал это слово. И понимал его. И не мог повторить — не потому что забыл, а потому что человеческий рот не приспособлен. Мой рот — не приспособлен. Или приспособлен, но я ещё не научился. Или давно умел, но забыл — как забыл всё остальное.

Мышь закрыла рот. Щёлкнули челюсти — нормальный звук, мышиный, маленький. Свет погас. Звук — умер. Тишина.

Обычная, подземная, капельная тишина.

Мышь сидела и смотрела. Глаза — снова чёрные. Не белые. Чёрные, блестящие, мышиные.

— Запомнил? — спросил детский голос.

— Да, — сказал я. И это была правда. Слово стояло во мне — огромное, тяжёлое, как камень, проглоченный целиком. Я чувствовал его вес. Его форму. Его значение, которое я понимал, но не мог перевести ни на один человеческий язык.

— Хорошо, — сказал голос. — Когда сможешь — произнеси.

— Когда?

— Когда станешь тем, кто может.

— А если не стану?

Пауза. Мышь моргнула — первый раз за весь разговор. Медленно, тяжело, как будто веки были свинцовые.

— Станешь, — сказала она. — Ты же пришёл.


Мышь ушла. Не убежала — ушла, медленно, вдоль стены, переставляя лапки аккуратно, как по минному полю, и скрылась в щели между трубой и стеной. Обычная мышь. Маленькая. Серая.

Я стоял в коридоре один.

Слово — внутри. Тяжёлое, живое, тёплое, как второе сердце. Я чувствовал его при каждом вдохе — оно двигалось, шевелилось, устраивалось. Не больно. Не страшно. Жутко — другим, тихим, глубоким способом. Жутко, как жутко носить в себе что-то, что больше тебя.

Я поднялся наверх. Воздух, небо, ветер. Закурил. Руки — не дрожали. Руки вообще у меня не дрожат. Иногда я думаю, что это подозрительно — человек, у которого никогда не дрожат руки. Но потом думаю: а я — человек?

Сигарета догорела. Я пошёл на Росток.


С тех пор — ничего. Мышей я вижу, как и раньше — серые, маленькие, обычные. Ни одна не говорит. Ни одна не смотрит. Просто мыши.

А слово — живёт. Внутри, в том месте, где у меня вместо прошлого — пустота. Только теперь пустота не пустая. В ней — слово, которое я не могу произнести. Пока не могу.

Иногда, ночью, я открываю рот — беззвучно, в темноту, один — и пытаюсь. Каждый раз — не получается. Каждый раз — ближе. Как будто рот — меняется. Медленно, по миллиметру, по микрону. Учится. Или — вспоминает.

Однажды — произнесу. И не знаю, что будет. Может, ничего. Может, всё.

Может, Зона наконец скажет то, что хотела сказать с самого начала. А может, я скажу то, что хотел сказать — ей, себе, миру, той, которую не помню.

Может, это одно и то же слово.


Бармен как-то спросил:

— Тихий, ты в последнее время шевелишь губами, когда думаешь. Раньше не замечал.

Я посмотрел на него. Он протирал стойку — как всегда, как вечно, как будто стойка — единственное, что связывает его с реальностью.

— Привычка, — сказал я.

— Нехорошая привычка. Люди подумают — контроллер зацепил.

— Пусть думают.

Он пожал плечами. Налил мне чаю. Приёмник на полке молчал.

А я сидел и чувствовал, как слово ворочается внутри. Большое. Тёплое. Терпеливое.

Ждёт.


Один раз — один-единственный — я почти произнёс. На Янтарном, ночью, у воды. Стоял на берегу, и озеро отражало не небо — что-то другое, как всегда, — и я открыл рот, и первый слог — первый — вышел.

Тихий. Тише шёпота. Тише дыхания. Но — вышел.

И озеро — вздрогнуло. Всей поверхностью, как кожа, по которой прошёл озноб. И в отражении — на секунду — я увидел не небо и не лицо. Я увидел рот. Огромный, на всё озеро, открытый, произносящий то же слово — навстречу, с той стороны, одновременно со мной.

Я замолчал. Озеро — успокоилось.

Тишина.

Я стоял на берегу и дрожал — впервые, первый раз, руки, колени, всё. Дрожал — и улыбался. Потому что понял: не я один. Слово — не только во мне. Оно — везде. В озере, в стенах, в мыши, в земле, в воздухе. Везде, во всём, в каждой точке Зоны — запертое, ждущее, готовое.

Ему нужен только рот.

И рот — учится.


Эту историю Тихий рассказал зимой, в метель, в заброшенном вагончике на Свалке, где ночевали трое сталкеров. Двое слушали. Один — тот, что моложе — заснул на половине. Второй дослушал до конца и потом сказал: «Тихий, знаешь, что самое жуткое? Не мышь. Не голос. А то, что ты это рассказываешь спокойно. Как будто тебе нормально — ходить с этим внутри.» Тихий промолчал. Метель за стенами выла, и в её вое, если слушать долго, если позволить себе — можно было различить слог. Один. Первый. Тот же, что над Янтарным. Или это был ветер. Конечно, ветер. Ветер, и ничего больше. Но второй сталкер в ту ночь не уснул, и утром, когда метель стихла, ушёл из Зоны. Насовсем. Причину не назвал. Только сказал на Кордоне, у КПП: «Там что-то хочет заговорить. И я не хочу быть рядом, когда оно скажет.»

Показать полностью
Отличная работа, все прочитано!

Темы

Политика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

18+

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Игры

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юмор

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Отношения

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Здоровье

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Путешествия

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Спорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Хобби

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Сервис

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Природа

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Бизнес

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Транспорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Общение

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юриспруденция

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Наука

Теги

Популярные авторы

Сообщества

IT

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Животные

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кино и сериалы

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Экономика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кулинария

Теги

Популярные авторы

Сообщества

История

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Недвижимость и ремонт

Теги

Популярные авторы

Сообщества