vasyadynamite

vasyadynamite

Пикабушник
Дата рождения: 12 июля 1969
поставил 365 плюсов и 50 минусов
отредактировал 0 постов
проголосовал за 0 редактирований
4480 рейтинг 16 подписчиков 4 подписки 22 поста 9 в горячем

Сусанинское болото

То самое, в котором Иван Осипович утопил шляхтичей.

Сусанинское болото Болото, Иван Сусанин, Природа России, Заповедники и заказники, Длиннопост
Сусанинское болото Болото, Иван Сусанин, Природа России, Заповедники и заказники, Длиннопост
Сусанинское болото Болото, Иван Сусанин, Природа России, Заповедники и заказники, Длиннопост
Сусанинское болото Болото, Иван Сусанин, Природа России, Заповедники и заказники, Длиннопост
Сусанинское болото Болото, Иван Сусанин, Природа России, Заповедники и заказники, Длиннопост
Сусанинское болото Болото, Иван Сусанин, Природа России, Заповедники и заказники, Длиннопост
Сусанинское болото Болото, Иван Сусанин, Природа России, Заповедники и заказники, Длиннопост
Сусанинское болото Болото, Иван Сусанин, Природа России, Заповедники и заказники, Длиннопост
Сусанинское болото Болото, Иван Сусанин, Природа России, Заповедники и заказники, Длиннопост
Сусанинское болото Болото, Иван Сусанин, Природа России, Заповедники и заказники, Длиннопост
Сусанинское болото Болото, Иван Сусанин, Природа России, Заповедники и заказники, Длиннопост
Показать полностью 10

ПАЧКА ПАПИРОС

Лето стояло дождливое. В городском саду над рекой крапива разрослась выше скамеек и закрыла могильную каменную плиту. На плите была выбита надпись: “Сибиряки – писателю Сибири”.

Раненые из соседнего госпиталя часто приходили в сад, сидели на могильной плите, покуривали, смотрели на реку, удивлялись. Глубокая и величавая, она огибала глинистую гору с заглохшим садом и уходила в такие далекие дали, что от одного взгляда на них становилось спокойно на сердце.

Иногда в саду появлялся босой мальчишка с ведром и клеил на забор афиши. Бойцы читали и огорчались: внизу, в городе, шли новые картины в кино, а старший врач редко отпускал бойцов в город, все посмеивался, говорил, что от скуки лучше заживают раны.

Но когда появилась афиша об открытии зверинца, вывезенного из южного прифронтового города, бойцы взволновались всерьез. Даже решили послать к старшему врачу ходатаев с просьбой отпустить выздоравливающих в зверинец и выбрали для этого двух приятелей-стрелка Федоткина, родом из Сапожка (есть и такой город в России) и Наума Бершадского из Тирасполя. Но Бершадский наотрез отказался идти к врачу и объяснил бойцам, что на это есть у него веская причина.

Причина действительно была, и заключалась она в подписи под афишей: “Директор зверинца Розалия Бершадская”. Наум прочел эту подпись и сразу заскучал, потерял присутствие духа.

Дело в том, что Розалия Бершадская была не кем иным, как матерью Наума. С детства она называла Наума не иначе, как “босяком”. У старухи были на это, конечно, свои основания: Наум учился кое-как, предпочитал гонять голубей, играть по задворкам в “три листика”, делать набеги на баштаны на берегу Днестра и воровать там дыни у беззубых сторожей. Но по натуре Наум не был плохим человеком. Он это знал, и не его вина, что у него получился легкомысленный подход к жизни.

Больше всего Розалия Бершадская негодовала на сына за его уменье жить “по блату”.

Понятно поэтому, что Наум заскучал. Он боялся неожиданной встречи с матерью, хотя вместе с тем втайне и желал ее. Как-никак, а он любил эту беспокойную старуху. С ней было связано воспоминание о детстве с его нестерпимым солнцем, гудящими базарами, запахом абрикосов.

Как-то вечером Наум рассказал о своем детстве Федоткину, но тот отнесся к этому рассказу с обидным равнодушием. Науму было досадно, что Федоткин, курносый, веснушчатый парень, ничего не понимает в таких делах, как воспоминания о детстве.

Звери долго не могли успокоиться после пережитых бомбежек. Стоило где-нибудь в городе зафыркать грузовику, как они начинали поглядывать на небо, волноваться и от волнения переставали есть. Тогда старый сторож Давид приходил к Розалии Борисовне, швырял в сердцах на стол через окошко кассы кусок сырого мяса и начинал шумно браниться.

— Примите мясо и сократите свои нервы, эвакуант! – отвечала, сдерживаясь, Розалия Борисовна.

Такие ссоры случались каждый день, пока, наконец, в зверинце не появились раненые бойцы из госпиталя.

Розалия Борисовна заулыбалась и, не доверяя Давиду, сама давала объяснения о нравах зверей.

Бойцы осмотрели зверинец и ушли, но один из них задержался, сел около кассы, закурил.

— Нога тоскует, – сказал он. – Малость передохну и поковыляю обратно.

— Пожалуйста,-ответила Розалия Борисовна.- Хотите чаю?

Боец от чая не отказался.

— Знавал я на фронте одного человека, – сказал боец, – по фамилии Бершадский.

— Ох, товарищ, – сказала Розалия Борисовна тонким голосом. – У меня сын на фронте. Я ищу его, как нитку в сене, уже четыре года. А как его звали?

— Звали его Наумом, – пробормотал боец и с опаской посмотрел на Розалию Борисовну.

— Так это же он!-воскликнула Розалия Борисовна и засмеялась. – Мой босяк! Вы из одной с ним части?

— Нет, – сказал боец. – Я его издали знал. Он работал продавцом в ларьке Военторга.

Розалия Борисовна встала, покраснела от гнева, подняла руки к небу и потрясла ими:

— Я так и знала. Трус! Блатмейстер! Другие люди бьются с немцами, а он торгует в тыловом ларьке. Нашел себе место! Позор на мою седую голову! Я ему покажу, что должен делать на фронте мой сын. Он у меня поплачет! Он у меня как миленький возьмет автомат и будет драться как надо. Тоже новости- торговать! Чем?

— Махоркой он снабжает бойцов,- испуганно пробормотал раненый.

— Чтобы он подавился той махоркой! – крикнула Розалия Борисовна.

Боец позабыл о чае и торопливо заковылял к госпиталю.

Федоткин ничего не сказал Науму о разговоре со старухой, но дня через два он снова появился в зверинце, подошел к кассе, где сидела Розалия Борисовна, просунул голову в окошко и быстро сказал: – А ваш сын, между прочим, хотя и торгует махоркой, а геройский человек и представлен к ордену Красного Знамени.

— Ну-ну! – сурово пробормотала Розалия Борисовна. – Не втирайте мне очки, молодой человек. Я его лучше знаю, чем вы.

— Воля ваша, – сказал Федоткин, – а врать мне нет интереса. Он мне не сват, не брат, а, можно сказать, сосед по лазаретной койке.

— Он здесь? – крикнула Розалия Борисовна и вскочила.

— Выписался, – торопливо ответил Федоткин, отводя глаза. – Вы слушайте, что я скажу. Немцы окружали наш дот, а приказ был держаться в том доте до прибытия подмоги – одним словом, до тех пор, пока начнет развиднять. И говорит командир дота по телефону: “Держимся и не уступим дот, но маловато патронов для пулемета и опять же если бы хоть раз затянуться. Нет табаку ни крошки, что ты будешь делать! А? Без табаку сердце томится и в глазах пусто”. И тут вызывается Наум Бершадский, случайный человек в нашей части, доставить на дот и патроны, и табак, и спички. “Дайте мне, – говорит лейтенанту, – одного парня для подмоги, потому что у человека не десять рук”. Лейтенант согласился, и пополз Наум в дот. Как только его пронесло – никому не известно, но он, однако, дополз и табаку всем дал, а командиру особо – пачку дорогих папирос. И по случаю внезапной смерти командира дота взял на себя распоряжение, как человек тертый и ученый в школе, и продержался, пока не развидняло. А вы говорите – босяк! Обидно бойцу слышать такие слова.

Розалия Борисовна заплакала и долго не отпускала Федоткина.

— Вот видите, товарищ, – сказала она ему напоследок, – хорошее воспитание никогда даром не пропадает. Об одном я только жалею, что он уже выписался из лазарета и нет его в этом городе.

— Оно, конечно, жалко, раз вы его простили, – сказал боец. А когда возвращался в госпиталь, то ругал Наума и говорил в пространство:

— Ну и волынка же с этим Наумом, черт его подери!

На следующий день Наум пришел в зверинец. Розалия Борисовна поймала его и так стиснула, что он задохся и только и мог выговорить:

— Бросьте, мамаша! Что это, ей-богу, за обращение!

Так окончилась эта маленькая история в сибирском городе. Наум уехал на фронт, а раненые передавали рассказ о нем и о Розалии Борисовне из уст в уста и, сидя на могильной плите, говорили, что материнское слово всегда отлежится у человека в душе, вырастет, как зерно, даст колос.

Розалия Борисовна иногда приходила в старый сад – тут ведь часто бродил на костыле ее Наум, – слушала издали пенье бойцов и даже плакала. Уж очень широко и печально пели бойцы, как будто дарили этой родной стороне свои песни, как дарят уснувшей матери осторожный сыновний поцелуй.

Константин Паустовский

ПАЧКА ПАПИРОС Память, Великая Отечественная война, Константин Паустовский, Длиннопост

Художник Герман Гольд. "Старик пришёл с войны…"

Показать полностью 1

Пени за транспортный налог 2014 г

Всем доброго времени суток. Прошу совета или помощи. Налоговая обратилась в суд с административным иском по взысканию пени по транспортному налогу, который был начислен в 2014 г. Действует ли в данном случае срок давности? И какие могут быть возражения.

МОЖНО ПОПРОСИТЬ НИНУ?

Кир БУЛЫЧЕВ

- Можно попросить Нину? - сказал я.
- Это я, Нина.
- Да? Почему у тебя такой странный голос?
- Странный голос?
- Не твой. Тонкий. Ты огорчена чем-нибудь?
- Не знаю.
- Может быть, мне не стоило звонить?
- А кто говорит?
- С каких пор ты перестала меня узнавать?
- Кого узнавать?
Голос был моложе Нины лет на двадцать. А на самом деле Нинин голос лишь
лет на пять моложе хозяйки. Если человека не знаешь, по голосу его возраст угадать трудно. Голоса часто старятся раньше владельцев. Или долго остаются молодыми.
- Ну ладно, - сказал я. - Послушай, я звоню тебе почти по делу.
- Наверно, вы все-таки ошиблись номером, - сказала Нина. - Я вас не знаю.
- Это я, Вадим, Вадик, Вадим Николаевич! Что с тобой?
- Ну вот! - Нина вздохнула, будто ей жаль было прекращать разговор. - Я не знаю никакого Вадика и Вадима Николаевича.
- Простите, - сказал я, и повесил трубку.
Я не сразу набрал номер снова. Конечно, я просто не туда попал. Мои пальцы не хотели звонить Нине. И набрали не тот номер. А почему они не хотели?
Я отыскал в столе пачку кубинских сигарет. Крепких, как сигары. Их, наверно, делают из обрезков сигар. Какое у меня может быть дело к Нине? Или почти дело? Никакого. Просто хотелось узнать, дома ли она. А если её нет дома, это ничего не меняет. Она может быть, например, у мамы. Или в театре, потому что она тысячу лет не была в театре.
Я позвонил Нине.
- Нина? - сказал я.
- Нет, Вадим Николаевич, - ответила Нина. - Вы опять ошиблись. Вы какой номер набираете?
- 149-40-89.
- А у меня Арбат - один - тридцать два - пять три.
- Конечно, - сказал я. - Арбат - это четыре?
- Арбат - это Г.
- Ничего общего, - сказал я. - Извините, Нина.
- Пожалуйста, - сказала Нина. - Я все равно не занята.
- Постараюсь к вам больше не попадать, - сказал я. - Где-то
заклинилось. Вот и попадаю к вам. Очень плохо телефон работает.
- Да, - согласилась Нина.
Я повесил трубку.
Надо подождать. Или набрать сотню. Время. Что-то замкнется в
перепутавшихся линиях на станции. И я дозвонюсь.

"Двадцать два часа ровно", - сказала женщина по телефону "сто". Я вдруг подумал, что если ее голос записали давно, десять лет назад, то она набирает номер "сто", когда ей скучно, когда она одна дома, и слушает свой голос, свой молодой голос. А может быть, она умерла. И тогда ее сын или человек, который ее любил, набирает сотню и слушает ее голос.

Я позвонил Нине.
- Я вас слушаю, - сказала Нина молодым голосом. - Это опять вы, Вадим Николаевич?
- Да, - сказал я. - Видно, наши телефоны соединились намертво. Вы только не сердитесь, не думайте, что я шучу. Я очень тщательно набирал номер, который мне нужен.
- Конечно, конечно, - быстро сказала Нина. - Я ни на минутку не
подумала. А вы очень спешите, Вадим Николаевич?
- Нет, - сказал я.
- У вас важное дело к Нине?
- Нет, я просто хотел узнать, дома ли она.
- Соскучились?
- Как вам сказать...
- Я понимаю, ревнуете, - сказала Нина.
- Вы смешной человек, - сказал я. - Сколько вам лет, Нина?
- Тринадцать. А вам?
- Больше сорока. Между нами толстенная стена из кирпичей.
- И каждый кирпич - это месяц, правда?

- Даже один день может быть кирпичом.

- Да, - вздохнула Нина, - тогда это очень толстая стена. А о чем выдумаете сейчас?

- Трудно ответить. В данную минуту ни о чем. Я же разговариваю с вами.
- А если бы вам было тринадцать лет или даже пятнадцать, мы могли бы познакомиться, - сказала Нина. - Это было бы очень смешно. Я бы сказала; приезжайте завтра вечером к памятнику Пушкину. Я вас буду ждать в семь часов ровно. И мы бы друг друга не узнали. Вы где встречаетесь с Ниной?
- Как когда.
- И у Пушкина?
- Не совсем. Мы как-то встречались у "России".
- Где?
- У кинотеатра "Россия".
- Не знаю.
- Ну, на Пушкинской.
- Все равно почему-то не знаю. Вы, наверно, шутите. Я хорошо знаю Пушкинскую площадь.
- Неважно, - сказал я.
- Почему?
- Это давно было.
- Когда?

Девочке не хотелось вешать трубку. Почему-то она упорно продолжала разговор.

- Вы одна дома? - спросил я.
- Да. Мама в вечернюю смену. Она медсестра в госпитале. Она на ночь останется. Она могла бы прийти и сегодня, но забыла дома пропуск.
- Ага, - согласился я. - Ладно, ложись спать, девочка. Завтра в школу.
- Вы со мной заговорили, как с ребенком.
- Нет, что ты, говорю с тобой, как-со взрослой.
- Спасибо. Только сами, если хотите, ложитесь спать с семи часов. До свидания. И больше не звоните своей Нине. А то опять ко мне попадете. И разбудите меня, маленькую девочку.

Я повесил трубку. Потом включил телевизор и узнал о том, что луноход прошел за смену 337 метров. Луноход занимался делом, а я бездельничал. В последний раз я решил позвонить Нине уже часов в одиннадцать, целый час занимал себя пустяками. И решил, что, если опять попаду на девочку, повешу трубку сразу.

- Я так и знала, что вы еще раз позвоните, - сказала Нина, подойдя к телефону. - Только не вешайте трубку. Мне, честное слово, очень скучно. И читать нечего. И спать еще рано.
- Ладно, - сказал я. - Давайте разговаривать. А почему вы так поздно не спите?
- Сейчас только восемь, - сказала Нина.
- У вас часы отстают, - сказал я. - Уже двенадцатый час.
Нина засмеялась. Смех у нее был хороший, мягкий.
- Вам так хочется от меня отделаться, что просто ужас, - сказала она. - Сейчас октябрь, и поэтому стемнело. И вам кажется, что уже ночь.
- Теперь ваша очередь шутить? - спросил я.
- Нет, я не шучу. У вас не только часы врут, но и календарь врет.
- Почему врет?
- А вы сейчас мне скажете, что у вас вовсе не октябрь, а февраль.
- Нет, декабрь, - сказал я. И почему-то, будто сам себе не поверил,
посмотрел на газету, лежавшую рядом, на диване. "Двадцать третье декабря"
- было написано под заголовком.
Мы помолчали немного, я надеялся, что она сейчас скажет "до свидания".
Но она вдруг спросила:
- А вы ужинали?
- Не помню, - сказал я искренне.
- Значит, не голодный.
- Нет, не голодный.
- А я голодная.
- А что, дома есть нечего?
- Нечего! - сказала Нина. - Хоть шаром покати. Смешно, да?
- Даже не знаю, как вам помочь, - сказал я. - И денег нет?
- Есть, но совсем немножко. И все уже закрыто. А потом, что купишь?
- Да, - согласился я. - Все закрыто. Хотите, я пошурую в холодильнике, посмотрю, что там есть?
- У вас есть холодильник?
- Старый, - сказал я. - "Север". Знаете такой?
- Нет, - сказала Нина. - А если найдете, что потом?
- Потом? Я схвачу такси и подвезу вам. А вы спуститесь к подъезду и возьмете.
- А вы далеко живете? Я - на Сивцевом Вражке. Дом 15/25.
- А я на Мосфильмовской. У Ленинских гор. За университетом.
- Опять не знаю. Только это неважно. Вы хорошо придумали, и спасибо вам за это. А что у вас есть в холодильнике? Я просто так спрашиваю, не думайте.

- Если бы я помнил, - сказал я. - Сейчас перенесу телефон на кухню, и мы с вами посмотрим.
Я прошел на кухню, и провод тянулся за мной, как змея.
- Итак, - сказал я, - открываем холодильник.
- А вы можете телефон носить за собой? Никогда не слышала о таком.
- Конечно, могу. А ваш телефон где стоит?
- В коридоре. Он висит на стенке. И что у вас в холодильнике?
- Значит, так... что тут, в пакете? Это яйца, неинтересно.
- Яйца?
- Ага. Куриные. Вот, хотите, принесу курицу? Нет, она французская, мороженая. Пока вы ее сварите, совсем проголодаетесь. И мама придет с работы. Лучше мы возьмем колбасы. Или нет, нашел марокканские сардины,
шестьдесят копеек банка. И к ним есть полбанки майонеза. Вы слышите?
- Да, - сказала Нина совсем тихо. - Зачем вы так шутите? Я сначала
хотела засмеяться, а потом мне стало грустно.
- Это еще почему? В самом деле так проголодалась?
- Нет, вы же знаете.
- Что я знаю?
- Знаете, - сказала Нина. Потом помолчала и добавила: - Ну и пусть!
Скажите, а у вас есть красная икра?
- Нет, - сказал я. - Зато есть филе палтуса.
- Не надо, хватит, - сказала Нина твердо. - Давайте отвлечемся. Я же все поняла.
- Что поняла?
- Что вы тоже голодный. А что у вас из окна видно?
- Из окна? Дома, копировальная фабрика. Как раз сейчас,
полдвенадцатого, смена кончается. И много девушек выходит из проходной. И еще виден "Мосфильм". И пожарная команда. И железная дорога. Вот по ней сейчас идет электричка.
- И вы все видите?
- Электричка, правда, далеко идет. Только видна цепочка огоньков, окон!
- Вот вы и врете!
- Нельзя так со старшими разговаривать, - сказал я. - Я не могу врать. Я могу ошибаться. Так в чем же я ошибся?
- Вы ошиблись в том, что видите электричку. Ее нельзя увидеть.
- Что же она, невидимая, что ли?
- Нет, видимая, только окна светиться не могут. Да вы вообще из окна не выглядывали.
- Почему? Я стою перед самым окном.
- А у вас в кухне свет горит?
- Конечно, а так как же я в темноте в холодильник бы лазил. У меня в нем перегорела лампочка.
- Вот, видите, я вас уже в третий раз поймала.
- Нина, милая, объясни мне, на чем ты меня поймала.
- Если вы смотрите в окно, то откинули затемнение. А если откинули затемнение, то потушили свет. Правильно?
- Неправильно. Зачем же мне затемнение? Война, что ли?
- Ой-ой-ой! Как же можно так завираться? А что же, мир, что ли?
- Ну, я понимаю, Вьетнам, Ближний Восток... Я не об этом.
- И я не об этом... Постойте, а вы инвалид?
- К счастью, все у меня на месте.
- У вас бронь?
- Какая бронь?
- А почему вы тогда не на фронте?
Вот тут я в первый раз только заподозрил неладное. Девочка меня вроде бы разыгрывала. Но делала это так обыкновенно и серьезно, что чуть было меня не испугала.
- На каком я должен быть фронте, Нина?
- На самом обыкновенном. Где все. Где папа. На фронте с немцами. Я серьезно говорю, я не шучу. А то вы так странно разговариваете. Может быть, вы не врете о курице и яйцах?
- Не вру, - сказал я. - И никакого фронта нет. Может быть, и в самом деле мне подъехать к вам?
- Так я в самом деле не шучу! - почти крикнула Нина. - И вы
перестаньте. Мне сначала было интересно и весело. А теперь стало как-то не так. Вы меня простите. Как будто вы не притворяетесь, а говорите правду.
- Честное слово, девочка, я говорю правду, - сказал я.
- Мне даже страшно стало. У нас печка почти не греет. Дров мало. И темно. Только коптилка. Сегодня электричества нет. И мне одной сидеть ой как не хочется. Я все теплые вещи на себя накутала.
И тут же она резко и как-то сердито повторила вопрос:
- Вы почему не на фронте?
- На каком я могу быть фронте? - Уже и в самом деле шутки зашли куда-то не туда. - Какой может быть фронт в семьдесят втором году!
- Вы меня разыгрываете?

Голос опять сменил тон, был он недоверчив, был он маленьким, три вершка от пола. И невероятная, забытая картинка возникла перед глазами - то, что было со мной, но много лет, тридцать или больше лет назад. Когда мне тоже было двенадцать лет. И в комнате стояла "буржуйка". И я сижу на диване, подобрав ноги. И горит свечка, или это была керосиновая лампа? И курица
кажется нереальной, сказочной птицей, которую едят только в романах, хотя я тогда не думал о курице...
- Вы почему замолчали? - спросила Нина. - Вы лучше говорите.
- Нина, - сказал я. - Какой сейчас год?
- Сорок второй, - сказала Нина.
И я уже складывал в голове ломтики несообразностей в ее словах. Она не знает кинотеатра "Россия". И телефон у нее только из шести номеров. И затемнение...
- Ты не ошибаешься? - спросил я.
- Нет, - сказала Нина.
Она верила в то, что говорила. Может, голос обманул меня? Может, ей не тринадцать лет? Может, она, сорокалетняя женщина, заболела еще тогда, девочкой, и ей кажется, что она осталась там, где война?
- Послушайте, - сказал я спокойно. Не вешать же трубку. - Сегодня
двадцать третье декабря 1972 года. Война кончилась двадцать семь лет назад. Вы это знаете?
- Нет, - сказала Нина.
- Вы знаете это. Сейчас двенадцатый час... Ну как вам объяснить?
- Ладно, - сказала Нина покорно. - Я тоже знаю, что вы не привезете мне курицу. Мне надо было догадаться, что французских куриц не бывает.
- Почему?
- Во Франции немцы.
- Во Франции давным-давно нет никаких немцев. Только если туристы. Но немецкие туристы бывают и у нас.
- Как так? Кто их пускает?
- А почему не пускать?
- Вы не вздумайте сказать, что фрицы нас победят! Вы, наверно, просто вредитель или шпион?
- Нет, я работаю в СЭВе, в Совете Экономической Взаимопомощи. Занимаюсь венграми.
- Вот и опять врете! В Венгрии фашисты.
- Венгры давным-давно прогнали своих фашистов. Венгрия -
социалистическая республика.
- Ой, а я уж боялась, что вы и в самом деле вредитель. А вы все-таки все выдумываете. Нет, не возражайте. Вы лучше расскажите мне, как будет потом. Придумайте что хотите, только чтобы было хорошо. Пожалуйста. И извините меня, что я так с вами грубо разговаривала. Я просто не поняла.
И я не стал больше спорить. Как объяснить это? Я опять представил себе, как сижу в этом самом сорок втором году, как мне хочется узнать, когда наши возьмут Берлин и повесят Гитлера. И еще узнать, где я потерял хлебную карточку за октябрь. И сказал:
- Мы победим фашистов 9 мая 1945 года.
- Не может быть! Очень долго ждать.
- Слушай, Нина, и не перебивай. Я знаю лучше. И Берлин мы возьмем второго мая. Даже будет такая медаль - "За взятие Берлина". А Гитлер покончит с собой. Он примет яд. И даст его Еве Браун. А потом эсэсовцы вынесут его тело во двор имперской канцелярии, и обольют бензином, и сожгут...
Я рассказывал это не Нине. Я рассказывал это себе. И я послушно
повторял факты, если Нина не верила или не понимала сразу, возвращался, когда она просила пояснить что-нибудь, и чуть было не потерял вновь ее доверия, когда сказал, что Сталин умрет. Но я потом вернул ее веру, поведав о Юрии Гагарине и о новом Арбате. И даже насмешил Нину, рассказав о том, что женщины будут носить брюки-клеш и совсем короткие юбки. И даже
вспомнил, когда наши перейдут границу с Пруссией. Я потерял чувство реальности. Девочка Нина и мальчишка Вадик сидели передо мной на диване и слушали. Только они были голодные как черти. И дела у Вадика обстояли даже хуже, чем у Нины; хлебную карточку он потерял, и до конца месяца им с матерью придется жить на одну ее карточку, рабочую карточку, потому что
Вадик посеял карточку где-то во дворе, и только через пятнадцать лет он вдруг вспомнит, как это было, и будет снова расстраиваться, потому что карточку можно было найти даже через неделю; она, конечно, свалилась в подвал, когда он бросил на решетку пальто, собираясь погонять в футбол. И я сказал, уже потом, когда Нина устала слушать то, что полагала хорошей сказкой:
- Ты знаешь Петровку?
- Знаю, - сказала Нина. - А ее не переименуют?
- Нет. Так вот...
Я рассказал, как войти во двор под арку и где в глубине двора есть
подвал, закрытый решеткой. И если это октябрь сорок второго года, середина месяца, то в подвале, вернее всего, лежит хлебная карточка. Мы там, во дворе, играли в футбол, и я эту карточку потерял.

- Какой ужас! - сказала Нина. - Я бы этого не пережила. Надо сейчас же ее отыскать. Сделайте это. Она тоже вошла во вкус игры, и где-то реальность ушла, и уже ни она, ни я не понимали, в каком году мы находимся, - мы были вне времени, ближе к ее сорок второму году.
- Я не могу найти карточку, - сказал я. - Прошло много лет. Но если сможешь, зайди туда, подвал должен быть открыт. В крайнем случае скажешь, что карточку обронила ты.
И в этот момент нас разъединили.
Нины не было. Что-то затрещало в трубке. Женский голос сказал:
- Это 143-18-15? Вас вызывает Орджоникидзе.
- Вы ошиблись номером, - сказал я.
- Извините, - сказал женский голос равнодушно.
И были короткие гудки.
Я сразу же набрал снова Нинин номер. Мне нужно было извиниться. Нужно было посмеяться вместе с девочкой. Ведь получалась в общем чепуха...
- Да, - сказал голос Нины. Другой Нины.
- Это вы? - спросил я.
- А, это ты, Вадим? Что тебе не спится?
- Извини, - сказал я. - Мне другая Нина нужна.
- Что?
Я повесил трубку и снова набрал номер.
- Ты с ума сошел? - спросила Нина. - Ты пил?
- Извини, - сказал я и снова бросил трубку.
Теперь звонить было бесполезно. Звонок из Орджоникидзе все вернул на свои места. А какой у нее настоящий телефон? Арбат - три, нет, Арбат -один - тридцать два - тридцать... Нет, сорок...
Взрослая Нина позвонила мне сама.
- Я весь вечер сидела дома, - сказала она. - Думала, ты позвонишь,
объяснишь, почему ты вчера так себя вел. Но ты, видно, совсем сошел с ума.
- Наверно, - согласился я. Мне не хотелось рассказывать ей о длинных разговорах с другой Ниной.
- Какая еще другая Нина? - спросила она. - Это образ? Ты хочешь
заявить, что желал бы видеть меня иной?
- Спокойной ночи, Ниночка, - сказал я. - Завтра все объясню.

...Самое интересное, что у этой странной истории был не менее странный конец. На следующий день утром я поехал к маме. И сказал, что разберу антресоли. Я три года обещал это сделать, а тут приехал сам. Я знаю, что мама ничего не выкидывает. Из того, что как ей кажется, может пригодиться.
Я копался часа полтора в старых журналах, учебниках, разрозненных томах приложений к "Ниве". Книги были не пыльными, но пахли старой, теплой пылью. Наконец я отыскал телефонную книгу за 1950 год. Книга распухла от
вложенных в нее записок и заложенных бумажками страниц, углы которых были обтрепаны и замусолены. Книга была настолько знакома, что казалось странным, как я мог ее забыть, - если бы не разговор с Ниной, я бы никогда и не вспомнил о ее существовании. И стало чуть стыдно, как перед честно
отслужившим костюмом, который отдают старьевщику на верную смерть.
Четыре первые цифры известны. Г-1-32... И еще я знал, что телефон, если никто из нас не притворялся, если надо мной не подшутили, стоял в переулке Сивцев Вражек, в доме 15/25. Никаких шансов найти ее телефон не было. Я уселся с книгой в коридоре, вытащив из ванной табуретку. Мама ничего не
поняла, улыбнулась только, проходя мимо, и сказала:
- Ты всегда так. Начнешь разбирать книги, зачитаешься через десять минут. И уборке конец.
Она не заметила, что я читаю телефонную книгу.
Я нашел этот телефон. Двадцать лет назад он стоял в той же квартире, что и в сорок втором году. И записан был на Фролову К.Г. Согласен, я занимался чепухой. Искал то, чего быть не могло. Но вполне допускаю, что процентов десять вполне нормальных людей, окажись они на моем месте, делали бы то же самое. И я поехал на Сивцев Вражек. Новые жильцы в квартире не знали, куда уехали Фроловы. Да и жили ли они здесь? Но мне повезло в домоуправлении. Старенькая бухгалтерша помнила Фроловых, с ее помощью я узнал все, что требовалось, через адресный стол. Уже стемнело. По новому району, среди одинаковых панельных башен гуляла поземка. В стандартном двухэтажном магазине продавали французских кур в покрытых инеем прозрачных пакетах. У меня появился соблазн купить курицу и принести ее, как обещал, хоть и с двадцатилетним опозданием. Но я хорошо сделал, что не купил ее. В квартире никого не было. И по тому, как гулко разносился звонок, мне показалось, что здесь люди не живут. Уехали. Я хотел было уйти, но потом, раз уж забрался так далеко, позвонил в дверь рядом.
- Скажите, Фролова Нина Сергеевна - ваша соседка?
Парень в майке, с дымящимся паяльником в руке ответил равнодушно:
- Они уехали.
- Куда?- Месяц как уехали на Север. До весны не вернутся. И Нина Сергеевна, и муж ее.
Я извинился, начал спускаться по лестнице. И думал, что в Москве,
вполне вероятно, живет не одна Нина Сергеевна Фролова 1930 года рождения.
И тут дверь сзади снова растворилась.
- Погодите, - сказал тот же парень. - Мать что-то сказать хочет.
Мать его тут же появилась в дверях, запахивая халат.
- А вы кем ей будете?
- Так просто, - сказал я. - Знакомый.
- Не Вадим Николаевич?
- Вадим Николаевич.
- Ну вот, - обрадовалась женщина, - чуть было вас не упустила. Она бы мне никогда этого не простила. Нина так и сказала: не прощу. И записку на дверь приколола. Только записку, наверно, ребята сорвали. Месяц уже прошел. Она сказала, что вы в декабре придете. И даже сказала, что постарается вернуться, но далеко-то как...
Женщина стояла в дверях, глядела на меня, словно ждала, что я сейчас открою какую-то тайну, расскажу ей о неудачной любви. Наверное, она и Нину пытала: кто он тебе? И Нина тоже сказала ей: "Просто знакомый". Женщина выдержала паузу, достала письмо из кармана халата.
"Дорогой Вадим Николаевич!
Я, конечно, знаю, что вы не придете. Да и как можно верить детским мечтам, которые и себе самой уже кажутся только мечтами. Но ведь хлебная карточка была в том самом подвале, о котором вы успели мне сказать..."

МОЖНО ПОПРОСИТЬ НИНУ? Кир Булычев, Фантастика, Великая Отечественная война, Длиннопост
Показать полностью 1

Ответ на пост «Близнецы парового века. Ангара»1

Виктор Астафьев. Отрывок из повествования "Туруханская лилия".

Наконец-то побывал я на Казачинских порогах! Не проплыл их на пароходе, не промчался на «Метеоре», не пролетел на самолете — посидел на берегу у самого порога, и он перестал быть для меня страшным, он еще больше привораживал, поднимал буйством какую-то силу, дремлющую в душе.

Я знавал пору, когда входивший в порог старикашка «Ян Рудзутак» верст за десять начинал испуганно кричать заполошными гудками и до того доводил команду, сплошь выходившую на вахту, в особенности пассажиров, что средь них случались обмороки, и своими глазами видел я, как било припадком рыхлую бабу и голова ее гулко брякала о железный пол парохода. Публику всю в ту пору с палубы удаляли, да она большей частью и сама удалялась, залазила под койки, под бочки, хоронилась в узлах, в поленницах дров, которыми пароход забивался до потолка. «Рудзутак» хоть и числился «скоростной линией», отапливался дровишками и, случалось, из Игарки в Красноярск прибывал на десятый или двенадцатый день.

Конечно, и тогда уже попадались ухари, которым ничего не страшно на этом свете. Они лаялись с командой, желая стоять грудью наперекор стихиям, глядеть на них и презирать их, а удаленные с палубы иной раз с применением силы парни и девки, в особенности же ребятишки, пялились в окна, расплющив о стекла носы.

Когда мне первый раз в жизни довелось проходить Казачинские пороги, я спрятался на палубе под шлюпку и как там не отдал богу душу, до сих пор понять не могу.

Берега к порогу сужались каменным коридором, воду закручивало, вывертывало вспученной изнанкой, от темени скал река казалась бездонной, ее пронзало переменчивым светом, местами тьму глубин просекало остриями немых и потому особенно страшных молний, что-то в воде искристо пересыпалось, образуя скопище огненной пыли, которая тут же скатывалась в шар, набухала, раскалялась, казалось, вот-вот она лопнет взрывом под днищем суденышка и разнесет его в щепки. Но пароход сам бесстрашно врезался плугом носа в огненное месиво, сминал его, крошил и, насорив за собою разноцветного рванья, пер дальше с немыслимой скоростью и устрашающим грохотом.

Кипело, ахало, будто тысячи мельниц одновременно гремели жерновами, лязгали водосливом, бухали кованым вертелом, скрипели деревянными суставами передач и еще чем-то. Глохли, обмирали в камнях всякие земные краски, звуки, и все явственней нарастало глухое рокотание откуда-то из-под реки, из земных недр — так приближается, должно быть, землетрясение.

Лес по обоим берегам отчего-то сухой, да и нет лесу-то, веретье сплошь, пальник черный. И они, эти полуголые берега, крутились, земля кренилась, норовя сбросить все живое и нас вместе с пароходом в волны, задранные на грядах камней белым исподом. Пароход подрагивал, поскрипывал, торопливо бил об воду колесами, пытаясь угнаться за улетающей из-под него рекой, и на последнем уж пределе густо дымил трубою, ревел, оглашая окрестности, не то пугая реку и отгоняя морочь скал, не то умоляя пощадить его, не покидать и в то же время вроде бы совсем неуправляемо, но вертко летел меж гор, оплеух, быков, скал, надсаженно паря, одышливо охая. Что-то чем-то лязгнуло, брякнуло, громыхнуло, ахнуло, и шум поднялся облаком ввысь, отстал, заглухая, воцарилась мертвая тишина. Все! Идем ко дну! Не зря бабушка мне пророчила: «Мать-утопленница позовет тебя, позовет…»

Но пароход не опрокидывался, никакого визгу и вою не слышалось. Я выглянул из-под шлюпки. Порог дымился, бело кипел, ворочался на грядах камней уже далеко за кормою. Ниже порога, смирно ткнувшись головою в камни берега, как конь в кормушку, стояло неуклюжее судно с огромной трубою, с лебедкой на корме, и с него что-то кричали на «Рудзутак». Из недоступной нашему брату верхней палубы голосом, сдавленным медью рупора, капитан «Рудзутака» буднично объяснял: «Зарплату не успели. Не успели. Со „Спартаком“ ждите, со „Спартаком“».

Разговор про зарплату всех пассажиров разом успокоил.

Пароходик с лебедкою под названием «Ангара» был туер. Он пережил целую эпоху и остался единственным в мире. Трудились когда-то туеры на Миссисипи, на Замбези и на других великих реках — помогали судам проходить пороги, точнее, перетаскивали их через стремнины, дрожащих, повизгивающих, словно собачонок на поводке. Туер, что кот ученый, прикован цепью к порогу. Один конец цепи закреплен выше порога, другой ниже, под водой. И весь путь туера в две версты, сверху вниз, снизу вверх. Однообразная, утомительная работа требовала, однако, постоянного мужества, терпения, но никогда не слышал я, чтоб покрыли кого-нибудь матом с туера, а причин тому ох как много случалось: то неспоро и плохо учаливались баржа или какое другое судно, то оно рыскало, то не ладилось на нем чего-нибудь при переходе через пороги, в самой страшной воде. Сделав работу, туер отцепит от себя суденышко, пустит его своим ходом на вольные просторы, в которых самому никогда бывать не доводилось, и пикнет прощально, родительски снисходительно.

Ныне в порогах трудится другой туер — «Енисей» — детище Красноярского судоремонтного завода. Он заменил старушку «Ангару». Ее бы в Красноярск поднять, установить во дворе краевого музея — нигде не сохранилось такой реликвии. Да где там! До «Ангары» ли?

Почти нагишом сидя на песчаном лоскутке берега, слушая шум воды, размышлял я о всякой всячине, но, сколь ни копался, прежних ощущений в себе не мог возбудить, и порог мне казался мирным, ручным, раздетым вроде бы. Ах, детство, детство! Все-то в его глазах нарядно, велико, необъятно, исполнено тайного смысла, все зовет подняться на цыпочки и заглянуть туда, «за небо».

Казачинский порог «подровняли» взрывчаткой, сделали менее опасным, и многие суда уже своим ходом, без туера, дырявят железным клювом тугую, свитую клубами воду, упрямо, будто по горе, взбираются по реке и исчезают за поворотом. «Метеоры» и «Ракеты» вовсе порогов не признают, летают вверх-вниз без помех, и только синий хвостик дыма вьется за кормой. Туер «Енисей», коли возьмется за дело, без шлепанья, без криков, суеты и свистков вытягивает «за чуб» огромные самоходки, лихтера, старые буксиры. Буднично, деловито в пороге. По ту сторону реки пустоглазая деревушка желтеет скелетами стропил, зевает провалами дверей, крыш и окон — отработала свое, отжила деревушка, сплошь в ней бакенщики вековали, обслуга «Ангары», спасатели-речники и прочий нужный судоходству народ.

Шумит порог, оглаживая, обтекая гряды камней, кружатся потоки меж валунов, свиваются в узлы, но не грозно, не боязно шумит. И судно за судном, покачиваясь, мчатся вдаль. Вот из-за поворота выскочила куцезадая самоходка, ворвалась в пороги, шурует вольно, удало, не отработав по отбою к правому берегу, от последней в пороге гряды, где крайней лежит, наподобие бегемота, гладкая, лоснящаяся глыбища и вода круто вздыбленным валом валится на нее, рушится обвально, кипит за нею, клокочет, сбитая с борозды. Порог, и выровненный, чуть обузданный, никому с собою баловаться не позволит. Стотонную самоходку сгребло, потащило на каменную глыбу. Из патрубка самоходки ударил густой дым, по палубе побежал человек с пестрой водомеркой. Ставши почти поперек стремнины, самоходка, напрягаясь, дрожа, изо всех сил отрабатывала от накатывающей гряды, от горбатого камня, который магнитом притягивал ее к себе — пять-десять метров, секунды три-четыре жизни оставалось суденышку, ударило, скомкало, как мусорное железное ведро, и потащило бы ко дну. Обезволев, отдало себя суденышко стихиям, положилось на волю божью. Его качнуло, накренило и, кормой шаркнув о каменный заплесок, выплюнуло из порога, словно цигарку, все еще дымящуюся, но уже искуренную.

— Там не один дурак лежит и обдумывает свое поведение, — присев по-хозяйски к нашему огню и вытащив из него сучок на раскурку, сказал незаметно и неслышно из-за шума порога приблизившийся к нам пожилой человек. Прикурив, он по-ребячьи легко вздохнул, приветно нам улыбнулся, приподняв с головы старую форменную фуражку речника, и продолжил о том, что в порогах покоятся забитые камнями, замытые песком удалые плотогоны, купчишки в кунгасах добро стерегут, переселенцы-горемыки, долю не нашедшие, отдыхают; определился на свое постоянное место разный непоседливый народишко.

— А больше всех там нашего брата — баканщика покоится…

Моложавое лицо с прикипелой обветренностью, на котором спокойно светились таежным, строгим светом глаза, мягкое произношение, когда слова вроде бы не звучат, а поются, свойское поведение — как будто всю жизнь мы знали друг друга, вызывали ответное доверие к этому человеку, рождалась уверенность — где-то он и в самом деле встречался. Есть люди, что вроде бы сразу живут на всей земле в одинаковом обличье, с неуязвимой и неистребимой открытостью. Все перед ними всегда тоже открыты настежь, все к ним тянутся, начиная от застигнутых бедой путников и кончая самыми раскапризными ребятишками. Таких людей никогда не кусают собаки, у них ничего не крадут и не просят, они сами все свое отдают, вплоть до души, всегда слышат даже молчаливую просьбу о помощи, и почему-то им, никогда не орущим, никого плечом не отталкивающим, даже самая осатанелая продавщица, как-то угадав, что недосуг человеку, подает товар через головы, и никто в очереди не возражает — потому что они-то, такие люди, отдают больше, чем берут. Попиливают таких мужей за простодырство жены, и они, виновато вздыхая, делают вид, будто ох как правильно все говорится и ох как раскаивается муж перед женою, ох как ее слушается. На фронте, в санроте не раз случалось — такой вот отодвигается, отодвигается в сторонку, уступая очередь в перевязочную более пробойным людям, считая, что им больнее, а ему еще терпимо, и, глядишь, догорит скромняга в уголке церковной свечкой. Совсем на другой реке такой же вот человек утонул недавно, уступая место на опрокинутой лодке тем, которые казались ему слабее, а был болен сердцем и, спасая других, ушел под воду без крика, без бултыханья, боясь собою обременить и потревожить кого-то.

Душевно легка, до зависти свободна жизнь таких людей. И как же убиваются жены по скоро износившимся, рано их покинувшим, таким вот простофилям-мужьям, обнаружив, что не умевший наживать копейку, постоять за себя. с необидчивым и тихим нравом мужичонка был желанней желанного и любила, оказывается, она его, дура, смертно, да ценить не умела.

Мы пригласили Павла Егоровича — так назвался наш гость — разделить с нами трапезу. Он не манежился, выпил водочки, утер губы и с бережной, праздничной отрадой разговелся кружочком огурчика и редиски, сказавши, что свежей зелени нынче еще не пробовал. Вежливо поблагодарив за угощение, он посулился порадовать и нас ответно: «Да куда же это годится — гости пробавляются чаем на Казачинских-то порогах!»

Я увязался за Павлом Егоровичем и скоро узнал, что приехал он сюда в двадцать шестом году из Пермской области. Жил я тогда в Перми, и, когда сказал об этом Павлу Егоровичу, он от такого сообщения опешил, уставив на меня зеленовато-хвойные глаза:

— Ну, не зря молвится — тесна земля, тесна.

— А вас-то, вас-то какими же ветрами занесло сюда?

— Нас-то? — Павел Егорович окинул сощуренным взглядом Казачинский порог, и я догадался — он его «не слышит», не то, чтобы вовсе не слышит, он привык к нему, как мы привыкаем к часам-ходикам, к мурлыканью кошки, — обжито слышит, понимая голоса камней, различая их, отделяя гул порога в разнопогодье, во время высокой воды, в меженную пору и в осень, когда река расшита седовато-голубой, стежью, и скатившийся на глуби хариус лениво теребит эти стежки, выбирая из них корм, и нет-нет жахнет хвостом редкий уже здесь таймень.

— Вырос я невдалеке от Чернушки, речку в нашем селе к середине лета коровы выпивали, — заговорил Павел Егорович, — а вот почему-то на воду меня тянуло, на большую. Должно быть, в кровях запутался моряк! — Он прервался, помолчал, не отрывая глаз от порога и от заречной протоки, огнувшей каменный островок с пучком наветренного, голого леса на макушке. По окружью островка внахлест лежали смытые деревья, по-за порогом, ниже его, на берега тоже столкало много хламу, он горел, растекаясь сизым дымом вдоль реки, по обе стороны которой то разбродно, то в одиночку, то кучно, то волнисто уходили вдаль хребты, хмуролесье, блестели игольно останцы, с которых бурями и огнем смахнуло растительность, однако у подножия хребта, в веселой пестрине кружились хороводы осин, березняков, боярышника, жимолости, проталинами стекали по каменистым склонам заросли дикой акации. — И потопал я пеши по стране, — продолжал Павел Егорович с легким выдохом, — молодой, силой не обделенный, рубить-пилить еще в зыбке наученный. До Анисея дотопал!

«Пермяк-то, солены уши, совсем очалдонился, Енисей по-нашенски зовет!»

— Хошь верь, хошь нет, притопал я к Анисею, глянул — и все во мне улеглося. «Здесь, Павел! — сказало сердце, — здесь твоя пристань!» По Анисею матросом ходил и как попал сюда, обалдел: «Их ты, батюшки мои! Неуж такое наяву может быть? Надо остановиться!» — Павел Егорович не отрываясь смотрел на порог, слушал его, а я догадался, что удивление его не кончилось, что невозможно привыкнуть к этакой красотище, надивоваться ею. И только теперь уразумел, отчего умирающие в подпорожье старики просили выносить их на волю перед кончиной. Бабы ворчали: «Не опостылел те еще Анисей-то? Ухайдакался на ем! Руки-ноги он те искорежил…»

Должно быть, хотелось человеку верить, что там, за гробом, во все утишающей тьме продлится видение родной реки. А может, звала, толкала его к реке потребность удостовериться, что за его жизнью продлится жизнь, нескончаем будет бег реки, рев порога, и горы, и лес все так же непоколебимо будут стоять, упираясь в небо, — сила полнит силу, уверенность в нетленности жизни помогает с достоинством уйти в иной мир.

— Всю жизнь проработал я баканщиком. Теперь надобности в нас нету…

Большими алыми погремками цвели в Казачинских порогах бакена-автоматы. Осиротела, задичала деревушка на правом берегу, пустеет и Подпорожная, на левом. Подались отсюда кто помоложе, но, родившиеся под шум порога, до последнего часа будут они слышать его в себе, и, пока видят их глаза, все будет катить порог перед взором вспененные валы, клубиться голубым дымом брызг, неостановимо биться на каменьях, тороситься горами льда в ледостав, грохотать, пластая и круша земные тверди в ледоход, и засосет в груди под ложечкой, когда уроженец Подпо-рожной вспомнит осеннюю ночь, скребущихся на деревянной скорлупке-лодчонке к крестовинам двух маленьких, отважных человеков — деда и внука. Хруст коробка, хранимого у сердца в нагрудном кармане, просверк спички, один, другой, отчаянье — не раздобыть, не вздуть огня, не засветить погасший бакен, и рев, торжествующий рев порога кругом — ни берега не видно, ни суши, а работу делать надо. Не раз, не два за ночь из теплого избяного уюта отчалит бакенщик в ревущую бездну ночи, к погасшему сигнальному огню, и светились они во тьме, в дождь и в непогоду, в снежном заволоке и при ураганной дуроверти.

Помня еще старенькие, ламповые, бакены, я дивился вслух искусству и мужеству здешних речников. Павел Егорович только пожимал плечами, чего, мол, такого особенного? Надо было, вот и работали, пообвыкли, а когда я сказал ему, что, возможно, в детстве на «Рудзутаке» или еще на каком пароходе проходил меж бакенов, им засвеченных, он на минуту задумался и, кротко вздохнув, вымолвил:

— Ничего хитрого, жизнь большая произошла…

Подняли вентерь — узкий, длинный, плотно вязанный. Стоял он в расщелине, жерлом открытый течению. Ниточную ловушку забило слизкой плесенью. Попался один усатый пескарь, совсем не премудрый на вид, замученный до смерти течением. Павел Егорович брезгливо вытряхнул воняющую рыбеху из вентеря. Пескаря покрутило за бычком и выбросило на струю. Там его сцапали чайки, принялись с визгом драться, уронили рыбешку, потеряли и, успокоившись, затрепыхались над нами, ожидая еще подачки. Павел Егорович выколачивал из вентеря плесневелую слизь — все в пороге и сам порог забрызганы грязью, похожей на коровий помет.

— Гэса, — пояснил Павел Егорович, — Гэса правит рекой: часом вода подымется, часом укатится. Дышит река, берега не успевают обсыхать, а дрянь эту, сопли эти слизкие тащит и тащит…

Второй вентерь стоял опять же в каменном коридорчике с ровно стесанными стенками и ловко вовлеченным в него потоком.

— Шшэли эти не природны, — охотно пояснил Павел Егорович, — их люди изладили. Вдревле грели камень огнем, лесу возами сжигали. Камень от жару трескался, его расшатывали, по многу лет долбили клиньями — всякая семья себе место лова проворила. Ну а на моем веку аммоналом подсобляли, однако без толку не пластали каменья. Его, камня-то, хоть тут и гибель, мешат он вроде бы, но рвать лишку нельзя, заголятся верхние шивера, река несудоходная сделается. Порог легулирует реку. Легулировал, по правде сказать. Теперь Гэса всем правит…

В третьем вентере болталась пара дохлых ельцов и до синевы избитая, скомканная сорожонка.

— Вот дак попотчевал я вас рыбкой, гости дорогие! — Павел Егорович разжал руку с тремя жалкими рыбками, поглядел на добычу, качая головой, и шлепнул их в воду. Оставив вентери на камнях, он молча взнялся на измолотый высокой водою яр, по бровке которого курчавился брусничник.

Мы обмылись водою — купаться нельзя — величайшая в мире ГЭС держит такую толщу воды, что она не прогревается, температура ее почти постоянная зимой и летом. Чалдоны невесело шутят: если охота купаться, валяй в Заполярье!

По заведенной привычке вытащены к зиме на берег лодки, загнаны в затоны суда и суденышки, но, всеми покинутая, окутанная морозным паром, безглазо и безгласно мается река в тяжелом полусне, меж изморозью покрытых берегов — ни души на воде, ни души на берегу, лишь полоснет по громадам скал, замечется тревожно огонек браконьера, промышляющего рыбу острогой, и тут же поглотит его непроглядная мгла, да продырявит нежданно волглую муть где-то в вышине, ровно в преисподней, один-другой огонек — это в горах пробираются машины, в морозное время круглые сутки вынужденные светить фарами. Плывут и плывут по измученной реке, кружатся рыхлые коросты шуги, где-нибудь в затишке, украдкой смерзнутся в забережку — реке хочется остановиться, успокоиться, покрыться льдом.

Нет и никогда уж не будет покоя реке. Сам не знающий покоя, человек с осатанелым упорством стремится подчинить, заарканить природу. Да природу-то не переиграть. Водорослей, которые в народе зовутся точно — водяной чумой, развелось полторы тысячи видов, и они захватывают по всему миру водоемы, особенно смело и охотно свежие, ничем не заселенные. В одном только Киевском водохранилище — факт широкоизвестный — за лето накапливается и жиреет пятнадцать миллионов тонн страшного водяного хлама. Сколько скопилось его в Красноярском водохранилище — никто не считал.

…Обожженные ледяной водицей, выползли мы на солнце, на гладкий песочек, намытый меж бычков, и собрались вздремнуть под шум порога, как увидели спускающегося по яру блекло, но все же не без довольности улыбающегося Павла Егоровича.

— Вот, — разворачивая тряпицу, сказал бывший бакенщик, — соседу в сетчонки три штуки попались. Одну кой-как выцыганил.

Мы быстренько сварили из стерлядки уху.

— Вы ешьте, ешьте! — отсовывал от себя рыбу Павел Егорович, — мы ее тут перевида-али! — похвалился он и ложкой показал на другую сторону Енисея, на нижнюю гряду порога. — Там есть две ямы, и на зиму в них «залегала» красная рыба. Вот прямо как поленья, друг на дружку, — пояснил он. — Сторожа ставили с ружьем, чтобы никто не пакостил на ямах. Каждой семье перед ледоставом разрешалось сделать два замета неводом. Два — и шабаш! Но брали рыбы на всю зиму. Сами хозяйничали на реке, сами ее и блюли, жадюг не жаловали.

Нет теперь красной рыбы на тех ямах ни летом, ни осенью. Сошла она с порога, укатилась в низовья Енисея и на Ангару, плесень согнала ее, капризную, к грязи непривычную. Лишь реденькие стерлядки добредают до порога по древнему зову природы. На туере «Енисей» в колпите каша, казенный борщ, жареная ставрида, хек вместо стерлядки.

— И в наш поселковый магазин бычков в томате привезли, — вздохнул Павел Егорович, — и эту, как ее? Вот уж при жэнщыне и сказать неловко, бледугу какую-то. На Анисей — бледугу! Чем же мы дальше жить-то будем?

«И этот про „дальше“! Все-все печемся о будущем! Головой! А руками чего делаем?..»

Замолк Павел Егорович, загорюнился и я, не стал ему рассказывать про его родину, Урал, которому прежде всех и больше всех досталось от человека, про ржавые и мертвые озера, пруды, реки, про загубленную красавицу Чусовую, про Камское водохранилище, где более уже четверти века мучается земля, пробуя укрепиться возле воды, и никак не может сделаться берегом, сыплется, сыплется, сыплется.

Кто будет спорить против нужности, против пользы для каждого из нас миллионов, миллиардов киловатт? Никто, конечно! Но когда же мы научимся не только брать, брать — миллионы, тонны, кубометры, киловатты, — но и отдавать, когда мы научимся обихаживать свой дом, как добрые хозяева?..

Ревел порог. Шумел порог, как сотню и тысячу лет назад, но не плескалась, не вилась в его струях, не шлепалась на волнах, сверкая лезвием спины, стерлядь — живое украшение реки.

…И отправился я за тысячу верст от Казачинского порога, на Нижнюю Тунгуску, где, по слухам, нет еще враждебных природе мет человека. Лишь бросится в глаза, что на много сотен километров берега Енисея купаются в розовом разливе медовой травы — кипрея, средь которого торчат карандашиками небогатырского сложения северные леса, вьется кислица, кустится малина, таволожник, волчья ягода, веретье и жердинник — по всем видам палеж, но для пожаров слишком уж широки эти убитые пространства, непосильно продраться огню средь запаренных болот, обсеченных распадками речек, хлесткими потоками и надзорно нависшими сверху осередышами — хребтами с вечным снегом на горбу, оградившими беззащитную тайгу.

Есть, оказывается, кое-что посильнее огня — лесная тля, древоточцы, разные червяки, гусеницы, и среди них самая ненасытная, неостановимо упорная — шелкопряд. Это он сделал опустошительное нашествие на сибирские леса сначала в Алтайском крае, затем перешел, точнее, хлынул широкой, мутной рекою к Саянам, оставляя за собою голую, обескровленную землю, — поезда буксовали, когда гнойно прорвавшийся нарыв лесной заразы плыл через железнодорожную сибирскую магистраль. Усталый, понесший утраты в пути паразит затаился в Саянах по распадкам малых речек, незаметно развешивал паутинные мешочки на побегах черемух, смородины, на всем, что было помягче, послаще и давалось ослабевшим от безработицы пилкам челюстей. В мешочках копошились, свивались, слепо тыкались друг в дружку, перетирая свежий побег, зелененькие, с виду безобидные червячки. Подросши, они в клочья пластали паутинное гнездо и уже самостоятельно передвигались по стволу, бойко подтягивая к голове зад, и там, где неуклюже, инвалидно вроде бы проходил, извиваясь, гад, деревце делалось немым, обугленным.

Окрепнув, паразит уже открыто двинулся на леса, сады, дачи и палисадники. Я своими глазами видел, как сын старого друга нашей семьи, лесничего Петра Путинцева, Петр Петрович сидел в нарядном, что у маршала, картузе лесничего в ограде родимого кордона, на Караулке, под мертвыми черемухами, а вниз и вверх по речке, опаляя черным пламенем низину и косогоры, поедая осинники, вербу, ивняки, пробуя уже и хвойный лес, от поколения к поколению набирающий силу, двигался молчаливый враг, нарывами повисая на беспомощно притихшем лесе, в котором бесились, хохотали самцы-кукуши, крякали ронжи да хлопотливо трещали веселые сороки — только эти птицы у нас могут есть мохнатую гусеницу, и кому горе, а им пир!

Не думал, не гадал я, что враг этот доберется аж до Осиновского порога и двинется по Подкаменной и Нижней Тунгуске, все-таки гусеница начиналась когда-то на юге, но там у нее есть противники, с нею борется сама природа. Здесь же, в северных краях, в раздетых, ошкуренных лесах лишь кипрей полыхает в середине лета — спутник бедствующих российских земель, прославленный в народе под названием иван-чай. Кипрей создан природой укрывать земную скорбь, утешать глаз. В гущине своей храня теплую прель, он яркими, медовыми цветами манит пчел, шмелей, мелкую живность, которая на лапах, в клюве иль к брюшку прилипшим занесет сюда семечко, обронит его в живительное тепло и влагу, накопленные кипреем, и оно воспрянет там цветком, кустиком, осинкой, елочкой, потеснит, а после и задавит, уморит кипрей, и погаснет растение, отдавши себя другой жизни.

Мудрость природы! Как долго она продлится?

Туруханск ликом смахивает на природу, его окружающую. Изломанный на краюшки крутым яром, оврагами и речками, он живет настороженной жизнью, найдут ли геологи чего в здешних недрах? Найдут — процветать городу и развиваться. Подкузьмят недра — хиреть ему дальше. Но чего-нибудь да найдут, не могут не найти — район на восемьсот длинных верст распростерся по Енисею, поперек же, в глубь тайги сколь его, району? «Мерили черт да Тарас, но веревка в здешних болотах оборвалась…» «С самолета кака мера? — спорят таежники. — С самолета верста короче».

В устье Нижней Тунгуски, на стыке ее с Енисеем, и стоит Туруханск — село Монастырское, а в пушной торговле — Новая Мангазея — его прошлые названья.

Сама Тунгуска отгорожена от Енисея громадами скал, которые заслоняют собою все, что есть дальше, за их стеной, за оснеженными вершинами. Река шатается меж утесов, осыпей, оплеух, вода катится, то вбирая лодку в разлом и круговерть, то вздымает ее на горку и шлепает, шлепает по дюралевым щекам. Лодка щепочкой рыскает, катается из стороны в сторону, со вмятины на вмятину, с бугорка на бугорок, не шибко слушается руля и не очень-то подается вперед. Но минешь пятнадцать — двадцать километров, и все успокаивается, даже скучно становится: скалы, нагромождения утесов, отвесные стены серой и рыжей луды, ребристо иль гладко уходящей прямо в глубину, тискающие реку с боков, — все это, постращав человека, испытав его нервишки и характер, отступает.

Там, впереди, конечно, всего еще будет — река больше двух тысяч верст длиной, по ней если плыть, натерпишься и навидаешься всяких диковин: и порогов, и унырков, и колдовских проток, в которые, сказывала одна туруханская переселенка, как угодишь, то можешь и закружиться.

Кому-то в тридцатые годы понадобилось переселять людей из Ербогачона в Туруханск, а из Туруханска в Ербогачон. От Ербогачона плыли на сплотках. «В Туруханске, — сказали переселенцам, — сдадите лес, за него выплатят деньги, начнете строиться, обживаться». До Туруханска дошло всего лишь несколько семей, побила плоты Угрюм-река, растрепала в шиверах и порогах, утащила в унырки. Женщина-переселенка видела распятого на скале мужика, волосатого, нагого — вершиной бревна поддело его и приткнуло к камню, и, когда спала вода, он остался вверху — борода треплется, широкий черный рот кричит из поднебесья, кости рук раскинуты, будто не пускал мужик людей дальше, видя с высоты погибельное устье реки.

Рассказывая о том страшном пути по Тунгуске и тридцать лет спустя, опасливо озиралась переселенка, вытирая согнутым пальцем глаза: «Заташшыло плот одинова в слепое плесо, день носит по кругу, другой, третий — не пристать к берегу, не выбиться, сил уж никаких нету. Пятеро детей на плоту, есть нечего, помощи ждать не от кого — раз стронули людей с места, сдвинули одних туда, других сюда на погибель — какая уж помощь? Лег тогды мой хозяин на плот, ребятишкам велел лечь и кричать в щели меж бревен: „Спаси нас, господи! Или покарай! За грехи людские!“ Но он у меня из иноверцев был, он иконы из дому повыбрасывал, стало быть, молитва не в кон. И тогда по ихнему, по языческому способу молебствие изладил: нащепал лучины, велел жечь ее и по очереди бросать в воду. У младшенького сынка лучинка упала крестиком и не гаснет. Хозяин всем велел лечь головой ко крестику, руки сделать крестом и повторять: „Вода, лиху не насылай! Ветер, ветер, пробудись, о полуночь обопрись, в полудень подуй, наши души не минуй…“ Ну, много чего он там выл-городил — и помогло! Верховичок потянул, на реку выташшыл».

Ответ на пост «Близнецы парового века. Ангара» Енисей, Река Ангара, Енисейское речное пароходство, Пароход, Пороги, Длиннопост, Виктор астафьев, Проза, Ответ на пост
Показать полностью 1

ПРО ЛЮДЕЙ И ПРО ВОЙНУ. ТРИЛОГИЯ. ПАМЯТЬ

К 78-й годовщине Победы в Великой Отечественной войне выходит третий сезон веб-сериала "Про людей и про войну". Премьера 9 мая — сразу несколько новых фильмов, объединенных между собой одним сюжетом о судьбе экипажа Штурмовика ИЛ-2.

Часть первая. 1944 год. Самолет совершил жесткую посадку. Бортстрелок, латыш 35 лет, по имени Ивар, не может идти. Он остается прикрывать отход пилота, ленинградца 20 лет. Противник уже на подходе и командир понимает, что решение должно быть быстрым и четким: спасаться самому или спасать боевого товарища.

Часть вторая. 1985 год. Эстония. В поселковой школе проходят мероприятия в честь Дня Победы. В них участвует приглашенный из соседней республики ветеран...

Часть третья. Наши дни, Прибалтика.

Показать полностью 2

ЦЕНТР РОЗЫСКА И ИНФОРМАЦИИ РОССИЙСКОГО КРАСНОГО КРЕСТА. ПОИСК ИНФОРМАЦИИ ПО ЭВАКУИРОВАННЫМ

Картотека на эвакуированных лиц в глубь страны в период Великой Отечественной войны является важнейшим массивом архивных документов ЦРИ РКК, который был передан в Исполком СОКК и КП СССР из МВД СССР в 1948 году. Картотека насчитывает более 10 млн карточек.

В основу картотеки положена учетная карточка, заполняемая эвакуированными по прибытии на место. В ней указаны основные биографические данные – фамилия, имя, отчество, год и место рождения, национальность, место прежнего жительства, место эвакуации, состав семьи эвакуированного.

В годы войны эта картотека находилась в г. Бугуруслане в Центральном справочном бюро, подведомственном Главному управлению милиции НКВД СССР.

Сегодня Центр розыска и информации РКК активно принимает запросы от заявителей по проверке сведений по данной картотеке на эвакуированных лиц и предоставляет заявителям архивные справки о наличии/отсутствии в картотеке сведений о самих заявителях или об их родных и близких.

Бланки анкет для заполнения вы можете найти и скачать на сайте ЦРИ РКК по ссылке: https://crirkk.ru/rozysk-ankety/kriterii-rozyska/

Заполненные анкеты на проверку сведений по картотеке на эвакуированных лиц ЦРИ РКК принимает:

- при непосредственном визите заявителя в приемную ЦРИ РКК по адресу: г. Москва, ул. Кузнецкий Мост, 18/7 (понедельник, среда, пятница с 10.00 до 16.00);
- на электронную почту ЦРИ РКК: ticrrcs@mail.ru;
- почтовым отправлением на наш адрес: 107031, г. Москва, ул. Кузнецкий Мост, 18/7.

ЦЕНТР РОЗЫСКА И ИНФОРМАЦИИ РОССИЙСКОГО КРАСНОГО КРЕСТА. ПОИСК ИНФОРМАЦИИ ПО ЭВАКУИРОВАННЫМ Великая Отечественная война, Поиск людей, Красный крест, Эвакуация
Показать полностью 1

АНАТОЛИЙ ВАССЕРМАН О "КАТЫНСКОМ ДЕЛЕ"

Источник: https://spravedlivo.ru/13039210

13 апреля на пленарном заседании Государственной Думы с заявлением по актуальным социально-экономическим, политическим и иным вопросам от фракции "СПРАВЕДЛИВАЯ РОССИЯ – ЗА ПРАВДУ" выступил Анатолий Вассерман:

- Уважаемые коллеги!

13 апреля 1943 года берлинское радио сообщило про находку захоронения тысяч польских офицеров. Место, где их нашли, сами жители Смоленской области называют Козьи горы, но немцы сказали про находящуюся неподалёку Катынь. В польском языке kat – палач.

Местом недавней кровавой постановки под Киевом из тел местных жителей, убитых террористической организацией "Украина", выбрана из множества дачных мест Буча, по английскому butcher – мясник. Целевой аудиторией немцев было самопровозглашённое в Лондоне польское правительство в изгнании. Последнее законное правительство бежало из Польши в Румынию 17 сентября 39-го. Но не сообщило публично про побег, не оставило распоряжений о дальнейшем порядке управления покидаемыми согражданами. Международное право считает такое поведение (как и безоговорочную капитуляцию) отменой государственности. Власть сама уничтожила Польшу.

Это позволило нам в тот же день вернуться на земли, захваченные Польшей в 1920-м, по ходу нашей Гражданской войны. Русскую принадлежность этих земель признавали все. Ещё за год до их захвата британский министр иностранных дел Джордж Натаниэл Алфредович Кёрзон предложил провести границу с новосозданным польским государством так, чтобы к западу от неё была больше концентрация поляков, а к востоку – всех прочих.

По договору о границе с Германией 28 сентября 39-го года мы выкупили два воеводства – Белостокское и Львовское – западнее тогдашнего положения линии Кёрзона. Дюжину лет назад мне по этому отклонению от общего принципа удалось доказать: мы уже понимали, что немцы довольно скоро нападут, знали по меньшей мере одно направление предстоящего удара и, главное, готовились отражать наступление, но ни в коем случае не бить первыми.

Нынче велено считать, что границу определили ещё 23 августа в секретном приложении к договору с Германией о ненападении. Но нет смысла засекречивать давно публично сформулированное договаривающимися сторонами. Вдобавок уже в ближайшие месяцы мы и немцы отошли далеко от якобы согласованных там же других решений.

С большинством публикаций Алексея Анатольевича Кунгурова не согласен. Но по одной проблеме считаю его доводы совершенно верными, как говорят в англосаксонской юриспруденции, за пределами всякого разумного сомнения. Он доказал, что текст секретного приложения, опубликованный в Соединённых Государствах Америки весной 46-го, сочинён в Соединённых Государствах Америки весной 46-го. Сама практика секретных дополнений к открытым соглашениям принята с незапамятных времён и по сей день. Но документ, обнародованный якобы архивом нашего министерства иностранных дел при Шеварднадзе, явно скопирован с американской якобы копии немецкой фотокопии. Этого достаточно для отмены постановления съезда народных депутатов СССР номер № 979-1. Да оно и по многим другим причинам юридически несостоятельно.

Сами поляки тоже знали, чьи это земли. Последний приказ, отданный ещё на польской территории верховным главнокомандующим Эдвардом Томашевичем Рыдзом по прозвищу Смиглы, то есть шустрый: не сопротивляться нашим войскам. Правда, до подчинённых приказ не дошёл: бравый маршал по дороге из Варшавы избавился от грузовиков с радиостанциями. Так что несколько стычек случилось. Но чаще поляки сдавались в наш плен, опасаясь, что местные русские отомстят им за два десятилетия издевательств.

Правительство, своими действиями отменившее Польшу, тем самым и себя отменило. Политики в Лондоне, объявившие себя правительством, не назвались преемниками предыдущего. Британцы на безрыбье их признали. Когда мы отдали временно отделённой от нас Литве захваченное Польшей в 20-м году Виленское воеводство, эти самозванцы объявили нам войну. Польские военнослужащие, интернированные (то есть изолированные от военных действий) нами, автоматически оказались военнопленными.

Когда немцы на нас напали, мы по британской просьбе согласились признать лондонских самозванцев. Даже создали из поляков на нашей территории дивизию, потом армию под командованием их генерала Владислава Альбертовича Андерса. Он воровал как не в себя, пускал на чёрный рынок изрядную долю продовольствия и снаряжения, для чего запутал донельзя учёт личного состава. Потом отказался воевать вместе с нами. Мы через Иран передали его войско англосаксам, а те погубили в Италии львиную долю доставшегося за наш счёт пушечного мяса. Архив армии тоже сгинул, дабы неведомо было, сколько народу погибло зазря.

В 43-м году, как и рассчитывали немцы, лондонские самозванцы безоговорочно приняли немецкие слова о нашей вине и даже попытались уговорить британских хозяев разорвать сотрудничество с нами. Пришлось главе самозванцев генералу Сикорскому сгинуть с британским транспортным самолётом, а нам создать новое войско польское во главе с Зигмундом Хенриком Михаловичем Берлингом. Помните польскую песенку: "войско польско Берлин брало, а росийсько помогало!"

В том же 43-м году немцы опубликовали "Официальные материалы о массовом убийстве в Катыни". В сочетании с другими фактами, в тот момент им неведомыми, эти материалы однозначно доказывают: поляков под Смоленском убили сами немцы и никто другой.

Это немецкое преступление и десятки подобных вошли в обвинительное заключение Нюрнбергского трибунала. Но в приговоре всего два – те, что по прямым приказам кого-нибудь из подсудимых высших немецких правителей. А непосредственный руководитель убийства подполковник Аренс избежал наказания, поскольку наши свидетели – простые крестьяне – плохо запомнили его фамилию и немецкое звучание воинского звания. Бывает.

В 90-м году Михаил Сергеевич Горбачёв скоропостижно заявил: да, поляков убили мы в 40-м. К тому времени незнание некоторых математических особенностей задачи планирования, описанных в розданном вам сборнике моих статей, привело к катастрофическим последствиям. Страна была в долгах как в шелках. Горбачёв носился по всему белу свету как ведьма на метле, выпрашивая уже даже не новые кредиты, а хотя бы отсрочки погашения старых. И тут ему сделали "предложение, от которого невозможно отказаться".

Поляки тут же кинули предъяву на все 20 с лишним тысяч своих военных, чью судьбу не смогли отследить по бумагам, уцелевшим после Андерса. Горбачёвцам пришлось объявить дополнительными захоронениями польских пленных могилы под Медным Тверской области – умерших в наших военных госпиталях – и под Пятихатками Харьковской области – расстрелянных в семнадцатимесячном Большом Терроре. Туда поляки срочно набросали свежепривезенные ими якобы вещественные доказательства.

В 92-м появились даже наши бумаги. Повторю то, что сказал о них в 2010-м: "Благодарю Дмитрия Анатольевича Медведева за распоряжение опубликовать сканы документов Особой папки по катынскому делу. Они в интернете давно, исследованы до последнего пиксела. Но раньше можно было считать, что сканы левые, а содержимое архива ого-го какое крутое. Теперь, когда те же сканы выложены официально, уже невозможно отрицать, что вся Особая папка – голимая липа".

Не буду перечислять все доказательства нашей невиновности. Достаточно, что в том же 92-м наш Конституционный суд отказался включить в дело КПСС документы по полякам. Ведь тогда всё дело могло рассыпаться.

Итак, коллеги, нам предстоит отменить все наши – советские и постсоветские признания липы Гёббельса по польским пленным и липы американских гёббельсов по нашей дипломатии. И прочее наше согласие с ложью.

АНАТОЛИЙ ВАССЕРМАН О "КАТЫНСКОМ ДЕЛЕ" Политика, Великая Отечественная война, Катынь, Анатолий Вассерман, Госдума, Длиннопост
Показать полностью 1
Отличная работа, все прочитано!