Тракт
За спинами жителей деревни, бросавших на нас в большинстве своём, если не считать людей в волчьих масках, довольно благожелательные взгляды, раздался клекот. Толпа пришла в движение. Расталкивая народ, по направлению к нам двигалась настоящая великанша. Вид её был ужасен.
Яйцевидную голову украшали две длинные седые косицы, смазанные, судя по невыносимому запаху, прогорклым смальцем. Узкие глазки великанши, утопленные в мешках набухших век, смотрели тупо и зло. Расплющенный нос занимал большую часть покрытого грубыми шрамами лица. С отвисших сизых губ капала мутная слюна. Одета страхолюдина была в грязное рубище из мешковины, подпоясанное обрывком бечевы. Выбравшись из толпы, не переставая клокотать и причитать, жуткая бабища упала в грязь и начала в ней кататься. Первый ряд зрителей опасливо подался назад. Бабищу здесь побаивались. Откатавшись своё, великанша встала на четвереньки и поползла к старику.
—Аринушка, доню, вставай. Извазюкалась вся, сердешная. — старик помог ей подняться и представил: — Блаженная наша, Арина. Гостей не жалует. На людях показывается редко и по поводу. — он рукавом обтер грязь со щёк бабищи и ласково спросил: — Ты чегой-то разбушевалась? Или дело какое имеешь?
Аринушка запричитала ещё громче, затряслась всем своим богатырским телом, завертелась волчком, а остановившись пошла вдоль людской стены по-собачьи принюхиваясь к чему-то, ведомому ей одной. Видя её приближение, люди ежились, стараясь стать незаметнее и ниже ростом, кто-то пытался скрыться в толпе, но его не пускали, выталкивая назад — в безопасных задних рядах желающих встретиться с Ариной не было. Дойдя до нас, сбившихся в кучу вокруг маман, великанша остановилась и активнее задвигала ноздрями. Наконец, определившись с предметом поисков, вытянула палец с чёрным кривым когтем и, ткнув им в Мусю, сжавшуюся на маминой груди, прошипела по слогам:
—Маш-ка. Моя Маш-ка.
Толпа разом выдохнула. Маман попыталась спрятать Мусю под полами шерстяной шали. Отец бросился к ним, но не успел, остановленный волчьими масками. Эти маски окружили, оттеснив нас с Мишей, маман, вырвали из её рук вопившую Мусю, грубо отпихнув попытавшую им помешать Груню. Дальнейшее запомнилось мне обрывками. Я помню заплаканное лицо сестрёнки, крики маман, полные невыразимого отчаяния. Помню, как отец бросился вслед блаженной, уносившей Мусю, и как его повалили в грязь и долго били. Помню, как сам кричал, плакал и бился в чьих-то сильных, удерживающих меня руках.
Пришёл в себя уже в амбаре, полном сена. Со мной были Миша, Груня и маман. Отворилась дверь, и в амбар закинули бесчувственное тело отца.
Время тянулось нестерпимо медленно. Маман рыдала, не обращая внимания на нас, пытавшихся её как-то утешить. Очнувшийся отец изучал наше узилище. С улицы не доносилось ни звука кроме стука дождя, барабанящего по крыше. Молодой организм взял своё, и я уснул, сморенный усталостью, дождем, мягким ложем из сена.
На рассвете дверь отворилась, впустив внутрь серый пасмурный свет. В амбар вошел здоровенный рыжебородый детина. Оглядев нас всех, он поставил на пол ведро с водой. Рядом положил свёрток, обернутый чистой белой тряпицей. Вышел, вернулся с порожним ведром, которое отнёс в дальний угол. Очнувшийся от спасительного забытья, в которое ненадолго провалилась, маман бросилась к рыжему.
—Что с моей дочерью? Где она?
Детина лишь покачал головой в ответ и направился к двери. Маман упала на колени.
—Одно лишь слово, молю Вас! Сжальтесь над несчастной матерью! Она жива? — рыжий кивнул, мол, да, жива. — Здорова? — вновь кивок. — Нам вернут дочь? — детина пожал плечами, заторопился и вышел вон.
Отец поспешил поднять маман, принявшуюся вновь заламывать руки, довёл её до сеновале, уложил и начал гладить по голове, как маленькую, шепча ей на французском, с моего места было не расслышать, что именно.
Дождь шёл весь день и следующую ночь. Подкрепившись хлебом и водой, мы с Мишей дремали, зарывшись в сено. Отец был неотлучно при маман. Вечером вернулся рыжий. Принёс свежей воды, хлеба и лука, вынес поганое ведро. На вопросы отца не отвечал, лишь в конце обернулся и открыл рот. Во рту шевелился маленький и гладкий, как обкатанный рекой камень, обрубок языка. Рыжий был нем.
Ночью рыдания маман перешли в хрипы, появился жар, сопровождаемый бредом. Отцу едва хватало сил удерживать ее на месте. Груня обтирала лицо своей барыни мокрой тряпицей. Мы с Мишей тихонечко молились в углу. Все это происходило в кромешной тьме. Несколько раз за ночь мы слышали далёкий гул от которого вибрировала земля под ногами.
Утром, вместо привычного уже рыжего, проведать нас пришла неопрятная толстая баба. Увидев открывшуюся ей картину, бросила ведро и свёрток на пороге и опрометью бросилась назад. Вскоре дверь амбара вновь растворилась и вошли те, в волчьих масках. Двое кинулись к отцу, навалились на него, прижав к полу. Ещё двое схватили бедную маман за руки и за ноги и выволокли на двор под дождь, бросив прямо в жидкую грязь. Нас заперли. Отец кричал и бросался на дверь пока не обессилел. Мы с Мишей тоже кричали и колотили в дверь и стены. Груня плакала и молилась. Когда мы немного успокоились, маски вернулись. Пока один держал отца под прицелом старинного ружья, второй втащил какую-то жаровню, исходившую приторным травяным дымом. Затем наши мучители вышли, оставив нас в покое. Больше в этот день никто не пришел.
Утро на Сенатской площади, суд над отцом, казнь его школьных товарищей, лишение чинов и состояния, долгие месяцы дороги в Сибирь, голод и холод, тракт с толпами бредущих живых мертвецов, волчьи маски, жуткая Аринушка, отнявшая у нас Мусю — все это померкло перед событиями следующей ночи. Ночи, которая впечаталась в память и навсегда меня изменила. Именно в эту ночь нам суждено было познать запредельный ужас и столь же запредельную боль и отчаяние. Не дай Бог какой живой душе почувствовать и пережить то, что уготовила судьба для нас четверых.
Дождь перестал, все стихло. Через щели в стенах заструился холодный свет нарастающей луны. С улицы послышался шум множества голосов, прерванный властным окриком. Властный, а судя по всему, им был вчерашний старик, заговорил. До меня долетали лишь обрывки его речи, но и услышанного хватило, чтобы волосы на моей голове встали дыбом. Старик обращался к тёмному божеству, повелителю мертвых из тайги. Увещевал его, заискивающе просил пощадить деревню, не изводить под корень, как другие поселения.
—Ты, сокрытый в земле, дышащий гнилью, зовущий в темноте… Я знаю, ты слышишь. Ты всегда слышишь. Ты, насылающий мор на скот, высасывающий жизнь из земли, поднимающий спящих вечным сном. Великий, повелевающий чумой и лихорадкой, шепчущий им, куда идти, кого забрать… Я, Феодор , староста этой никчемной деревни, склоняюсь перед твоими безднами. Ты голоден. Ты всегда голоден. Сколько душ ты вкусил за этот год? Сколько детей поглотила твоя ненасытная пасть? Сколько старух, сгорбившись, ушли в могилу раньше срока, по твоей воле и по твоей же воле восстали из могил, чтобы неприкаянно бродить по тайге? Ты все ведаешь, все видишь. Прими жертву. Насыться от её страданий. Обойди нас, ничтожных своим вниманием. Оставь нам этот клочок земли, о большем не прошу. Оставь нам наши ничтожные жизни. В положенный срок мы все придем под покров твоей тьмы. Прими же жертву. Не трогай нас. Не насылай свои болезни. Не поднимай из могил тех, кому положено лежать в земле. Веруем в тебя единого, отрекаемся от поповского триединства. — Богохульства, выкрикиваемые стариком были чудовищны.
Он умолк, и святотатственные речи сменились богомерзкой песней на неизвестном языке, затянутой десятком голосов. Судя по звукам, толпа пришла в движение. Затрещали поленья, по стенам амбара заплясали алые отблески костра. И тут она закричала.
Этот нечеловеческий вой, рвущий барабанные перепонки каждому слышащему его, вой за пределами возможностей человеческой глотки, несомненно принадлежал моей маме. Хрупкой маме с со смехом похожим на перезвон серебряных колокольцев. Маме, ни разу в своей жизни не повысившей голоса до крика. Это моя мама сейчас умирала там, среди чужих людей, изливая нестерпимую боль в этом хриплом вое. А следом моих ноздрей коснулся запах жареного мяса. Жаренного заживо человеческого мяса.
—Ты слышишь ее мучения? — крикнул старик. — Ты принял? Дай нам свой знак.
Где-то на краю тайги раздался гул, будто великан ударил в гигантский подземный колокол. Я лишился чувств.
Продолжение следует



