Хроники Храма Треглава: Капкан (D&D сеттинг Равенлофт, Domains of Dread)
Жизнь в Валлаки обрела ритм, и ритм этот, если прислушаться, казался Питону жуткой какофонией, играющей на его нервах и жилах.
Утро начиналось с той же сырости, с тем же процеженным сквозь туман светом, но теперь в этой сырости не находилось ничего узнаваемого — только повторение, вязкое и одинаковое, как один и тот же кошмар, снящийся ночь за ночью с точностью до последней детали. Лечебница открывалась с рассветом, как и открывалась вчера, и позавчера, и будет открываться завтра, вне зависимости от того, есть ли в этом хоть какой-то смысл, помимо самого факта. Кадия проверяла засовы. Миранда сушила травы. Варвары сменяли друг друга на страже — и в этой смене Питону вдруг слышал не постоянство, а бесконечный, замкнутый круг, по которому вели их всех, не спрашивая. Проклятая, безумная пляска под дудку Страда.
Питон поймал себя на мысли, что не помнит, когда в последний раз видел, говорил, слышал здесь что-то, хоть сколь либо новое. Одни и те же лица. Одни и те же вопросы. Одна и та же морось.
В то утро пришли трое крестьян — с благодарностью, как и прежде, что стало теперь привычным делом с тех пор, как дикие оскопления прекратились. Один нёс корзину с пончиками, ещё тёплыми, сладко пахнущими маслом. Второй выложил на стол зажаренную до хурсятщей корочки курицу.
— Курица. Опять курица. — Питон принял дары с прежней вежливостью, даже съел пончик — тесто было превосходным, он не мог этого не признать, — но пока жевал, поймал себя на неожиданно холодной, отстранённой мысли: а разве эта корзина, эта курица, эта благодарность — не такая же часть натужных, натянутых как дочка фермера декораций, что и флажки барона, вывешенные по указу, а не по желанию? Разве благодарность крестьян, живущих в стране, где выбор давно заменён привычкой, вообще может считаться настоящей, а не очередным способом смириться с клеткой, притворившись, что клетка эта тебе по нраву?
Крестьяне ушли. Питон остался сидеть, глядя на недоеденный пончик так, будто в нём открылась вдруг какая-то неприятная, слишком отчётливая истина. Будто донат этот принесли по привычке, со смесью жалости и сочувствия, а не по порыву, минутному и сердечному.
Наша цель, напомнил он себе — не в первый уже раз за последние недели, — вырваться. Уйти. Найти способ пробить эту вонючую туманную стену, а не привыкать к её сырости настолько, чтобы называть её домом. Хватит тешить себя маня-мирком. Всё это — храм, паства, дружба с Бруком, даже эта радость от пончиков — тягучая, жуткая иллюзия, разыгранная Страдом фон Заровичем, лишь бы не позволить ему заметить очевидное: он застрял. Он в клетке. В капкане. И капкан этот жмёт ровно настолько, насколько хороша новая кожаная обувка.
Лимстим Питон взялся за котелок и сварил желудочный кисель из яблок и овса. Тот же вкус, что был у него в Глубоководье перед лавкой травницы, в те давние времена, когда мир ещё был полон дорог, ведущих хоть куда-то. Здесь же, в Баровии, вкус этот стал насмешкой — напоминанием о мире, откуда его выдернули и куда, быть может, ему уже никогда не вернуться.
Он сидел у окна лечебницы, прихлёбывая кисель, и смотрел на дождь.
Дождь в тот день шёл ровно, спокойной стеной, с садистской жестокостью: он не собирался прекращаться, не собирался меняться, не собирался ничего доказывать или опровергать, он просто шёл, вечно, безучастно, как идёт всё в этой земле, где даже время, кажется, забыло, как двигаться вперёд. Питон глядел на мокрую площадь, на далёкую, укутанную туманом громаду замка на скале, и думал: что, в сущности, лучше — быть скромным служкой, безвестным жрецом-послушником где-нибудь в Глубоководье, подметающим ступени чужого храма и ничего не решающим, — или быть здесь внушительным, устрашающим Отцом-Оскопителем, чью волю боятся и чтут в целой деревне, но деревне ненастоящей, выдуманной, карманной, в демиплане, слепленном из чужого отчаяния и чужой боли?
Ответа не находилось. Быть может, оттого, что оба варианта, если вдуматься, требовали одного и того же — принять, что выбор его уже не совсем его собственный.
Брук пришёл под вечер, когда кисель в котелке уже остыл, а курица так и осталась лежать на полке, забытая и чуть с душком.
— Пора, — сказал он просто, кивая на дверь, за которой уже собиралась редкая в такую погоду, но верная паства.
— Пора, — эхом откликнулся Питон, поднимаясь с тяжестью глиномеса, получившего очередную порцию бурой, густой, вязкой массы.
Они вышли вместе, плечом к плечу, в сырость, которая по-прежнему оставалась просто вечером — по крайней мере, для всех, кроме него, — и туман расступался перед ними ровно настолько, чтобы дать дорогу до храма, будто напоминая: дальше этого расступаться он не станет никогда.






