1. Чуть позже...
Воздух стоял тяжёлый, неподвижный, дышалось как через мокрую ткань. Над крышами висели низкие облака, и казалось, вот-вот начнётся гроза, но дождя всё не было, только давило в висках, и спине было липко под курткой. Глеб этого почти не замечал. Ему было некогда думать о погоде: сегодня надо было успеть, и это слово стучало в голове в такт шагам.
Станция была маленькая, из тех, мимо которых скорые поезда пролетают, не сбавляя хода: один перрон под жестяным навесом, жёлтая полоса вдоль края, кирпичное здание с окошком кассы прямо на платформу и круглыми часами над ним. За стеклянной дверью был виден зал ожидания с рядами деревянных скамеек.
Глеб посмотрел на часы над кассой: девять сорок одна. Рука сама потянулась в карман за телефоном, но карман был пуст. Он похлопал себя по куртке, по брюкам и выругался про себя: «Только этого не хватало».
Он работал проектным менеджером в одной серьёзной строительной компании. Работа считалась очень ответственной, и Глеб давно привык думать и говорить, что всё там держится только на нём. Так он говорил другим, так говорил и себе. Последние пару месяцев навалилось всё сразу: контроль подрядчиков, согласования бюджетов, совещания, которые затягивались до поздней ночи. Впереди сдача загородного пансионата, элитного, амбициозного проекта, о котором обязательно напишут в отраслевых журналах. Глеб очень гордился, что ему доверили такой ответственный объект и твёрдо решил, что не может облажаться. Сроки горели, но он уже привык к такому режиму, как привыкают к шуму за окном. Ещё и отец заболел, как назло, не вовремя: лежал в больнице почти месяц, в получасе езды от офиса, и на прошлой неделе писал несколько раз, просил приехать. «Но у меня работа», — подумал Глеб и уже не в первый раз пообещал себе заехать когда-нибудь потом.
Без телефона он чувствовал себя так, будто вышел из дома без ботинок. В телефоне было всё: почта, звонки, таблица с замечаниями комиссии, которую он правил до двух ночи, номера прораба и заказчика. Без него он не мог ни позвонить, ни написать, что задерживается, ни даже узнать, где он сейчас. Последнее почему-то кольнуло особенно, и Глеб отмахнулся от этой мысли, как от мухи: потом.
Торопился он всегда, сколько себя помнил. Ел быстрее всех, одевался на ходу, в школу приходил раньше учителя. Отец смотрел на это и посмеивался: «Не торопись, Глебка. Всё, что надо, тебя дождётся». Сам Валентин Семёнович никогда и никуда не спешил. Он всю жизнь проработал на железнодорожной станции в их городке и по выходным иногда брал сына с собой посмотреть на поезда. Глеб ждал этих воскресений всю неделю. Он стоял на перроне, задрав голову, и не мог насмотреться: поезда вылетали из-за поворота, огромные, грохочущие, и от их гула дрожал бетон под ногами, а внутри, под рёбрами, становилось сладко и страшно. Иногда он забывался и пускался бегом вдоль перрона наперегонки с вагонами, и тогда отец ловил его за руку и говорил, не повышая голоса: «На железной дороге, Глебка, не бегают. Поезд всё равно придёт, когда ему положено. А кто торопится, тот спотыкается».
Глеб вырос и уехал из своего неспешного провинциального города, построил полтора десятка зданий, но так и не научился ждать. Он всё время куда-то бежал и всё равно ничего толком не успевал, потому что дел было больше, чем часов. Заказчики и комиссии ждать не умели. Ждал тот, кто умел, — отец. В столице работа закрутила Глеба так, что домой он выбирался всё реже. А месяц назад у отца прихватило сердце. «Пустяки», — отмахнулся он по телефону, а через два дня его увезли на скорой. Глеб перевёз его к себе, в столицу, устроил в хорошую больницу на обследование, договорился с врачами и оплатил отдельную палату.
День с самого утра пошёл не по плану. В голове бегущей строкой шёл список: акт по вентиляции, исправленные чертежи пожарной лестницы, подписи субподрядчика по кровле, которые тот обещал ещё в пятницу. Сорок замечаний комиссии, тридцать восемь закрыто, два оставшихся он собирался закрыть на месте, напором и уверенным тоном, как закрывал всегда. А в самом конце списка, после комиссии, мелким шрифтом, как сноска: больница, посещения до шести. Всё было рассчитано по минутам, и в этом расчёте не было места для перрона, на котором ничего не происходит.
Стоять на месте он не мог. Прошёл вдоль жёлтой полосы до конца навеса, развернулся и вернулся к часам, потом снова к краю. Пальцы сами постукивали по бедру, а челюсть свело так, что заныли зубы. Каждая минута на этом перроне казалась украденной, и он почти физически чувствовал, как она утекает, словно вода из разжатой ладони.
Он как раз дошёл до конца навеса, когда запели рельсы. Сначала тонко, на одной ноте, будто кто-то провёл мокрым пальцем по краю стакана, потом громче, и к этому звуку прибавилась дрожь, которая шла снизу, от бетона, через подошвы. Скорый вылетел из-за поворота, огромный и серый, и прошёл мимо станции, не сбавляя хода. Ветер ударил в лицо, рванул полы куртки, и Глеба качнуло вперёд, к путям, как качает в воде, когда отходит волна.
Он отступил, не потому что сам так решил, а просто оказался на два шага дальше от края, прижавшись спиной к холодной колонне, и только тогда понял, что сердце колотится где-то в горле. Вагоны мелькали, сливаясь в одну грохочущую серую полосу, а потом всё оборвалось, и стало так тихо, что он услышал собственное дыхание.
«Отойди от края, Глебка, а то зацепит».
Так говорил отец теми воскресеньями и сжимал руку сына так крепко, что потом болели пальцы. Глеб не вспоминал об этом лет тридцать и не понимал, почему вспомнил сейчас. Он оттолкнулся от колонны и вытер ладони о брюки. Руки были мокрые.
Динамик громкоговорителя шипел и захлёбывался. Из него вылетали обрывки: «шшш…ать», «пшшш…ть», потом что-то с цифрами, которые не складывались в номер пути. Люди вокруг сидели спокойно, будто им всё равно, и это раздражало Глеба больше всего. Он торопился, а они не торопились. Или делали вид, что не торопятся. Никто даже головы не повернул, когда пролетел скорый, будто такой грохот был для них делом обычным, вроде скрипа двери. Табло над путями показывало белые полосы, как старый телевизор без сигнала.
Он подошёл к окошку кассы. Кассирша смотрела в экран.
Надежда, как значилось на бейдже, была немолодая, с аккуратной завивкой, в синей форменной жилетке. У локтя стояла чашка с остывшим чаем. Она не спешила и ничем не была занята, просто смотрела в экран, на котором, насколько Глеб мог разглядеть, ничего не происходило.
— Куда вам? — спросила она, не поднимая глаз.
— Мне надо… — Глеб запнулся на полуслове. — Туда. Мне нужно успеть.
Она подняла глаза, и ему вдруг на мгновенье показалось, что спрашивает она вовсе не про билет. Он открыл рот. Название было где-то рядом, на самом краю памяти, как слово на языке, но выговорить его не получалось. В голове было ровно и пусто, как бывает, когда набираешь номер и забываешь последнюю цифру.
— Куда именно? — спросила она мягко, как спрашивают в аптеке.
— Туда, где… — начал он, и громкоговоритель зашипел, не дав ему закончить фразу, а затем отчётливо, словно договаривая за него, произнёс: «…ожидают…». И смолк.
— Здесь одна ветка, — сказала она. — Вам какая станция?
Он хотел назвать первую, какая придёт в голову, но не приходила никакая. Он кивнул и ничего не сказал. Надежда безразлично вернула взгляд в монитор.
Это было глупо, и он это понимал. Взрослый человек, у которого на объекте сорок рабочих и три субподрядчика, который помнит наизусть смету и даты всех поставок, стоял перед окошком и не мог сказать, куда едет. Чтобы хоть что-то сказать, он спросил:
— Который час?
Кассирша не повернула головы к часам.
— Девять сорок одна.
Глеб поднял глаза. Минутная стрелка стояла на одно деление дальше восьмёрки, ровно там же, где и в первый раз. Он точно запомнил.
— У вас часы стоят, — сказал он.
— Идут, — равнодушно ответила она. — Их на прошлой неделе чинили.
Глеб хотел возразить, что плохо чинили, но тут за спиной кто-то кашлянул, и он по привычке отступил в сторону, уступая место. За спиной никого не оказалось. Кашляли, наверное, в зале, за стеклом, а звук принёс сквозняк.
«Ладно, — сказал он себе. — Не ходят поезда, значит, такси». Следует лишь выйти на площадь перед станцией и поймать машину. Он уже шёл к стеклянной двери.
· · ·
В зале ожидания пахло пылью, мазутом, который тянуло с путей, и чем-то аптечным, как пахнет в коридорах поликлиник. Скамейки стояли рядами, спинка к спинке, и на них сидели люди, немного, человек шесть или семь. Глеб прошёл между рядами быстро, не глядя по сторонам, но кое-что всё же заметил, как замечаешь на бегу.
Мужчина в рабочей куртке спал, обняв спортивную сумку, как обнимают ребёнка, и даже во сне не разжимал рук. Девушка у окна смотрела на перрон и шевелила губами, будто повторяла про себя что-то, чтобы не забыть. Женщина средних лет вязала что-то длинное и серое. Глеб видел, как она довязала ряд, посмотрела на него, нахмурилась и, потянув за нитку, распустила обратно, быстро и привычно, как делают то, что делали уже много раз.
Проходя мимо девушки, Глеб разобрал одно слово. Она повторяла «прости», снова и снова, тихо, как повторяют номер телефона, чтобы донести его до аппарата и не растерять по дороге.
На свободной скамейке лежала сложенная газета. Бумага пожелтела по краям и стала ломкой, а кроссворд на последней странице был разгадан наполовину, карандашом. Чей-то аккуратный почерк остановился на слове из шести букв, и следующая клетка так и осталась пустой.
— Простите, — сказал он женщине с вязанием. — Тут поезда вообще ходят?
Она подняла на него светлые, совершенно спокойные глаза.
— Ходят, — сказала она. — Объявляют только неразборчиво. Я сама тут с утра.
Она сказала это так, как говорят «я тут с прошлой зимы», и Глебу стало не по себе, хотя объяснить, почему, он бы не смог. Он кивнул, пробормотал «спасибо» и пошёл к выходу.
Двери на другой стороне зала были тяжёлые, двойные, с медными ручками, отполированными тысячами ладоней. Глеб толкнул их плечом и вышел на площадь. Площадь была пустая: ни машин, ни людей, ни таксистов, которые у любой станции стоят кучкой и курят, поглядывая на часы. Только асфальт в трещинах, урна, фонарный столб и та же духота, что на перроне, тот же низкий свинцовый потолок облаков. Тишина стояла такая, какой в городе не бывает даже ночью, и Глеб не сразу понял, чего в ней не хватает: того ровного гула, который настолько привычен, что замечаешь его, только когда он пропадает. Он постоял, прислушиваясь, и услышал только своё дыхание, частое, как после подъёма по лестнице.
Он пошёл вдоль здания, чтобы выйти к дороге: к любой станции что-нибудь да ведёт — шоссе, просёлок, хотя бы тропинка. Асфальт сменился плиткой, плитка утоптанной землёй, сбоку потянулся бетонный забор с облупленной краской. Глеб шёл быстро, почти бежал, забор всё не кончался, и вдруг он упёрся в знакомый жестяной навес. Тот же перрон, те же круглые часы над кассой: девять сорок одна.
Он остановился. Он знал, как устроены такие станции, он строил вещи и посложнее. Обойти здание и выйти на перрон с другой стороны нетрудно, он просто свернул не туда. Он повторил это себе дважды, и во второй раз объяснение прозвучало хуже, чем в первый.
Рельсы снова запели.
На этот раз он стоял у самой жёлтой полосы. Скорый налетел, и воздух вокруг сдвинулся весь разом, будто кто-то выдернул из-под ног землю и тут же вернул на место. Его потянуло вперёд, к грохочущей стене вагонов, на один удар сердца, на половину шага, но он успел отшатнуться, рванулся назад, споткнулся и тяжело сел на бетон, едва успев выставить назад руки.
Когда всё стихло, он так и замер на бетоне, не в силах пошевелиться. Потом медленно опустил глаза на свои ладони. На правой была ссадина с налипшими серыми крошками гравия. Он выковырнул одну крошку ногтем и только тогда заметил странное: кровь на ссадине уже подсохла, а края потемнели, как бывает через час-другой. На перроне не было никакого гравия, только гладкий серый бетон. Получалось, что он упал раньше и где-то в другом месте. Только того падения он не помнил.
Глеб поднялся, отряхнул брюки и сунул правую руку в карман, чтобы не смотреть на неё. За стеклом зала никто даже не повернул головы.
· · ·
Глеб вернулся в зал. Ему нужен был телефон, любой: автомат, служебный, чей-нибудь мобильный. Один звонок, и всё встанет на место: ему скажут, где он, пришлют машину, перенесут комиссию на час, и этот день снова станет обычным днём, который можно уложить в расписание.
В стеклянной двери мелькнуло его отражение, и он не сразу себя узнал. Лицо было серое, как после бессонной ночи, на скуле темнело пятно, то ли пыль, то ли синяк, а воротник рубашки съехал набок. Он машинально поправил воротник и отвернулся.
Телефон-автомат висел в углу, старый, с железным шнуром и серой трубкой. Глеб снял трубку. Гудок был, длинный и ровный, и от этого простого звука ему стало легче, как становится легче, когда в темноте нащупаешь выключатель. Он поднёс палец к кнопкам и понял, что не помнит ни одного номера. Ни прораба, ни заказчика, ни даже своего собственного. Все номера жили в телефоне, а телефона не было.
Палец сам набрал семь цифр, и Глеб смотрел на него, как на чужой. Это был домашний телефон той квартиры, где он вырос. Глеб не набирал его лет двадцать и был уверен, что забыл. В трубке пошли гудки. Один, второй, пятый. Он представил, как в пустой квартире, на тумбочке в прихожей, звонит тот самый кремовый телефон с трещиной на корпусе, который отец так и не поменял, потому что «работает же». Гудки шли и шли. Никто не брал трубку. Глеб стоял и слушал их, пока не понял, что слушает уже не гудки, а собственное сердце, и повесил трубку.
Мужчина в рабочей куртке проснулся и сел, не выпуская сумки.
— Не объявляли? — спросил он хрипло.
— Не разобрать, — ответил Глеб.
Мужчина кивнул, будто другого ответа и не ждал, обнял сумку покрепче и снова закрыл глаза. Глеб подумал, что этот вопрос он задаёт, наверное, каждый раз, когда просыпается, и каждый раз слышит один и тот же ответ.
Девушка у окна вдруг перестала шевелить губами. Она выпрямилась, словно её окликнули, и подняла голову к динамику. Глеб тоже прислушался: тот же треск, то же шипение, ни одного слова. А девушка слушала, и лицо у неё менялось: сначала растерянное, потом испуганное, а потом какое-то очень простое и спокойное, как у человека, которому наконец сказали то, что он давно хотел услышать. Она встала, поправила на плече ремешок сумки и пошла к выходу на перрон. В дверях обернулась, случайно встретилась с Глебом глазами и сказала, хотя они не были знакомы:
— Я ей всё-таки сказала.
И, улыбнувшись, вышла. Глеб подошёл к стеклу. Девушка шла по перрону к дальнему концу навеса, не торопясь, и там, у края, её вдруг не стало. Он не видел, как она ушла, и не слышал поезда. Только что была, и вот нет, как бывает, когда моргнёшь.
— Куда она? — спросил он у женщины с вязанием.
— Объявили, — сказала та, не поднимая глаз от спиц.
— Я ничего не слышал.
Женщина распустила ещё один ряд и только тогда посмотрела на него. Во взгляде у неё была растерянность, словно он спросил о том, о чём она сама старалась не думать.
— Я тоже не слышала, — сказала она и снова взялась за спицы. — Я всё время что-нибудь пропускаю.
Глеб хотел спросить, давно ли она так пропускает, но не спросил, словно боялся услышать ответ. Он вышел на перрон, подошёл к краю и посмотрел вдоль путей, сначала в одну сторону, потом в другую. Рельсы уходили в белёсую дымку и там пропадали, и в обе стороны было одно и то же: ни семафора, ни огонька, ни встречной электрички, только два блестящих рельса, которые сходились вдали в одну точку. Он смотрел туда, пока не заслезились глаза, и впервые за этот день ему стало по-настоящему страшно. Он поймал себя на том, что сжимает кулаки в карманах, как будто держится за что-то, чего там нет
· · ·
На скамейке у колонны, под самыми часами, сидел старик, и Глеб удивился, что не заметил его раньше. Лицо у старика было в глубоких морщинах, а его светлые глаза при этом оставались растерянными, как у ребёнка, который потерялся на вокзале. На вид ему было далеко за восемьдесят. Тёмное пальто было застёгнуто на все пуговицы, до самого горла, как застёгиваются перед дальней дорогой. Обеими руками он сжимал ручку зонта. Зонт был женский, вишнёвый, с белой костяной ручкой, и в руках старика выглядел так, будто его дали подержать на минутку и забыли за ним вернуться. Старик то и дело поглядывал на двери зала, как смотрят люди, которые кого-то ждут и стесняются это показать.
Когда Глеб проходил мимо, старик поднял глаза.
— Молодой человек, посидите со мной минутку. Тяжело мне.
Глеб остановился. Поезда не было, и табло по-прежнему молчало.
— Чуть позже, я только… — Глеб не договорил и кивнул в сторону табло.
Старик кивнул, будто ничего другого не ждал, и опустил голову. Глеб пошёл к табло. Там всё так же тянулись белые полосы, в которых нельзя было разобрать ни слова, как на старом телевизоре без сигнала. Он вернулся на перрон, потом снова к табло. Он сам не знал, чего ждёт от него: что полосы вдруг сложатся в буквы, в номер пути, в то самое название, которое вертелось на языке.
Пока он стоял у табло, в голове сами собой складывались объяснения, почему он не остался со стариком. Если тому и правда плохо, он всё равно не врач и ничем не поможет. За окошком сидит Надежда, у неё наверняка есть телефон, она и вызовет кого надо. А старику, скорее всего, просто тяжело перед грозой: посидит, отдышится, и ему полегчает. У пожилых так часто бывает. А если он сейчас задержится, то опоздает окончательно, и тогда пострадают сорок человек, а не один. Объяснения выходили такие гладкие и удобные, что ему даже стало немного неловко.
Потом он вернулся к кассе. Окошко было закрыто изнутри картонкой, а на картонке синим фломастером было написано: «Перерыв 15 минут». Глеб хмыкнул: когда эти пятнадцать минут начались, табличка, как водится, умалчивала. Он по привычке посмотрел на часы над окошком. Девять сорок одна. Смеяться ему расхотелось.
Сейчас там, наверное, уже собиралась комиссия. Председатель, сухой человек в очках, смотрит на часы и делает пометку в блокноте, как делал на каждой приёмке, когда кто-то опаздывал. Прораб звонит Глебу и слушает длинные гудки. Заказчик говорит кому-то в коридоре: «Соловьёв никогда не опаздывает». Глеб видел всё это так ясно, будто стоял там сам, и от этой ясности становилось только хуже. Там решалось всё, ради чего он жил последние месяцы, а он стоял на пустом перроне и не мог даже позвонить.
Когда он вернулся к скамейке, старик сидел, откинувшись на спинку, и усталыми глазами всё так же вглядывался в двери зала. Он был так неподвижен, что Глебу на миг стало не по себе.
Глеб вспомнил, что сказал ему: «Чуть позже». Слова прозвучали в голове будто чужим голосом, и он вдруг понял, что уже говорил их кому-то, и не раз, и это был не этот старик. Он попытался вспомнить кому, но мысль ушла, не дойдя до конца, как поезд, которого не объявили.
Он стал перебирать. Заказчику он так не говорил, заказчику он говорил «уже еду». Прорабу говорил «сейчас буду», комиссии — «всё будет в срок». «Чуть позже» было для кого-то другого, для того, кто не обидится и подождёт. Ответ был совсем рядом, и Глеб почти ухватил его.
Над головой снова зашипел динамик, и сквозь треск Глеб различил своё имя: «…Глеба…». Он обернулся. Потом что-то ещё, похожее на «…не торопись…». Глеб мотнул головой. Имя обычное, мало ли на свете Глебов.
Только, судя по всему, других Глебов в зале не было: в очередной раз никто не поднял головы. Мужчина в рабочей куртке спал, обняв сумку. Женщина с вязанием снова распускала ряд.
· · ·
Глеб постоял ещё немного и медленно сел рядом, как садятся в конце длинного дня.
— Спасибо, — сказал старик, не отводя глаз от дверей. — Я тут уже который поезд пропускаю. Всё никак не решусь.
Глеб не понял, на что тут можно не решаться. Сесть в поезд — дело нехитрое, было бы куда ехать. Он хотел переспросить, но старик смотрел на двери так напряжённо, что спрашивать показалось неловко.
Желание бежать понемногу проходило, и отчего так, Глеб и сам не понимал. Ещё недавно каждая секунда казалась ему украденной, а теперь он сидел и не хотел вставать. Он по привычке полез в карман за телефоном и на этот раз нащупал вместо него сложенный вчетверо листок. Это был пропуск. Он разгладил его на колене: «Посетитель. Отделение 4. Действителен до 18:00».
Пропуск ему выписали в понедельник. Он заехал в больницу отдать врачу отцовские документы, взял пропуск на проходной и не поднялся. Постоял у лифта, посмотрел на часы и поехал на объект, потому что там ждали бетон. С тех пор листок переезжал из кармана в карман.
Вишнёвый зонт соскользнул у старика с колен и стукнулся о бетон. Старик дёрнулся было за ним, но не дотянулся. Глеб наклонился, поднял зонт, машинально стряхнул с него пыль и протянул обратно. Старик взял его обеими руками, бережно, как берут что-то очень хрупкое, и сказал: «Спасибо, сынок». От этого «сынок» у Глеба почему-то сжалось горло.
— Аркадий Ильич, — сказал старик и протянул сухую лёгкую руку, но не до конца, словно в последний момент засомневался, стоит ли.
Глеб пожал руку и тоже представился. Старик кивнул.
— У меня отец в больнице, — сказал Глеб и сам удивился: зачем он рассказывает это постороннему человеку? Так бывает в поезде: случайному попутчику говоришь то, чего не сказал бы никому из своих. Но остановиться он уже не мог.
— Там и без меня справляются: врачи хорошие, палата отдельная, я обо всём договорился. Да и лёг он просто на обследование, врачи говорят, ничего срочного. А у нас как раз сдача. Загородный пансионат для пожилых, элитный, с парком и зимним садом. Там сейчас каждый день на счету. Вот сдадим, и я сразу к нему.
— Для пожилых, — протянул старик задумчиво. — Каждый день на счету…
Глеб почувствовал, что краснеет, как школьник, хотя старик ничего обидного не сказал. Он заговорил быстрее, чтобы заполнить паузу. Рассказал про зимний сад, который он отстоял у заказчика, хотя тот хотел сэкономить. Про широкие двери, чтобы проходила каталка. Про поручни вдоль всех коридоров, на высоте девяноста сантиметров, потому что так удобнее держаться, когда ноги уже плохо слушаются.
Старик слушал, не перебивая, и неотрывно смотрел на двери зала.
— Он у меня всю жизнь был здоровый как бык, — сказал Глеб уже тише. — Сорок лет на железной дороге. Меня на плечах носил до восьми лет, пока мать не запретила. Я думал, он вообще не может заболеть. Такие не болеют, понимаете?
Он помолчал и добавил:
— Он мне звонил в воскресенье. Спрашивал про пансионат. Ему было интересно, правда интересно, он про каждую мелочь спрашивал: какие окна, тёплые ли полы. Сказал: „Покажешь потом, что ты там построил? Хоть на фотографиях“. А я ему: „Конечно, пап, после сдачи. Первым делом“.
Аркадий Ильич кивнул так, как кивают, когда знают продолжение истории.
— Давно вы у него были? — спросил он.
Глеб начал считать и сбился. Домой, в их городок, он последний раз выбрался весной: заехал на полчаса, отвёз лекарства и так и не снял куртку. А в больнице видел отца один раз, в тот день, когда перевёз его в столицу: подписал бумаги, поговорил с врачом и уехал на совещание. Потом были согласования, акты, комиссия.
— Месяц назад, — сказал он наконец и сам не поверил. Ему казалось, что прошла неделя.
Мимо станции снова пролетел скорый. Глеб вздрогнул всем телом, но остался сидеть, и только пальцы сами сжались на колене. Старик даже не шелохнулся.
· · ·
Динамик снова зашипел, и сквозь треск опять пробилось: «…Глеб…», а следом что-то похожее на «…жду…». На этот раз Глеб не сорвался с места. Объяснить это он бы не смог, только чувствовал, что внутри поселилось что-то тихое и тяжёлое, похожее на усталость после долгой дороги, когда уже всё равно, сколько ещё ехать.
Ноги больше не просились бежать. Всю жизнь он бежал, а теперь сидел, положив ладони на колени, ссадиной вверх.
— Он ждал, — сказал Глеб. Голос у него сел, и он откашлялся. — Я знал, что ждёт. Я поехал на работу, потому что боялся туда войти. Боялся увидеть его таким.
Он помолчал и договорил, потому что теперь уже нельзя было не договорить:
— Я в понедельник стоял у лифта и думал: поднимусь, а там не он. Там кто-то маленький, в больничной рубашке. И уехал. Проще было думать, что он всё ещё тот, который носил меня на плечах.
Он сказал это вслух впервые, и внутри что-то разжалось, как разжимается кулак, в котором слишком долго что-то держали. Легче не стало. Просто больше не нужно было придумывать отговорки.
Аркадий Ильич ничего не ответил. Только положил руку ему на рукав, легко, как кладут, когда хотят сказать, что услышали.
Динамик щёлкнул. Женский голос, ровный, вокзальный, каким объявляют задержку электрички, произнёс отчётливо:
«Не торопись. Я подожду».
Глеб узнал эти слова сразу. Так отец ответил на его «Занят. Чуть позже», которое Глеб набрал на ходу, не глядя, между двумя звонками. Больше отец ничего не писал.
«Не торопись». Отец говорил это ему всю жизнь: за столом, в прихожей, на перроне у жёлтой полосы.
И тогда он вспомнил. Утро, перрон, электричка опаздывает. Телефон в руке и сообщение из больницы, которое он открыл на ходу, как открывал всё: «Глеб Валентинович, к сожалению, сегодня утром ваш отец…» Он остановился, перечитал, потом ещё раз, будто от этого слова могли стать другими, и не заметил, что стоит уже на жёлтой полосе. Сказалась ночь без сна над таблицей замечаний: перрон вдруг качнулся, как палуба, Глеба повело вперёд, и он упал, успев только выставить правую руку. Как запели рельсы, он уже не услышал. Только гул, низкий, нарастающий, такой, что задрожал бетон под ногами, и слишком яркий экран в руке. Потом гул оборвался.
Удара он не помнил. Помнил только, как в ладонь впился острый гравий у самых рельсов, и короткую темноту, как бывает, когда моргнёшь. А потом были другой перрон под жестяным навесом и круглые часы над кассой. Они показывали девять сорок одну, ту самую минуту, на которой для него всё остановилось. Потому стрелка и не двигалась.
Он по-прежнему сидел на скамейке, и Аркадий Ильич молча отпустил его рукав. Глеб не почувствовал ни ужаса, ни боли. Только усталость, огромную, будто он бежал много лет без остановки и вот наконец сел.
Теперь он понимал, почему за эту бесконечную минуту на станции то и дело вспоминал отца. Последняя его мысль там, на настоящем перроне, была об отце, и здесь она так и крутилась, как пластинка, которую заело. Электричка опаздывала, он стоял у края и вдруг вспомнил те воскресенья, когда они с отцом приходили на станцию просто так, смотреть на поезда. Тогда ему было спокойно и радостно, как не бывало уже никогда потом. Взрослым он всё ждал этого чувства. Сдавал объект и думал: вот теперь. Получал повышение и думал: ну, теперь точно. Вечером, когда все расходились, выходил к готовому зданию один и стоял, задрав голову, как когда-то перед поездами. Минут пять было почти похоже. Потом звонил телефон, и начинался следующий объект.
Над кассой тихо щёлкнули часы. Минутная стрелка дрогнула и перешла на следующее деление: девять сорок две.
Дверь зала приоткрылась, и в щель выглянул мужчина в рабочей куртке, всё так же прижимая к себе сумку.
— Объявляли? — спросил он.
— Ещё нет, — ответил Глеб.
Динамик молчал, но Глеб всё равно встал, понимая, что пора, и медленно пошёл к краю платформы. Старик остался сидеть и смотрел ему вслед, и в его взгляде не было ни упрёка, ни жалости. Вишнёвый зонт лежал у него на коленях.
— А вы? — спросил Глеб, обернувшись.
— Чуть позже, — сказал старик.
Он погладил белую ручку зонта большим пальцем, как гладят чью-то руку, и снова посмотрел на двери зала.
Динамик щёлкнул в последний раз, и Глеб понял, что эти слова звучали с самого начала:
«Глеба Соловьёва ожидают на третьем пути».
Воздух стоял тяжёлый - всё было украдено, И ДАЖЕ воздух был какой-то спёртый (с)