Сообщество - S.T.A.L.K.E.R.

S.T.A.L.K.E.R.

2 996 постов 11 470 подписчиков

Популярные теги в сообществе:

3

Небо над Припятью

Серия Байки у костра
Небо над Припятью

Через год они пришли снова, и на этот раз никто не летел.

Это первое, что нужно понять про тот день. Над Припятью шёл воздушный бой, в котором не участвовал ни один человек. Ни одна машина не несла пилота. Люди сидели где-то — в контейнерах, в бункерах, в офисах на другом краю континента, — и смотрели в экраны.

Мы снизу видели только небо.

________________________________________

Про подготовку я знал заранее.

После четверга кое-что изменилось. Не официально — официально события четверга не было. Но через полгода на Кордоне появились двое штатских, которые долго разговаривали с Ворониным, потом с Сидоровичем, потом со мной.

Они не назвали ни имён, ни ведомств.

Задавали вопросы: сколько было бортов, откуда шли, какая техника, как выглядели контейнеры. Записывали. Уточняли.

Через два месяца в тридцатикилометровой зоне появились площадки.

________________________________________

Четыре площадки, скрытые, замаскированные под хозпостройки. Персонала на них не было — только контейнеры, генераторы и антенны.

На каждой стояли аппараты.

Я видел их один раз, ночью, случайно. Небольшие, размах метров шесть, поршневой двигатель, толкающий винт сзади. Не реактивные — реактивный над Зоной не поворачивает, ему нужны километры на разворот, а тут надо крутиться между трубами и высотками.

Два пулемёта в крыльях.

Похожи на самолёты из старых фильмов, только без кабины: там, где должен быть фонарь, — глухой обтекатель с оптикой.

Кто их поставил — не знаю. На одном я разглядел маркировку из трёх букв, которая мне ничего не сказала. На другом маркировки не было вовсе.

Потом мне объяснили, что это специально: если аппарат собьют над Зоной, никто не должен доказать, чей он.

________________________________________

Они пришли двадцать девятого мая, в 05:40.

Не вертолёты.

Дроны.

Их было около шестидесяти: ударные, крыло метра три, подвеска на два-три килограмма. Шли волной с северо-запада, низко, растянутой цепью.

И — четыре других.

Эти были крупные. С винтом, с пулемётами, той же схемы, что стояли на наших площадках.

Истребители.

________________________________________

Первым в воздух ушёл наш борт с площадки под Копачами.

Я это видел: он вышел из-под маскировочной сети, разбежался по короткой полосе и поднялся почти вертикально, ревя поршневым мотором.

За ним второй.

Потом с другой площадки — ещё два.

Четыре против четырёх, плюс шестьдесят ударных, которых надо было не пустить.

________________________________________

Дальше я описываю то, что видел снизу, лёжа на крыше девятиэтажки на Курчатова с биноклем, и то, что мне потом рассказал человек, у которого был доступ к записи.

________________________________________

Первая пара наших пошла не на истребители.

Они прошли мимо, через строй, и ударили по ударной волне — сзади, снизу, снаружи разворота.

Это было красиво и страшно.

Ударный дрон не маневрирует. Он летит по маршруту и не умеет уклоняться. Наш зашёл сзади на превышении, свалился в пикирование и прошил строй сверху вниз — короткими очередями, по два-три патрона на цель.

Семь дронов упало за девять секунд.

Он вышел из пике над самыми крышами, задрал нос и полез обратно вверх.

И тут его поймали.

________________________________________

Их истребитель сидел выше — тот, кто управлял, знал своё дело и держал высоту в резерве.

Он свалился на нашего в тот момент, когда наш был на выходе из петли, с потерянной скоростью, с задранным носом, самый беспомощный момент во всей фигуре.

Очередь.

Наш дёрнулся, из правой плоскости пошёл дым — не топливо, там электрика, — и он завалился на крыло.

Он не упал сразу. Он ещё летел, но летел неправильно: с креном, с рысканием, теряя высоту.

Его добили вторым заходом.

Он упал на пустырь за стадионом.

________________________________________

Три на четыре.

И вот тут началось то, ради чего я вообще это рассказываю.

Потому что наш второй — тот, что шёл в паре с упавшим, — сделал то, чего от машины не ждёшь.

Он развернулся на убийцу.

Не по команде уклонения, не по логике «отойти и перестроиться». Он развернулся и пошёл в лоб.

Их истребитель принял.

________________________________________

Лобовая на поршневых машинах — это восемь секунд.

Восемь секунд, за которые две машины идут навстречу с суммарной скоростью под шестьсот, обе стреляют, и обе знают, что один должен отвернуть.

Тот, кто отворачивает первым, подставляет брюхо.

Тот, кто не отворачивает, — сталкивается.

Они шли лоб в лоб, и я в бинокль видел трассы — две нитки, идущие навстречу друг другу, пересекающиеся где-то посередине.

Их машина отвернула на седьмой секунде.

Наш — не отвернул.

________________________________________

Он прошёл сквозь то место, где секунду назад был чужой, и очередь на выходе поймала того по хвосту.

Не убила. Отбила часть оперения.

Чужой закрутило — он ушёл в плоский штопор, вывалился на триста метров вниз, но выправился.

Он остался в бою. С повреждённым хвостом, с потерянной управляемостью по курсу.

Дальше он мог только по прямой и в широкий вираж.

________________________________________

Наш это понял.

Не «понял» — оператор, кто бы он ни был, увидел и использовал.

Он зашёл в горизонталь и начал вираж.

Чужой пошёл за ним — но чужой с побитым хвостом не мог держать крен и вываливался наружу, каждый круг теряя градусы.

Три круга.

На третьем наш оказался у него в хвосте.

Одна очередь, короткая, в корень крыла.

Крыло сложилось.

________________________________________

Два на три.

Оставшиеся два наших дрались с оставшимися тремя чужими над центром города, и это была самая тяжёлая часть, потому что в меньшинстве в воздухе не выигрывают.

Их растащили.

Классически: один чужой связал нашего боем на вертикали, двое других зашли на второго с двух сторон.

Второго сбили за минуту.

Он упал на крышу дома на проспекте, проломил её и остался там гореть.

________________________________________

Один против трёх.

Я лежал на крыше и смотрел, как это происходит, и мне впервые в жизни было жалко машину.

Он не бегал.

У него было преимущество в одном: он знал город. В его памяти была карта Припяти с высотами всех зданий, а у них — нет, или была хуже.

И он полез вниз.

________________________________________

Он ушёл на улицы.

Не над крышами — между домами.

Шёл по проспекту Ленина на высоте пятнадцати метров, с креном, между рядами девятиэтажек, и трое шли за ним.

Первый из троих вошёл в проспект следом и через двенадцать секунд задел балкон на четвёртом этаже.

Просто задел — крылом, по касательной.

Этого хватило. Его размазало по фасаду.

________________________________________

Двое оставшихся поумнели и полезли выше — караулить на выходе.

Наш это учёл.

Он не вышел из проспекта.

Он свернул во двор.

________________________________________

Дворы Припяти — это колодцы. Четыре дома, замкнутый квадрат, стороны по восемьдесят метров.

Он вошёл во двор на скорости и начал крутить внутри.

Это невозможно. Радиус разворота у такой машины больше, чем сторона двора. Он должен был врезаться на первом же вираже.

Он не врезался.

Он крутил с креном под девяносто, чиркая законцовками по воздуху в двух метрах от стен, и делал это шесть кругов подряд, гася скорость, теряя высоту, оставаясь внутри квадрата.

Двое сверху ждали.

Они не могли зайти: чтобы стрелять по цели во дворе, надо войти в тот же двор.

________________________________________

Один вошёл.

Наверное, оператор решил, что раз тот крутит, то и он сможет.

Он вошёл на большей скорости, чем следовало, — и не вписался.

Не в стену. В дерево.

Во дворе рос тополь, выросший за тридцать лет до высоты седьмого этажа, и его не было ни на одной карте, потому что карты рисовали до аварии.

Чужой прошёл через крону, потерял винт и упал на детскую площадку.

________________________________________

Один на один.

Последний чужой был лучшим из четверых. Он не полез во двор.

Он встал в круг над кварталом, на превышении, и стал ждать.

Ждать он мог долго. У обоих оставалось топлива минут на двадцать, но у чужого был запас высоты, а у нашего — нет.

Наш вышел из двора низом, по улице, и пошёл на разгон.

Чужой свалился на него сверху.

________________________________________

Дальше — двадцать секунд, которые мне потом показывали покадрово, и я всё равно не понимаю, как это было сделано.

Чужой падал сзади-сверху, с превышением метров в двести. Классический заход, из которого не уходят: у атакующего скорость, у атакуемого — нет.

Наш не стал уходить.

Он резко задрал нос — почти в вертикаль, теряя скорость на глазах, гася её до срыва.

Чужой проскочил.

Он не мог не проскочить: он падал со скоростью втрое большей, и когда цель встала на дыбы, он оказался впереди неё.

На полсекунды.

________________________________________

И вот в эти полсекунды наш, стоя почти вертикально, на грани сваливания, с мёртвым винтом и нулевой управляемостью, — выстрелил.

Одной очередью.

Он попал в двигатель.

Потом он свалился на хвост, вошёл в штопор и падал одиннадцать секунд, и я думал, что всё.

Он выправился в тридцати метрах от земли.

Тридцати. Я видел это с крыши на уровне восьмого этажа — он вышел ниже меня.

Чужой упал в реку.

________________________________________

Ударную волну добивали ещё двадцать минут.

Наш последний, единственный оставшийся, ходил над городом и расстреливал одиночные дроны, прорвавшиеся к точкам, а с земли по ним же работали все, у кого было чем.

Сорок с чем-то ударных упало.

Восемь прошли.

Восемь донесли свои два-три килограмма до аномальных узлов.

________________________________________

Про это надо сказать прямо: восемь — это много.

Восемь зарядов легли в четыре узла. Два из них сработали — я не буду описывать, что было в тех местах, скажу только, что один из четырёх узлов пришлось потом хоронить под солью три недели, и что участок в километр диаметром теперь огорожен и туда не ходят.

Зона расширилась на полтора километра к северу.

Полтора, а не двадцать.

________________________________________

Последний борт садился на площадку под Копачами в 07:20.

Я был там — добежал.

Он зашёл с одного круга и сел криво, на одну стойку, потому что вторую отбило. Прокатился, зацепил крылом землю, развернуло, встал.

Из него текло масло.

И он был весь в дырах: я насчитал больше сорока, потом бросил.

Люди с площадки — трое техников, которые появились неизвестно откуда, — подбежали к нему и стали осматривать, и один из них, молодой совсем, сказал вслух, ни к кому не обращаясь:

— Ну ты и молодец.

Он сказал это машине.

________________________________________

Вот здесь мистика, если она тут есть.

Я подошёл к аппарату.

Он стоял, горячий, дымящийся, с погнутым винтом. Обычная машина: композит, металл, кабели.

Я положил на него ладонь.

И почувствовал.

То самое, что чувствую в антенне на Радаре. В гитаре, которая молчала тридцать лет. В телевизоре из мяса и цветов.

Функцию.

Вещь, сделанную для одного, которая это одно выполнила до конца.

________________________________________

Я стоял, положив руку на горячий кожух, и думал: где-то есть человек, который сидел эти полтора часа в кресле и вёл его. Который делал петлю над стадионом и крутил во дворе на девяноста градусах крена. Который вытянул из штопора в тридцати метрах.

Он никогда не узнает, что было потом.

Он не видел, как техник сказал «ну ты и молодец». Он не почувствовал, как машина стоит и остывает. Он выключил экран и пошёл пить кофе, за тысячи километров отсюда, в помещении без окон.

А машина осталась здесь.

И то, что через неё прошло за эти полтора часа, — осталось в ней.

________________________________________

*Сбитые аппараты — и наши, и чужие — с территории Зоны не вывозили. Обломки лежат там, где упали: на стадионе, во дворе на Курчатова, на детской площадке под тополем, в реке.

Через год сталкеры начали замечать, что над кварталом, где был последний бой, иногда слышен звук поршневого мотора. Низкий, ровный, одиночный. Днём и в ясную погоду.

В небе при этом пусто.

Звук идёт минуту-две, потом стихает.

Сталкеры называют это «дежурный ходит» и относятся к явлению спокойно, почти одобрительно.

Площадки после того боя свернули — не потому что кончились, а потому что засветились. Где новые, никто не знает.

Тихого спросили, вернутся ли те, кто пришёл.

Он ответил: «Первый раз — четыре контейнера. Второй — вертолёты. Третий — беспилотники. Каждый раз без людей. Замечаете закономерность?»

— Какую?

— Они всё дальше отходят, — сказал Тихий. — В следующий раз тут вообще не будет никого с той стороны. Только техника.

— И это плохо?

Он подумал.

— Это значит, что для них Зона перестала быть местом. Стала задачей.

Он посмотрел на север, где стоит огороженный участок в километр диаметром.

— А для нас она осталась местом. Пока — да.


предыдущие рассказы из этой линии:

Товар
Периметр
Четверг

Показать полностью
13

Смена

Серия Байки у костра
Смена

Бармен не спит.

Я это заметил давно, лет пять назад, и с тех пор проверял разными способами — не из подозрительности, из привычки замечать. Приходил в четыре утра, в шесть, в час дня, в полночь. Он всегда за стойкой. Всегда с тряпкой. Всегда протирает.

Спросил один раз.

— Ты когда спишь?

— Сплю, — сказал он и продолжил протирать.

Больше я не спрашивал. В Зоне не спрашивают дважды.

________________________________________

Той ночью на Ростоке было пусто.

Так бывает раз в месяц-полтора: погода, Выброс на подходе, все разошлись по укрытиям. Бар работает, но пустой — только он за стойкой и я на своём месте.

Я пил чай. Кружка с трещиной — он всегда даёт мне эту, и я всегда думал, что это случайность.

— Бармен.

— М.

— Расскажи про кружку.

Он остановился. Первый раз за годы — остановил тряпку.

Потом положил её на стойку и сел напротив. Тоже впервые.

________________________________________

— Её сделала моя жена, — сказал он.

Я молчал.

— Она была гончар. Не по профессии — так, для себя. Печку во дворе сложила, круг купила. Лепила чашки, тарелки, всякую ерунду. Дарила соседям.

Он посмотрел на кружку в моих руках.

— Эта была первая, которая получилась. До неё штук сорок в брак ушло. А эта вышла. Кривоватая, но вышла.

— Где она?

— Умерла, — сказал Бармен. — В восемьдесят седьмом. Через год после.

________________________________________

Он говорил ровно, без интонации — так говорят о том, что пережевали до состояния гладкости.

— Мы жили в Полесском. Не Припять, дальше, но всё равно попали под облако. Эвакуировали в мае, на автобусах, с одним чемоданом. Она положила в чемодан эту кружку.

— Одну кружку?

— Одну. Я ей говорил: возьми документы, возьми фотографии. Она взяла кружку. Сказала: документы восстановят, а это — нет.

Он помолчал.

— Через год у неё нашли. Быстро всё пошло, месяца четыре.

________________________________________

— И ты вернулся, — сказал я.

— Не сразу. Лет через пятнадцать.

— Почему?

Бармен посмотрел на свои руки.

— Потому что там, снаружи, всё было чужое, — сказал он. — Квартира в Киеве, работа, соседи. Всё нормальное, всё правильное. И всё — не моё. Я двенадцать лет ходил на работу и не мог понять, чья это жизнь.

— А тут?

— А тут мой дом. Он в тридцати километрах отсюда, в Полесском, стоит пустой и разваливается. Я туда хожу раз в год.

Он поднял глаза.

— Смешно, да? Человек возвращается в Зону, потому что тут его дом. Все бегут отсюда, а я пришёл.

— Не смешно.

________________________________________

Он взял тряпку обратно, но протирать не стал — просто держал.

— Первый год я тут чуть не сдох. Не от аномалий — от бессмысленности. Ходил, искал что-то, зачем-то. Потом понял: не то делаю.

— А что то?

— А то, что вот это, — он обвёл рукой бар. — Место, куда можно прийти.

Я не сразу понял.

— Тихий, ты подумай, — сказал Бармен. — Тут все ходят. Все ищут, все воюют, все чего-то добиваются. Ты бегаешь по своим тайнам, «Долг» со «Свободой» стреляются, Сидорович считает. Все в движении.

Он положил тряпку.

— А куда возвращаться? Человек должен куда-то возвращаться. Иначе он не человек, а движение с автоматом.

________________________________________

— И ты — место, куда возвращаются.

— Я — стойка, за которой всегда кто-то есть, — сказал он. — Это разные вещи. Место может быть пустым. А стойка должна быть с человеком.

— Поэтому ты не спишь?

Он усмехнулся — коротко, устало.

— Сплю. Часа три-четыре, урывками, когда народу нет. Но так, чтобы кто-то вошёл — а тут никого, — такого не было ни разу за девятнадцать лет.

— Ни разу?

— Ни разу.

________________________________________

Я сидел и переваривал.

Девятнадцать лет. Ни одной ночи, когда человек, вошедший в бар на Ростоке, не нашёл бы за стойкой Бармена.

Ни одной.

Я думал, это профессиональное. Оказалось — не профессиональное.

— Бармен. А если ты заболеешь? Или ранят?

— Было. Дважды. — Он показал на бок. — Первый раз с ножом, второй с пулей. Оба раза сидел тут.

— Как?

— На табуретке. Обколотый, бледный, но сидел.

Он посмотрел на меня прямо.

— Тихий, если человек приходит на Росток ночью, значит, ему плохо. Днём приходят по делу. Ночью — потому что некуда. И вот тогда он открывает дверь, а тут пусто.

— И что?

— И всё, — сказал Бармен. — Больше он не придёт.

________________________________________

Мы молчали минут пять.

Потом он встал, взял чайник, долил мне.

— Ты поэтому мне эту кружку даёшь? — спросил я.

— Да.

— Почему мне?

Он вернулся за стойку, взял тряпку. Всё как обычно — но говорил ещё.

— Потому что ты из тех, кто не возвращается, — сказал он. — Ты ходишь. Всё время ходишь: колодец, антенна, мыши, слова. Ты в движении столько лет, что я не помню, чтобы ты просто сидел.

— Я сижу тут.

— Сидишь. Час, полтора. Потом уходишь.

Он протёр стойку — круг, ещё круг.

— Мне жена перед смертью сказала одну вещь. Она уже плохая была, путалась. Взяла мою руку и говорит: «Ты только не ходи всё время. Ты хоть иногда стой».

Он остановился.

— Я тогда не понял. Потом понял.

________________________________________

— Трещина откуда? — спросил я.

— От переезда. В чемодане треснула, пока везли. Я хотел выбросить.

— Почему не выбросил?

— Потому что она сказала: не надо. Сказала — трещина не мешает, из неё не течёт, а свет проходит.

Он усмехнулся.

— Она такая была. Всё в хорошую сторону разворачивала.

________________________________________

Я держал кружку в руках и смотрел на трещину.

Тонкая линия, снизу вверх, до самой кромки. Действительно не течёт. Действительно проходит свет.

Девятнадцать лет эта кружка стоит на полке отдельно от других, чистая, и Бармен даёт её одному человеку.

— Бармен.

— М.

— Я не знал.

— Никто не знает, — сказал он. — И ты не рассказывай.

— Не буду.

Он кивнул и продолжил протирать.

________________________________________

Я допил чай. Поставил кружку.

Обычно я в этот момент встаю и ухожу. Так было сотни раз: чай, разговор, я встал, дверь, ночь.

Я не встал.

Сидел ещё час. Молча.

Бармен не спросил, что случилось. Протирал свою стойку, иногда поглядывал, ничего не говорил.

Часа в четыре в бар зашёл сталкер — незнакомый, мокрый, с разбитым лицом. Сел в углу, ничего не заказал. Бармен налил ему без просьбы, поставил перед ним, отошёл.

Тот сидел до рассвета.

Ушёл, не заплатив и не поблагодарив.

Бармен убрал стакан и вымыл.

________________________________________

— Кто это? — спросил я.

— Не знаю.

— Ты его не знаешь?

— Первый раз вижу.

Он поставил стакан на полку.

— Тихий, я половину не знаю. Приходят, сидят, уходят. Некоторые больше не появляются никогда.

— И тебе не обидно?

Он подумал.

— Нет, — сказал он. — Я не для благодарности сижу. Я сижу, чтобы дверь открылась, а тут был кто-то.

________________________________________

Я ушёл утром.

На пороге обернулся.

— Бармен.

— М.

— Спасибо.

Он поднял голову.

Второй раз я говорил ему это. Первый был давно, после той ночи с Монолитом, когда я выбрал чай и трещину вместо целого.

Он посмотрел на меня — и первый раз за все годы я увидел на его лице что-то, кроме привычной невозмутимости.

— Иди уже, — сказал он.

Но не сразу.

________________________________________

Я вышел на Росток.

Утро было серое, мокрое, обычное. Где-то далеко трещал счётчик. Кто-то во дворе ругался на заглохший генератор.

Я стоял на крыльце и думал: сколько людей за девятнадцать лет вошли в эту дверь ночью и нашли за стойкой человека.

Не сосчитать.

И ни один из них не знает, почему он там сидит.

Я знаю. И не расскажу.

________________________________________

Но одно я сделал.

Через месяц, вернувшись с Янтаря, я принёс ему коробку. Небольшую, деревянную.

— Что это?

— Открой.

Он открыл.

Внутри лежала глина. Обычная гончарная глина, серая, в вакуумной упаковке — я выменял её у одного из учёных, который лепил на досуге и получал посылки с большой земли.

Два килограмма.

Бармен смотрел на неё долго.

— Тихий.

— Круг я не достал, — сказал я. — Но говорят, можно и руками. Жгутовым способом. Медленно, но можно.

Он не ответил.

Я ушёл.

________________________________________

*Через год на полке за бутылками, рядом со старой кружкой, появилась вторая. Кривоватая, толстостенная, неровно обожжённая — Бармен сложил печку за баром, из кирпича и глины, и первые двадцать штук у него разорвало.

Двадцать первая вышла.

Он даёт её тем, кто приходит ночью впервые. Не объясняет, почему именно эту.

Трещины на ней нет.

Пока.

Показать полностью
12

Чужое имя

Серия Байки у костра
Чужое имя

Волосы я обрезала сама, тупыми ножницами, в туалете придорожного кафе за сто километров до периметра. Смотрела, как светлые пряди падают на грязный кафель, и думала — Лёша любил мои волосы. Зарывался в них лицом, когда засыпал. Говорил, что они пахнут летом.

Теперь лето закончилось.

Грудь я перетянула эластичным бинтом — благо, перетягивать особо нечего, никогда не была пышной. Голос у меня и так низкий, с детства дразнили. Походку пришлось менять — шире шаг, руки не прижимать к телу, подбородок выше. Я репетировала перед зеркалом неделю, пока не начало получаться.

Документы достала через Интернет. Не спрашивайте как — я двенадцать лет работала в IT-безопасности, и связи остались. Новенький паспорт на имя Егора Сычёва, двадцать восемь лет, город Воронеж. Настоящий Егор Сычёв умер три года назад от передозировки, и никто не хватился.

Теперь его имя принадлежало мне.

***

В Зону я вошла через южный кордон, с группой таких же отчаянных. Проводник — здоровенный мужик по кличке Бобёр — оглядел меня с ног до головы и хмыкнул:

— Дохлый какой-то.

— Выносливый, — ответила я, стараясь говорить грубее.

— Посмотрим.

Первые дни были адом.

Не из-за аномалий и не из-за мутантов — к этому я готовилась, изучала форумы, читала всё, что могла найти. Ад был в мелочах. В том, что нельзя отойти по нужде, не придумав причину. В том, что нельзя раздеться при других. В том, что нельзя вздрогнуть, когда кто-то хлопает по плечу. В том, что нужно смеяться над шутками, от которых тошнит.

Но я справлялась. Потому что где-то там, в глубине этого проклятого места, был Лёша.

***

Он пропал восемь месяцев назад.

Лёша не был сталкером — он был журналистом. Писал для какого-то онлайн-издания, расследовал коррупцию в военных структурах. И однажды наткнулся на что-то связанное с Зоной. С поставками артефактов. С людьми, которые на этом богатели.

Он не рассказывал мне деталей. Берёг. Думал, что так безопаснее.

А потом просто не вернулся с очередной «командировки».

Официально — погиб при попытке незаконного проникновения в Зону отчуждения. Тело не найдено. Дело закрыто.

Неофициально... я нашла его записи. На запароленном диске, который он думал, что спрятал надёжно. Лёша, милый, я же тебе сервера настраивала. Думал, от меня спрячешь?

В записях были координаты. Точка в глубине Зоны, рядом с каким-то объектом под названием «Радар». И приписка: «Если что-то случится — ищи Тихого. Он знает».

Вот я и искала.

***

Тихого найти оказалось непросто. О нём слышали все, но никто не знал, где он сейчас. Он появлялся и исчезал, как дым. Помогал людям и уходил, не оставляя следов.

— Тихий? — переспросил Бобёр, когда я осторожно завела разговор. — Странный мужик. Полезный, но странный. То ли контуженный, то ли блаженный.

— Мне надо его найти.

— Всем надо. Он сам находит, когда хочет.

Прошёл месяц. Я научилась ходить по Зоне, обходить аномалии, стрелять так, чтобы попадать. Заработала первые деньги, сдав несколько артефактов. Обросла знакомствами.

И ни на шаг не приблизилась к Лёше.

А потом, однажды вечером на базе «Свободы», ко мне подсел незнакомец.

Он был... обычный. Среднего роста, худощавый, в потёртом комбинезоне без знаков различия. Лицо из тех, что забываешь через минуту после встречи. Только глаза странные — светлые, почти прозрачные.

— Ты ищешь меня, — сказал он.

Не спросил. Констатировал.

— Тихий?

Он кивнул.

— Откуда ты...

— Знаю. — Он чуть улыбнулся. — Я много чего знаю. Например, что тебя зовут не Егор.

Я похолодела. Рука сама дёрнулась к кобуре.

— Спокойно. — Он не шевельнулся. — Мне всё равно. Но если хочешь найти мужа — нам надо поговорить.

***

Мы вышли за периметр базы, сели на поваленное дерево у ручья. Тихий молчал, глядя на воду. Я не выдержала первой:

— Он жив?

— Да.

Сердце подпрыгнуло к горлу.

— Где?

— Рядом с Радаром. Там есть бункер, его нет на картах. Официально — заброшен. На самом деле...

Он замолчал.

— Что? — Я схватила его за рукав. — Что там?

— Лаборатория. Частная. Там изучают... — Он поморщился, будто слово давалось с трудом. — Изучают связь. Между людьми и Зоной. Ищут способ контролировать её. Использовать.

— И Лёша?

— Он нашёл слишком много. Его взяли. Используют как подопытного.

Меня затошнило.

— Восемь месяцев?

— Да.

— Он... в порядке?

Тихий повернулся ко мне. В его глазах было что-то похожее на жалость.

— Он жив, — повторил он. — Это всё, что я могу сказать точно.

***

Дорога к Радару заняла неделю.

Тихий шёл со мной — не знаю почему, он не объяснял. Просто однажды утром стоял у выхода с базы с рюкзаком и сказал: «Идём».

Он был странным спутником. Почти не разговаривал, но когда говорил — каждое слово попадало точно в цель. Однажды ночью я проснулась от кошмара — мне снилось, что Лёша умер, что я опоздала — и Тихий сидел рядом, не спал.

— Он держится, — сказал он тихо. — Думает о тебе. Это помогает.

— Откуда ты знаешь?

— Вижу.

— Как? Как ты это видишь?

Он долго молчал. Потом сказал:

— Не знаю. Зона показывает. Людей, их связи. Ты и он — связаны очень сильно. Эту связь видно издалека.

Я заплакала. Впервые за всё время в Зоне. Тихий не стал утешать, не стал отворачиваться. Просто сидел рядом, пока я не выплакалась.

А утром мы пошли дальше.

***

Бункер охранялся. Серьёзно охранялся — наёмники в тяжёлой броне, турели, датчики движения.

Мы лежали на холме в полукилометре и смотрели в бинокль.

— Я не пройду, — сказала я. — Их слишком много.

— Пройдёшь, — ответил Тихий. — Через два часа будет пересменка. Восточный вход останется без присмотра на четыре минуты. Код — 2731. Внутри — направо, вниз по лестнице, третья дверь слева. Там держат подопытных.

Я уставилась на него.

— Откуда...

— Не спрашивай. — Он смотрел на бункер, и глаза его были пустыми, как у слепого. — Просто сделай всё точно так.

— А ты?

— Я отвлеку.

— Как?

Он не ответил. Только встал и пошёл вниз по склону — прямо к главному входу.

***

Я сделала всё точно так, как он сказал.

Пересменка. Восточный вход. Код. Направо, вниз, третья дверь.

За дверью был коридор с камерами. Стеклянные стены, как в зоопарке. За стёклами — люди.

Вернее, то, что осталось от людей.

Я шла мимо, стараясь не смотреть. Не думать. Искала одно лицо.

И нашла.

Лёша лежал на койке в последней камере. Исхудавший, бледный, с трубками в руках и датчиками на голове. Но живой.

Живой.

Я взломала замок за тридцать секунд — спасибо, IT-безопасность. Ворвалась внутрь, сорвала с него провода.

— Лёша. Лёша, это я.

Он открыл глаза. Мутные, потерянные. Посмотрел на меня — и не узнал.

— Лёша, это я. Это Аня.

Секунда. Две. Вечность.

— А... Аня?

— Да, да, это я, пойдём, надо уходить, пойдём...

Я тащила его на себе по коридору, а вокруг выла сирена. Что-то горело, что-то взрывалось. Тихий отвлекал, как и обещал.

Только теперь я понимала, что это значило.

***

Мы выбрались.

Не спрашивайте как — я сама не помню. Помню только, что бежала, а Лёша висел на моём плече и шептал моё имя снова и снова, будто боялся забыть.

Тихого мы нашли в километре от бункера. Он лежал на земле, привалившись к дереву. Весь в крови — но ран не было. Кровь шла изо рта, из носа, из ушей. Из глаз.

— Перегрузка, — прохрипел он, когда я упала рядом на колени. — Слишком много... одновременно. Системы наблюдения, замки, турели... много.

— Ты же не мог... это же просто техника...

— Техника слушает. — Он улыбнулся окровавленными губами. — Как люди. Надо только... попросить правильно.

— Тихий...

— Уходите. — Он закрыл глаза. — У вас мало времени.

— Я не могу тебя бросить!

— Можешь. — Он открыл глаза снова, и они были чистые, ясные, совсем не такие, как раньше. — Я не умираю. Просто... перезагружаюсь. Зона соберёт меня заново. Уже собирала однажды.

— Что ты такое?

— Не знаю. — Он смотрел на меня, и в его взгляде было что-то тёплое, почти нежное. — Но я рад, что помог. Рад, что вы нашли друг друга.

Он поднял руку — слабо, едва-едва — и коснулся моей щеки.

— Иди, Аня. Иди домой. Живи.

***

Мы вышли из Зоны через три дня.

Лёша едва держался на ногах, но шёл сам. Упрямый, как всегда. Всю дорогу смотрел на меня — на короткие волосы, на грубую одежду, на автомат за плечом — и качал головой.

— Ты сумасшедшая, — говорил он. — Ты абсолютно сумасшедшая.

— Я твоя жена, — отвечала я.

И он целовал меня — обветренными, потрескавшимися губами. И это было лучшее, что я чувствовала в жизни.

***

Прошло два года.

Лёша восстановился. Не полностью — иногда его накрывают приступы головной боли, иногда снятся кошмары. Но он жив. Рядом со мной.

Мы переехали. Подальше от всего, что напоминало о прошлом. Маленький дом у моря. Сад. Собака.

Волосы мои снова отросли.

Иногда я думаю о Тихом. О том, что он сказал — что Зона соберёт его заново. Жив ли он? Ходит ли где-то между аномалиями? Рассказывает ли истории у костров?

Я не знаю.

Но иногда, когда я засыпаю, мне кажется, что я слышу его голос. Тихий, спокойный, почти неслышный.

«Всё хорошо», — говорит он. — «Вы справились. Живите».

И я живу.

***

*Из записок Анны К., в девичестве — Сычёвой.*

*Опубликовано посмертно, по её завещанию, через пятьдесят лет после описанных событий.*

*Примечание издателя: несмотря на многочисленные попытки, личность «Тихого» установить так и не удалось. По состоянию на момент публикации он всё ещё встречается на территории Зоны отчуждения. По свидетельствам очевидцев — не изменился. Совсем.*

Показать полностью
15

Зеркала

Серия Байки у костра
Зеркала

Началось с зеркал в квартирах.

Не тех, что уже были — тех, что появились.

Первым заметил Борода, зайдя в квартиру, где раньше зеркала не было — он проверял этот дом года три назад, снимал план, зеркал не было ни одного.

Теперь на стене в прихожей висело зеркало. Обычное, прямоугольное, в тонкой деревянной раме.

Он посмотрел в него мельком, идя мимо, и увидел своё отражение с задержкой в полсекунды.

Не сразу понял, что это странно. Понял через десять шагов, когда отражение уже должно было исчезнуть, а мысль о нём — нет.

---

Дальше зеркала стали появляться по всей Припяти.

Не в каждой квартире — выборочно, штук тридцать за две недели. Все — новые, все — там, где их раньше не было.

Сталкеры замечали, проходили мимо, некоторые заглядывали.

Первые пропажи начались через месяц.

---

Первым пропал Штырь — не тот, что был в тетради Сидоровича, другой, молодой, третий год в Зоне.

Его товарищи рассказывали: зашли в квартиру, где было зеркало, Штырь остановился перед ним, сказал «погоди-ка» и стал разглядывать.

Через минуту повернулся к друзьям с вопросом, который они не забыли:

— А кто из вас стоит справа от меня в отражении?

Никто не стоял справа. Штырь стоял перед зеркалом один.

Он развернулся к зеркалу снова.

Больше его не видели.

---

За три месяца пропало восемь человек. Все — при схожих обстоятельствах: заходили в квартиру с новым зеркалом, задерживались перед ним, потом исчезали.

Тела не находили никогда.

Я узнал об этом поздно — из-за того, что сам избегал Припять в тот период, был занят с ульем пчёл-мутантов.

Когда узнал — пошёл сразу.

---

Первое зеркало я нашёл в квартире на четвёртом этаже, недалеко от той, где стоял телевизор из мяса и цветов.

Обычное с виду. Деревянная рама, потемневшая от времени, стекло чистое, без пятен и трещин.

Я встал перед ним и посмотрел.

---

Моё отражение смотрело на меня нормально.

Секунду.

Потом отражение моргнуло не в такт со мной.

Я моргнул одновременно с ним обычно — глаз реагирует машинально. Но тут между моим морганием и его прошла заметная задержка. Полсекунды, может, меньше.

Я отступил на шаг.

Отражение не отступило.

---

Тем чувством, которому нет названия, я прочитал зеркало.

И получил то, чего никогда не встречал раньше: не пустоту, не шум, не структуру.

Голод.

Чистый, направленный, разумный голод.

---

Отражение — моё отражение — стояло на месте, где я стоял секунду назад, и смотрело мне прямо в глаза.

Оно улыбнулось.

Я не улыбался.

---

Я отступил быстро, к двери, не сводя взгляда с зеркала. Отражение развернулось следом за движением моей головы, но с той же задержкой — на четверть секунды позже, чем должно быть.

Дверь была в трёх метрах.

Я дошёл до неё спиной вперёд, не отворачиваясь.

На пороге я обернулся к зеркалу в последний раз.

Отражение подняло руку — ту, что должна была быть левой, но подняло правую.

Зеркальность нарушилась.

---

Я выбежал в коридор и захлопнул дверь квартиры.

Стоял, тяжело дыша, и пытался понять, что видел.

Тем чувством я попробовал прочитать зеркало через закрытую дверь — и получил слабый, но отчётливый сигнал.

Оно знало, что я здесь.

Оно ждало, когда я снова войду.

---

Я вернулся на Росток и рассказал Лапину.

Он слушал, не перебивая, потом спросил:

— Оно тебя пыталось затянуть?

— Не знаю. Оно просто смотрело. И улыбалось не в такт со мной.

— Значит, оно ещё изучает, — сказал Лапин. — Штыря и остальных оно, видимо, уже понимает достаточно, чтобы забирать сразу. С тобой — новая цель, оно осторожничает.

— Почему?

Он не ответил сразу.

— Может, потому что чувствует в тебе что-то, чего нет в обычных людях, — сказал он наконец. — И не знает, как с этим работать.

---

Я решил вернуться — с подготовкой.

Взял с собой два зеркала поменьше, купленных у Сидоровича: если то, большое, реагирует на отражение, возможно, я смогу использовать это против него.

Пошёл ночью, с Фитилем — он настоял, хотя я пытался отговорить.

---

Мы вошли в квартиру вместе.

Большое зеркало висело там же, в прихожей. В темноте оно казалось особенно чёрным — не отражающим свет фонаря, а поглощающим его.

Я включил фонарь прямо на него.

Отражение появилось не сразу — с задержкой в секунду, дольше, чем в прошлый раз.

---

— Тихий, — прошептал Фитиль. — Оно тебя не отражает.

Я присмотрелся.

Он был прав. В зеркале не было ни меня, ни его. Была темнота, из которой постепенно, будто проявляясь, соткалась фигура.

Не моя.

---

Штырь.

Тот самый, пропавший три месяца назад.

Он стоял в зеркале, глядя на нас, и выглядел — правильно. Живой, целый, в той же одежде, в какой пропал.

Он открыл рот.

Звука не было — стекло не пропускало.

Но по губам читалось: «Помогите».

---

Фитиль дёрнулся вперёд, и я схватил его за рукав.

— Не подходи.

— Тихий, он же там!

— Или это то, что хочет, чтобы мы подумали, что он там.

Я всмотрелся внимательнее.

Тем чувством я попробовал прочитать фигуру Штыря отдельно от общего голода зеркала.

И нашёл то, что искал: под изображением Штыря — та же голодная структура, что и раньше. Изображение было маской, натянутой поверх.

---

— Это приманка, — сказал я. — Оно использует его, чтобы заманить.

— Значит, он мёртв?

— Не знаю. Может, там, внутри, есть настоящий Штырь. Может, зеркало просто взяло его образ, а сам он давно исчез.

Фигура в зеркале — та, что казалась Штырём, — снова открыла рот, беззвучно произнося что-то, а потом протянула руку к стеклу изнутри.

Ладонь прижалась к поверхности с той стороны.

---

Я достал одно из своих маленьких зеркал и поднял его так, чтобы поймать отражение большого зеркала.

Идея была простая: если зеркало питается изображением, может, отражение отражения его как-то дезориентирует.

В моём маленьком зеркальце появилось изображение большого зеркала — и в нём, в глубине отражения отражения, что-то шевельнулось.

Не Штырь.

Что-то другое, настоящее, лежащее в основе всего этого.

---

Оно было — я не подберу иного слова — многослойным.

Как будто внутри большого зеркала находилось не одно существо, а десятки, наслоенных друг на друга: каждый пойманный человек становился новым слоем, новой маской, которую можно натянуть поверх голода.

Восемь пропавших. Восемь слоёв.

Штырь был самым верхним, самым свежим.

---

Существо в глубине заметило, что я вижу его через двойное отражение.

И оно ударило.

---

Не физически — я почувствовал это как резкий рывок в чувстве, будто кто-то вцепился в ту часть меня, которой я читаю мир, и потянул.

Я упал на колено, маленькое зеркальце выпало из руки и разбилось о пол.

Осколки брызнули по паркету.

---

И в каждом осколке — я это увидел краем глаза, ещё падая, — было своё крошечное отражение большого зеркала.

Десятки маленьких зеркал вместо одного.

Существо внутри среагировало на это болезненно: изображение Штыря в большом зеркале дёрнулось, исказилось, будто под ударом.

---

— Бей его! — крикнул я Фитилю. — Зеркало! Бей его сейчас!

Фитиль не колебался.

Он выстрелил из пистолета — три раза, с двух метров, прямо в стекло.

---

Зеркало не разбилось так, как должно было бы.

Пули прошли сквозь него — я видел, как они входят в стекло и исчезают, не оставляя дыр, не создавая трещин.

Стекло приняло их и — я это почувствовал — существо внутри застонало.

Не физической болью — чем-то похожим на голод, усиленный, отчаянный.

---

Оно бросилось на нас через отражение.

Штырь в зеркале рванулся вперёд, и его руки прошли сквозь поверхность стекла, будто стекло стало жидким.

Настоящие руки. Тёплые, живые с виду, вцепившиеся в раму с нашей стороны.

Он подтягивался наружу.

---

— Осколки! — крикнул я Фитилю. — Собирай осколки, живо!

Он не понял, но подчинился — бросился на пол, хватая руками разбитое маленькое зеркальце.

Я схватил ближайший осколок сам и, не раздумывая, направил его на выбирающегося из большого зеркала Штыря.

---

В осколке отразился его образ.

И отразился неправильно — раздроблено, множественно, как будто существо, наконец поймавшее собственное искажённое отражение, потеряло контроль над формой.

Штырь в осколке распался на десятки крошечных, кричащих без звука фигур.

---

Большое зеркало содрогнулось.

Не физически — я почувствовал сотрясение той же природы, что чувствую в других вещах Зоны, только на этот раз оно было болезненным, разрушительным.

Рука, вцепившаяся в раму, отпустила.

Тело Штыря — то, что казалось телом Штыря — втянулось обратно в стекло, дёргаясь, как марионетка с перерезанными нитями.

---

Я поднялся, всё ещё держа осколок направленным на большое зеркало.

— Что происходит? — спросил Фитиль, отползая назад с горстью мелких осколков в руках.

— Оно ловит через прямое отражение, — сказал я, лихорадочно соображая. — Один к одному. Когда мы отражаем его отражение — оно множится, дробится, теряет цельность.

— Значит?

— Значит, надо разбить его полностью. Много осколков. Тысяча мелких зеркал вместо одного большого.

---

Мы разбили его вместе.

Фитиль швырнул стул — раз, другой, третий, — и стекло рассыпалось на десятки, потом сотни фрагментов, устилая пол мерцающим ковром.

Каждый осколок отражал своё маленькое, отдельное изображение комнаты.

Существо внутри — я это чувствовал, ослабевающим сигналом — металось между фрагментами, не в силах собрать себя обратно в единое целое.

---

Крик — тот, беззвучный крик, что мы видели по губам Штыря, — теперь прошёл сквозь всю комнату волной паники, которую я почувствовал не ушами, а чем-то другим.

Восемь слоёв, восемь пойманных людей, разрываемые на части вместе с распадающейся структурой существа.

Это было — я не могу подобрать другого слова — милосердием и жестокостью одновременно.

---

Через минуту всё стихло.

Осколки на полу больше не отражали ничего необычного — просто куски комнаты, наши искажённые силуэты, свет фонарей.

Я сел на пол, обессиленный, и долго молчал.

---

— Тихий, — сказал Фитиль тихо. — А остальные? Остальные пропавшие?

Я не знал ответа.

Тем чувством я попытался прощупать пространство вокруг, ища хоть какой-то остаточный сигнал, хоть что-то похожее на освобождённые души.

Ничего не нашёл.

---

— Может, они были уже мертвы, — сказал я. — По-настоящему. А зеркало просто держало их образы, как... как приманки. Пустые оболочки.

— А может, мы их только что убили окончательно.

Я не ответил.

Потому что не знал.

---

Мы собрали все осколки, какие смогли найти, в мешок — предосторожность, о которой я не мог не подумать: что, если хоть один фрагмент сохранил в себе часть существа, способную возродиться заново.

Отнесли на Кордон, к Сидоровичу.

Засыпали солью.

---

Другие зеркала в Припяти — те тридцать штук, появившиеся за две недели, — мы искали ещё месяц.

Нашли двадцать семь. Разбили все, засыпали солью.

Три так и не нашли.

---

*С тех пор новых пропаж, связанных с зеркалами, не было — по крайней мере, ни одной подтверждённой.

Но сталкеры, ходящие в Припять, теперь избегают домов, где видят зеркала на стенах прихожих. Если видят — уходят, не заглядывая внутрь глубже одного взгляда.

Тихий с тех пор не может спокойно смотреть в зеркала — даже в обычные, у Бармена или дома. Он проверяет отражение на задержку каждый раз, прежде чем расслабиться.

Один раз Фитиль спросил его: "Думаешь, оставшиеся три зеркала ещё там?"

Тихий долго молчал.

— Наверное, — сказал он наконец. — И, наверное, они ждут. Терпеливо. Так же, как ждало то, что мы разбили.

— И что делать?

— Не заходить в квартиры с зеркалами, которых там не должно быть, — сказал Тихий. — И, если всё-таки зайдёшь и увидишь себя с задержкой — беги. Не оборачивайся. Просто беги».*

Показать полностью
16

Ямада

Серия Байки у костра
Ямада

Его звали Ямада, и это всё, что о нём знали на Кордоне.

Не потому что он скрывал имя — потому что имя было единственным, что удалось из него добыть. Он появился в Зоне лет пять назад, пришёл через периметр как все, встал у Сидоровича в очередь за патронами и на все вопросы отвечал по-японски.

Только по-японски.

Английского не знал ни слова. Русского — тоже. Показывал пальцем, кивал, качал головой, платил не торгуясь, потому что торговаться было нечем.

Сидорович продал ему патроны и записал в свою книгу: «японец, ходит один».

---

Через месяц запись пришлось дополнить.

«Японец, ходит один, с мечом».

Меч он носил не за спиной, как рисуют в кино, — на поясе, слева, лезвием вверх, в чёрных ножнах без украшений. Автомат — АКМ, старый, потёртый — висел стволом вниз на ремне через плечо.

Сочетание было настолько нелепым, что первое время над ним смеялись.

Потом перестали.

---

Первый раз я его увидел на Свалке, издалека.

Невысокий, сухой, лет сорока пяти. Двигался так, как двигаются люди, у которых нет лишних движений: без суеты, без пауз, ровно.

Я прочитал его — по привычке, издалека.

И удивился.

От него шло очень мало. Не пустота — экономия. Как будто человек занимает ровно столько места, сколько ему нужно, и ни на сантиметр больше. Пульс ровный. Тревоги нет. Мыслей на поверхности — почти нет.

Я редко такое встречал. Пожалуй, только у Бармена.

---

Разговаривать с ним было невозможно.

Не в переносном смысле — буквально. Он говорил, ему говорили, обе стороны не понимали ничего.

Он не сердился и не расстраивался. Слушал внимательно, кивал, отвечал по-своему, потом делал жест рукой — короткий, извиняющийся — и отходил.

За пять лет он не сказал ни одного слова, которое кто-нибудь понял.

И тем не менее его знали все.

---

Потому что он помогал.

Не по просьбе — просьбу он бы не понял. Он появлялся там, где было плохо, и делал то, что нужно, и уходил.

Штопор рассказывал: заблудился на Агропроме, вышел на аномальное поле, стоит, не понимает, куда шагнуть. Из-за угла появляется Ямада. Смотрит. Подходит. Берёт Штопора за рукав и ведёт — четырнадцать шагов, поворот, шесть шагов, поворот. Выводит.

Штопор говорит: спасибо, мужик.

Ямада кивает и уходит.

— Он даже не остановился, — рассказывал Штопор. — Он просто шёл мимо, свернул, вывел меня и пошёл дальше по своим делам.

---

Про меч сначала думали, что это блажь.

В Зоне встречается всякое: люди таскают с собой талисманы, иконы, гитары, фарфоровых слоников. Меч — просто ещё одна причуда.

Разубедились в июле, на Дикой территории.

---

Там шла группа из шести человек — обычные одиночки, сбившиеся для перехода. На них вышел кровосос.

Кровосос — это худшее, что бывает из мутантов, потому что его не видно. Он появляется, когда решил появиться, и до этого момента ты не знаешь, что он рядом.

Он взял двоих за первые двадцать секунд.

Остальные четверо стреляли в воздух, потому что стрелять было не во что.

И тут из кустов вышел Ямада.

---

Он не стрелял.

Автомат висел у него на плече, и он его не снял. Он шёл к кровососу — не бежал, шёл, — и на ходу вынимал меч.

Дальше — по рассказам четверых свидетелей, и все четверо описывают одинаково, потому что описывать там особо нечего.

Кровосос его атаковал.

Ямада сделал шаг в сторону.

И ударил.

---

Один удар.

Кровосос стоял ещё секунды две, потом развалился.

Не «упал» — развалился. Разрез шёл от левого плеча вниз наискось, через грудную клетку, и вышел справа под рёбрами.

Одним движением. Через шкуру, которую не всякая пуля берёт.

---

Ямада отряхнул клинок — коротким, отработанным движением, — убрал в ножны. Посмотрел на четверых уцелевших.

Сказал что-то по-японски. Короткую фразу.

Никто не понял.

Он показал рукой направление — туда, откуда пришёл кровосос, — потом провёл ладонью поперёк, что означало «там опасно, не ходите».

Кивнул и ушёл.

---

Один из четверых, Борода, потом рассказывал мне это раз десять и каждый раз добавлял деталь.

— Он не защищался, Тихий. Он не отбивался. Он ждал.

— В смысле?

— В смысле он стоял и ждал, пока тварь начнёт двигаться. Он не боялся, что не успеет. Он знал, что успеет.

Борода помолчал.

— Знаешь, что самое стрёмное? Он был спокойный. Совсем. Я в глаза ему смотрел, когда он мимо проходил. У него глаза были как у человека, который траву косит.

---

После этого случая его перестали считать чудаком.

Начали считать легендой, что в Зоне ненамного лучше.

Про него сочиняли: самурай из древнего рода, приехал искать смерти. Мастер школы, название которой никто не мог выговорить. Наёмный убийца, скрывающийся от якудза. Ронин, потерявший господина.

Он ничего не подтверждал и не опровергал.

Он не понимал, что про него говорят.

---

Я пробовал с ним сблизиться.

Не из любопытства — точнее, не только. Мне было его жалко.

Пять лет в Зоне без единого разговора — это не одиночество. Это что-то худшее, чему нет названия. Одинокий человек хотя бы может пожаловаться в пустоту. Этот не мог даже пожаловаться: некому и не на чем.

Я нашёл его на привале, у костра, и сел рядом.

Он посмотрел на меня и кивнул. Подвинул котелок — предложил.

Я взял. Мы ели.

Молча.

---

Через полчаса он сказал что-то. Длинную фразу, спокойным тоном, глядя в огонь.

Я не понял ни слова.

И тогда я сделал единственное, что мог: прочитал его.

Не мысли — не умею читать мысли на чужом языке, мысли не переводятся. Прочитал состояние.

И то, что я нашёл, было неожиданным.

---

Он не был несчастен.

Я ожидал найти тоску — пять лет молчания должны давать тоску. Нашёл спокойствие. Ровное, глубокое, не наигранное.

И под спокойствием — благодарность.

Он был благодарен. Не мне, не костру. Вообще.

---

Я сидел напротив него и постепенно понимал.

Он не страдал от того, что его не понимают.

Он от этого — отдыхал.

---

Я не знаю его историю. Никто не знает.

Но у меня есть догадка, и я её проверял единственным доступным способом — наблюдением, годами.

Он пришёл в Зону не искать. Он пришёл — молчать.

Есть люди, которых язык не соединяет с миром, а отделяет от него. Каждое слово требует выбора: сказать так или иначе, объяснить или промолчать, ответить или уклониться. Каждый разговор — это работа, и для некоторых эта работа непосильна.

Ямада попал туда, где эта работа отменилась.

Здесь его не спрашивали, потому что не могли. Не требовали объяснений, потому что объяснения были бы бесполезны. Не ждали ответа.

Он мог просто быть — и делать то, что считает нужным.

---

Я думаю, он был очень уставшим человеком.

Не физически. Уставшим от необходимости соответствовать: отвечать, объясняться, поддерживать разговор, быть понятым правильно.

И Зона дала ему то, чего не дала бы никакая другая точка на земле.

Полную, законную, никого не обижающую тишину.

---

Мы сидели у костра часа два.

Он говорил иногда — короткими фразами, глядя в огонь. Я отвечал по-русски.

Ни один не понимал другого.

Обоим было хорошо.

---

В какой-то момент он положил меч на колени и стал его чистить.

Делал это долго — минут двадцать. Достал тряпицу, масло, что-то похожее на порошок в бумажном свёртке. Протирал полосу от рукояти к острию, поворачивал к огню, смотрел.

Клинок был красивый.

Я не разбираюсь в оружии такого рода, но красоту видно и без понимания. Он был не блестящий, а глубокий: по стали шла волна, тёмная линия вдоль лезвия, неровная, как береговая полоса.

Я смотрел, и он заметил, что я смотрю.

Повернул клинок ко мне — чуть, чтобы поймал свет.

Показал.

---

И вот тут я почувствовал.

Тем чувством, которому нет названия.

Меч был — старый.

Не в смысле «изношенный». В смысле — в нём была та же плотность времени, которую я находил в стенах подземного хода, в бортике колодца, в антенне.

Он был не вещью. Он был — накопителем.

Через него прошло очень много.

---

Я не знаю, сколько ему лет. Двести? Четыреста? Больше?

Не знаю и не спрашивал — да и не смог бы спросить.

Но я почувствовал в нём слои.

Как рисунки на стенах хода: слой поверх слоя, эпоха поверх эпохи, и ни один не перечёркивает предыдущий.

Руки. Много рук. Люди, державшие эту рукоять, — десятки, может, сотни, — и каждый оставил что-то, и всё это лежало в стали, спрессованное, тихое.

И самый верхний слой был — его.

Ямада держал этот меч так долго, что стал его последним слоем.

---

Он убрал клинок в ножны. Посмотрел на меня.

И сказал одну фразу — короткую, из трёх или четырёх слов, — и в этой фразе была интонация, которую я понял без перевода.

Он сказал что-то вроде: «Ты увидел».

Я кивнул.

Он кивнул в ответ.

Это был весь наш разговор за пять лет знакомства, и он был исчерпывающим.

---

Ямада ходит по Зоне до сих пор.

Один. С калашом на плече и мечом на поясе.

Он не вступил ни в одну группировку — его звали и «Долг», и «Свобода», и оба раза он вежливо кивнул и ушёл.

Он не берёт напарников. Не ночует в общих местах. Не участвует в чужих делах.

Но если рядом плохо — он появляется.

---

*За пять лет, по подсчётам Сидоровича — а он считает всё, — Ямада вытащил из разных ситуаций не меньше тридцати человек. Точное число неизвестно, потому что он никогда не остаётся и не рассказывает.

Ему пытались платить. Он не берёт: качает головой и отходит.

Ему пытались дарить. Принимает еду и патроны, всё остальное — нет.

Один раз ему принесли переводчик — планшет с офлайновым словарём, купленный вскладчину человеками, которых он спас.

Он взял, посмотрел, повертел в руках.

Вернул обратно.

Улыбнулся — единственный раз, когда кто-то видел, как он улыбается, — и сказал короткую фразу, которую тогда никто не понял.

Через год на Кордон случайно занесло человека, знавшего японский.

Ему пересказали фразу по слогам, как запомнили.

Он перевёл: «Спасибо. Мне и так хорошо».

Тихий, когда ему передали перевод, сказал: «Я знаю. Я слышал».

— Ты же не понимаешь по-японски.

— Понимать было не нужно, — сказал Тихий. — Он это сказал всем, чем можно сказать, кроме слов».

Показать полностью
42

Арбуз

Серия Байки у костра
Арбуз

Его звали Пасечник — по прежней профессии, а не по кличке в честь чего-то зоновского. До Зоны он держал двадцать ульев под Каневом, потом что-то у него случилось, о чём он не рассказывал, и он пришёл сюда, и ходил уже семь лет, и был из тех сталкеров, которых не замечаешь, пока они не сделают что-нибудь странное.

Он сделал.

Весной, в апреле, он пришёл на Кордон с пакетом семян.

— Арбуз, — сказал он Сидоровичу. — «Огонёк». Сорт ранний, скороспелый, для средней полосы.

Сидорович посмотрел на пакет, потом на Пасечника.

— И что?

— Буду выращивать.

— Где?

— Тут.

Сидорович отложил накладную. Это было редкое движение — он откладывал накладную только тогда, когда ему становилось по-настоящему интересно.

— Зачем?

Пасечник подумал.

— Хочу посмотреть, получится ли.

---

Первый огород он разбил за деревней новичков, на бывшем колхозном поле — там земля была когда-то пахотной, значит, теоретически годной.

Вскопал грядку четыре на два метра. Руками, лопатой, за полтора дня.

Посадил.

Через восемь дней проверил.

Не взошло ничего. Земля была как земля, влага была, тепло было. Семена просто не проросли — он раскопал, посмотрел: лежат в почве целые, набухшие и мёртвые.

— Фон, — сказал ему Штопор, тот самый новичок, который потом встретил Нину Петровну. — Тут фон двенадцать микрорентген. Ничего не растёт.

— Тут трава растёт, — возразил Пасечник.

— Так это зоновская трава. Она уже приспособилась.

Пасечник посмотрел на траву. Жёсткая, чёрно-зелёная, с суставчатыми стеблями.

— Значит, надо, чтобы приспособился арбуз, — сказал он.

---

Вторая попытка — в мае.

На этот раз он подошёл иначе: набрал земли за периметром. Не сам — попросил проводника, который ходил туда-обратно, привезти два мешка чернозёма.

Проводник взял с него дорого и покрутил пальцем у виска, но привёз.

Пасечник сделал грядку из привозной земли — насыпал поверх зоновской, отгородил досками.

Посадил.

Взошло.

Три ростка из двадцати семян, но взошло. Он ходил к ним каждый день, поливал водой, которую фильтровал сам через самодельный фильтр из угля и песка.

На двенадцатый день ростки почернели и легли.

Не завяли — почернели. Как будто их обожгло изнутри.

Он раскопал корни. Корни ушли ниже привозного слоя, дошли до зоновской земли и там умерли.

---

— Корни глубже, чем ты насыпал, — сказал Сидорович, когда Пасечник пришёл за новой партией семян. — Насыпь больше.

— Сколько?

— Метр. Полтора.

— Это сколько мешков?

Сидорович щёлкнул рычажком.

— На грядку четыре на два — восемь кубов. Восемь кубов чернозёма. Плюс доставка через периметр.

Он назвал цену.

Пасечник постоял, посчитал что-то в уме.

— Полгода, — сказал он. — За полгода найду.

И ушёл.

---

Он действительно нашёл.

Полгода ходил, как все — за артефактами, за хабаром, за тем, что даёт Зона. Только не тратил ни на что, кроме патронов и еды. Не пил. Не покупал снаряжение.

К осени принёс Сидоровичу сумму.

— Восемь кубов.

Сидорович пересчитал, кивнул и организовал.

Восемь кубов чернозёма — это два рейса грузовиком по маршруту, который официально не существует. Как Сидорович это провернул — его дело. Провернул.

К октябрю на бывшем колхозном поле у деревни новичков был котлован полтора метра глубиной, засыпанный привозной землёй.

Сажать было поздно. Пасечник накрыл грядку плёнкой и стал ждать весны.

---

Зимой над ним смеялась вся Зона.

Не зло — весело. «Пасечник свой огород сторожит». «Пасечник, как урожай?» «Пасечник, помидоры не надо, у меня консервы».

Он не обижался. Отвечал спокойно: «Весной посмотрим».

Один раз кто-то из бандитов, шедших мимо, разворотил плёнку и нагадил в грядку — просто так, из скуки. Пасечник переделал плёнку и убрал.

Ничего не сказал.

---

Третья попытка — апрель следующего года.

Взошло восемнадцать из двадцати.

Он их пикировал, оставил шесть самых сильных. Поливал, рыхлил, накрывал на ночь.

Плети пошли в июне. Длинные, здоровые, с крупными листьями.

Он ночевал у грядки. Построил рядом навес, перетащил спальник и примус.

В июле появились завязи.

Три штуки.

---

К этому моменту смеяться перестали.

Не потому что зауважали — потому что стало интересно. К грядке начали ходить.

Не толпой, по одному-двое. Сталкер идёт мимо, сворачивает, смотрит на грядку, стоит минуту и уходит.

Смотреть было на что. Посреди Зоны — серой, чёрной, ржавой — лежало четыре на два метра нормальной зелени. Крупные листья, живой цвет, плети с усиками. И три завязи, каждая с кулак.

Один сталкер, старый, из первых, постоял, посмотрел и сказал:

— Знаешь, я двенадцать лет тут. Первый раз вижу что-то, что растёт по-настоящему.

---

В августе завязи стали размером с футбольный мяч.

Две из трёх.

Третья почернела и отвалилась — Пасечник не понял почему, но не расстроился: две оставшиеся шли хорошо.

К середине августа они были уже нормальные, арбузные, с полосками.

И тут случилось то, что должно было случиться раньше.

---

Ночью на грядку пришла стая псевдособак.

Не за арбузами — за Пасечником: он спал под навесом, и они его учуяли.

Он проснулся от рычания. Схватил дробовик, выскочил, начал стрелять.

Стая была большая, штук девять. Он положил четверых, но одна прорвалась, и он ударил её прикладом, и они покатились по земле — прямо через грядку.

Одна плеть с арбузом попала под них.

К утру Пасечник сидел на земле, в крови — своей и собачьей, — и держал в руках расколотый арбуз.

Разбитый пополам. Мякоть красная, семечки чёрные, сок течёт.

Настоящий.

---

Второй остался цел.

Пасечник его дорастил. Ещё три недели, до начала сентября.

Потом срезал.

Отнёс на Кордон. Не в бункер — на площадку перед бункером, где обычно сидят сталкеры.

Положил на бетон.

— Готов, — сказал он.

---

Собралось человек двадцать.

Пришёл Сидорович — второй раз в жизни вышел из бункера, если считать историю с бабушкой. Пришли новички. Пришёл случайно оказавшийся рядом патруль «Долга» и не стал уходить.

Пасечник разрезал арбуз ножом.

Он был спелый. Красный, сочный, с чёрными семечками. Запах пошёл такой, что кто-то из стоящих рядом сказал вслух: «Ох ты ж».

Пасечник разрезал на дольки — двадцать с чем-то — и раздал.

Всем, кто был. Себе взял последнюю.

---

Я приехал на следующий день и не застал.

Но мне рассказывали — многие, и все рассказывали одинаково.

Что стояли молча.

Что двадцать взрослых мужиков, вооружённых, битых, привыкших ко всему, стояли на бетонной площадке и молча ели арбуз, и никто ничего не говорил.

Что один долговец — здоровый мужик лет сорока — отвернулся и стоял отвернувшись минуты две.

Что Сидорович доел свою дольку, аккуратно сложил корку, вытер руки и сказал Пасечнику: «Спасибо».

Просто «спасибо». Без цифр, без условий.

---

Я нашёл Пасечника через неделю, у его грядки.

Он разбирал навес, сматывал плёнку, готовился к зиме.

— Проверял? — спросил я. — На фон?

— Проверял. Сахаров смотрел. Чисто. Полностью чисто, ни цезия, ни стронция. Он не поверил, три раза проверял.

— Как так?

Пасечник пожал плечами.

— Земля привозная. Вода фильтрованная. Он говорит: теоретически возможно, если корни не выходят за пределы чистого объёма.

— А они не выходили?

— Выходили, — сказал Пасечник. — Я потом раскопал. Корни ушли вглубь, в зоновскую землю. Сантиметров на тридцать.

Мы помолчали.

— И всё равно чисто, — сказал он.

---

Я подошёл к грядке. Опустился на корточки, положил ладонь на землю.

И почувствовал.

Не аномалию, не артефакт. Что-то другое, очень слабое, на пределе.

Земля под грядкой была — тёплая. Не физически. Тем теплом, которое я чувствую в зеркале графини, в стене с надписью, в бортике колодца.

Как будто под этими четырьмя квадратными метрами что-то лежало и не мешало.

Может, помогало.

— Пасечник.

— М.

— Ты сюда каждый день ходил?

— Три года.

— И разговаривал?

Он посмотрел на меня внимательно.

— Откуда знаешь?

— Догадался.

— Разговаривал, — сказал он. — С пчёлами раньше разговаривал, привычка. Тут не с кем стало, так с грядкой.

---

Вот моё объяснение. Оно нестрогое, и Сахарова оно не устроит.

Зона убивает всё чужое. Всё, что приходит извне и не приспособлено, — умирает. Это её основной закон, и он работает без исключений.

Но у неё есть и второй закон, который я вывел за годы: Зона реагирует на внимание.

Антенна поёт тому, кто слушает. Гитара играет тому, кто пришёл с нотами. Колодец дышит вместе с тем, кто положил ладони на бортик.

Три года человек приходил на одно и то же место, копал, поливал, сидел рядом и разговаривал.

Не с Зоной — с грядкой. Но Зона слушает всё.

И, кажется, в какой-то момент решила не мешать.

---

Пасечник сажает каждый год.

Четвёртый сезон был удачнее третьего: пять арбузов. Пятый — семь. На шестой он расширил грядку вдвое, привёз ещё земли (Сидорович продал по себестоимости, что означало, что не продал вообще).

Урожай он раздаёт. Целиком, весь, каждый год. Не продаёт ни одного.

Ему предлагали. Один торговец с Янтаря предлагал сумму, за которую в Зоне убивают.

Пасечник отказался.

— Почему? — спросил я его тогда.

Он подумал.

— Потому что если продавать, это станет бизнесом. А если раздавать — это остаётся арбузом.

---

*Грядка Пасечника — единственный официально признанный сельскохозяйственный объект в Зоне отчуждения. Признанный неофициально, разумеется: ни в одном документе её нет.

«Долг» негласно охраняет участок — не по приказу, а потому что патрули туда заворачивают сами. «Свобода» тоже. Дважды за годы находились желающие разорить грядку; оба раза их находили быстрее, чем они успевали уйти далеко, и оба раза «Долг» и «Свобода» не выясняли, кто первый.

Сахаров взял образцы почвы для исследования и через два года опубликовал внутренний отчёт, который заканчивался фразой: «Механизм локальной нейтрализации переноса радионуклидов на данном участке не установлен. Дальнейшие исследования требуют вмешательства в объект, что признано нецелесообразным». Ниже он приписал: «Пусть растёт».

В августе на Кордон приходит больше народу, чем обычно. Никто не объясняет зачем. Все знают.

Тихого однажды спросили, что в этой истории мистического.

Он ответил: «Ничего. В том и дело».*

Показать полностью
28

Быстрый

Серия Байки у костра
Быстрый

Он появился в июне, и первые три недели его не видел никто.

Знали только по следам: люди пропадали. Не в аномалиях — тела оставались, и по телам было ясно, что это не аномалия и не известный мутант.

Раны были непонятные.

Не рваные, как от когтей. Не размозжённые, как от псевдогиганта. Не колотые.

Резаные. Длинные, глубокие, с чистыми краями.

И всегда одна.

---

Первое тело нашли на Свалке — сталкер по кличке Ржавый, опытный, восемь лет в Зоне.

Один разрез. От правой ключицы вниз наискось, через грудную клетку.

Автомат у него был снят с плеча и лежал рядом. Предохранитель снят.

Он успел приготовиться и не успел выстрелить.

---

Второе — через четыре дня. Третье — через два. К концу третьей недели их было одиннадцать.

Все — опытные.

Вот это заметили сразу и не могли объяснить. Новичков он не трогал. Он брал тех, кто ходит долго: тех, кто чувствует опасность, кто оборачивается, кто держит дистанцию.

Как будто выбирал.

---

Я вышел на него в июле, и вышел специально.

Не из геройства. Из арифметики: одиннадцать за три недели, дальше пойдёт больше, и остановить это должен кто-то, кто быстрее обычного человека.

Я не быстрее. Но я чувствую раньше.

Я думал, этого хватит.

---

Я нашёл его на четвёртый день поисков, на Дикой территории, в промзоне.

Точнее — он нашёл меня.

Я шёл между цехами, по узкому проходу между стеной и грудой металлолома, и почувствовал за долю секунды до.

Тем чувством, которому нет названия.

Оно дало сигнал — и сигнал пришёл слишком поздно.

---

Я упал.

Не пригнулся, не отскочил — упал вбок, всем телом, потому что на другое не было времени.

Надо мной прошло.

Я не увидел что. Я почувствовал движение воздуха и услышал звук — короткий, свистящий, как от хлыста.

И на стене, там, где секунду назад была моя голова, появился разрез.

В бетоне.

Глубиной сантиметра три, длиной метра полтора.

---

Я перекатился, встал на колено, поднял автомат.

В проходе не было пусто. В проходе стоял он.

---

Описать его трудно, потому что я его не разглядел.

Не потому что он прятался — потому что глаз не успевал.

Он был примерно человеческого роста. Худой до неправильности: конечности длинные, тонкие, суставов больше, чем должно быть. Кожа тёмная, гладкая, без шерсти.

Головы, в привычном смысле, у него не было. Было утолщение на верхнем конце тела, без глаз, без пасти, без ничего опознаваемого.

И он не стоял неподвижно.

Он вибрировал.

---

Это единственное слово, которое подходит.

Он не дрожал от страха и не трясся. Он находился в постоянном мелком движении — как будто существовал на другой частоте, чем всё вокруг, и глаз ловил его в промежутках.

Смотреть на него было физически неприятно.

Я выстрелил.

---

Промахнулся.

Не в том смысле, что взял неверный прицел. Я взял верный. Я стрелял в упор, метров с шести.

Он ушёл.

Между тем, как я нажал на спуск, и тем, как пуля дошла до места, он оказался в двух метрах правее.

Я стрелял ещё — очередью, длинной, ведя ствол.

Он ушёл от очереди.

---

Тут надо объяснить, почему это невозможно.

Пуля идёт семьсот метров в секунду. На шести метрах это восемь миллисекунд.

Человек реагирует на вспышку выстрела за сто пятьдесят миллисекунд минимум. Быстрее — только рефлекс, а рефлекс не бывает избирательным.

Уйти от пули на шести метрах нельзя. Можно уйти от прицела — то есть двинуться раньше, чем стрелок нажмёт.

Он двигался раньше.

Он читал не выстрел. Он читал намерение.

---

Он атаковал второй раз.

Я не понял как. Он был в шести метрах, а через мгновение — вплотную, и я почувствовал удар в левое плечо, и меня развернуло.

Бронежилет выдержал.

Не полностью: разрез прошёл по касательной, вспорол ткань, зацепил пластину и ушёл вбок.

Я упал за металлолом.

---

Дальше десять минут я не дрался.

Я прятался.

Ползал между ржавыми конструкциями, менял позиции, дышал через раз и пытался думать.

Он не преследовал вплотную. Он кружил — я слышал его перемещения по звуку, короткому свисту рассекаемого воздуха.

Он ждал, когда я высунусь.

---

Я лежал под листом железа и считал, что имею.

Автомат — бесполезен. Он уходит от намерения.

Нож — смешно.

Гранат нет.

Чувство — работает, но даёт сигнал за долю секунды. Этого хватает, чтобы упасть, но не хватает, чтобы ударить.

И вот тут я сделал единственный правильный вывод за весь бой.

Он читает намерение.

Значит, он не видит того, у чего намерения нет.

---

Я начал вспоминать.

Он взял одиннадцать человек. Все — опытные. Ни одного новичка.

Почему?

Потому что опытный сталкер, почувствовав опасность, — собирается. Он ловит цель, он готовится, он намеревается.

Он становится ярким.

А новичок в момент опасности не намеревается ничего. Он паникует. У паники нет вектора.

Он их не видел.

---

Я лежал под железом и понимал, что должен сделать, и понимал, что не смогу.

Мне надо было перестать целиться.

Не в смысле «не стрелять». В смысле — убрать намерение целиком. Не решать, не готовиться, не выбирать момент.

Действовать без замысла.

Для человека это почти невозможно. Для меня — я думал — невозможно совсем: я весь состою из чувства, из чтения, из предвидения. Я всегда знаю на полсекунды вперёд.

Именно этим я и светил.

---

Я вспомнил попугая.

Год назад белый какаду на плече Черепа выключил во мне всё. Полтора метра, внутри которых я стал обычным человеком: без чувства, без предвидения, без знания, куда упадёт пуля.

Я тогда тащил Бороду под огнём и не знал, попадут в меня или нет.

И выжил.

Значит, я умею. Значит, оно во мне есть — то, что работает, когда чувство выключено.

Оставалось выключить его самому.

---

Я никогда этого не делал.

Я не знаю, как это описать. Ближе всего — как заставить себя не думать о слове.

Я лёг на спину под листом железа, закрыл глаза и стал убирать.

Сначала — предвидение. Перестал смотреть вперёд. Отпустил ту часть, которая всё время просчитывает следующие три секунды.

Потом — чтение. Перестал слушать пространство. Стало глухо, как в вате.

Потом — намерение.

Это было хуже всего, потому что намерение — это и есть я. Тихий, который всегда что-то делает: идёт, ищет, помогает, латает.

Я его отпустил.

---

Стало пусто.

Не страшно — пусто. Я лежал под ржавым листом, и у меня не было плана. Не было цели. Не было следующего шага.

Только тело: спина на бетоне, автомат в руках, кровь на левом плече.

И тишина внутри, какой я не слышал никогда.

---

Он подошёл через сорок секунд.

Я услышал — не чувством, ушами. Шорох в трёх метрах.

Я не среагировал.

Не потому что сдерживался — потому что реагировать было нечем. Внутри не осталось того, что реагирует.

Он подошёл ещё ближе. Метра полтора.

Он меня не видел.

---

Я лежал и слушал, как он ходит вокруг.

Он был растерян — насколько это слово применимо. Он искал: перемещался короткими рывками, останавливался, снова перемещался.

Он знал, что я здесь. Он не мог понять где.

Полторы минуты.

---

Потом он остановился прямо надо мной.

Лист железа отделял нас на сантиметр. Я слышал, как он вибрирует — тонкий, высокий звук на грани слышимости.

И я сделал то, что сделал.

Без замысла.

---

Я не решал. Не готовился. Не выбирал момент — момента не было, было только то, что рука уже поднимала автомат стволом вверх, сквозь щель, наугад, в никуда.

И палец нажал.

---

Очередь ушла вверх, через лист железа, в то место, где он стоял.

Я не целился. Я не мог целиться — я не видел его.

Я просто выстрелил вверх, потому что рука так сделала.

Восемь патронов.

Два попали.

---

Он закричал.

Не звуком — той же вибрацией, только резко усилившейся, и от неё у меня потекло из ушей.

Лист железа сорвало.

Я увидел его — впервые нормально, потому что раненый он перестал вибрировать так быстро.

Тонкое, длинное, тёмное тело. Слишком много суставов. Вместо предплечья правой конечности — вырост, длинный, плоский, заострённый по кромке.

Вот этим он резал.

Не оружие. Часть тела.

---

Он метнулся ко мне.

Медленнее, чем раньше — но всё равно быстро, и я не успевал.

И вот тут — успело чувство.

Оно вернулось само, разом, как включённый свет: я вдруг увидел его траекторию, и увидел, что он идёт в горло, и увидел, что у меня двадцать сантиметров, чтобы сместиться.

Я сместился.

Вырост прошёл вдоль шеи, вспорол воротник и вошёл в бетон за моей головой.

И застрял.

---

На секунду.

Одну секунду он был неподвижен — вырост в бетоне, тело растянуто, всё, что вибрировало, замерло.

Я выстрелил ему в утолщение на верхнем конце тела.

С двадцати сантиметров.

---

Он умер не сразу.

Ещё минуты полторы он дёргался — не осмысленно, механически, как дёргается перерезанный кабель под током. Вырост скрёб по бетону, оставляя борозды.

Потом перестал.

---

Я отполз и сел, привалившись к металлолому.

Левое плечо не двигалось. Из ушей текло. Меня трясло так, что я не мог удержать флягу.

Я сидел минут сорок, прежде чем смог встать.

---

Тело я осмотрел.

Оно было — я не берусь говорить, чем оно было.

Плоть, но неправильная: слишком плотная, почти как хрящ. Суставов на конечности — семь. Мышц в привычном смысле нет; вместо них тяжи, идущие вдоль всей длины тела, от выроста до нижнего конца.

Кровь была почти прозрачная и очень жидкая.

И вот главное: у него не было органов чувств.

Ни глаз, ни ушных отверстий, ни ноздрей. Утолщение на верхнем конце — сплошное, гладкое, без единого отверстия.

Он вообще не воспринимал мир обычным способом.

Он воспринимал только намерение.

---

Я не понёс его учёным.

Сжёг на месте. Долго — он плохо горел, пришлось добавлять всё, что было.

Причину я объяснил себе просто: если Лапин это изучит и поймёт механизм, кто-нибудь захочет его повторить.

А существо, видящее только намерение и не видящее ничего больше, — это худшее, что можно выпустить в мир людей.

---

*Убийства прекратились. За два года — ни одного случая с характерным разрезом.

Одиннадцать погибших внесены в тетрадь Бармена поимённо, все с одинаковой пометкой: «Быстрый».

Тихий рассказал об этом бое только Фитилю и рассказал коротко, без деталей. На вопрос, как он победил, ответил: «Перестал хотеть».

— Это как?

— Не знаю, — сказал Тихий честно. — Я это сделал один раз и не уверен, что смогу повторить.

Он подумал.

— И не хочу повторять. Там внутри очень пусто. Я минуты две был никем, и мне это не понравилось.

— Но сработало же.

— Сработало, — согласился Тихий. — Только знаешь, что я понял, пока лежал под железякой?

— Что?

— Что если бы я так жил всё время, он бы меня вообще никогда не нашёл. И никого бы не нашёл. Он охотился на тех, кто чего-то хочет.

Он помолчал.

— Одиннадцать человек погибли за то, что у них были намерения. Это, по-моему, самая несправедливая смерть, какую я видел».*

Показать полностью
30

Одуванчики

Серия Байки у костра
Одуванчики

Есть вещи, к которым Зона не прикасается. Не «не может» — не прикасается. Разница — как между «не умею плавать» и «не хочу входить в эту воду». Зона — не стихия, не механизм. Зона — что-то, у чего есть воля. Или то, что похоже на волю так сильно, что разницы нет.

Детский сад на окраине Припяти — одна из таких вещей.

________________________________________

О нём не говорят. Это первое, что я заметил — не сам детский сад, а дыру в разговорах. Сталкеры говорят обо всём: о маршрутах, аномалиях, схронах, мертвецах. О том, как Каха утонул в «студне». О том, как Борода вынес «мамину бусину» из-под носа кровососа. О том, как Призрак ушёл на ЧАЭС и не вернулся. Обо всём. Но когда маршрут проходит мимо того сектора — юго-запад Припяти, за бассейном, за школой — разговор обрывается. Не заканчивается — обрывается, как плёнка, и начинается заново, с другого места, как будто предыдущей минуты не было.

Я заметил это года два назад. Или три. Спросил Бармена:

— Что на юго-западе Припяти, за школой?

Бармен поднял глаза. Посмотрел на меня — долго, внимательно, как смотрят на человека, который произнёс запретное слово, не зная, что оно запретное.

— Ничего, — сказал он.

— Бармен.

— Ничего, Тихий. Там ничего нет.

Он врал. Не как обычно врут в Зоне — привычно, по-бытовому. Он врал, как врут, когда защищают. Когда молчание — не трусость и не скрытность, а стена, которую поставили специально, чтобы что-то за ней уцелело.

Я не стал давить. Пошёл сам.

________________________________________

Припять — город-музей, город-скелет, город, который умер стоя и так и стоит, не падая, потому что падать некуда. Я знаю в нём каждую улицу, каждый двор, каждый подъезд с облупленными почтовыми ящиками, в которых до сих пор лежат газеты за апрель восемьдесят шестого. Знаю — и каждый раз, входя в город, чувствую одно и то же: Припять не мертва. Припять — спит. Снится себе прежняя, живая, шумная, и мы, сталкеры, бродим внутри чужого сна, стараясь не разбудить.

Юго-западный сектор я раньше обходил — не специально, само получалось. Маршруты загибались в стороны, как ручьи вокруг камня. Теперь, зная, что ищу, я пошёл напрямик.

И город — впустил. Это важно. Припять умеет не пускать — аномалии перегораживают улицы, снорки занимают кварталы, радиационные пятна блокируют переулки. Здесь — ничего. Чистая дорога, ровный асфальт, ни одной аномалии. Как будто кто-то вымел.

За школой — двор. За двором — забор, низкий, деревянный, крашенный в голубое. Краска — свежая. Не облупленная, не выцветшая. Свежая, яркая, голубая, как небо, которого над Зоной не бывает.

За забором — здание. Одноэтажное, длинное, с большими окнами. На окнах — занавески. Белые, с вышитыми петушками. Чистые.

На площадке перед входом — качели, песочница, грибок. Песок в песочнице — жёлтый, сухой, просеянный.

И тишина. Не зоновская, не мёртвая. Живая тишина — как бывает в детском саду во время тихого часа. Когда дети спят, и воспитательница сидит за столом, и часы тикают, и мир за окном подождёт.

Только часов не было. И воспитательницы. И —

Из-за угла здания вышел ребёнок.

________________________________________

Девочка. Лет пять, может, шесть. Светлые волосы, заплетённые в две косички. Платье — белое, в синий горошек. Сандалии на босу ногу. В руке — одуванчик. Не зоновский, чёрный и мёртвый, а нормальный, жёлтый, живой, каких в Зоне не бывает.

Она посмотрела на меня, как дети смотрят на незнакомого взрослого: с интересом, без страха, с готовностью решить — хороший или плохой.

Решила, видимо, что хороший. Улыбнулась.

— Здравствуйте, — сказала она. — Вы к нам?

Голос — обычный, детский, живой. Не как мышь. Не как голос из приёмника. Обычная девочка, обычный голос.

Я стоял за забором и не мог войти. Не потому что забор высокий — по пояс. Не потому что дверь закрыта — калитка была распахнута. Не мог — потому что чувствовал: граница. Не аномалия, не силовое поле. Граница — как порог дома, за который нельзя войти без приглашения. Нельзя — не физически. Нельзя — по-человечески. Потому что не звали.

— Я... прохожу мимо, — сказал я.

— А, — сказала девочка. Не расстроилась, не обрадовалась. Подняла одуванчик, подула — семена полетели, белые, лёгкие. Нормальные семена, нормальный одуванчик. В Зоне отчуждения. В мёртвом городе. В тридцати километрах от реактора.

— Как тебя зовут? — спросил я.

— Даша.

— Даша, а где... — я запнулся. Вопросы, которые я хотел задать, были взрослые и тяжёлые, и ни один из них не подходил для разговора с пятилетней девочкой. — Где твои друзья?

— Спят, — сказала Даша. — Тихий час. Я не сплю, потому что мне разрешили. Я уже большая.

— А... воспитательница?

— Марина Сергеевна? Она внутри. Компот варит. Будете компот?

________________________________________

Я стоял за забором и смотрел на девочку с одуванчиком, и мир вокруг меня тихо, медленно, аккуратно сходил с ума.

Не мир — я. Потому что мир, видимо, давно знал, и только я — не знал. Бармен знал. Сталкеры, которые обходили этот сектор, — знали. Все знали и молчали, и молчание их было не трусостью и не безразличием. Молчание было — забором. Таким же голубым, свежевыкрашенным, невысоким. Защитой.

Потому что если рассказать — придут. Учёные, военные, мародёры, любопытные. Придут с приборами, вопросами, теориями. Придут и — сломают. Как ломают всё, до чего дотягиваются взрослые руки.

— Даша, — сказал я. — Сколько вас?

— Двенадцать, — сказала она. — Нет, тринадцать. Коля новенький, вчера пришёл. Он ещё плачет, но скоро привыкнет. Все привыкают.

— Откуда пришёл?

Даша пожала плечами. Жест — абсолютно детский, абсолютно нормальный.

— Откуда все приходят. Из тумана.

Из тумана. Я почувствовал, как слово во мне — то слово, огромное, от мыши — шевельнулось. Из тумана. Как я. Как все мы — те, кто не помнит, откуда.

— А уходят?

— Иногда, — Даша присела на корточки, ковыряла палочкой землю. — Вырастают и уходят. Марина Сергеевна говорит — в большой мир. Но мы не знаем где это. Может за периметром. Может — ещё дальше.

— Даша. Ты знаешь, где ты живёшь? Что это за место?

Она подняла на меня глаза — голубые, чистые, безмятежные.

— Это детский сад, — сказала она. — «Одуванчик». Вот же написано.

Я посмотрел на здание. Над входом — вывеска, деревянная, с нарисованным одуванчиком и буквами: «Дитячий садок „Кульбабка"». Буквы — аккуратные, свежие, как будто вчера писали.

— Давно ты здесь? — спросил я.

Даша задумалась. Серьёзно, с наморщенным лобиком, как думают дети, когда их спрашивают о чём-то, что они чувствуют, но не умеют посчитать.

— Всегда, — сказала она наконец. — Я всегда здесь. И до меня — всегда. Марина Сергеевна говорит: детский сад был, есть и будет. Это важное место.

________________________________________

Из здания вышла женщина.

Лет сорока пяти, полная, в цветастом халате, с половником в руке. Лицо — круглое, загорелое, с ямочками. Лицо человека, который улыбается чаще, чем хмурится, и от этого все морщины — в правильных местах.

— Дашенька, ты с кем разговариваешь?

— С дядей. Он проходит мимо.

Марина Сергеевна посмотрела на меня через забор. Взгляд — спокойный, оценивающий, без страха. Взгляд женщины, которая привыкла к мужчинам с автоматами и научилась видеть сквозь автоматы — человека.

— Здравствуйте, — сказала она.

— Здравствуйте.

— Компот будете?

Я молчал. Она улыбнулась — и улыбка была такой нормальной, такой земной, такой мирной, что мне стало больно. Физически. В груди, там, где слово.

— Можете войти, — сказала она. — Вам — можно.

Я почувствовал, как граница — та невидимая, неназванная — сдвинулась. Отступила. Калитка была открыта, и теперь я мог войти. Она разрешила.

Я шагнул.

________________________________________

Двор. Трава — зелёная, мягкая, подстриженная. Клумбы — бархатцы, ноготки, что-то фиолетовое, чего я не знаю. Бабочка — жёлтая, лимонница — села на качели и сидела, складывая и раскладывая крылья.

Из открытого окна пахло компотом — яблочным, с корицей. Из-за другого окна — детские голоса, тихие, сонные, бормочущие. Тихий час.

Я сел на лавочку у входа. Марина Сергеевна вынесла кружку — алюминиевую, со стёртым рисунком, из тех, из которых пьют в санаториях и пионерлагерях. Компот был тёплый, сладкий, настоящий.

— Вы — Тихий, — сказала она. Не спросила.

— Да.

— Я знаю. Мне про вас говорили.

— Кто?

— Дети.

Она села рядом. Половник положила на колени — привычный жест, не задумываясь, как кладут книгу или телефон.

— Они иногда видят вас. Издалека. Говорят — дядя с прозрачными глазами, ходит один, разговаривает с тишиной. Они вас не боятся. Дети в Зоне вообще мало чего боятся — вы заметите, если останетесь.

— Я не останусь.

— Знаю. Но вы вернётесь.

Я отпил компот. Яблоки, корица, сахар. Вкус — из детства, из «до», из той жизни, которой у меня нет. Или есть — просто не помню.

— Марина Сергеевна. Как — это всё?

Она помолчала. Даша бегала по двору, ловила бабочку — нормальный ребёнок, нормальная игра.

— Я не знаю, — сказала она. — Я пришла — и сад уже был. Дети — были. Стены, крыша, кухня — были. Я просто стала варить компот. Стирать простыни. Читать на ночь. Делать то, что умею. Зона... не мешает. Снаружи — Выбросы, мутанты, смерть. Здесь — нет. Здесь — забор, и за забор ничего не заходит. Ни аномалия, ни зверь, ни плохой человек. Только хорошие. Редко.

— Откуда дети?

— Из тумана. Даша вам сказала. Утром выходишь — стоит у калитки. Маленький, босой, не помнит ничего. Ни имени, ни мамы, ни языка. Язык учат здесь, за неделю, как будто вспоминают, а не учат. Имена — выбирают сами. Даша — сама выбрала. Коля — вчерашний — тоже сам.

Она замолчала. Посмотрела на Дашу — и во взгляде было то, что я видел у матерей, в прошлой жизни, которой не помню, в том «до», которое пахнет яблочным компотом: абсолютная, безусловная, не требующая объяснений любовь.

— Они — настоящие? — спросил я.

Марина Сергеевна повернулась ко мне. И улыбка пропала. Не исчезла — убралась внутрь, освободив место чему-то серьёзному, тёмному, глубокому.

— А вы? — спросила она.

________________________________________

Я не ответил. Допил компот. Поставил кружку на лавочку. Встал.

— Спасибо.

— Приходите ещё. Дети будут рады.

— Марина Сергеевна. Вам — не страшно?

Она подняла половник, повертела в руках. Подумала.

— Страшно — это когда ребёнок плачет ночью, а ты не знаешь от чего. Когда Коля новенький не ест третий день и смотрит в стену. Когда кто-то из старших вырастает и уходит, и ты не знаешь — куда, и не можешь пойти следом. Вот это — страшно. А Зона, мутанты, аномалии — это снаружи. Снаружи — не страшно. Снаружи — просто погода.

Она встала, поправила халат. Обычная женщина, обычный жест. В мёртвом городе, в зоне отчуждения, на расстоянии одной жизни от конца света.

— Компот остынет, — сказала она. — Пойду к детям.

И ушла. Дверь за ней закрылась — обычная дверь, деревянная, крашеная, с табличкой «Ласкаво просимо».

________________________________________

Я вышел через калитку. Граница за спиной сомкнулась — я почувствовал, как она встала на место, тихо, аккуратно, как задвижка. Не против меня — вокруг них.

Шёл через Припять, и город молчал — уважительно, как молчат, когда мимо несут что-то хрупкое. Ни одного снорка, ни одного пса. Тишина — та, живая, охранная, — держалась три квартала, до самого выхода из города.

На Ростоке я сел к стойке. Бармен налил чаю, не спрашивая.

— Был? — спросил он, не поднимая глаз.

— Был.

— Компот пил?

— Пил.

Бармен кивнул. Протёр стойку — медленно, по кругу.

— Тихий. Никому.

— Я знаю.

— Нет. Ты не знаешь. Ты думаешь — знаешь. Я тебе скажу, чтобы знал. Там — тринадцать детей. Живых. Настоящих. В Зоне. Они живы, потому что о них молчат. Каждый, кто видел — молчит. Потому что если мир узнает — мир придёт. А мир не умеет приходить тихо. Мир приходит с камерами, солдатами и учёными. И дети — кончатся. Не умрут. Кончатся. Как кончается сон, когда включают свет.

Я молчал.

— Ты меня слышишь? — Бармен впервые за все годы, что я его знаю, посмотрел мне в глаза. — Тихий. Это единственное в Зоне, что стоит защищать. Не артефакты, не секреты, не маршруты. Дети. Тринадцать детей, которые утром просыпаются и идут играть во двор. В мёртвом городе. Под мёртвым небом. И небо — не падает на них. Потому что не знает, что они есть. Или — знает, и не падает специально. И мы — молчим. Все.

— Все.

— Все.

Он отвернулся. Я пил чай.

На полке за бутылками приёмник молчал. Но мне показалось — на секунду, не дольше — что в тишине, в глубине его мёртвых ламп, мелькнул янтарный свет. Тёплый. Как компот. Как голос Даши. Как одуванчик — жёлтый, живой, невозможный.

________________________________________

Я храню этот секрет. Как храню слово от мыши, как храню гребень от графини, как храню строку на КПК. Храню — и иногда, раз в два-три месяца, прохожу мимо. Не захожу — прохожу. Останавливаюсь за углом школы, слушаю.

Из-за голубого забора — голоса. Детские, звонкие, живые. Считалки, споры, смех. Бабочки над клумбами. Запах компота, если ветер в мою сторону.

Однажды — Даша помахала мне через забор. Одуванчик в руке, косички, горошек.

— Дядя Тихий! Приходите на компот!

Я помахал в ответ. Не вошёл. Не сейчас. Не надо — часто. Часто — это привычка, привычка — это след, след — это дорога, по которой может прийти тот, кому здесь не место.

Я пошёл дальше. Припять молчала за спиной. Голубой забор стоял.

Стоит.

________________________________________

Этой истории нет. Никто её не рассказывал, не записывал, не передавал. На Ростоке, на Кордоне, на Янтаре — никто никогда не слышал о детском саде в Припяти. Его нет на картах, в журналах, в базах данных. Его — нет. И если вы спросите Бармена, он посмотрит на вас пустыми глазами и скажет: «Какой детский сад? В Зоне нет детей.» И будет прав. В Зоне нет детей. Нигде, ни одного, никогда. Запомните это. Расскажите другим. Пусть все знают: в Зоне нет детей. Нет, и не было, и не будет. Это важно. Это — самое важное. Потому что пока все знают, что их нет, — они есть.

Показать полностью
Отличная работа, все прочитано!

Темы

Политика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

18+

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Игры

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юмор

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Отношения

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Здоровье

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Путешествия

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Спорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Хобби

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Сервис

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Природа

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Бизнес

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Транспорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Общение

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юриспруденция

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Наука

Теги

Популярные авторы

Сообщества

IT

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Животные

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кино и сериалы

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Экономика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кулинария

Теги

Популярные авторы

Сообщества

История

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Недвижимость и ремонт

Теги

Популярные авторы

Сообщества