StaryDeaD

StaryDeaD

Просто дед, просто старый, просто сочиняю всякое)
На Пикабу
Дата рождения: 19 января
508 рейтинг 13 подписчиков 3 подписки 11 постов 4 в горячем
18

Туман над Верховьями

Туман в этих краях был не погодой, а состоянием мира, наказанием за забытые грехи. Он был живым, плотным, как прокисшее молоко, и цепким, как гнилая паутина. Он ложился на поля и леса Верховий поздней осенью, задолго до первых снегов, и не спешил уходить до самого Рождества, запирая всё живое в немом, слепом коконе. Воздух становился вязким, им было трудно дышать, и каждый глоток нес в легкие запах прелой листвы, влажной гнилушки и тления - сладковатый, приторный, как запах разложения, припорошенного землей.

Именно в этот мертвый сезон я и приехал в опустевшую деревню, где когда-то жила моя бабка. Мне нужно было разобрать старый дом, продать бревна и землю - поставить жирный крест на воспоминаниях, которые уже казались чужим, навязчивым сном. Последняя ниточка, связывающая меня с этим гиблым местом. Я хотел ее перерезать. Оказалось, она была петлей.

Дорогу за бывшим колхозным полем, которую местные когда-то с гордостью называли «тракт», размыло так, что мою «Ниву» занесло в рыжую, хлюпающую жижу по самые пороги. Двигатель взвыл, захлебнулся и заглох с последним отчаянным судорожным вздохом. Безнадежно. Дальше - только пешком. Я вылез, и холодный влажный воздух ударил в лицо, обволакивая, проникая под куртку, под свитер, к самой коже. Тишина была абсолютной, давящей, звенящей в ушах. Туман поглощал звук моих шагов по размокшей грязи, превращая их в приглушенные, хлюпающие шлепки, которые, казалось, слышал только я. И кто-то еще. Свинцовое небо медленно темнело, сливаясь с белесой пеленой у земли, стирая грань между днем и ночью, между реальностью и кошмаром.

Из этого молочно-серого ада медленно проступали призраки. Не торопясь, словно давая мне время рассмотреть и прочувствовать весь этот пиздец. Почерневшие скелеты изб с пустыми глазницами окон, в которых еще виднелись клочья занавесок, похожих на кожу содранной плоти. Скрипучие ворота на расшатанных петлях, качаемые невидимой рукой. Старая баня, что рухнула набок, словно подкошенная пулей. И запах. Тот самый, знакомый с детства, въевшийся в подкорку - запах прелой листвы, влажной гнилушки, печного пепла и чего-то еще, пронзительного и мертвого, как дыхание раскрытой, заброшенной могилы.

Я шел, и между лопаток сверлил навязчивый, животный холод. Не тот, что от промозглого воздуха, а иной, внутренний - чувство пристального, немигающего взгляда в спину. Чувство, что за тобой не просто наблюдают, а изучают. Взвешивают. Я оборачивался, сжимая фонарь так, что кости трещали, - лишь стена тумана, непроглядная и насмешливая. Но в ушах стоял навязчивый шепот: не ветра в голых ветках березы, а чей-то тихий, сиплый пересуд, словно десятки старческих голосов бормотали прямо у меня над ухом, споря друг с другом.

Дом бабки стоял на самом отшибе, упираясь задворками в стену хвойного леса. Он смотрел на меня слепыми окнами, и казалось, он не просто стоит, а замер в напряженном, неестественном ожидании. Он знал. Знавал меня маленьким и теперь ждал взрослого. Крыша провалилась в двух местах, стены почернели от времени и влаги, но сруб еще держался, как держится костяк давно умершего, но не разложившегося зверя. Калитка сорвалась с петель и валялась в крапиве. Я пробрался во двор. Яблони, которые бабка когда-то сажала, превратились в корявых, покрытых серым лишайником уродцев, протягивающих ко мне свои острые, обломанные ветки.

Ключ в скважине заржавел намертво. Я с силой дернул скобу, и дверь с душераздирающим, высоким скрипом, от которого заныли зубы и сжались виски, поддалась, нехотя отпуская меня внутрь.

Воздух внутри ударил в нос - спертый, густой, с примесью пыли, мышиного помета и той самой сладковатой гнили, что висела над всей деревней. Я зажег фонарь. Луч, похожий на дрожащий желтый нож, выхватил из мрака знакомые очертания: массивная русская печь, черная от сажи и времени, огромный деревянный стол, заваленный хламом, лавки вдоль стен. На столе лежала раскрытая книга - какой-то старый букварь, засыпанный штукатуркой и пылью. Рядом - забытая вышивка, иней паутины скреплял цветные нитки в немом крике. На полке пылился проигрыватель с пластинками, а на стене висел ковер с оленями, теперь почти полностью съеденный молью. Словно хозяева вышли на минуту и не вернулись сто лет. И за это время кто-то незримо и методично доводил их дом до полного, окончательного распада.

Именно тогда я услышал первый четкий, не природный звук. Не снаружи, а из-за печки, из той самой темной ниши, где в детстве я боялся заглядывать. Тихий, размеренный, металлический скрежет. Скр-скр-скр… Будто кто-то точил нож о старый точильный камень. Неторопливо, с наслаждением, смакуя каждый момент.

Холодный пот выступил на спине, мгновенно став ледяным.
- Кто здесь? - мой голос сорвался на хриплый, испуганный шепот, прозвучавший кощунственно громко в гробовой тишине.

Скрежет прекратился. Мгновенно. В воцарившейся мертвой тишине стало слышно, как по желобу за окном с противным бульканьем стекает конденсат, как где-то скребется мышь, как моё собственное сердце колотится в груди, пытаясь вырваться. Я сделал шаг вперед, и половица под ногой громко, как выстрел, скрипнула.

И в ответ на этот скрип из-за печи раздалось тихое, довольное похрюкивание. Низкое, горловое, довольное. И снова - скр-скр-скр. Теперь уже быстрее, почти игриво. Домовой. Бабка всегда, подвыпив, рассказывала, что наш домовой - старый, вредный дедок, ворчун. Своих не трогает, но чужака может до порога довести, а то и в подполье столкнуть, если разгневается. Он помнил все обиды, все пролитые крупинки соли, все невыметенные углы. Видимо, он все еще тут. И мое присутствие, мой городской запах, мои намерения продать его кров его явно не обрадовали.

«Нахуй это всё, - прошептал я себе под нос, чувствуя, как по спине бегут мурашки. - Нахуй эту дремучую хуйню». Я решил не искушать судьбу. Переждать ночь в машине, даже в холоде и тесноте, было куда привлекательнее, чем делить кров с этим скрежещущим нечто. Я рванул к двери, отдернул щеколду и распахнул ее.

За порогом бушевало море молока. Туман сгустился до абсолютной, осязаемой тьмы. Видимость была нулевой. Свет фонаря упирался в белесую стену, отражаясь назад, слепя меня, словно насмехаясь над моей попыткой осветить тьму. А в этой слепой, густой тьме зашевелилось что-то еще. Послышались шорохи, приглушенные всхлипы, непонятный гул, идущий со всех сторон сразу.

Со стороны леса, оттуда, где по детским воспоминаниям должно было быть болото, донесся протяжный, леденящий душу вой. Не волчий. Более тоскливый, древний, полный такой первобытной, вселенской тоски, что кровь стыла в жилах. Это Леший сбивал с пути очередную жертву, заманивая в трясину, что чавкала голодными ртами, сокрушая кости. Вслед за воем, словно в ответ ему, послышался смех - высокий, девичий, но мокрый и пузырящийся, будто кто-то хохотал, захлебываясь ледяной водой и илом у самого дна реки. Осенние русалки, мавки. Злые, тощие, с зеленой кожей и длинными склизкими когтями. Их время давно прошло, и они ненавидели всех, кто мог свободно дышать воздухом, кто мог уйти.

Я отшатнулся назад, как от удара током, захлопнул дверь и прислонился к ней спиной, пытаясь заглушить бешеный, дикий стук своего сердца. «Хуёво. Очень, блядь, хуёво». Надо было просто дождаться утра. Туман всегда рассеивается с рассветом. Эта простая, детская мысль стала моей единственной мантрой, якорем, за который я цеплялся.

Часы тянулись мучительно долго. Я сидел на пыльном сундуке, вцепившись в фонарь, как в единственное оружие, и слушал, как деревня по-настоящему оживала. Ночь принадлежала им. Им, а не мне.

Стук в оконное стекло - короткий, отрывистый, будто по нему стукнули суставом пальца. Я вздрогнул, направил свет - ничего. Только мутное, искаженное отражение моего перекошенного страхом лица. Потом - тяжелые, мокрые шаги по скрипучему крыльцу. Медленные, волочащиеся, с непереносимым скрипом мокрой кожи по доскам. Они прошли туда-обратно и затихли у самой двери. Шуршание под полом, прямо у моих ног - настырное, целенаправленное, будто там, в темноте, кто-то копался, рыл ход, пытался выбраться наружу. А скрежет за печкой возобновился, теперь он был громче, настойчивее, злее. Казалось, лезвие водят по камню с яростным, нечеловеческим упоением, готовя его для чего-то очень важного.

Потом шаги на крыльце затихли. И их сменил новый, леденящий душу звук. Мерный, ритмичный, неумолимый стук. Тук. Тук. Тук. Словно кто-то бил деревянной колотушкой по воротам. А потом - по углу дома. Тук. Тук. Тук. Бабка, крестясь и отпивая из стакана, шептала мне, малолетке, байки, что так по округе ходит сама Смерть. Не метафорическая, а самая что ни на есть настоящая, костлявая и безликая. Она стучит в ворота или в стену дома, предупреждая, чья очередь уходить. Услышит стук - готовься. Не услышит… все равно не спасет. Потому что следующий стук будет уже в твое окно.

Стук приближался. Он медленно, не спеша, обошел дом кругом. Тук. Тук. Тук. в стену рядом с окном. Тук. Тук. Тук. в фундамент, прямо под моими ногами. Он затих у самой двери. Я замер, перестав дышать, чувствуя, как по спине бегут ледяные мурашки. Весь мир сжался до этой старой, покосившейся двери и до того, что стояло за ней.

Сквозь щель в косяке прополз тонкий, извивающийся ручеек тумана, белый и холодный. Дверь медленно, бесшумно, без единого скрипа, вопреки всякой логике, отворилась сама собой.

В проеме, в клубах непроглядного тумана, стояла Она.

Высокая, неестественно худая фигура в длинном, темном, промокшем саване, который сливался с темнотой, впитывая в себя весь свет. Лица не было видно. Лишь черную, бездонную пустоту под капюшоном, от которой перехватывало дух и мутилось сознание. В длинных, костлявых пальцах, больше похожих на сплетение сухих сучьев, она держала ту самую старую, облезлую деревянную колотушку.

Я не мог пошевелиться. Леденящий, парализующий ужас сковал меня, вдавив в грязный пол. Я был парализован, способен только смотреть в эту безликую тьму, втягивающую в себя мою душу, мой разум, мою волю.

Фигура неподвижно стояла на пороге, безмолвно взирая на меня. Затем она медленно, с сухим скрипом, будто суставы давно не смазаны и не двигались сто лет, подняла костлявую руку и протянула ее в мою сторону. Не для того, чтобы взять. Чтобы указать. Палец был длинным, темным, заостренным, как шило.

И в этот миг скрежет за печкой прекратился. Из-за нее выкатился, словно клубок грязной, свалявшейся шерсти, маленький, сморщенный, покрытый седым волосом старичок. Его глаза-угольки горели злым, недобрым, древним огнем. Он сердито, с презрением посмотрел на Фигуру в дверях, потом на меня, и с силой плюнул на пол. Плевок шипнул, испарившись, оставив на полу маленькое черное пятно.

- Не трогай, - просипел он хрипло, обращаясь к Фигуре. Голос его был похож на скрип ржавой пилы по сухому дереву. - Он не чужой. Он наш. Кровь от крови. Роду нашего. Проклятия нашего. От него не уйти. Ты знаешь. Правила знаешь.

Фигура в дверях замерла на мгновение. Ее безликая маска повернулась от меня к домовому. Было ощущение немого диалога, титанической борьбы воли. Затем рука медленно опустилась. Она сделал один шаг назад, растворяясь в тумане, как чернильная капля в воде. Дверь бесшумно захлопнулась.

Облегчение, дикое, пьянящее, животное, хлынуло на меня волной. Я рухнул на колени, рыдая от счастья, от сброшенного груза, вытирая лицо грязными рукавами. Домовой заступился. Я свой. Я спасен. «Бля, бля, бля… Спасибо, дед…» - только и мог я мычать, захлебываясь слезами, смехом и истерикой.

Старичок-домовой подошел ко мне вплотную. Его сморщенное личико, похожее на печеное яблоко, исказилось не то ухмылкой, не то гримасой бесконечной, уставшей жалости. Он вонзил в меня свои горящие угольки.

- Дурак, - просипел он с безмерным презрением. - Обрадовался, мразь последняя. Вырванец паршивый. Она ушла не потому, что я сказал. Я лишь напомнил. Она ушла, потому что поняла.

Он ткнул своим корявым, острым, обжигающе холодным пальцем мне прямо в грудь, в сердце. Боль была жгучей и реальной.

- Проклятие рода - не умирать, сопляк. Смерть - это лухари. Проклятие рода - оставаться. Охранять эту гниющую плоть земли. Сторожить врата в это гиблое место. Ждать. Ждать следующего дурака, самонадеянного ублюдка, который захочет сюда вернуться, чтобы что-то «закрыть». Ты приехал продать землю? Сжечь дом? Уйти? - Он горько, надсадно рассмеялся, и смех его был похож на треск ломающихся костей. - Никто не уходит из Верховий. Никто и никогда. Контракт подписан не чернилами, а кровью и памятью этой земли. Ты теперь сторож. Новый сторож. Как я. Как все они.

Он махнул рукой в сторону двери, в туман.

И в тот же миг слух мой обострился до сверхъестественного предела. Я услышал их. Всех. Весь этот адский хор. Скрип половиц подо мной сложился в голос, шепот ветра в щелях - в чьи-то четкие, но неразборчивые слова, капли с крыши - в размеренные шаги. Из теней в углах выползли и поползли по стенам бледные, расплывчатые лики с пустыми глазницами. Из-под пола через щели протянулись полупрозрачные, дрожащие руки с длинными, землистыми ногтями. В окнах опустевших изб напротив засветились огоньки - недобрые, мутные, как у слепых рыб из подземных озер. В тумане завыли, застонали, засмеялись не леший и русалки, а души тех, кто когда-то здесь жил, умирал, сгнивал и… оставался. Навеки. Мои предки. Моя родня. Мое новое family. Мои соседи по аду.

Я не приехал в заброшенную деревню. Я вернулся домой. Навсегда. Мой побег закончился, едва успев начаться.

Первый луч утра, грязный и больной, пробился сквозь разорванный туман. Он не осветил спасительную дорогу к отступлению. Он упал на мои руки, лежавшие на коленях, и я увидел, что кожа на них стала серой, твердой и потрескавшейся, как старая кора на мертвом дереве. Ногти пожелтели, удлинились, под ними забилась земля. Он осветил мою новую, вечную тюрьму. И тишина снаружи была уже не пугающей, а… привычной. Своей.

И тихий, довольный скрежет за печкой возобновился. Теперь на двоих. Я почувствовал неодолимое, древнее, позывное желание. Подошел к печи, нашел в пыли длинный, ржавый, идеально подходящий гвоздь. Мои пальцы, уже почти не мои, сами сомкнулись вокруг него с удовлетворением. И я присоединился к мелодии. Скр-скр-скр…

Где-то на тракте, увязшая в грязи, ждала чужая машина. Кто-то новый, наивный и уверенный в себе, скоро придет. Услышит шепот. Увидит огоньки.

А мы будем ждать. Мы всегда ждем. Охраняем. Сторожим.
Скр-скр-скр…

Показать полностью
6

Забытой дорогой

Проснулся я от воя - долгого, жалобного, как будто кого‑то тянули за хвост. Но собак в деревне давно не осталось: последний пёс сдох ещё прошлой осенью, когда я приезжал сюда крышу у деда чинить.

Матрас подо мной был промёрзший, сырой; тело ныло от холода, как будто врубили на нём чужую печку. Воздух в избе был тяжёлый - запах гарей, трухи и старого дерева, от которого хотелось кашлянуть. Ставни были задвинуты, но серый свет полз по щелям и лез внутрь: не рассвет и не день, а какая‑то вечная мгла между.

Я вышел на крыльцо. Доски под ногами хрустнули - звуков было мало, и этот одинокий треск сразу стал громким, словно отдельная мысль. Улица лежала пустая: ни петуха, ни коровы, даже ворона молчала. Избы смотрели слепыми оконными глазницами - где‑то стекол нет, где‑то занавески висели дёргано, как будто кто‑то только что отстранился и затаился.

Шаги мои были едва слышны: кроме них - ни хрена. Ветер затих, тишина сидела плотно, как гробовая вата, и от неё в уши давило.

На окраине торчала колодезная башня - та самая, возле которой мы, пацаны, гоняли в казаки‑разбойники. Подошёл ближе и застыл: на глине у края виднелись отпечатки. Длинные, скользкие, словно кто‑то перетаскивал по земле лапу с когтями. Ни сапог, ни копыт - только эти следы. Я, блядь, перестал дышать.

И тут - снова вой. Теперь ближе, низкий, влажный, как если бы сама земля выдыхала. Я дёрнулся и побежал обратно к избе, но на крыльце у соседнего дома что‑то качалось на перекосившейся двери.

Сначала принял за человека. Потом понял: тело. Сухое, кожа сползла с черепа, как с кожа с вареной курицы. Глазницы светились мутным болотным светом - не живыми глазами, а каким‑то внутренним мраком. Оно смотрело прямо на меня и медленно подняло руку; пальцы были как засохшие корешки, ногти - чёрные.

Я начал отходить. И только тогда заметил: в других окнах тоже что‑то горело. Горели маленькие жёлтые, зелёные, красноватые пятна - как старые лампы. За ними - тени, неподвижные, будто замерли в ожидании.

Сработал какой‑то холодный инстинкт, но я почему‑то не побежал. Ноги потащили меня к сараю на краю деревни. Дверь держалась на одной ржавой петле; я толкнул её плечом. Она вздохнула и открылась со скрежетом, а запах, что ворвался вместе со светом фонаря, ударил в нос так, что я чуть не повернул назад: сырость земли, давно тухлое мясо и что‑то сладковатое, приторное, как запах дохлой рыбы, только гуще.

Внутри было темно, и только луч фонаря рвал плоть этой темноты. Стены не были деревянными - они были облеплены слизью с пузырями, словно кто‑то вывернул сарай и намазал его собственной внутренностью. Капли соскальзывали по ней и шлёпались на пол, оставляя блестящие мокрые пятна.

В углу лежала куча. Сначала показалось - тряпьё. Потом луч фонаря выхватил детали: тела - старые, почерневшие, как засушенные тушки. Их было десятки, они свалены вповалку, и у каждого изо рта уходила тонкая высохшая жилка, стелющаяся вниз, в землю, в какую‑то щель.

Фонарь задрожал, и я увидел: щель эта дышит. Земля под ней поднималась и опадала, будто кто‑то глубокими лёгкими тянет воздух. С каждым вдохом по трупам пробегала дрожь; у некоторых дёргались пальцы. Один, сухой как ветка, медленно поднял голову и открыл рот.

Не слово вылезло из него - не речь, а звук. Вязкий, скрепящий, как скулёж ржавого железа, слабо булькнувший в горле. Я рванул назад. Дверь захлопнулась у меня за спиной с таким стуком, будто кто‑то приложился к ней.

Я не помнил, как мчался по улице. Спотыкался, падал, вжимал голову в плечи - и всё равно несся, пока не ввалился в свою избу. Хлопнул дверью, задвинул щеколду. Но изба уже не казалась убежищем: где‑то за спиной что‑то хрустнуло, как будто тяжёлое, влажное существо проползло по полу.

Луч дрогнул - и в углу, где раньше стояла печь, зияла чёрная дыра. Прямо в пол, прямо в землю. Из неё доносился тот самый вой, и по краям - скреблись когти, слабо стуча о дерево: медленно, но уверенно...

Летний вечер. На берегу реки костёр трещит, вокруг мужики и ребятня. Старик с глазами, как выцветший лёд, кашляет и начинает:

- Та деревня… да стоит она до сих пор. На карте её нет, а дороги к ней никто не ходит. Знают - зайдёшь - не вернёшься. Ночью в окнах там огни горят, будто люди живут. Подойдёшь ближе - слышишь, как скребутся ставни; и вой тянется - ни звериный, ни людской.

Он замолк, сплюнул в костёр; искры взлетели, потом упали.

- Кто туда заходил, - продолжил он глухо, тот уж не возвращался. Ни один. Говорят, под каждой печью дыра - прямо в землю. И из неё оно лезет. Тянется к нам.

Мальчишка, фыркнул:

- Брехня всё это, деда.

Старик посмотрел на него тяжким взглядом.

- Брехня?.. — усмехнулся он беззубо. - Так сходи, проверь. Дорога воооон там, за перелеском. Только смотри… не ищи потом назад пути.

Ветер донёс издалека низкий вой. Как будто сама земля тянула губы к небесам и тянула звук. Почувствовалось, как по коже прошла дрожь: на том конце дороги чужое дыхание было уже рядом.

Показать полностью

Шуруп

Меня зовут Серёга. В кругах - «Шуруп». Не потому что мелкий, а потому что вхожу куда надо без лишнего шума. Мои инструменты - не грубая сила, а тихие, изящные отмычки и чутьё на бабло. Сегодняшняя цель – коттедж на выезде. Хозяева - в отпуске, свет выключен, сигнализация - дешёвая китайщина, которую я обхожу за три минуты. Лёгкие деньги.

Щёлк. Последний пиновый замок сдался. Я бесшумно толкаю дубовую дверь. В нос бьёт не запах пустого дома - пыли и затхлости. А стерильная, химическая чистота. Как в операционной. И ещё… слабый, сладковатый аромат, похожий на освежитель воздуха с оттенком чего-то металлического. Странно. Делаю шаг внутрь, гашу фонарик. Пол под ногами не скрипит. Он… липкий. Будто недавно мыли и плохо вытерли.

Включаю тусклый свет на своём шуруповёрте. Гостиная. Всё идеально расставлено, как в журнале. Диван, телевизор, кресло. Ни одной лишней вещи. Ни пылинки. Жутковато, но бабла тут должно быть немерено. Двигаюсь дальше, в коридор. Стены голые, белые. Ни фото, ни картин. Только ровные ряды одинаковых лампочек под потолком, горят тусклым, желтоватым светом.

И тут я спотыкаюсь. Не о ковёр. О провод, туго натянутый в десяти сантиметрах от пола. Тихий, едва слышный щелчок раздаётся где-то в стене.

Хрясь!

Со свистом что-то огромное и тяжёлое опускается с потолка, в сантиметре от моего носа. Я отскакиваю к стене, сердце колотится, как сумасшедшее. Это стальная решётка, массивная, с острыми прутьями. Она теперь отсекает путь к выходу. Ловушка. Господи, это же ловушка.

Паника подступает комом к горлу. Я не граблю дома, я в какой-то пиздец попал. Разворачиваюсь, чтобы бежать глубже, в дом, искать другой выход. И наступаю на другую, чуть приподнятую плитку пола.

Щёлк. Последний пиновый замок сдался без боя. Я, бесшумно толкнул дубовую дверь коттеджа. В нос ударил резкий, химический запах - хлорка, смешанная с чем-то сладковатым и приторным, как гнилые цветы. Не похоже на пустой дом. Похоте на патологоанатомический.

Включил фонарик. Луч выхватил из мрака голые, выбеленные стены. Ни одной картины, ни ковра. Пол - холодный кафель, натёртый до скрипучего блеска. Тишина стояла глухая, мёртвая, давящая. Шагнул вперёд, чтобы осмотреться.

Хрясь!

Сзади, с потолка, с оглушительным лязгом рухнула стальная решётка, наглухо отсекая выход. Я рванулся к ней, схватился за ледяные прутья - нет, это не хлипкая перегородка. Это массивная, вмурованная в стены и пол клетка.

Сердце заколотилось, подкатила тошнота. Я оказался в ловушке.

На этот раз звук громче. И сразу же - глухой удар где-то в глубине дома, и треснувшее стекло. И свет. Везде гаснет свет. Полная, абсолютная тьма. Мой шуруповёрт тухнет. Я остаюсь один в этой вонючей, стерильной темноте.

«Ладно, Шуруп, не теряй голову,» - бормочу я сам себе, стараясь дышать ровнее. Нащупываю в кармане зажигалку. Высекаю огонёк. Маленькое дрожащее пламя вырывает из мрака кусок коридора. Я поднимаю его выше…

И замираю.

На стене передо мной - фотографии. Их не было видно при свете. Десятки. Мужчины. Разные. Молодые, постарше. Все они смотрят в объектив с одинаковым, застывшим выражением дикого, животного ужаса. У некоторых роты открыты в беззвучном крике. А сквозь все фото, жирно, красной краской, выведена одна и та же надпись: «НЕПРАВИЛЬНЫЙ ДОМ».

По спине бегут ледяные мурашки. Это не дом. Это галерея. Галерея трофеев. И я - следующий экспонат.

Я пятись отступаю, спина упирается во что-то холодное и твёрдое. Дверной косяк. Дверь в другую комнату. Она приоткрыта. Я толкаю её, зажигалка гаснет от движения. Чёрт. Я снова чиркаю.

Комната. Большая. Пустая. Посредине - одинокий стол. Металлический. Как в морге. По бокам – желобки. Сходящиеся к отверстию в полу. На столе - инструменты. Аккуратно разложенные. Не отвёртки и пассатижи. Ножовки. Щипцы. Что-то длинное и острое, похожее на крюк. Всё вычищено до блеска.

Я понимаю. Я не просто в ловушке. Я на сцене. А он… хозяин… он где-то здесь. Наблюдает.

С диким рёвом я кидаюсь назад, в коридор. Надо к этой решётке, вышибить её, что угодно! Я бегу, спотыкаюсь о ещё один провод.

На этот раз звука нет. Просто пол уходит из-под ног. Люк. Чёртов люк, замаскированный под плитку. Я летлю вниз, в темноту, ударяюсь о бетонный пол. Боль пронзает ногу. Зажигалка вываливается из руки и гаснет.

Я лежу, хватая ртом воздух, и слышу сверху лёгкие, размеренные шаги. Они приближаются к краю люка. Свет фонаря бьёт мне в лицо, слепя.

Дверь поддалась с тихим щелчком последней отмычки. Я, «Шуруп», привыкший к запахам пустых квартир - пыль, затхлость, - сперва не поверил носу. Воздух в коттедже был густым и стерильным, как в больничном морге, с едкой ноткой хлорки и приторной сладостью, от которой першило в горле.

Я замер на пороге, вглядываясь в темноту. Ни тебе скрипа половиц, ни шороха штор. Тишина стояла мертвая, неестественная, будто дом вывернули наизнанку и вычистили до скрипа. Фонарик выхватил из мрака голые стены без единой фотографии, глянцевый пол, отражающий луч, как черное зеркало.

«Похоже на чертову витрину, а не на жилье», - мелькнула мысль, и по спине пробежали мурашки. Я сделал шаг внутрь, и тут же свет в прихожей вспыхнул сам собой. Неяркий, холодный, как в операционной. Я инстинктивно прижался к стене, сердце заколотилось где-то в горле.

Из глубины коридора послышались шаги. Не спешные, не угрожающие. Размеренные, уверенные. И тихий, спокойный голос, от которого кровь застыла в жилах

Ледяные прутья клетки впивались в ладони. Где-то в доме играла спокойная классическая музыка. И шаги. Размеренные, приближающиеся.

Паника сдавила горло, но я заставил себя дышать. Инструменты... Я рванул к поясу, к внутреннему кармашку, где всегда лежала «чёрная вдова» - автономная ацетиленовая горелка размером с пачку сигарет. Последний аргумент на крайняк. Руки тряслись, пальцы скользили по холодному металлу.

Шаги уже на лестнице. Спокойные, неторопливые.

Я выхватил горелку, чиркнул. Синее пламя с шипом ударило в основание ближайшего прута. Металл засветился алым, потом ослепительно белым. Капли расплавленной стали со свистом падали на кафель, оставляя чёрные подпалины. В воздухе запахло гарью и озоном.

- Не торопись, гость дорогой, - раздался голос с площадки лестницы. - Испортишь воздух.

Прут поддался. Я с силой дёрнул его, раздирая кожу о острые заусенцы. Проход был тесен, но я втиснулся, чувствуя, как холодная сталь скребёт по рёбрам. Я был на свободе. В подвале.

Прямо передо мной зияла дверь. Обычная, серая, техническая. Выход. Должен быть выход. Я рванул к ней, не оглядываясь. Рука сжала скобу - и тут свет снова погас.

Не полная темнота. Вокруг меня, на стенах, зажглись тусклые красные лампочки, контур ещё одного помещения. Большего. Пустого. И посреди него - натянутые в несколько ярусов, как струны гигантской арфы, блестящие на свету тонкие проволоки.

Я замер на пороге. Сердце упало.

Сверху, из темноты, раздался тот же спокойный, почти разочарованный голос. Теперь он шёл из динамиков.

- Ну вот. А я надеялся, ты будешь умнее. Это - галерея. Прежние гости... пытались её пройти. Не торопись. Посмотри на стены.

Я поднял голову. В алом свете я увидел их. Сотни отпечатков ладоней на бетоне. Кровавых. Изуродованных. Одни - большие, мужские, с сорванными ногтями. Другие - совсем маленькие. И все они вели внутрь, к центру паутины, где на полу темнело большое дренажное отверстие.

- Выбор твой, - почти шепотом прошипел голос из динамика. - Вернуться в клетку... или попробовать пройти. Может, ты особенный?

Я остался стоять на пороге, зажатый между стальной решёткой за спиной и смертельной паутиной перед лицом. Побег обернулся входом в ад.

Показать полностью
95

"Мурманск"

Проснулся я не от шума. От тишины. Глухой, давящей, как на дне батискафа. Дизели «Мурманска» - старого ледокольного траулера - всегда гудели под полом каюты ровным, сонным рокотом. Сейчас они молчали. Абсолютно. Только лёгкий, едва уловимый скрежет льда о корпус. Но не тот, знакомый, ритмичный. А нервный, живой, будто кто-то огромный и терпеливый скребётся снаружи когтями по обшивке.

Я лежал, не шевелясь. Воздух в каюте был спёртым, густым, пах не потом и махоркой, а затхлостью и холодным металлом. Сквозь иллюминатор лился не рассветный свет, а густая, маслянистая тьма. Не полярная ночь - та хоть звёздами прошита. Это была слепота. Абсолютная.

Я рванул руку к часам на запястье. Цифры светились ядовито-зелёным: 14:30. День. Середина дня. Пора бы давно слышать топот сапог по палубе, матёрый мат Паханыча, орущего на кока, лязг лебёдки. Ничего.

Сердце заколотилось, как аварийный сигнал. Я скатился с койки, нащупал на столе фонарь. Кнопка - сухой щелчок. Луч дрогнул, выхватив из мрака ржавую переборку, груду замызганной одежды. Он казался таким жалким, таким неуместным в этой всепоглощающей черноте.

Я толкнул дверь каюты. Она скрипнула - звук такой одинокий и громкий, что вздрогнул. Там, в коридоре, тьма была ещё гуще. Она висела, как бархатный гробовой покров. Мой луч шарил по стенам, не находя конца. «Паханыч? Шурка? Кто там, блядь?!» - крикнул я. Голос утонул в этой вате, не оставив эха. Будто я не кричал, а только подумал.

Поплёс к камбузу. Дверь была распахнута. На плите - остывший котёл с баландой. На столе - разбросанные карты, недопитая кружка чая. Будто все только что вышли. Но куда? На палубе - кромешная тьма.

Лестница наверх. Каждая ступенька скрипела, как кость. Я высунул голову на палубу. Холод ударил по лицу - не морозный, а мёртвый, безжизненный. И тьма... она была не просто отсутствием света. Она была материальной. Её можно было пощупать. Она давила на глаза, заставляя их слезиться.

И тут я услышал. Не скрежет. Дыхание. Где-то совсем рядом. Медленное, влажное, свистящее. Оно шло со всех сторон сразу. Из темноты над головой, из-за вентиляционных труб, из-под ног. Будто сам корабль дышал. И в этом дыхании было что-то чужое, древнее, неправильное.

Я отпрянул, прижался спиной к холодной стали рубки. Фонарь выхватил из мрака след. На обледеневшем настиле. Отпечаток. Не сапога. Не животного. Что-то длинное, перепончатое, с острыми, впившимися в металл следами когтей. И от него тянулся липкий, блестящий след, пахнущий озоном и тухлой икрой.

Жопа. Полная, окончательная. Меня затошнило от страха. Я рванул обратно, вниз, в «безопасность» железного ящика. Запер дверь каюты на все щеколды, чего раньше никогда не делал. Сидел на койке, трясясь, вцепившись в фонарь, как в спасательный круг. Снаружи это дыхание не умолкало. Иногда к нему присоединялся тихий, высокий скрип - будто по обшивке возили чем-то огромным и тяжёлым. Шлёп. Пауза. Шлёп. Ещё пауза. Ближе.

Я не знаю, сколько это длилось. Часы показывали 14:30. Они застыли. Время перестало течь. Я молился, чтобы это был кошмар. Чтобы я проснусь от пинка Паханыча: «Подъём, соня, на промысел!».

Внезапно скрежет и шлёпки стихли. Дыхание тоже. Наступила гробовая тишина. Давящая. Я не выдержал. Мне захотелось кричать. Я рванулся к двери, отщёлкнул замки. Мне нужно было увидеть небо. Убедиться, что я жив.

Я выскочил на палубу. Тьма всё так же висела непроглядным саваном. Но теперь в ней, в двадцати метрах от борта, светилось что-то. Тусклое, фосфоресцирующее. Синеватое. Как гнилушка. Это было похоже на огромную, полупрозрачную медузу, но с щупальцами, которые тянулись к «Мурманску», сливаясь с тенями. От неё исходил тот самый сладковато-трупный запах, что я почуял в коридоре.

Я замер, парализованный. И тут оно заметило меня. «Тело» медузы колыхнулось, и одно из щупалец, толстое, как бревно, покрытое поблёскивающими слизью сосочками, медленно поползло по палубе в мою сторону. Оно двигалось бесшумно, оставляя за собой тот самый липкий след.

Я побежал. Бежал слепо, отчаянно, спотыкаясь о ящики и тросы. За спиной я слышал тихое, влажное шуршание - щупальце двигалось быстрее. Я рванул к трапу, ведущему вниз, но споткнулся о что-то мягкое. Упал. Фонарь вылетел из рук и погас.

Я лежал в кромешной тьме, и тут луч аварийного прожектора, включившийся от тряски, рванул через палубу. Он осветил то, о что я споткнулся. Это был Паханыч. Вернее, то, что от него осталось. Его кожа была облезлой, синеватой, а глаза... глаза смотрели на меня пустотой, и изо рта тянулась та же слизь, что и от щупальца.

А потом луч ушёл дальше и упёрся прямо в него. В монстра. Это была не медуза. Это было нечто большее. Огромное, бесформенное, состоящее из тьмы, слизи и этих блестящих щупалец. И в центре - единственный глаз. Огромный, мутный, как у дохлой рыбы, и полный такого леденящего, внеземного безразличия, что разум мой затрещал по швам.

Щупальце обвило мою ногу. Холодное, скользкое. Оно тянуло. Я цеплялся руками за скобу люка, кричал, рвал горло. Но сила была нечеловеческой. Кости хрустнули. Я почувствовал, как меня тащат к тому глазу. Последнее, что я увидел перед тем, как тьма поглотила меня полностью - это моё собственное отражение в его мутной поверхности. Искажённое ужасом. Одинокое.

Берег. Кабак «Северянин». Спустя полгода.

Два рыбака, пропахшие ветром и водкой, сидели за столиком. Один, помоложе, жестикулировал.
- ...клянусь, видел! В прошлый рейс! «Мурманск»! Весь в ржавчине стоит, как вкопанный, в тумане! Огней нет, ничего! Как могила!
- Замолчи, - старший, с лицом в морщинах, как в трещинах старый фарватер, мрачно хлебнул из стакана. - Не болтай ерунды. «Мурманск» на дно ушёл три года назад. Со всей командой.
- Да я ж тебе говорю! Видел! И... и слышал будто... скрежет. Как будто кто-то по металлу скребётся.
Старик посмотил на него тяжёлым взглядом.
- Его многие видят. В тумане. Или когда шторм зачихает. Стоит. Молчит. И никто, слышишь, никто из тех, кто решался подойти да крикнуть «ау!», - обратно не возвращался. Говорят, он теперь не один там плавает. Экипаж себе новый набрал. Из любопытных.

Он умолк. За окном завывал ветер. И где-то там, в кромешной тьме бесконечной полярной ночи, что-то скреблось о ржавый борт, дожидаясь следующего гостя.

Показать полностью
216

Офисный планктон

Мир Виктора Сергеевича - три квадратных метра отчаяния. Пыльный кубик в «ГлобалТехСолюшнз», пахнущий перегоревшими лампами дневного света, потом страха и пластиковой тоской. Он - серый слизень на стекле корпоративной жизни. «Витька-Червяк» для коллег. Системный аналитик для пропусков. Его жизнь - код, дедлайны и вечный шепот: «Отчет к пяти, Вить, шеф рвет когти!»

Звонок разорвал тишину в 16:48. Не с рабочего - с личного. Неизвестный номер. Голос - гладкий, уверенный, как лезвие бритвы по горлу:

«Добрый день! Говорит Артем, служба безопасности вашего банка. Фиксируем попытку списания 89 тысяч! Срочно блокируем!»

Классика. Виктор вздохнул про себя. Четвертый раз за октябрь. Мошенники. Любят тихих. Испуганных. Легкую добычу.

«Ой, Господи...» - выдавил он, вложив в голос идеальную, сбивчивую дрожь. «Что... что делать?»

«Нужно положить деньги на безопасный счет! Как можно быстрее!» - затараторил «Артем», голос участился от предвкушения легких денег.

Виктор договорил и положил трубку. Искусно. Затих. Рыбка клюнула. Они всегда клюют.

Вечер.

Его квартира - конура. Однушка в панельной коробке. Воздух - пыль, застарелый жир и неуловимая медь на языке. Вечный спутник. Он не зажигал свет. Сидел в старой вольтеровке у окна. Грязные тюлевые занавески пропускали лишь жалкие блики уличного фонаря. Питерский вечер лизал стекла холодной, мокрой пеленой.

Голод.

Не в животе. Глубже. В костях. В челюсти. Особенно в корнях клыков. Они ныли тупой, невыносимой болью, распирая десны изнутри. Как нарывы, готовые прорваться. Язык скользнул по ним - шершавые, острые кончики уже прощупывались сквозь слизистую. Скоро. Слишком скоро.

Телефон взвыл в кармане. Тот же номер. Тот же голос. Молодой. Наглый. Торопливый.

«Виктор Сергеевич? Курьер! Срочно! Спускайтесь!»

«Не... не могу...» - запинаясь, выдавил Виктор. «Спину... сорвал... Лежу... Дверь открыта... Квартира 44... Прошу вас...»

Пауза. Они не любят подниматься. Но сумма жирная. Жертва слюнявая.

«Ладно. Ожидайте.» - бросили в трубку.

Виктор встал. Волна голода согнула его пополам. Слюна - густая, липкая, как патока - хлынула в рот. Медный привкус стал осязаемым. Он подошел к двери. Щелкнул замки. Стал ждать в темноте прихожей. Тени от шкафа казались слишком густыми.

Шаги на лестнице. Топот. Нетерпеливый. Звонок. Резкий. Дерзкий.

«Открыто, говорил же» - крикнул Виктор.

Зашел парнишка. Лет двадцать. Кислотно-зеленая куртка аляска, капюшон. Лицо - прыщавое, глаза бегающие, голодные не на кровь, а на чужие деньги. Баллончик торчал из кармана джинсов. В руке - пустой конверт с планшетом. Бутафория.

«Виктор Сергеевич? Распишитесь!»

Виктор вдохнул. Запах. Пот. Кислый энергетик. Адреналин. И под ним - пьянящий, теплый аромат крови. Он ударил в ноздри, как удар хлыста.

«Ручка... на тумбе... заходи... - прошипел Виктор, голос стал низким, влажным.

Курьер фыркнул, прошел. Он шагнул в темноту прихожей, нагло озираясь.

«Ну и дыра... Где тут ваша...»

Он не договорил.

Виктор не бросился. Он захлопнул дверь. Стальная труба с глухим, тяжелым стуком пришлась прямо по затылку наглого посланца. Тот ахнул - коротко, глупо - и рухнул на пол, как подкошенный. Сознание выключилось быстро и чисто. Без судорог. Без лишнего шума. Планшет и конверт шлепнулись рядом.

Виктор стоял над ним. Голод ревел внутри, требуя немедленной платы. Он наклонился. Запах крови из сонной артерии на шее мальчишки был концентрированным, магическим.

Он впился. Клыки вошли в теплую кожу шеи, в упругую плоть, в саму пульсирующую жизнь под ней. Глубоко. С мягким хрустом.

Струя.

Не тоненькая. Напорная. Горячая. Сладкая с горчинкой молодости и дешевой химии. Она хлынула в глотку, обжигая, наполняя силой. Виктор застонал тихо, прижимаясь к источнику, впитывая каждый глоток. Он чувствовал, как жизнь курьера - его страхи, его тупые амбиции, его дешевый адреналин - вливается в его собственные омертвевшие сосуды. Краски мира в темной прихожей вспыхнули для его вампирского зрения - пыль на полу, рисунок линолеума, капли крови, брызнувшие на стену.

Тело под ним дернулось. Последний рефлекс. Сердце захлебнулось под натиском потери. Затихло.

Сытость разлилась по телу, тяжелая, приятная. Голод отступил, сменившись теплой истомой. Но это еще не конец.

Виктор втащил тушу в ванную. Холодный кафель блестел под ярким, безжалостным светом лампы. Просто взрезал горло и грудину длинным, черным ногтем - он сам стал твердым, как хитин. Грудь открылась, как страшная книга. Ребра. Темно-красное мясо. Пульсировавшая минуту назад плоть.

Он засунул руку внутрь. Не для театра. Для эффективности. Нащупал печень - гладкий, плотный орган. Вырвал ее одним движением. Теплая, тяжелая в руке. Поднес ко рту. Откусил. Желчь, железная сладость, мощная жизненная сила. Жевал медленно, с наслаждением. Кровь и соки текли по подбородку, капали на белый кафель, расплываясь алыми розами.

Потом - сердце. Маленькое, сморщенное, уже остывающее. Он вырвал его, сжал в кулаке. Оно хрустнуло, как спелая ягода. Раздавил во рту. Последний всплеск.

Молоток глухо бухал по костям в старой чугунной ступке, превращая их в мелкую, белую крошку. Мясорубка на кухне завыла, перемалывая остатки плоти и внутренностей в однородный, липкий фарш. Запах сырого мяса смешивался с едкой хлоркой, которой он оттирал пол в ванной, смывая разводы. Одежда, телефон, бумажник - лежали в черном мусорном мешке. Мешки исчезали в мусорных баках на другом конце спального района под утро, когда Виктор шел на работу. Мимо спящих домов. Мимо ничего не подозревающего мира.

Квартира снова дышала пустотой. Только запах - медь, хлор и тяжелая сытость - висел в воздухе. Виктор сидел в кресле. Темный экран телефона отражал его лицо. Ничего особенного. Усталый офисный планктон. Если не считать глаз. В них горел ровный, холодный, ненасытный огонь. Часы на запястье показывали 00:17.

Утро. Open-space. Мерцающие экраны. Скрежет клавиш. Коллега Ольга тыкнула пальцем в его монитор:

«Вить, отчет к пяти! Шеф уже как резаный!»

Виктор кивнул. Серый. Незаметный. Червяк.

В кармане брюк что-то зашевелилось. Холодное. Настойчивое. Вибрация. Телефон. Неизвестный номер. Он поднес трубку. Голос. Скользкий. Самоуверенный.

«Добрый день! Говорит Максим, служба безопасности...»

Виктор слушал. Губы сами собой растянулись. Не улыбка. Оскал. Клыки, спрятанные под деснами, заныли сладко.

«Ох, Боже... - прошептал он, и голос его зазвенел тонкой, искусной дрожью. «Что же мне делать?..»

За окном офиса лил холодный питерский дождь. Где-то в его струях уже мчался новый курьер. На дешевом скутере. С пустым конвертом. С баллончиком в кармане. С горячей, молодой кровью, стучащей в сонной артерии.

Виктор ждал.

Голод всегда возвращался.

Они звонили без устали.

Они... были пунктуальны.

Колесо крутилось. Он был его стержнем. Не жертва. Диспетчер. Диспетчер собственных обедов по вызову. В дешевом костюме. С вечным отчетом к пяти. И с вечной пустотой, которую могла заполнить только срочная доставка из мира, считавшего его своей добычей.

Телефон в кармане смолк...

Показать полностью
11

Последний дозор

Синий Гребень пылал над трясиной, как раскаленный гвоздь, вбитый в небо. Его свет резал глаза, выжигал слезы еще до того, как они успевали навернуться. Воздух гудел - не звуком, а давлением, сжимающим грудную клетку, выбивающим дыханье. Запах стоял невыносимый: озон сожженной реальности, сладковатая вонь гниющей плоти и сквозь все это - горький, упрямый шлейф полыни. Последнее дыхание Ленки.

Вадим Сомов, пригнувшись, прижимал к себе Алёнку. Девочка вжалась в его грязную телогрейку, маленькое личико бледное, но глаза - огромные, карие, вылитый Еж - не отрывались от центра светового шторма. Вадим чувствовал, как дрожит её худенькое тельце. Не от страха. От напряжения. Как тетива перед выстрелом. В его руке, вцепившейся в сырую землю, судорожно сжимался железный крюк. Якорь в этом безумии. В другой - зажат, как последняя молитва, сухой пучок полыни. Ленкин амулет. Горький, как правда.

И Он стоял там. В самом сердце синего кошмара. Еж. Но не Глеб. Страж. Гора искаженной плоти, закованная в рваную стеганку, из-под которой проглядывала полоса тельняшки. На плечах - два погона. Старый, пробитый - тень Петровича. Новый, погнутый - его собственная погибель. Они не просто светились - пожирали свет Гребня, превращая его в холодное, бездушное сияние на своей чудовищной форме. Его голова, больше похожая на выветренный утес, была повернута к ним. А глаза… Глаза были не глазами. Два слепящих колодца, вырытых в самой реальности, заполненных кипящей синью болота. В них не было мысли. Был Закон. Поярдок Вечного Дозора. Но в самой глубине этих колодцев, под километрами проклятого льда, что-то содрогалось. Искра. Осколок. Глеб. Он чувствовал её. Кровь. Алёнку.

Гребень взревел. Не звуком - ударной волной. Она согнула Вадима, заставила Алёнку вскрикнуть - коротко, как подстреленная птица. И Еж-Страж вздрогнул. Впервые. Вся его монструозная масса содрогнулась. Голова, медленно, с леденящим скрипом нечеловеческих суставов, повернулась точнее. Не на Вадима. На Алёнку. Синие прожекторы-глаза сузились до щелочек. В их невыносимом свете Вадим увидел не ярость. Агонию. Проклятая плоть Стража и растерзанная душа Глеба Ежова сшиблись в немой схватке.

«А... лён...»
Хрип. Не голос. Скрип ржавых врат Ада, едва приоткрывшихся. Он вырвался не из горла - из самой груди сияющего кошмара. И Алёнка услышала. Не имя - зов. Зов крови. Она рванулась вперед, как щенок на голос хозяина, вырвавшись из оцепеневших рук Вадима.
- Папа!

«НЕТ!» - вопль Вадима сорвался с губ, перекрывая вой Гребня. Он бросился за ней, руки впереди, чтобы схватить, удержать. Но Она была быстрее.
Из тумана, из самого сияния, метнулась тень. Не тело. Сгусток ярости и полынного запаха. Ленка-Призрак. Не плачущее видение - живая стена ледяного ветра и синих искр. Она встала перед девочкой. Алёнка врезалась в нее, как в скалу, и отлетела назад, прямо в руки настигшего её Вадима. Ленка не смотрела на них. Её безликий синий взор, полый и бесконечный, впился в Ежа-Стража. В её беззвучном присутствии читался не крик, а приговор: «НЕ ТРОГАЙ ЕЁ! ОНА - КЛЮЧ! КЛЮЧ К ТВОЕЙ БЕЗДНЕ! ОНО ПРОСНЕТСЯ ВНОВЬ!»

Еж-Страж зарычал. Звук разорвал воздух, как брезент. Земля под его чудовищными ступнями вспучилась, черная жижа брызнула фонтаном из трещин. Он сделал шаг. Огромный. Тяжелый. Не к Алёнке. К Ленке. К своему стражу. К своей цепи. Его синяя ярость встретила синюю ярость Призрака. Туман сплелся с пламенем в бешеном, немом вихре. Они бились не за жизнь. За право быть тюремщиком. За вечность проклятия. Алёнка зажмурилась, вжавшись в Вадима, ее пальцы впились ему в руку до крови.

Вадим стоял на коленях, прикрывая девочку собой, как щитом. Его взгляд метнулся от бьющейся пары синих кошмаров к лицу Ежа. На миг - всего на миг - ослепительные колодцы его глаз померкли. Синева отступила, и в глубине, как сквозь толщу грязного льда, мелькнуло что-то знакомое. Усталое. Измученное. Человеческое. Глаза Глеба Ежова. И в них - не мольба. Приказ. Тот самый, каким он орал в диспетчерской: «Сом, ёб твою мать, ДЕЙСТВУЙ!»

Взгляд Вадима упал на крюк в его руке. Ржавый, холодный, бесполезный против этой силы. Потом - на пучок полыни. Ленкин голос эхом: «Помни про... крюк...» Не оружие. Инструмент. Ключ? Замок?

Синий вихрь бушевал, Ленка сдерживала Ежа, но её туманная форма редела, расползалась под яростными ударами сияющего монстра. Он рвался вперед. К Алёнке. К своему искуплению или окончательной гибели. Вадим поднял пучок полыни. Горький запах ударил в нос, чистый и резкий на фоне смрада. Он не думал. Вонзил сухие стебли прямо в раскаленный центр Синего Гребня у своих ног.

Тишина.

Не полная. Гул остался. Но вой, битва синих сущностей - все стихло на долю секунды. Полынь не сгорела. Она вспыхнула ослепительным белым огнем. Чистым. Режущим. Как удар ножа по гнойнику.

Еж-Страж взвыл. Не яростью. Болью. Белый огонь полыни резанул по его синему пламени, по погонам, по самой плоти. Он отшатнулся, закрываясь щупальцеподобными руками. Ленка-Призрак вскрикнула беззвучно - но это был крик освобождения, а не боли. Её туманная форма сгустилась, стала почти осязаемой на миг - изможденное лицо, синие глаза, полные не адского света, а слез. Настоящих.

В просвете между ними, в клубах рассеивающегося под белым огнём тумана, стояла Алёнка. Не прячась. Она смотрела прямо на корчащегося от боли Ежа-Стража. На его человеческие глаза, мелькнувшие в минуту слабости.

- Папа, - сказала она тихо, но так, что слово прозвучало громче Гребня. - Я тебя боюсь. Но я ждала.

Синий свет в глазах Ежа погас. Не полностью. Отступил. На миг показались карие зрачки. Наполненные нечеловеческой мукой. Познанием всей цены. И любовью. Безумной, сжигающей, отеческой любовью.

- У... ве... ди... – проскрипел он, обращаясь не к Алёнке. К Вадиму. Голос был как скрежет камней, но это был голос Глеба. - Жи... вы... ми...

Белый огонь полыни погас. Стебли обратились в пепел. Синий Гребень снова запылал с удвоенной силой, поглощая слабое мерцание Ленкиного призрака. Еж-Страж выпрямился, его чудовищная форма снова залилась неумолимым синим светом. Но он не двинулся к ним. Он стоял, как скала, спиной к Вадиму и Алёнке, лицом к бушующему Гребню. Стена. Насмерть.

Ленкин шепот, как дуновение полынного ветерка, коснулся Вадимова уха:
«Беги... Сом... Пока... он... держит...»

Вадим не думал. Он схватил Алёнку на руки, развернулся и побежал. Не оглядываясь. Через чавкающую трясину, через кривые тени мертвых деревьев. Девочка обняла его за шею, прижалась. Она не плакала. Она смотрела поверх его плеча туда, где за его спиной оставался синий ад и двое потерянных душ - мужчина, ставший стражем, и девушка, ставшая призраком, - сплетенные в последнем, вечном дозоре.

А в ушах Вадима, поверх его собственного бешеного дыхания и гула отступающего Гребня, звенел тихий свист. Старая, до боли знакомая милицейская песенка. На два голоса. Мужской, хриплый. И женский, с легкой хрипотцой. Они сливались в странную, тоскливую мелодию. Колыбельную для Ада. Приказ №731. Все ещё в силе. Все ещё в дозоре.

Но Алёнка была жива. И где-то в глубине синего кошмара, закованный в погоны и плоть монстра, Глеб Ежов на миг перестал быть Стражем. Он стал отцом. И этого, Вадим знал, болоту не отнять. Никогда. Они еще не кончили. Ни он. Ни Еж. Ни Ленка. Ни девочка с глазами участкового. Дорога из ада только начиналась.

Показать полностью
17

Лена

Она не была коренной. Заозёрск принимал таких - сбежавших. От мужей-алкашей, от кредитов, от скуки мертвых городков. Лена приехала с одним рюкзаком и глазами - слишком синими для этого серого места. Как осколки льда, выловленные из Чёрного Ручья. Не красота - вызов. Туман и уныние отскакивали от этого взгляда.

Работа: диспетчер РОВД. Тесная каморка, пропахшая дешевым кофе, пылью от раций и вечным запахом рыбы с соседнего ларька. Её трон - стул с просевшей пружиной. Корона - наушники с треснувшим оголовьем. Она держала нити. Нити между пьяным участковым Ежовым, вечно теряющим козлов бабкой Агафьей, угрюмыми рыбаками и бестолковым нарядом из райцентра. Мир Заозёрска клокотал в её наушниках - руганью, жалобами, воплями о пропавшей скотине.

Её оружие: не мат (хотя умела), не крик. Терпение. Стальная жилка в голосе, когда Ежов, опять не выспавшийся, орал про "проклятых козлов Агафьиных". Легкая усмешка, когда майор Клюев, нашпигованный валерьянкой, пытался командовать. И тихая печаль, когда звонила старуха Михеевна - просто поговорить, потому что сыновья в городе забыли.

Её слабость: Вадим Сомов. Тощий, вечно нервный второй диспетчер. "Сом", как она его звала. Не любовь. Жалость? Соратничество по несчастью? Она видела, как он дрожит, когда в рации выли сирены ночью. Подсовывала ему бутерброды: "Жри, Сом, а то сдует тебя, щуплого!" Он краснел. Она прятала улыбку в кружку с кофе.

Её тайна: полынь. Она собирала её у самого края Чёртова болота. Серые, горькие стебли. Сушила пучками у себя в каморке. Запах стоял терпкий, лекарственный, перебивая рыбу и пыль. "От головы", - говорила. Но Вадим видел, как она пристально смотрела на болото, когда шла за травой. Как будто ждёт чего-то. Или боится пропустить знак. А в кармане её старой куртки всегда лежал кусочек корня полыни. Черный, скрученный, как амулет. Говорила, бабка одна в детстве научила - от сглаза.

Её пердчувствие: За пару недель до Пожара Агафьи и Исчезновения Ежа, Лена изменилась. Синие глаза стали глубже, темнее. Почти фиолетовыми в пасмурные дни. Она чаще молчала. Реже подкалывала Сома. Однажды Вадим застал её за странным ритуалом: она терла сухой стебель полыни о советский погон (давнишний трофей из архива?), шепча что-то. Увидев его, смахнула пыль, улыбнулась слишком бодро: "Пыль вытирала, Сом. Ужас тут!"

Последний день "Лены": Она пришла на работу с огромным букетом полыни. Воткнула в жестяную банку из-под тушенки. Горький запах заполнил диспетчерскую. "Сильно пахнет, Лен?" - спросил Вадим. Она посмотрела в окно, на клубящийся над болотом туман. Синие глаза отражали серую пелену. "Скоро... перестанет", - ответила тихо. А потом был звонок бабки Агафьи. Истеричный. Про огонь. Про вой. Лена взяла микрофон. Вадим видел, как побелели её костяшки, сжимающие пластик. Как её взгляд прилип к пучку полыни на столе. Как она сказала в рацию Ежу: "Глеб... там у Чёртова... опять. Вадь, горит синим. ОНО... ОНО вылезает из пепла..." Голос был не её. Холодный. Металлический. Как будто в наушниках завыл не ветер, а сама земля. Она бросила микрофон, схватила свой амулет-корешок. "Я... должна туда. Оно... зовёт. По крови..." - прошептала Вадиму, и в её синих глазах мелькнул ужас и... обречённое понимание. Она выбежала. В туман. К синему огню. Навстречу своему Стражу. Вадим не последовал. Он забился в подвал. Запах полыни в диспетчерской висел еще три дня. Потом его перебило гарью.

Теперь: Когда ветер с болота приносит горьковатый запах полыни сквозь смрад трясины, Вадим знает - это она. Ленка-Призрак. Ленка-Страж. Она не плачет. Она наблюдает. Стоит в камышах у черной воды, и её синие глаза-прожекторы сканируют туман не только с яростью стража, но и с тихим, неистребимым вопросом.

Иногда, в редкие секунды, когда Гребень над болотом меркнет, а небо пронзают редкие лучи настоящего солнца, Вадиму кажется, что в синей глубине её призрачного взгляда мелькает не точка света, а отражение. Смутное, искаженное, но узнаваемое: рваная стеганка, воротник тельняшки... и две пары погон, старых и новых, налитых не адской синью, а тусклым свинцовым светом, как потухший уголь. На миг. Потом Гребень вспыхивает вновь, и в глазах Ленки - только ледяная пустота вечного дозора.

А в дни, когда над болотом бушуют странные, неестественно тихие грозы (молнии без грома, бьющие из трясины в небо), Вадим, припав к умершей рации, ловит в шипении не вой, а обрывки. Не слова. Ритм. Глухой, настойчивый, как шаги по грязи. Тук. Тук. Тук. Как будто кто-то бьет кулаком по ржавой двери. Изнутри. Из самой гущи синего света. Или из-под земли, у края Чёртова ручья, где три года назад провалилась изба лесника, а с ней - последние надежды.

Он знает, это может быть бредом. Эхом его вины. Но он также помнит железный крюк на своем поясе. Помнит Алёну и её доверчивый взгляд. Помнит последний приказ Ленки-человека: "Не дай... ему... стать... вечным..."

И когда горький запах полыни становится особенно сильным, а синий Гребень вздрагивает, как в лихорадке, Вадим сжимает в кармане высохший стебель той самой травы, сорванной у болота в последний день Лены-человека. Он смотрит на пульсирующую синеву и шепчет не молитву, а вызов, обращенный и к призраку Ленки, и к тому, кто, быть может, еще бьется в синем плену под погонами вечности:

"Держись, ёб твою мать... Мы еще не кончили. Ни я. Ни ты. Ни она."

И кажется, в ответ на его слова, ветер на мгновение доносит не вой, а короткий, сдавленный хрип. Похожий на... смех? Злой. Усталый. Бесконечно далекий. Но знакомый. Из синего ада. К последней черте. К последней битве. К дочери.

Показать полностью
12

Диспетчер тишины

День 1073.
Синий гребень начал стучать. Не просто пульсировать светом над Чёртовым болотом - бить. Глухие, тяжёлые удары, будто огромное сердце под землёй задрожало в предсмертной аритмии. Ржавые балки водонапорной башни взвыли тонким скрипом, с потолка посыпалась пыль, смешиваясь с вечной сыростью, запахом крысиного помёта и чем-то ещё... сладковато-медным. Запахом открытой могилы Заозёрска. Запахом болота.

Вадим Сомов не вскочил. Он просто открыл глаза в полумраке своей «берлоги» - бывшей технической комнаты на втором ярусе башни. Холодный бетонный пол въелся в кости. Он лежал, прислушиваясь к гулу, идущему снизу, сквозь толщу ржавого металла и гниющего бетона. Рутина. Она начиналась каждый день одинаково: пробуждение под аккомпанемент ада, ледяная скованность в суставах и горький привкус безнадёги на языке.

Его крепость была гробом. Стены башни, расписанные за три года отчаяния, кричали в полутьме. Углём: «День 1073. Туман. Гребень стучит. Крыс мало.» Ржавым гвоздём: «Статья 105 УК РФ. Убийство. (Кого? Болота? Себя?)» Собственной запекшейся кровью, в истерике много ночей назад: «ЛЕНА. ПРОСТИ.» Буквы распухли от влаги, словно плакали. И чуть ниже, едкой желчью: «Еж… где ты, падла? Сдох или прикидываешься героем?»

Он подполз к узкой щели - пролому в бетоне, его «окну». Вид открывался апокалиптический: крыши покосившихся изб, словно сломанные рёбра, торчащие из буйного бурьяна; пустая, разбитая дорога, уходящая в серую пелену тумана; и вдали, всегда вдали – пульсирующий столб синего света, бивший из чёрной трясины болота в низкое, грязное небо. Как оголённый нерв земли, как шрам на лице мира. Гребень. Источник гула. Источник кошмара.

Вадим отполз, его пальцы автоматически нащупали рваное одеяло, попытались затянуть дыру. Бесполезно. Холод был не снаружи. Он был внутри. Он достал пластиковую бутылку с мутной дождевой водой - последние глотки. Вода пахла железом и тленом. Он сделал маленький глоток, сжав зубы, чтобы не вырвало. Голод. Пустой живот сводило судорогой. Тушёнка кончилась неделю назад. Крысы… крысы стали умнее. Хитрыми, злыми. Последнюю он еле поймал вчера, потратив час в засаде у своей же «кухни» - груды тлеющих углей на полу. Мясо было жёстким, с привкусом страха и плесени.

Его взгляд упал на груду хлама в углу. Главная реликвия. Рация. Старая, потрёпанная «Беркут», когда-то висевшая у него на поясе в диспетчерской РОВД. Антенна погнута. Но каждый день, как молитву, он включал её. Щёлк тумблера. Шипение пустоты. Никакого эфира - только нарастающий вой в динамике, странным образом синхронный с гулом Гребня. Иногда… иногда ему чудились в этом шипении обрывки слов. «…зовёт…» или «…кровь…». Собственный голос, орущий три года назад в микрофон, преследовал его: «Еж! Ёб твою мать, ты где?! Бабкина изба - пепелище! Горит синим, как химзавод! А из пепла… блядь… из пепла что-то лезет! Чёрное, костлявое!» Он выл тогда. Выл от страха, пока не вырубил рацию и не спрятался в подвал, бросив всех.

Теперь он включал «Беркут» и молчал. Ждал. Чего? Чуда? Голоса Ежа, ругающегося матом? Смеха Ленки? Статичный вой рации заполнял башню, сливаясь с гулом Гребня в один леденящий душу аккорд. Вадим прижимал холодный корпус рации ко лбу. «Лен… прости…» - шептал он в такт шипению. Он не видел, как она стала Стражем. Но видел её до: как она смеялась в диспетчерской, поправляя наушник, как сунула ему бутерброд: «Ешь, Сом, а то сдует тебя, сопляка!» Теперь её голос снился. Звал. Плакал. Или это просто Гребень сводил его с ума?

Он встал, костяшками кулака стирая предательскую влагу с глаз. Надо было идти. К ручью. Грязному, маслянистому потоку, стекавшему с болота. Ловить рыбу. Безумие? Да. Но голод сильнее страха. Сильнее разума. Он взял самодельное копьё - примотанный изолентой к водопроводной трубе ржавый нож. Фонарик с умирающей батарейкой. Пустую бутылку - вдруг вода там… не такая? И железный крюк. Большой, ржавый, сорванный с древнего подъёмного механизма башни. Зачем? Не знал. Просто чувствовал его холодный вес в руке. Утешался им.

Спускаясь по скрипучей, шаткой лестнице в нижний ярус, Вадим наступил на что-то скользкое. Рыба. Вчерашний улов. Маленькая, с мутной, почти белой чешуёй. Но когда он вчера её чистил, под чешуёй проступили тонкие синие прожилки, как карта чужой вены. А глаза… глаза были как шарики ртути, тусклые и безжизненные. Он её съел. Всю. Серое, безвкусное мясо. И теперь оно лежало комком в его желудке, а синие прожилки мерещились ему на собственных руках при тусклом свете.

Он распахнул тяжёлую, скрипящую дверь башни. Влажный, смердящий туман обволок его, как саван. Воздух был густым, сладковато-трупным, с едкой ноткой гниющего металла - запах болота. Он въедался в одежду, кожу, легкие. Гул Гребня перестал быть просто звуком - он стал вибрацией. Она шла от земли, впивалась в подошвы старых кирзовых сапог, дрожала в костях, отдавалась тупой болью в висках. Как будто само Чёртово болото дышало под ногами, и каждый вдох был предсмертным хрипом.

Вадим сделал первый шаг. Трава под ногами была не зелёной, а бурой, слизкой, будто пропитанной маслом. Она чавкала, цепляясь за сапоги. Тишина. Не абсолютная - гул заполнял всё. Но не было ни птиц, ни насекомых, ни шелеста листьев на давно погибших берёзах. Только этот всепроникающий стон земли. И тихий, едва уловимый плач? Знакомый. Ленки? Или просто ветер выл в щелях покосившихся изб?

Он шёл по бывшей улице. Мимо бывшего дома бабки Агафьи. Теперь это был обгорелый остов, почерневшие стены зияли пустыми глазницами окон. Вадим намеренно не смотрел туда, где должно было быть пепелище. Там, в ту ночь... Он видел синее пламя. Не огонь - холодную синеву, пожиравшую бревна, не оставляя пепла, а лишь стекловидный шлак. И тени... Тени, что копошились внутри, слишком длинные, слишком костлявые... Он отвернулся, ускорив шаг. Трусливая крыса. Тогда и сейчас.

Его путь лежал к ручью. Не к чистому, журчащему потоку, каким он был в детских воспоминаниях. К Чёрному Ручью. Так он его звал теперь. Он стекал прямо с края болота, неся в себе густую, маслянистую воду цвета отработанного машинного масла. Она не журчала - булькала. Медленно, лениво, пуская пузыри грязной пены, которые лопались с тихим, противным чмоканьем. Запах здесь был гуще - гниль, ржавчина и та самая медь, что чудилась в воздухе башни.

Вадим остановился у края. Ручей казался живым и враждебным. На поверхности плавали странные плёнки, переливающиеся радужными разводами, как бензин, но пахнущие... кислыми ягодами. Он достал пустую пластиковую бутылку. Рука дрожала. Страх? Или голод? Он знал, что пить эту воду - чистое безумие. Она разъедала металл, оставляла на камнях липкие, тёмные разводы. Но альтернатива - смерть от жажды. Он опустил бутылку в чёрную жижу. Вода сопротивлялась, была густой, словно сироп. Она медленно, нехотя заполняла ёмкость.

И тут он увидел рыбу.

Она была маленькая, не больше ладони. Проплыла медленно, лениво, почти у поверхности. Чешуя - не серебристая, а мутно-серая, непрозрачная, как грязное стекло. Сквозь тонкую кожу на брюхе просвечивали тонкие, ярко-синие прожилки. Они пульсировали слабым светом, как крошечные неоновые трубки. А глаза... Глаза были огромными для такой мелкой рыбы, совершенно чёрными, бездонными, как две капли нефти. Они смотрели на Вадима. Осознанно? Она проплыла мимо, не шевеля плавниками, уносимая вязким течением.

Голод. Он сжал зубами до хруста. Вчерашняя крыса была кошмаром. Эта рыба... она была кощунством. Но пульсирующие синие жилки казались почти... питательными? Он достал самодельное копьё - ржавый нож на трубе. Рука снова задрожала. Не от страха перед рыбой. От страха перед тем, что она внутри него сделает.

Он замер, всматриваясь в чёрную воду. И увидел следы.

На грязном, илистом берегу, чуть выше кромки воды. Следы. Не звериные. Человеческие ступни. Но... слишком большие. И... с перепонками между пальцами. Они шли параллельно ручью, из глубины болота. И уходили... в сторону леса. Туда, где раньше была старая лесопилка. Свежие. Влажные. И между ними - маленький, чёткий отпечаток. Босой детской ножки.

Вадим замер. Кровь ударила в виски. "Кровь... зовёт по крови..." Слова Ленкиного призрака из вчерашнего кошмара (был ли это кошмар?) прозвучали в голове с леденящей ясностью. Он вспомнил старую, давно забытую сводку, которую вносил в журнал ещё при Еже. После исчезновения участкового, на лесопилке, поселилась женщина с ребёнком. Приезжая. Тихая. Ни с кем не общалась. Ребёнку... сейчас должно быть лет пять-шесть. Дочь? Неужели Еж... спрятал их здесь? Перед тем, как исчезнуть в болоте? Или они приехали... искать его?

"Оно" уже знает. "Оно" уже пошло по следу. Эти следы... они вели к ним.

«НЕТ!» - хриплый стон вырвался из Вадима. Не крик - животный звук отчаяния. Он не думал о героизме. Он думал о Ленке. О её призраке, плачущем у Гребня. О её словах: "Не дай... ему... стать... вечным..." О майоре Клюеве, запертом в сейфе. О своей собственной трусости, которая привела его в эту башню-гроб.

Он посмотрел на ржавый крюк в своей руке. Холодный, тяжёлый, бесполезный против тварей из болота. Но... "Помни про... крюк..." Что она имела в виду?

Вадим Сомов, бывший диспетчер, крыса, выжившая в аду, сделал выбор. Он не пошел обратно в башню. Он не стал ловить мерзкую рыбу. Он повернулся спиной к пульсирующему синему Гребню, к чёрному ручью, к своему страху. Его глаза, впалые и лихорадочные, уставились в серую пелену тумана, туда, куда вели следы. В сторону леса. В сторону лесопилки.

Он сжал древко копья так, что костяшки побелели. Железный крюк болтался на ремне, глухо стуча по бедру.

Он пошел. Не к рыбе. Не к воде. По следам. Навстречу чужой беде. Навстречу новой тьме. Потому что на этот раз бежать было некуда. Потому что где-то там, в лесу, могла быть девочка с глазами Ежа. И если "Оно" доберётся до неё первой... то Еж, если он вернется, станет не человеком, не стражем, а чем-то гораздо худшим. Вечным рабом болота. Вечным монстром.

И Вадим, трусливая крыса, почему-то осознал: этого он допустить не мог. Даже если цена - его жалкая, проклятая жизнь. Он шагнул в туман, оставляя за спиной вой Гребня и призраки прошлого. Впереди был только лес, следы и тихий, нарастающий в его ушах звон, похожий на сдавленный детский плач.

Вадим шагнул в лес, как в воду. Туман здесь был плотнее, тяжелее, пропитанный запахом хвои и... старого железа. Запахом лесопилки. Гул Гребня приглушился, заменившись другим звуком - тихим, прерывистым всхлипом. Детским. Он шел на этот звук, как лунатик, продираясь сквозь бурелом, цепляя рюкзаком за мертвые ветви. Ржавый крюк на его поясе глухо стукал о бедро, холодный такт его лихорадочного марша.

Следы. Они вели его. Перепончатые, огромные, с глубоко вдавленными когтями - и рядом, как жалкий росток у корня чудовищного дерева, маленький, босой отпечаток. Девочка. Её зовут... Вадим вдруг вспомнил обрывок старого разговора в РОВД. Еж, мрачный, наливая себе чифиру: «...и дочка, Сом, растёт. Глаза - вылитый я. Буянка...» Алёна. Звали её Алёна. Кровь Ежа. Кровь, которую чуяло болото.

Лесопилка возникла внезапно - гигантский, полуразрушенный скелет из почерневших досок и ржавых пил. Ветер гудел в щелях, как в флейте смерти. Всхлипывания стали громче, отчаяннее. Они шли из низкого сарая с покосившейся дверью. На пороге - след. Большой, свежий, с каплями черной, маслянистой слизи. Оно уже здесь.

Вадим прижался спиной к холодной стене, сердце колотилось, как пойманная птица. Он не воин. Но в кармане его телогрейки лежал железный крюк. Ленкин голос в голове: «Помни про... крюк...» Что? Зацепить? Поддеть? Убить? Его пальцы сжали холодный металл. Гладкий, тяжелый, неумолимый. Как приказ.

Он толкнул дверь. Скрип разорвал тишину, как крик.

Внутри царил полумрак, прорезанный лучами пыльного света сквозь щели в крыше. Запах опилок смешался с густым, тошнотворным запахом болота - медью, гнилью и чем-то электрическим, как перед грозой. И посреди этого - Оно.

Не монстр из кошмаров. Не аморфная тень. Фигура. Человекоподобная, но неправильная. Слишком высокая, слишком тощая, с кожей цвета мокрого пепла, покрытой трещинами, из которых сочилась та самая черная слизь. Длинные руки, оканчивающиеся не кистями, а пучками костяных щупалец, тонких и острых, как иглы. Голова - удлиненный череп без глазниц, лишь две точки мерцающего синего света глубоко внутри. Оно стояло, склонившись над уголком, где что-то шевелилось и плакало. Щупальца его медленно, гипнотически раскачивались, словно вынюхивая страх.

«Алёна…» - имя сорвалось с губ Вадима шепотом.

Синие точки-глаза мгновенно уставились на него. Всхлипывания в углу замолкли. Фигура развернулась. Вадим почувствовал волну холода и давления, как перед ударом грома. Оно не зарычало. Из его горлового отверстия вырвался низкий, вибрирующий гул, от которого задрожали доски и зазвенело железо в ушах. Гул голода. Гул узнавания. Он знал Вадима? Чуял его трусость? Его вину?

Выбор. Бежать? Оно убьет его за секунду. Броситься? Копье - щепка против этой твари. Вадим сжал крюк в кулаке до боли. Ленка... «Помни про крюк...» Он взглянул на потолочную балку над фигурой. Старая, толстая, но подгнившая. На ней висел ржавый стальной трос от старой лебедки, свитый в незамкнутую петлю. Как удавка.

Безумие. Или озарение? Вадим не думал. Он закричал. Не слово. Дикий, нечеловеческий вопль, вобравший в себя весь его страх, всю ненависть к болоту, всю боль за Ленку, за Ежа, за себя. Вопль приманки.

Тварь вздрогнула, синие точки вспыхнули ярче. Она двинулась к нему. Не спеша. Уверенно. Щупальца вытянулись.

Вадим бросился не на тварь. Он рванул вбок, к стене, к груде прогнивших ящиков. Он вскарабкался на них, карабкаясь, падая, царапая руки до крови. Тварь повернулась, следуя за ним, гул стал злее. Она была в двух шагах, когда Вадим, стоя на шаткой вершине груды хлама, размахнулся. Не копьем. Крюком.

Он не целился в тварь. Он забросил крюк вверх, с дикой силой отчаяния. Ржавое железо, вращаясь, полетело к потолку. Крюк звякнул, задел трос... и зацепился! За незамкнутую петлю!

Тварь была прямо под ним. Её щупальца метнулись вверх, к его ногам. Вадим, не дыша, дернул крюк вниз изо всех сил, навалившись всем телом. Раздался скрежещущий лязг. Петля троса распустилась. И рухнула вниз, как стальная змея.

Она упала на тварь. Не сковывая, не убивая. Тяжелый, проржавевший трос обвил её тощую фигуру, как веревка связывает вязанку хвороста. Тварь вскрикнула - звук, похожий на скрежет разрываемого металла. Она замерла на мгновение, ослеплённая неожиданностью, скованная не физически, но ритуально? Трос был железом. Сталью. Антитезой болоту? Синие точки глаз метались.

Мгновение. Вадим не видел девочку. Он видел Ленку. Её призрак стоял в луче света, прямо за скованной тварью. Она не плакала. Она смотрела на Вадима. И кивнула. Один раз. Твердо. «Сейчас.»

Вадим сорвался с ящиков. Не вниз. Вперёд. Мимо ошарашенной твари, к углу, откуда доносился плач. Он упал на колени перед девочкой. Алёна. Маленькая, грязная, в рваном платьице, с огромными, не по-детски мудрыми и испуганными глазами. Глазами Ежа. Она сжалась в комок, дрожала.

- Не бойся! - прохрипел Вадим, хватая её на руки. Она была легкой, как птичка. - Я... я друг твоего папы! Держись!

За его спиной раздался новый звук - не гул, а рёв. Рёв чистой, нечеловеческой ярости. Тварь рванулась. Старый трос заскрипел, застонал, но выдержал. На мгновение. Щупальца, как бичи, хлестнули по воздуху, в сантиметрах от Вадима.

Он рванул к двери, прижимая к себе дрожащую девочку. Алёна вжалась в него лицом, маленькие ручонки вцепились в его грязную телогрейку. Он выбежал на серый свет, не оглядываясь. За спиной - лязг рвущегося металла, рёв, от которого кровь стыла в жилах, и топот. Оно вырывалось. Оно шло за ними.

Вадим бежал сквозь лес, спотыкаясь, падая, поднимаясь. Девочка молчала, только тихо всхлипывала у него на груди. Он не знал, куда бежать. Не в башню - это ловушка. На дорогу? Туда, где мир? Но мир кончился три года назад. Он бежал на звук. На тот самый, вечный, проклятый Гул Гребня. К болоту. К Ленке.

Он вырвался из леса на открытое место - к Чёрному Ручью. Синий Гребень пылал впереди, его пульсация била в глаза, в мозг. Вадим остановился, задыхаясь. За спиной, из чащи, вырвалась тень. Тварь. Она была ранена? Разъярена? Синие глаза горели ненавистью. Она двинулась к нему, щупальца подняты для удара.

Вадим прижал Алёну к себе, заслонив её спиной. Он повернулся лицом к твари. В руке - пусто. Копье потеряно. Остался только железный крюк, болтающийся на поясе. Бесполезный. Он обнял девочку, готовый принять удар.

И тут Гребень ВЗОРВАЛСЯ СВЕТОМ.

Не просто ярче. Ослепительно. Столб синевы превратился в слепящее солнце, ударившее по сетчатке. Воздух затрещал от статики. Из самого сердца болота, из сияющей пустоты, поднялась фигура.

Еж. Но не человек. Страж. Тот, что видели рыбаки. Высокий, сгорбленный, в рваной, обугленной стеганке, из-под которой виднелась тельняшка. Кожа - сине-черная, как мокрая глина. Но на плечах... два погона. Советский, пробитый. И современный, погнутый. Они горели холодным синим огнем. А глаза... Глаза были двумя миниатюрными Гребнями, в которых клубился весь ужас болота и вся ледяная воля вечного дозора. Он стоял в сиянии, недвижимый, как скала посреди трясины.

Тварь, преследовавшая Вадима, замерла. Её собственные синие точки-глаза померкли перед этим адским светом. Она издала звук - не рык, а скулеж, полный животного страха и... признания?

Еж-Страж медленно поднял руку. Не сжатую в кулак. Указующий перст. И это было страшнее любых угроз. Он не смотрел на тварь. Он смотрел сквозь нее. В лес. Туда, откуда она пришла. Туда, где, Вадим теперь понял с ледяной ясностью, было ее логово. Ее якорь. Как изба для Петровича. Как болото для самого Ежа.

«НАЗАД.» - слово прозвучало не голосом. Оно ударило по реальности. Как удар гигантского колокола, сотрясая землю, воздух, кости. Оно было внутри черепа Вадима, в каждом нерве Алёны. Приказ. Закон. Проклятие.

Тварь скулила, пятясь. Она не сопротивлялась. Она подчинялась. Медленно, как побитая собака, она поползла назад, в лес, к своему логову-лесопилке, оставляя за собой черные капли слизи. Еж-Страж следил за ней, не шевелясь, его сияющие глаза - безжалостные прожекторы.

Вадим стоял, ошеломленный, прижимая к себе Алёну. Девочка выглянула из-за его плеча. Она увидела фигуру в синем сиянии. И не испугалась. Широко открытые глаза Ежа смотрели на... отца? На тень отца? Она тихо позвала:
- Па... папа?

Фигура Ежа-Стража вздрогнула. Не всем телом. Только пламя в глазах колыхнулось, как от внезапного ветра. На миг в нем мелькнуло что-то... человеческое? Боль? Узнавание? Но тут же погасло, затопленное ледяной синевой долга. Он медленно, очень медленно, повернул свою ужасную голову. Его взгляд синих прожекторов упал на Вадима и Алёну. Не было ни гнева, ни жалости. Была бездна. И вопрос.

Вадим понял. Его выбор не закончился. Спасение Алёны было лишь отсрочкой. Еж-Страж ждал. Что он сделает с девочкой? С последней каплей крови Ежа-человека? С ключом к его вечному рабству или... освобождению?

Вадим посмотрел на Алёну. На её доверчивые, испуганные глаза. На её ручонку, сжимающую лоскут его телогрейки. Он посмотрел на Ежа-Стража, стоящего в сиянии ада. На погоны - символы двойного проклятия. Он вспомнил Ленку. Её кивок. Её слова: «Не дай... ему... стать... вечным...»

Он опустил девочку на землю. Нежно. Взял её маленькую руку в свою - грязную, дрожащую. И сделал шаг. Не назад. Не в сторону. Вперёд. К сияющей фигуре. К Ежу. К болоту. К краю бездны.

- Идем, Алёнка, - прошептал он, и его голос был тише шелеста высохшей травы, но тверже стали. - Идем... к папе.

Он повел её по мокрой, чавкающей земле, прямо навстречу слепящему сиянию Гребня и неподвижной фигуре Стража. Крюк на его поясе болтался, глухо стуча по бедру, как метроном, отсчитывающий последние шаги человечности в мире, где остались только тени и вечный синий свет. Он не знал, что ждет их там. Смерть? Превращение? Или что-то страшнее – возможность выбора для самого Ежа? Выбора, оплаченного кровью дочери и трусостью диспетчера.

Фигура Ежа-Стража не двигалась, лишь синее пламя в глазах клубилось, отражая два маленьких силуэта, шагающих в самое сердце света. В самое сердце тьмы. Последнее, что видел Вадим перед тем, как синева поглотила все, было лицо Алёны. Она не плакала. Она смотрела на сияющую фигуру впереди. И улыбалась. Маленькой, дрожащей, безумно-прекрасной улыбкой девочки, которая наконец-то нашла папу. А над ними, выше Гребня, в клубящемся тумане, зажглись три синие точки. Два яростных огня Стража и его Пленника. И третий - новый, крошечный, мерцающий неуверенно, как первая искра в кромешной тьме. Огонек диспетчера, шагнувшего в вечность с железным крюком и девочкой за руку. И где-то в этой синеве, Вадиму показалось, он услышал тихий, ледяной, но бесконечно знакомый свист. Старую милицейскую песенку. Приказ №731. Вечный дозор начался. Снова.

Показать полностью
Отличная работа, все прочитано!

Темы

Политика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

18+

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Игры

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юмор

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Отношения

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Здоровье

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Путешествия

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Спорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Хобби

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Сервис

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Природа

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Бизнес

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Транспорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Общение

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юриспруденция

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Наука

Теги

Популярные авторы

Сообщества

IT

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Животные

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кино и сериалы

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Экономика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кулинария

Теги

Популярные авторы

Сообщества

История

Теги

Популярные авторы

Сообщества