Обнуление
2 поста
2 поста
7 постов
17 постов
5 постов
7 постов
6 постов
13 постов
10 постов
9 постов
5 постов
5 постов
3 поста
17 постов
8 постов
— Хлеба купите, пожа-а-луйста, — донёсся отчаянный женский голос, едва я открыла двери автомобиля. — Есть хочется. И мелочь. Мне уехать надо!
Попрошайка сидела на бордюре перед входом в крытый рынок и с надеждой тянулась к редким вечерним покупателям. Несмотря на июльскую жару, на попрошайке были плотные голубые джинсы и такого же цвета парусиновые мокасины. Свитер нежных тонов и аккуратно уложенные в конский хвост чистые волосы не вязались с образом алкашки-бомжихи.
Я опустила глаза и прошмыгнула мимо. Не люблю подавать. «Иди работай!» — это единственная помощь, которую хочется оказать пышущим ленью обездоленным. К тому же в загашнике имелся опыт спасения командировочной, потерявшей деньги и документы. Прилично одетая дама смиренно стояла у церкви, транслируя жалобную историю «и сами мы не местные», а потом с аппетитом уплетала бизнес-ланч в ближайшем кафе. Растеряша издали смотрела на мой столик с одинокой чашкой кофе и довольно улыбалась. Соус «Лох не мамонт» добавлял пикантности каждому заказанному блюду.
Мне не хотелось вновь становиться доисторическим животным, даже наполненным любовью к ближнему. Знаю, память та ещё стерва. Старательно прячет промахи, абы не травмировать носителя. Даже маленькие царапины на самомнении аккуратно запечатывает пластырем забвения. Но стоит получить в лоб известным садовым инструментом, обнажает старые раны, добавляя боль к слезам сожаления.
«Хрен тебе», — думала я о попрошайке, блуждая между витрин со свежемороженой рыбой и пахнущих дымком копченостей, рассеянно разглядывала батареи тортов, скрывающих под нежными сливками ожирение и гликемический криз. Список продуктов, хранимый в голове, расплывался, а предательские мысли возвращали к просьбе поделиться насущным. Попрошайка не отпускала, подкидывала оправдания возникшей жалости: «А если… Если человек действительно попал в беду…»
На выходе с рынка, держа в одной руке пакет с продуктами, а в другой оторванные от принципов пятьдесят рублей и повторяя про себя мантру: «Не обеднею», — я направилась в сторону «обездоленной» и встала в очередь сердобольных сограждан.
Попрошайка была занята. Заглядывая в дамскую сумку очередной жертвы, она игнорировала вопрос о солёных крендельках и сладкой соломке, выискивая взглядом кошелёк:
— Мелочь! Дайте мелочь, — нервничала попрошайка, нетерпеливо елозя на бордюре. — Уехать надо, уехать!
Стараясь спасти добродушную самаритянку из цепких лап мошенницы, я протянула заготовленный полтинник. Попрошайка поменялась в лице. Злобно посмотрев, она схватила деньги и вновь принялась за девушку с крендельками. Но та, осознав обман, уже прятала в сумку отвергнутую соломку.
Попрошайка вновь посмотрела на меня. Глаза. Нет, они не отражали богатый внутренний мир, но были полны негодования: «Чего ты влезла, не могла подождать. Я почти дожала». Деньги исчезли в рукаве, и попрошайка потеряла ко мне интерес. Над парковкой вновь раздалась жалобная песня о хлебе.
Вернувшись к машине, я обернулась. Сомнения отпали. Я знаю попрошайку. Имя ускользало, но смысл слова «уехать» обрёл своё истинное значение. Попрошайка не лгала. Мир розовых единорогов манил её, требовал вернуться. Не хватало счастливого билетика, спрятанного по чётко заданным координатам.
Говорят, наркоманы долго не живут. Вот только Лена, или как там её, окрепла и даже не кашляла. Посмеявшись над собственной глупостью, очередными граблями и мягкотелостью, я села в машину.
Мысли о попрошайке так и не отпустили. Она уже скрылась из виду, а интонации знакомого голоса всё ещё звучали в голове, зудели противным скрежетом старого ключа в ржавом механизме.
Двери памяти не поддавались. Двадцать лет назад мы с попрошайкой жили рядом. Точнее, существовали, выживали в доме сломанных людей. Две тысячи четвёртый - почти экватор нулевых, разделивший мою жизнь на «до» и «сейчас». Я отчётливо помню девяностые, о коих кричат с каждого чайника. Отложились десятые, но нулевые стёрлись, скукожились под прессом насущного, спрятав от меня самое важное. Двери памяти не поддавались.
Ночью я вновь вспомнила попрошайку. Точка сборки активировалась, завибрировала, пуская круги в омуте памяти. Некогда девочка из приличной семьи заставила вспомнить, проплыть по кругам воспоминаний, причаливая то к мнимому концу света Миллениума, то заглядывая за грань десятых. Заплатив полтинник, я купила свой билет в прошлое, и, видит бог, он тоже счастливый.
Книги не всегда держали меня рядом. Иногда отпускали бороздить по полкам с игрушками или кормами для животных. Маленькие отдельчики, где ты продавец-одиночка, позволяли общаться с людьми. Покупатели становились приятелями, а технический персонал торгового центра – источником последних новостей.
Это сейчас чистота площадей супермаркетов отдана на откуп громоздким машинам и гостям из ближнего зарубежья. В нулевых санитарией занимались болтливые тётушки или студентки на подработке. Последним было зазорно мочить руки в грязной воде и махать шваброй в людном месте, поэтому молодёжь встречалась нечасто.
Ко мне в отдельчик по перемене, согласно штатному расписанию и графику уборки, заглядывали две дамы. Одна из них гордо возила тряпкой по полу, часто останавливалась перевести дух, сыпала новостями и неизменно выуживала сведения из меня, чтобы дальше разнести их по другим продавцам.
Тётя Оля, тогда все женщины старше сорока казались мне тётями, разбиралась во всём и сразу. Будучи ЗОЖницей, воспитанной на псевдомедицинской литературе нулевых, она щедро сыпала советами по приёму витаминов и с видом профессионала пыталась определить все сидевшие во мне болезни по группе крови. Тётя Оля была предприимчива и активна. Нет, она не пошла учиться тому, что поднимало её авторитет в собственных глазах. Тётя Оля сделала грязное дело семейным. Работая в трёх местах и приткнув по этой же схеме сына, она зарабатывала поболее нефтяников, ломающих спины на буровых.
«А что, — глядела тётя Оля на меня, опершись на швабру, — утром веничком помахали, пришли домой, отдохнули, туда-сюда, к обеду я здесь, а к вечеру подъезд намываю. Как сыр в масле. И заметь, пять лет в университетах не горбатилась».
Отсылка к университету меня забавляла. Тётя Оля знала, что я училась на заочном, и наставляла, как тогда казалось, на путь истинный. В нулевые, как и раньше в советские, рабочий класс сидел-таки на своей Фудзияме. Сварщик был предел мечтаний. Им платили.
Лишь через несколько лет, я узнала, кому посвящалась фраза про универ. Эту тётю, вроде Наташу, имя пропало в недрах несущественных фактов, я записала в алкоголички. Худая как жердь, она могла полностью спрятаться за черенком с перекладиной. Тётя Наташа, в противовес тёте Оле, молчала, ибо не владела той палитрой чувств, которые оставляла напарница, часто хмурилась и прятала глаза. Я думала, скрывает синяки и другие следы чрезмерного распития, поэтому не старалась заглянуть в душу. Да и тётя Наташа не оказывала знаки внимания. Изредка она оживала, кидала пару слов, а затем спохватывалась и пряталась в панцирь.
Я и не вспомнила бы о тете Наташе по прошествии лет. Слишком незначительной казалась её фигура. В отличие от тёти Оли, перешедшей в разряд матери моей подруги и помощницы в поисках жилья, тётя Наташа канула в Лету, едва я сменила место работы.
Каково же было удивление, когда через десять лет я узнала в профессоре физики ту самую поломойку. С гордостью рассказывая журналисту о пути «выживальщика», она улыбалась с экрана телевизора. Тетя Наташа не просто махала шваброй, она несла на хрупких плечах загибающуюся науку: преподавала, а в перерывах между лекциями бегала через дорогу, разделявшую её жизнь на хлеб и дух, из корпуса университета в торговый центр.
Тётя Наташа могла уйти в бизнес, встать за прилавок, найти себе множество других применений, но осталась верна делу, проложив дорогу будущему страны.
— На завод пойдёшь? — уставилась на меня красная от возмущения мама, стараясь добраться взглядом туда, где, по её мнению, всё ещё зиждилась совесть.
— Пойду! — буркнул я, стараясь не смотреть маме в глаза, отчего в сотый раз изучал стёртый рисунок на скатерти, под которой прятался кухонный стол.
Зря я начал разговор до ужина. На сытый желудок люди добрее. Но шторм уже начался. Оставалась одно – искать укрытие. Я натолкал полный рот макарон, следуя доброй традиции – когда кто-то ест, он теряет речь и слух. Папа, сидящий напротив, давно уже давился котлетой, не решаясь налить себе чай. Мама переключится на отца и начнёт упрекать в том, что, кроме попить и пожрать, тому совсем ничего не интересно.
— А я говорила, что все эти Яны до добра не доведут, — продолжила мама, так и не прикоснувшись к своей тарелке.
— Она поступила, — произнёс я тихо, но отчётливо.
Мама замолчала, не нашла что ответить. Такое с ней редко бывало.
— Техникум, — робко вставил папа и стушевался под взглядом мамы.
Я вздохнул с облегчением. Она нашла себе новую жертву. Но мама сразу переключилась на меня.
— Давай ещё раз посмотрим, может, воткнёшься хоть куда-нибудь, — взмолилась она.
Но куда-нибудь я не хотел. Только в политех на химико-технологический. Русский… Недобрал по нему три балла. «Да кому он нужен. Что мне там, сочинения писать?» — думал я, ковыряя вилкой котлету.
Мама вскочила, уверенно шагнула к навесному шкафчику, рванула на себя дверцу и выудила жестяную банку с надписью «Рис».
— Вот, — бахнула мама банкой об стол. — На первый год хватит, а дальше сам. Докажешь, что достоин, перейдёшь на бюджет.
Мы с папой переглянулись. Мама готова была пожертвовать деньгами, которые три года собирала на новую кухню. Оставалось, с учётом инфляции, как говорила мама, собрать всего десять процентов от суммы.
Жестяная банка была нашим спасением. Отобрать содержимое у мамы – стать тем, кто лишил её не только мечты, но и способа избавления от стресса.
Поругавшись с кем-либо, будь то коллега, ворчливая бабка в магазине или домашние, мама доставала заветную жестянку и перебирала пятитысячные купюры. Она могла купить такой же кухонный гарнитур подешевле, заказав на маркетплейсе, но не торопилась, предпочитая следовать за мечтой.
— Не надо, ма, — смотрел я испуганно то на маму, то на банку и даже вытянул перед собой руку, как на старых советских плакатах, подтверждая открытой ладонью отказ. — Один год. Я найду репетитора по русскому, буду заниматься, Янке всё равно сейчас не до меня. Один год.
— Ну если репетитора, — мама подняла банку и прижала её к груди. — И всего год.
— На заводе целевое есть. Увидят, что толковый, сами учится отправят, — вставил папа, поглядывая на банку словно на гранату без чеки. — Я так закончил.
Мама сильнее прижала банку к себе и тихо замурчала:
— Ну если целевое, и репетитор, то…
Она ещё что-то говорила, но я уже не слушал. Прошмыгнул в свою комнату, упал на кровать и смотрел в потолок. Завод страшил меня не меньше, чем маму.
***
В восемь утра по совету папы я стоял около заводской проходной. Дверь в одноэтажное здание с вывеской «Отдел кадров» находилась рядом с вертушками, закрывавшими проход. Я посмотрел на безразличные лица охранников, сидевших в стеклянных будках, и дёрнул на себя двери, обитые чёрной экокожей.
Эйчар, или, как сказали бы родители, сотрудница отдела кадров, миловидная женщина лет сорока, сидела за высокой стойкой, то и дело поглядывала в окно и вздыхала. Я сразу понял витавший в воздухе вайб. Она, как и я, хотела в отпуск, но недостающие три бала впервые лишили меня каникул.
— Датути, — кивнул я, пытаясь не потерять общего состояния летней неги.
— Здравствуй-здравствуй, — поздоровалась она в ответ, взяла мои документы и, не задавая вопросов, принялась записывать данные в большую тетрадь.
— Я на завод, работать.
— Я поняла, — ответила эйчар, не отрываясь от тетради.
— Вы не спросите кем?
— И так ясно, что не директором. Образования у тебя ноль повдоль, баллов не хватило?
Я кивнул.
— Это ты молодец, что на завод. Посмотришь, какая она жизнь, а там решишь. У нас и целевое есть. Если дурковать не будешь, можешь запросто карьеру сделать.
Я ожидал вопросов на стрессоустойчивость, бесконечных тестов на профпригодность и прочей нудятины, коей пугают видосики в интернетах, но получил только разлинованный лист, на котором мелкими буквами были написаны непонятные слова.
— Отчекайся и приходи, — деловито заявила сотрудница отдела кадров и потеряла ко мне интерес.
Я кивнул, попятился к выходу и вышел на улицу. Ослепительное солнце, прожигающее чёрную футболку и синие джинсы, тянуло на речку, но я упорно всматривался в непонятные слова. Вопросы зароились, словно беспечные комары: «Где я должен чекаться, с кем и зачем?».
— К нам, что ли? — раздался рядом голос.
Я повернул голову. Из будки охранников выглядывала рыжая шевелюра:
— Сюда иди, покажу че да как.
— У меня пропуска нет, — посмотрел я на вертушки.
— Ясное дело, нет. Я тебе адрес покажу. Его никто не видит.
Шевелюра рассмеялась и спряталась. Через минуту около вертушки появился крепкий парень лет двадцать в чёрной форме охраны и с рацией в одной руке, второй он подозвал меня к себе, и я опешил. Неужели сегодня придётся работать.
— Сюда смотри, — рыжий тыкал рацией в угол листа. – Это через дорогу. Поликлиника номер семь. У них с нами договор. Везде без очереди пойдёшь. Ел, пил?
Я отрицательно покачал головой.
— Красава, сегодня аны сдашь, хирургов-демиургов пройдёшь, а завтра на ТБ. Усёк?
Я кивнул, но всё так же бессмысленно смотрел на разлинованный лист. Казалось, я устраивался в Хогвартс: непонятные слова, непроявленные символы и рыжий из семейства Уизли.
— А кем буду работать? — я с надеждой посмотрел на охранника, словно от него зависел выбор «факультета».
Рыжий окинул меня взглядом и вынес вердикт:
— Разнорабочим. К нам не возьмут, дрыщлявый, а Петрович народ набирает. Будешь при жабе головастиком.
— Рыжий, где тебя носит? — раздалось по ту сторону вертушки.
— Иду, — отозвался охранник. — Новенького консультирую, — ответил он, затем протянул руку и сказал. — Давай, до завтра.
***
В поликлинике номер семь, стоящей через дорогу от завода, пахло антисептиком и было тихо, как в морге.
— Вы по записи? — раздался зычный голос.
Говорящего не было видно, отчего я растерялся.
— Нет, я это, — не найдя нужных слов, я поднял над головой разлинованный лист, словно белый флаг, просивший пощады.
— На завод?
— Да, — крикнул я и обернулся.
Невесть откуда взялась девушка в белом халатике и голубом беретике, выхватила лист и быстро пробежалась по нему глазами.
— Идите за мной, я вас провожу. Только бахилы наденьте.
Я натянул на кроссовки голубые мешочки с резинками и побежал за медсестрой. Через час лист наполнился синими закорючками, из которых складывалось отчётливое слово «годен».
Медкомиссии я и раньше проходил, но то было с мамой, а сейчас Людочка, так значилась на бейджике, участливо водила меня по кабинетам, произнося везде одну и ту же волшебную фразу: «На завод». Людочка казалась мне феей, и, если бы не Яна… Мечты, мечты. Людочка была недосягаема как ангел.
— Документы мы сами передадим. Завтра в восемь на проходной. Петрович вас встретит, — сказала мне Людочка, доведя до выхода из поликлиники, затем подмигнула и добавила едва слышно. — А пока наслаждайся летом и бахилы сними.
Я кивнул, стянул с ног местами протёртые мешочки, кинул их в урну и не оборачиваясь вышел на улицу. Отчего-то мне казалось, что Людочка стояла на крыльце и махала вслед моему беспечному детству.
***
Петровича я узнал сразу. Невысокий мужчина лет пятидесяти, в зелёном комбинезоне, одетом поверх растянутого свитера, с чёрной планшеткой в руках внимательно всматривался в проходящих через пост охраны людей.
Я не торопился, ждал, пока схлынет поток. Хотел было крикнуть Петровичу: «Я здесь!» Останавливало сомнение в правильности поступка. Заводского Уизли тоже не было видно. Он бы помог, перевёл на ту сторону новой жизни. Воображение перерисовало проходную завода в полноводную реку Стикс, память подкинула картинку, вырванную то ли из учебника по литературе, то ли по истории, на которой худой паромщик Харон переправляет непоступившие души в царство станков.
Когда поток работников схлынул, Петрович взглядом выхватил меня из пустоты и указательным пальцем поманил к себе. Я повиновался. Вертушка шла свободно и даже, сделав оборот, подтолкнула в спину.
— Ученик? — спросил Петрович вместо приветствия.
— Неудавшийся студент, — буркнул я.
Петрович хмыкнул, отцепил от планшетки ручку, нарисовал непонятную закорючку на девственно-белом листе бумаги и поманил за собой:
— Здесь я тебе и мама, и папа, и Господь бог, итить его переитить. Форму получишь, пройдёшь ТБ, поучишь в слесарке, через три сдашь. Новички на чай и кофе не скидываются, кто тебя знает, может, завтра сбежишь, итить его переитить, но и в столовке вас зелёных не кормят. Руки в станки не совать, по крайней мере, пока я рядом, а то был здесь, итить его переитить, любопытный один, так его потом в охрану пристроили. Рыженький такой, — тараторил Петрович.
Я шёл по коридору следом за слегка подпрыгивающим наставником. Сзади он действительно походил на жабу. Слова превращались в кваканье, поднимались к высокому потолку и падали эхом. Я порами впитывал «Курс молодого бойца», стараясь постичь всё и сразу.
Первым делом мы попали на склад, где мне выдали спецодежду, а Петровичу напомнили про каску и штраф. Юркая кладовщица, едва посмотрев на меня, исчезла за стеллажами и мгновенно вынесла стопку одежды, которую венчали увесистые ботинки:
— Распишитесь, — протянула она гроссбух.
Я потянулся к ручке, но Петрович оказался шустрее:
— Мал ещё, — хмыкнул он, заставил переодеться на складе и повёл дальше.
Сердце билось в предвкушении чего-то масштабного, а мы все шли и шли по гулкому коридору. Послышался шум, переходящий в рёв, показались стальные двери. Я замер.
— Добро пожаловать домой! — произнёс Петрович, хмыкнул и подтолкнул меня к выходу.
В искажённом отражении я превратился в рыбку с лапами. Набрав полную грудь воздуха, головастик сделал уверенный шаг вперёд, толкнул тяжёлую дверь и выдохнул: «Здравствуй, завод!»
Кералча сидел в чуме, то и дело открывая и закрывая глаза. Он и представить не мог, что жилище кишит невиданными существами. Одни, словно большие муравьи, занятые своими делами, проходили сквозь стены, не замечая мальчика, другие развлекались проказами — наклоняли берестяной короб с пшеном, едва мать отворачивалась от посудины, а третий, самый крупный с приплюснутой большой головой, длинными худыми ногами и такими же руками, похожими на сухие ветки осины, сидел в закутке и пялился на Кералчу.
Мальчик замычал и ткнул пальцем в закуток. Мать, копошившаяся у печи, сделанной и старого обласка, обмазанного глинной, подскочила и посмотрела в указанном направлении, пожала плечами и повернулась к сыну:
- Что случилось, Кералча?
Мальчик пытался объяснить, но не мог: шипел и стонал, словно подбитый лось. Мать развела руками и подошла к Кералче:
- Не бойся, ӣга[1], шаман скоро вернётся, отыщет твой голос.
Ефросинья села рядом, прижала Кералчу к себе и запела. Тихая протяжная мелодия обрела форму прозрачной ленты, летящей к центру чума, где высился нос старой лодки. Кералча представил себя плывущим по волнам. Мать пела про своё детство, про бабушку и дедушку, охранявших род от болезней и напастей. Про казаков, принёсших с собой новые имена, одно из них досталось матери, и необычную пищу. Вскоре весь чум наполнился светом. Кералча видел знакомые слова, похожие на игривых рыбок, и незнакомые – русские с острыми сверкающими углами. Мелкие лозы-проказники, пропали, «муравьи» больше не ползи поперёк чума, но самый большой лоз не сдавался. Он сморщился, словно от неприятного запаха, и сверлил Кералчу красными как угли глазами.
Раздался треск, смолистый аромат кедра наполнил чум. Кералча увидел, как над головой злого духа появилась когтистая птичья лапа, вцепилась в макушку лоза и выдернула его наружу. Мальчик посмотрел на мать, но та, погруженная в песню, ничего не заметила.
В чум влетели раскрасневшиеся сёстры, загалдели, требуя еды. Мать чмокнула Кералчу в макушку и поднялась навстречу дочерям. Кералча смотрел то на очищенный от нечисти дом, то на мать и не мог поверить, что и она тоже шаманка. Кекралча лёг на своё место у очага и принялся повторять про себя недавно услышанные слова, старясь запомнить напев. И всё же один вопрос не девал покоя: кто выдернул лоза из чума? Уж больно хотелось посмотреть.
Кералча уличил момент, схватил меховую тужурку, выскочил на улицу. Зажмурился от яркого солнца, закутался плотнее. В начале месяца щепяй ират[2] холодно, даже когда весеннее солнце разбивает сугробы жгучими лучами.
Мальчик заглянул за чум, напротив которого стоял на сваях бревенчатый лабаз[3], и увидел чёткий след волочения. Хотел рассказать матери и сёстрам, но, вспомнив, что онемел, с сожалением вздохнул. Можно было притащить их сюда, указать на примятый буроватый снег, но Кералча медлил. Был бы дома отец, но он на охоте, бьёт зверя на продажу. И старший брат с ним. Помогает скоблить шкурки.
Раздался тихий скрип. Кералча поднял глаза. Двери лабаза качались: то открывались на ширину пальца, то закрывались. Мальчик поёжился, хотел вернуться в чум, но любопытство тянуло внутрь бревенчатого сарая, где среди сушеной рыбы, мешков с мукой и крупами на кованом сундуке обитали родовые куклы, принесённые матерью со своего поселения. Кералча их побаивался, но не упускал возможности посмотреть на Аҗӱка[4] и Ара́лҗыга[5].
Аҗӱка была одета в яркий синий сарафан, а Ара́лҗыга в шубу мехом внутрь. Мать сама выбирала ткань на ярмарке, где так любил бывать Кералча, а потом шила одежду. Два раза в год Ефросинья переодевала кукол, только нитки бус, венчавшие остроконечные деревянные головы родовых духов нельзя было трогать. Сколько раз сёстры просили поиграть с Аҗӱка и Ара́лҗыга, но мать была непреклонна: нельзя, беда будет.
Кералча набрался смелости, побежал к лабазу, схватился за высокий порожек, приходившийся ему по макушку, подтянулся и запрыгнул на площадку перед входом. Заглянув внутрь, он затих. В полумраке сверкали стеклянные глаза оживших Аҗӱка и Ара́лҗыга. Родовые духи мёртвой хваткой держали длинноногого лоза, которые неразборчиво скрипел:
- Камытырни хр-рм-шж. Если мальчик пойдёт хр-рм-шж. Сильный будет. Отдайте его мне.
Лоз протянул руки к входу, Кералча отпрянул и свалился вниз, приложившись головой о деревянную сваю.
«Амба[6]!» – закричал было мальчик, но, вспомнив, что онемел, только расплакался. Ефросинья «услышала» сына, почувствовала неладное, выскочила, как была в одном платье, схватила Кералчу в охапку и потащила в чум. Наказав дочерям следить за братом, она вновь принялась за домашние хлопоты. Надо было приготовить похлёбку из рыбы.
Сёстры надулись от обиды, но мать не ослушались, сидели рядом и даже бегали с Кералчой до отхожего места, расположенного на границе с ближайшим подлеском.
На улице Кералча закрывал глаза, боялся вновь увидеть то, чего раньше в его жизни не было. В чуме, где всё ещё витала материнская песня, да берёзовый тёплый дух, приправленный запахом вареной рыбы, было безопасно.
[1] Сынок
[2] Апрель
[3] Постройка для хранения запасов и утвари
[4] Бабушка
[5] Дедушка
[6] Мама
Кералча Рябинин сызмальства знал, что будет шаманом. Так сказал ему двоюродный дед (тэбня э̄нэка). Он был сильным шаманом. В одиночку вёл праздник Порый апсэ – встречи перелётных птиц, отчего и звали деда Пожего Кон – повелитель плешивых уток. Кералча смотрел на лысину тэбня э̄нэка, под которой держалась на тоненьких волосинках небольшая косичка, и тихонько смеялся. Дед и правда был похож на селезня. Низкорослому старику подошло бы имя Ла́пчел пу́җет – приплюснутый нос. Кералча даже поделился своим откровением с мамой, за что получил подзатыльник. Имя шамана свято. Урок был усвоен быстро. Кералча больше никому не рассказывал о своих наблюдениях, даже сёстрам, но сам время от времени не мог сдержать предательских смешинок, растягивающих уголки губ к озорным складочкам у кончиков глаз.
По-своему Кералча уважал тэбня э̄нэка. Абы кому не позволят «приветствовать уток», заправлять на самом весёлом празднике, длившемся десять дней. Всё селение выходило на охоту. Даже ребятне позволялось стрелять из лука.
Убитые утки висели на деревьях, поблёскивали смоляным оперением в лучах первого весеннего солнышка, сверкая то красным, то зелёным, словно предвосхищая появление первоцветов.
Через три дня с начала праздника всю добычу варили в большом медном котле. Кружку утиного жира выливали в костёр, отчего языки пламени лезли по медным бокам, норовя достать до бульона. Под берёзу лили водку, по семь рюмок за раз. После чего начинался пир. Всем селением уток ели. Кости выбрасывать запрещали, всё Пожего Кону отдать следовало.
Но больше всего Кералче нравилась берёза, растущая за чумом шамана. Перед праздником на перевязанном тряпицей дереве «вырастали» сказочные животные, мизерные луки, крошечные люльки с маленькими куколками и разноцветные ленты. Кералча видел, как завистливо смотрят на них сёстры, знал, где Пожего Кон прятал своё богатство. Выследил после окончания праздника. Не побоялся в пять-то годков дикого зверья.
Шаман хранил «украшения» в медном котле под большим кедром в самом сердце тайги, там же на ветках утиные кости развешивал, шептал что-то, не разберёшь.
Кералча дождался, пока Пожего Кон обратно повернёт, а сам к котлу. Разворошил ветки, приподнял тяжёлую шкуру оленя, только притронулся к «игрушкам», как услышал грохот. Невесть откуда взялся великан, коему большие деревья по пояс, сам голый, волосатый, только шкурой причинное место прикрыто. Наклонился он к Кералче, погрозил пальцем-дубинкой, выпрямился и ударил ладонью по верхушкам деревьев. Кералча оторопел, а затем сиганул к своему дому, не заметил, что Пожего Кон всё видел, но ничего не сказал, не окрикнул.
Ночью случилось страшное. Кералча оказался в незнакомом месте. Над головой с диким воем кружили железные птицы, сыпали из ржавого нутра чёрные яйца, оставляя в земле огромные ямы. Впереди прямо на Кералчу бежали люди. Еще немного и сметут. Обернулся Кералча на треск, свинцовым роем летят пули, видел такие у русских охотников. Закричал Кералча от страха. Остановилось время, оглохло. Только один паренёк из застывшей толпы медленно падал на землю. Кералча побежал к нему, стараясь подхватить, посмотрел в глаза и почувствовал, как лопается тетива на маленьких луках в котле Пожего Кона, как становятся трухой куколки в люльках, чернеет берёза за чумом шамана. Гул разорвал тишину. Кералча поднял глаза, не удержался, вновь закричал от страха.
Над пареньком возвышался высокий, словно скала, козар[1]. Он занёс лапу, похожую на ствол старого дерева, над спиной умирающего парня, склонил волосатую голову с длинным носом и большими ушами-лопухами над Кералчой, пригрозил скрюченным жёлтым зубом, выпирающим из губы. Раздался треск, и все трое полетели под землю.
— Сынок! — донёсся издалека крик матери.
Кералча открыл глаза, с облегчением выдохнул, увидев родной чум, попытался рассказать матери, то, что увидел во сне, но не смог. Только сиплое мычание вырывалось из пересохших губ.
Вечером пришёл Пожего Кон. Мать с порога вцепилась в рукав шамана и принялась сетовать:
— С самого утра молчит. Кричал во сне, а теперь только «м», да «м». Лоз вселился, не иначе. Прошу тебя, прогони.
Пожего Кон сел напротив Кералчи, долго и пристально смотрел на мальчишку, прощупывал взглядом тщедушное тельце, прикрытое холщовой рубахой, старался добраться туда, где зиждился страх. Затем резко встал и кинул матери:
— Нет в его теле злых духов.
— Как же? — мать кивнула в сторону Кералчи.
— Не беспокойся, ӷу́п[2]. Жди.
Мать ещё с час причитала, поглядывая на Кералчу, но тот молчал, время от времени пытаясь выдавить из себя звуки.
Утром Пожего Кон взял свой обласок[3] и направился вниз по проснувшейся от зимней спячки реке к Кулайке – Горе духов. Один вопрос рвал его душу: кто станет новым шаманом? Уже год он готовил в преемники внука, но тот, имея от роду десяти годков, тяжело внимал новой науке. Пожего Кон ждал, окрепнет дух мальца, пойдёт дело, но сомнение точило сердце.
Вчера мир шамана перевернулся. Кералча – внучатый племянник видел Массу – лесного духа, пришедшего с Кулайки, к нему-то Пожего Кон и направлялся, хотел услышать совет. Среди селькупов мало кто «видел и чувствовал» настоящий мир, а в Кералче есть «росток». Как же шаман раньше этого не знал? Скрывали от него духи. Но зачем? Да и можно ли было не по своей крови умения передать, родной, но не своей?
Пожего Кон издали увидел Массу, облокотившегося на гору, приветственно вскинул руки и, получив разрешение, причалил к берегу. Массу редко покидал свой дом. Далёкие предки привязали его к горе, спрятав в недрах медный котёл с фигуркой великана, и приказали охранять свои богатства. Давно это было. Тогда селькупы лошадей любили и жили близко к небу, в золотых горах. Алтей звали. В тайгу голод погнал, надеялись вернуться, да так здесь и остались. Кто-то дальше пошёл, но род Пожего Кона не захотел, осел: рыбы много, ягоды много, и даже утки - нут сурыт[4], те, что живут около дома «жизненной» старухи Илынты кота, Матери всех селькупов, всё лето рядом, а значит, хорошие это места, святые.
Массу не стал выжидать, начал с главного:
– Знаю твою печаль, не сможет внук дальше связь между мирами передать, слабый он, да и дети детей его от тебя откажутся.
Пожего Кон не хотел такую правду знать, замотал головой, но Массу не увидел знака, продолжил:
– Кералча будет сильным шаманом. Дар в нем проснулся. Если малец тэтыпы-сомбырни[5] решит быть, с первыми улетающими селезнями проведёт тебя по дороге рода. Ты помощникам при нём станешь. Там всё и узнаешь. Если темным, весь ваш род исчезнет, сгорит в огненной воде. До отлёта нут сурыт Кералча молчать будет. Духи его испытывают, разные дороги показывают. А сейчас уходи, устал я.
Пожего Кон хотел было ещё вопросы задать, но Массу исчез, пришлось возвращаться в свои юрт с тем, что сказал великан.
[1] Мамонт
[2] Женщина.
[3] Долблённая лодка
[4] Небесные птицы
[5] Светлый шаман
Нина спряталась за деревьями и наблюдала за тем, как незнакомец скручивает холстину в жгут. Домой не хотелось, но и с солдатиком оставаться нельзя: неприлично девушке, да и… О страшных последствиях думать совсем не хотелось. «Дура, — корила себя Нина. – Испугалась, что люди скажут. Марья с немцами милуется, а мне рядом с раненым посидеть стыдно. А увидят, то и не зазорно своим помогать. Лучше так сгинуть, чем от пули». Нина ещё раз посмотрела на солдатика. Негоже его под беду подставлять. Сама помрёт, не страшно, а он не должен.
На обратном пути много дел. Тот же хворост собрать да посмотреть, где какая травинка поднялась. Всё в еду сгодится. Подойдя к краю леса, Нина посмотрела на высокое солнце, подставила лицо тёплому ветру и замерла. На сердце стало легко, весело. Казалось, что вместе с приходом весны отступает война. Пахло сырой землёй и надеждой на то, что быть лету. Стоит лишь подождать.
Во дворе было тихо, как и внутри покосившейся избы. Стены требовали крепкой руки, да и хозяйка созрела. Только немчура проклятущая по всем углам мужиков вымела, даже немощных не осталось. Стариков немцы не любили, били нещадно. Ребятишек успели эвакуировать, девок с ними няньками пристроили. Только бабы остались да Нина. Ей одной не привыкать. Одной да в худой избе оно и лучше, не надо на врага привечать. В такой дом не пойдет, да только всё равно боязно.
Нина оглядела комнату и взялась за метлу. Воды натаскала, окна да полы надраила. Вспомнила, как топила с бабкой Евдокией баню, но сил уже не было. Солнце совсем ушло. Керосину не выменять. Одна забава, смотреть на угли и плакать, сожалея о пошлом, но сегодня хотелось танцевать. Нина нашла в сундуке материнскую шкатулку и принялась перебирать нехитрое добро: бусы на нитках, медные с позолотой колечки и пара таких же серёжек. Она приложила к груди красные крупные бусины и посмотрела в большое старое зеркало, висевшее под самый потолок, зарделась, затем нацепила одну из ниток на шею и покрасовалась ещё немного. Не хотелось снимать.
«Сколько же Мария за курицу заломит», — думала Нина уже в кровати и снова мысленно перебирала свои сокровища.
Лось был небольшой. Сеголетка, первый раз скидывающий рога, попал в ловушку, застрял в развилке между двух деревьев и выбился из сил. Он принял свою участь, больше не пытался спастись, покорно висел на зажавших стволах. Нина посмотрела в большие тёмные глаза и потянулась к лосю:
— Погоди немного, отогну ветки и вытяну из плена.
— Не смей! — закричали над ухом.
Нина повернула голову и посмотрела в мутные глаза бабки Евдокии.
— Нежилец он. Лесом вам отданный. Приведи Пашмака. Торопись.
— Опять ты за своё, Пашмак-перешмак. Где я его искать буду? — возмутилась Нина. — Лось совсем маленький. Сама учила животинку беречь.
— Не перечь, девка! — бабка Евдокия, опирающаяся на трость, подняла её над головой и замахнулась.
Нина открыла глаза, перевела дух. Сон, казавшийся правдой, не отпускал, но солнечные лучи, ещё слабые, рассекли засевший в избе сумрак. Такой недовольной Евдокию Нина никогда ранее не видела. Отчего стало совсем грустно, словно потеряла она последнюю опору. Ничего не осталось, только солдатик, но ради него стоило жить. Ради него надо идти к Марье.
Наспех умывшись, Нина выбрала из шкатулки два кольца, накинула полушубок и выскочила за двери. Утро было солнечным, тёплым. Нина прошмыгнула по ещё пустым улицам и постучала в дверь к соседке.
— Входи, не заперто, — отозвалась та.
— Я за яичком, есть? — едва слышно спросила Нина, ступив на порог.
— Есть, — отозвалась Марья.
Она сидела за столом и пила чай с настоящим хлебом, посыпанным сахаром. Рядом на большой тарелке стояла немного оплывшая сладкая голова. Нина подавилась слюной, поперхнулась.
— Чего в этот раз принесла? — горделиво посмотрела на гостью Марья.
Нина подошла поближе и, стараясь не смотреть на стол, раскрыла ладонь. Аромат белой булки витал в воздухе, настырно лез в нос, пробирая до желудка.
— За такие колечки два яйца дам, — ответила Марья, разглядывая украшения.
— А за курицу что попросишь? — осмелела Нина.
— За курицу? — задумалась Марья и пристально посмотрела на гостью. — А зачем тебе одной? Гостей решила позвать?
Нина побледнела, открыла рот и молчала в поисках подходящих слов.
— Молодец, девка, уважаю. Ещё одна с умом нашлась. Правильно делаешь. Кто его знает, когда война кончится, а жить надо. Иди, за порогом подожди, схожу, твоё добро посмотрю, глядишь, и на курицу наскребём, а там как сыр в масле кататься будешь.
Нина послушно вышла на улицу, не понимая, о чём говорит соседка. Неужто тоже про солдатика знает и готова помочь.
— Пойдём, — вышла из дома Марья и первой направилась к дому Нины.
Открыв двери, соседка окинула взглядом комнату и недовольно причмокнула:
— Здесь надеешься привечать?
— Я натоплю, оно лучше станет.
Нина скинула полушубок и направилась к шкатулке.
— Ну хоть сама намарафетилась - бусы нацепила. Показывай, что есть и те колечки давай.
Нина протянула шкатулку. Марья прошла к окну и высыпала на ладонь содержимое. Перебирая руками нитки и серьги, она морщилась и продолжала:
— Губы подкрась, да платье поприличнее найди. Вечером ко мне ступай, найдём тебе хахаля. Но за это тоже оплату возьму.
— Зачем это? — уставилась на нее Нина.
— Как зачем? Или ты сама уже немчика присмотрела? К нему похаживаешь?
Нина покраснела, затем побледнела, упёрлась вглядом в трость Евдокии, стоявшую около печки, и, схватив её, замахнулась на Марью.
— Ты чего, девка?
— Да как ты смеешь, — захлёбывалась словами Нина. — Пошла отсюда.
Марья бросила на кровать украшения и принялась отступать к выходу:
— Не такая? А жрать, наверное, хочешь? За яйцами ко мне бегаешь. Не думаешь, как я кур своих сберегла? Так жри, собака, мне не жалко.
Марья бросила на пол два яйца и размазала ногой содержимое:
— Ешь, дура.
Затем рассмеялась направилась к выходу.
Нина проводила взглядом соседку и, едва закрылась дверь, упала на колени, заплакала. Не будет больше ни яиц, ни курицы, нечем солдатика кормить. Ненавистной показалась весна. Была бы осень, там всего много, а сейчас. Нина посмотрела на трость и опять вспомнила бабку, ругавшуюся во сне. Если он в руку, то будет мясо и ей, и солдатику. Осталось только найти это место, и палка - подспорье.
Нина оделась и выбежала на улицу, торопясь, она не заметила, как следом шла зарёванная Марья.
Сегодня выпал снег. На крышах не тает.