Воспоминания в моей голове
15 постов
15 постов
Выборы детства
Сколько себя помню, бабушка всегда работала на выборах. А поскольку участок был приписан к их с дедом дому, мы всей семьей приходили голосовать именно к ней. И мне, как самому младшему, доверяли почётную миссию — отметить в бюллетене того, за кого голосовали взрослые, а потом с важным видом опустить его в ящик. Разве не счастье для ребёнка? Но выборы — это был не только день голосования. Члены комиссии дежурили и до него, проверяя документы, подшивая списки. Однажды во время такого дежурства мы зашли к бабушке, и она показала нам комнату с игрушками. Новенькими, ещё в упаковке, яркими, будто сошедшими с витрины «Детского мира». Настоящий рай! Позже она объяснила: их закупали перед выборами, чтобы потом передать в садик или школу. Но пока участок был пуст, нам разрешили поиграть. А ещё выборы были праздником. В холле играла музыка, продавали свежую выпечку, наливали сок в гранёные стаканы. Однажды и мне купили яблочный — из трёхлитровой банки. Видимо, он чуть забродил, потому что по дороге домой я, шатаясь и держась за руки мамы и тёти, распевал песни, а ноги заплетались, мир казался удивительно добрым, а выборы — самым весёлым событием в году. Выборов тогда было много — и референдумы, и президентские выборы. После одного из голосований на участке раздавали наклейки с российским триколором и надписью «Я голосовал». Долгие годы несколько штук красовалась внутри шкафа на дверке — как память о тех временах, когда бюллетени казались волшебными билетами, а демократия пахла свежей булкой и забродившим соком.
Золотые рельсы детства
Я чуть подрос — и дед, не раздумывая, стал брать меня с собой в командировки. Без мамы. Это было чудо, от которого сердце колотилось как колёса на стыках рельсов. Первый раз, когда он мне это предложил я боялся, что он вдруг передумает и меня не возьмет, поэтому не отходил от него ни на шаг. Дед курить - и я с ним. Дед пить чай — я уже пристроился рядом. Идёт за продуктами в дорогу — моя рука крепко вцепилась в его пальцы. Бабушка смеялась: «Боится, что ты сбежишь без него!» Но конечно же никто не мог оставить меня дома. У деда был особый вагон — не пассажирский, а передвижная лаборатория с его собственным изобретением: измерительной установкой, о которой даже писали в «Гудке» на первой полосе. Он так и назывался «Вагон-лаборатория». Номер вагона врезался в память навсегда: 72140. В дедовском купе — две полки, но вместо нижней диван с пружинами, удобный, как люлька. Дед всегда уступал его мне. Там же стоял письменный стол и кресло, но большую часть времени мы проводили в рабочем салоне, получившимся из объединённых купе. Сначала данные записывали вручную, но в 92-м появился первый компьютер — чудо техники! Помимо расчётов, на нём был текстовый редактор «Лексикон» и несколько игр. Для меня это стало настоящей магией. Мы объездили всю Свердловскую железную дорогу — от Серова до Нижневартовска, через сотни километров тайги и бескрайних болот. Северные маршруты были самыми долгими, но каждая поездка превращалась в приключение. Порой ехали вдвоём — дед даже проводниц отпускал домой, сам отмечал маршрутные листы на конечных станциях. Они благодарили его чуть ли не со слезами. Однажды на линии внедряли новую технологию, и на станциях к нам должны были подсаживаться железнодорожники — дед объяснял им тонкости. Я об этом не знал, поэтому, когда на одной из остановок в дверь начал ломиться какой-то мужик, решил: очередной пассажир, перепутавший вагон. Такие часто стучались, думая, что это их первый вагон, куда у них куплен билет — мы с дедом только посмеивались. Лишь раз он пустил в вагон женщину с ребёнком: на улице был лютый мороз, и он не выдержал, пустил их проехать. Но на следующей станции тот же мужчина снова яростно колотил в дверь. Я позвал деда — оказалось, это железнодорожник. Он не ругался, только удивлялся: «Какой у вас бдительный парнишка!» В благодарность за терпение мы угостили его кофе. Таких попутчиков в тот раз было пятеро или шестеро — все разные, но объединённые одним делом. А на обратном пути тот самый мужик вдруг появился на перроне со свёртком в руках: «Это вам!» В фольге дымился кусок тушёного лося — невероятно ароматный, нежный, и очень вкусный. Наш вагон всегда шёл первым после локомотива, и в нём было особое выпуклое окно — из него я видел зеркало машиниста. Один из них, заметив моё любопытство, стал улыбаться мне в отражение, будто делясь секретом. Дед всегда давал мне деньги, чтобы я мог купить себе что-то в киосках на станциях. Мороженое или шоколадку. Но были и немного страшные моменты. Иногда за нашим вагоном цепляли спецвагон с зэками. Их грузили быстро, под присмотром автоматчиков и овчарок, рвущих поводки. Лай, крики, пара собак, бросающихся на решётки — мне становилось жутко от такого зрелища. Летом ездить было лучше: можно было открыть окно и подставить лицо встречному ветру, вдыхая запах нагретых шпал и полевых цветов. Зимой — своя романтика: сугробы, искрящиеся под фонарями маленьких станций. Те времена кажутся золотыми.
Соседи
В нашем саду участки были, словно лоскутное одеяло: маленькие, поэтому все у всех на виду. Заборы были чисто символические — больше для порядка. Каждый знает, кто когда приехал, что посадил и почему вчера у соседей из третьего ряда опять дымила баня. Слева от нас жил директор «Уралтрансмаша» — невысокий, спокойный, с медленной походкой. Мы вчера видели его по телевизору в новостях в Москве в костюме рядом с важными людьми, а сегодня он в трениках с вытянутыми коленями и в поясе тяжелоатлета копался в грядках, будто простой дачник. Его жена, строгая учительница была главной и заставляла его даже полоть грядки. А ему было скучно, и он готов был разговаривать даже со мной - маленьким ребенком, лишь бы не прополка. Как-то они привезли мне конфеты в ярких обёртках. Это были «Марс», «Баунти» и «Сникерс». Тогда такие были только в кино да в рассказах счастливчиков, побывавших за границей. Я бережно разворачивал фантики и ел конфеты сидя на кровати под одеялом. Напротив стоял большой дом. Хозяином был машинист Борис. Дом был большой с балконом и с верандой под жестяной крышей. Хозяин появлялся редко, и в его отсутствие крышу веранды захватили коты. По ночам они устраивали там дикие концерты — вой, вопли, грохот жести. Мы с дедом ставили мышеловки. И с утра, если туда попадали мыши, я за хвост выкидывал их на участок Борису. Справа, за густой стеной помидорных и огуречных кустов в теплице, жила тихая семья. Они будто жили в параллельном мире, где главное — не мешать другим. А сзади, за кустами малины обитал Любопытный. Когда мы копали колодец, он так жаждал увидеть процесс, что взгромоздился на стремянку и делал вид, будто красит стену. Кисточка в его руках вяло ползала по доскам, а глаза так и норовили заглянуть в яму. Вдруг там клад? Ещё на нашей улице жили старик со старухой — седые, сгорбленные. Их тощая собака, дрожащая от каждого шороха, вечно пряталась под крыльцом. А в самом конце улицы обитал татуированный мужик — молчаливый, с узорами, расползающимися по рукам, будто синие реки на карте неизвестной страны. Хорошо жили, дружно. Может, потому что все друг друга знали. Или потому, что ссориться небыло причин.
Все любят цирк?
В цирке мы с мамой бывали часто. Мы успели посмотреть и Куклачёва с его кошками, и братьев Запашных — тогда ещё не звёзд, а просто ловких ребят с тиграми. Но эта история не о них. Атмосфера цирка — это не только представление под куполом. Это ещё и толчея у выхода, где теснятся лотки с детской радостью: сладкая вата, липкие от карамели яблоки, газировка ядовитых цветов. И, конечно, игрушки. Не те, что в «Детском мире», а особенные, цирковые — клоунские носы на резинке, светящиеся мечи, маски с перьями. Всякая дребедень, от которой у ребёнка загораются глаза. В тот раз, выходя после представления, я был сам не свой. В толпе кричали зазывалы, дети тянули родителей к прилавкам, а мне до смерти хотелось одного — маленького солдатика с шевелящимися руками. То есть, он, конечно, был не совсем солдатиком. Скорее, монстриком — пластиковым, ярко раскрашенным, с выпученными глазами. Но такие были у всех детей! А в нашем киоске у дома их не продавали, и потому желание заполучить эту фигурку становилось нестерпимым. Мама, видя моё беспокойство, спросила:
— Тебе что-то нравится?
Я молчал. Тогда она сама решила:
— Ну давай купим клоунский нос!
Я обречённо кивнул. Мы отстояли очередь, и вот он — кусочек розового поролона на тонкой резинке. Я примерил. Всё вокруг должно было стать веселее, но… не стало. И тут я не выдержал. Губы задрожали, и я как зарыдаю — и мама сразу присела передо мной:
— Что случилось?
— Я хотел солдатика… — выдавил я сквозь слёзы.
Оказалось, он стоил столько же, сколько и этот дурацкий нос. Мама взяла меня за руку, и мы пошли обратно — менять. Когда у меня в ладони наконец оказался тот самый монстрик, мир снова стал ярким. Я сжимал его в кулаке, и был счастлив. И это чувство не покидало меня еще несколько дней.
Мелодии детства
Музыка вошла в мою жизнь рано — тихим скрипом винила, звонким перематыванием кассет, голосами из телевизора, звучавшими по праздникам. У бабушки стоял проигрыватель с пластинками — массивный, с бархатистым звуком. Мне ставили «Щелкунчика», что-то ещё из классики, но любимой была песня «Голубой вагон» из мультфильма про Чебурашку. Тётя даже нарисовала мне на пластинке паровозик с вагончиками, чтобы я сам мог её ставить. Почему именно эта песня? Да потому что у деда был свой вагон — настоящий, железнодорожный, в котором он уезжал в командировки. Детская логика связала два образа намертво: если дед едет, значит, где-то там, за окном, катится и этот самый голубой вагон. Дома же был магнитофон. Кассеты перематывали, плёнка иногда вытягивалась и путалась, но это не мешало слушать музыку снова и снова. Особенно «Осторожно, двери закрываются» Александра Малинина — почему-то именно эта песня вызывала у меня восторг. Может, из-за ритма, напоминающего стук колёс, а может просто потому, что в ней звучало что-то не до конца понятное детскому уму. Кассеты появлялись в доме по-разному: что-то покупали, что-то брали у знакомых или родственников. Помню, как услышал впервые «Клетки, клетки» группы Любэ — странную, бьющую в такт песню, которая понравилась мне, хоть я и не понимал до конца, о чём она. А ещё была «Песня года» — новогодний музыкальный марафон, который шёл часами, с перерывом на новости. Мы смотрели его обязательно, всей семьёй. И в голове складывалось понимание: хорошая песня — это когда слова слышны, когда они что-то значат, а мелодия не просто фон, а отдельная история. Лучшими композициями я до сих пор считаю песни Юрия Антонова. В них, если прислушаться, звучит сразу несколько мелодий (две, три и, иногда, даже четыре) — они переплетаются, убегают друг от друга, потом снова сливаются воедино. Так не умеет никто. Так и сформировался мой музыкальный вкус — не из модных хитов, а из этих вот кусочков: скрипа винила, шуршания кассет, голубого вагона, увозящего деда в командировки, и дверей, которые закрываются.
Детство на кончике ложки
С детства я был так себе едоком — не капризным, нет, но равнодушным к пище. Не то чтобы отказывался, просто ел без аппетита. И всё же до пяти лет оставался упитанным малышом — мне даже ставили ожирение первой степени, хотя вряд ли я мог его «заслужить». Однажды в наш сад заглянул по срочному делу коллега бабушки с дедушкой. И пока между электричками было время его усадили за стол обедать, а меня, как полагается, начали торжественно опрашивать:
— Миша, суп будешь?
— Буду.
— А второе?
— Буду.
— А сметану с сахаром?
— Буду.
Мужик, должно быть, представил себе этакого обжору, раздувшегося от щёк до колен. Каково же было его удивление, когда я, величественно ковыряя ложкой, осилил лишь пару ложек супа, еще чуть-чуть от второго, а от сметаны и вовсе отказался. Нет, обжорство в детстве — это не про меня. А потом потихоньку похудел до нормы. А раз уж речь зашла о еде, поговорим немножко и о блюдах того времени. Кухня в саду была простой, но уютной — газовая плита, тяжёлые красные баллоны, заправляли за домом сторожа. Еда — без изысков, но сытная, домашняя, такая, от которой на душе становится тепло. Особенно запомнилось: Хлеб, залитый яичком — хлеб жарили на сковороде на масле, а потом заливали омлетом. Он шипел, вздувался и обязательно вилкой или кончиком ножа нужно было поднять каждый кусочек, чтобы омлет проник и туда. Пирожки с луком и яйцом — тесто бабушка ставила чаще сама, но иногда покупали готовое. Яйцо и лук порезать, посолить и... На сковородку! Лучшие пирожки на свете. Вкуснее любых пирожков на свете! Если сделать такие сейчас - вкус детства. Макароны с колбасой — обычные рожки, перемешанные с аккуратными кубиками колбаски. Просто, даже примитивно, но почему-то именно это блюдо вспоминается с особой нежностью. А ещё — сырники и домашние пельмени, которые чаще появлялись на Новый год, но иногда, появлялись и среди лета. За мясом дед ездил куда-то в Ишим, потому что дома полки в магазинах были по-прежнему не сильно то затоварены. Их лепили долго, всей семьёй, и в каждом чувствовался след пальцев кого-то из своих. Была и картошка с огорода и, по-моему, сосиски, да много чего... И голодом мы, конечно, не сидели. Но и излишеств не было — только простая, честная еда.
О погоде и плавании
Лето на Урале — это всегда лотерея. Может неделями лить дождь, а ночи будут такими холодными, что в августе уже достаешь теплую куртку. А может вдруг с мая по сентябрь стоять жара, от которой трескается земля и вянут листья. Нам повезло — хоть мы и не видели моря, рядом с нашим участком был пруд. Мы купались. Каждый день, по нескольку раз. Я тогда еще не умел плавать и барахтался, цепляясь за кусок пенопласта. Со временем он сломался — сначала пополам, потом еще и еще... В конце концов у меня остался совсем крохотный обломок, который уже не мог удержать меня на воде. Но он был уже и не нужен — я научился плавать. Теперь я рассекал воду вдоль и поперек, нырял, плыл к дальнему берегу и обратно. Однажды бабушка с дедушкой наблюдали за мной со второго этажа. Дед, щурясь, долго всматривался в воду и спросил:
— Это кто там так здорово плавает?
Зрение у него было всегда не ахти. Бабушка только покачала головой:
— Ты что, собственного внука не признал?
Дед удивился. А я с тех пор плаваю лучше, чем топоры.
Средняя школа: годы без ярких красок
Как закончилась началка и началась средняя школа я не помню. Был выпускной, мы к нему готовились, было чаепитие и что-то еще. Но яркого отпечатка это тоже почему-то не оставило. С пятого класса (четвертого у нас небыло) началась средняя школа. Школьные годы до 9-го класса сливаются в одно ровное, ничем не примечательное полотно. Школа — дом, дом — школа. Выходные. И снова по кругу. Не было ни особых проблем, ни яркой влюблённости — просто обычная жизнь, тихая и предсказуемая. Новые знания, редкие чаепития, привычный распорядок. В шестом классе я перешел в новую школу — мы переехали после того, как в Нижневартовске умер дед Боря. Он когда-то перебрался туда из Крыма после развала Союза, и отцу досталась доля в его квартире. На вырученные деньги мы и начали новую жизнь в новой квартире. Новая школа отличалась разве что более сильным классом. И еще тем, что мальчики и девочки здесь вообще не общались. Совсем. Есть фото с 1 сентября: мальчишки — кучкой, девочки — отдельно, а я стою посередине, будто не решаясь чью сторону выбрать. Втянулся в учебу. Особняком в памяти стоит физика. Когда она началась в 7-м классе, первые параграфы казались китайской грамотой. Через скандалы, споры и мамино терпение я все же разобрался. И с тех пор физика прочно вошла в мою жизнь, став чем-то вроде надежного островка в море школьной рутины. Больше она мою жизнь не покидала никогда. Годы шли, почти не отличаясь друг от друга. Не могу сказать, что вспоминаю их с теплотой. Не люблю школьные годы. Не выношу большинство одноклассников. Да и учителей не особо жалую. Что есть, то есть. Но справедливости ради — базовые знания нам дали неплохие. За это, наверное, стоит сказать спасибо школе. У меня небыло преданных друзей. Небыло тех, с кем делились бы секретами, кому звонили бы без повода, с кем сбегали бы с уроков. Были просто... одноклассники. С кем-то общался чуть чаще, с кем-то реже — ровно настолько, чтобы не казаться букой. Но ни одной души, которая бы действительно осталась в памяти. Учеба — такая же невыразительная. Ни блестящих успехов, ни горьких провалов. Что-то давалось чуть легче, что-то — с лёгким скрипом. Физика, может, чуть интереснее, литература — чуть скучнее. Но в целом — просто ещё один предмет, ещё один урок, ещё одна оценка в дневнике. Сплошная серость. Будто ноябрьский день, когда небо низкое, а свет какой-то плоский, без теней. Без восторгов, без драм, без чего-то, за что могла бы зацепиться память. Но за пределами школы... Происходили вещи, менявшие все мое мировоззрение и мировосприятие. Школа же так и осталась фоном — не тюрьмой, но и не домом. Просто местом, где надо было отбывать.
Лизун
Киоски росли, как грибы после дождя — пестрые, забитые всякой всячиной. Внутри пахло дешевыми сладостями, газировкой с химическим послевкусием и чем-то еще. На прилавках теснились странные игрушки, детские вещи сомнительного происхождения. Среди них были и лизуны. Лизуна я знал по мультфильму — тот самый слюнявый, липкий призрак из «Охотников за привидениями». Но здесь они были другими: маленькие, полупрозрачные шарики, которые, если шлепнуть о стену, растекались в жирную лужицу, а потом медленно, лениво собирались обратно, оставляя после себя сальный след. Они прилипали ко всему: к зеркалам, к шкафам, к ладоням, заодно собирая пыль, крошки и волосы на себя. Чудо? Безусловно. Дед, как всегда, был в командировке. Мы с бабушкой возвращались домой после выходных, и она вдруг купила мне одного такого лизуна. Я не просил. Я вообще редко чтото просил. Но, должно быть, рассказывал о них слишком уж восторженно — о том, как у одноклассников они липли к партам, как их кидали в потолок, а они застывали каплями. Бабушка всё поняла без слов. Дома я немедленно принялся испытывать лизуна на всём, что имело гладкую поверхность. Полированный шкаф — идеально. Зеркало в прихожей — ещё лучше. Потом я размахнулся и шлёпнул его об стену.
— Ой, — сказал я, глядя на жирное пятно, въевшееся в бумажные обои.
— Ой, — эхом отозвалась бабушка.
Мы попытались оттереть, но пятно лишь размазалось. Бумажные советские обои не моются.
— Ничего, — вздохнула бабушка. — Родители и так собирались делать ремонт.
И как раз в этот момент вернулась мама. Её взгляд перешел от меня к бабушке, от бабушки — к пятну, от пятна — обратно ко мне.
— Вот так всегда, — только и сказала она. Ремонт, конечно, откладывался ещё долго. А пятно так и осталось — призрачное напоминание о том, что некоторые игрушки лучше оставить в киосках.
Последний день четверти
В конце четверти школа будто выдыхала — уроки кончались раньше, голоса звенели громче, а в воздухе витал сладкий дух приближающихся каникул. Но сначала — генеральная уборка. Мы драили парты мокрыми тряпками, вытирали с них следы чернил и карандашей. Вода в ведрах быстро темнела от мела и пыли, а по полу растекались мутные лужи — но нам было весело. Потому что после — чаепитие. Все несли из дома что-нибудь к чаю. В те годы как раз вошли в моду рулеты и кексы из легкого бисквита с разными начинками в ярких упаковках А простое печенье и конфеты были редкостью. Моими любимыми были рулет с клубничной начинкой и кекс с абрикосом. Прошли годы, а вкусы не изменились. До сих пор, увидев в магазине тот самый рулет, не могу удержаться. Потому что это — вкус последнего школьного дня, окончания четверти.
Шлакопенобетон и милицейская погоня
Строительство дома на новом участке началось с поиска материала. Дед, вечный экспериментатор, где-то вычитал про шлакопенобетон — лёгкие, тёплые блоки, которые можно пилить обычной ножовкой, резать и колоть без особых усилий. Новинка, почти диковинка. Чтобы посмотреть на это чудо, мы отправились в посёлок Монетный — на поезде. Железная дорога в сторону Алапаевска до сих пор не электрифицирована, и старый поезд тащился, постукивая на стыках. Блоки деду понравились. И вот в один пасмурный осенний день они с отцом взяли грузовик и поехали за блоками. В помощь взяли дядю Валеру — он тогда работал в милиции и поехал на служебной машине. Водитель грузовика, не в курсе дела, нервно поглядывает в зеркало: сзади «Жигуль» с милицейскими номерами неотступно преследует его. Он сворачивает на перекрёстке — милиция за ним. Он петляет по ухабам — милиция за ним. Он прибавляет скорость — милиция тоже. «Да что за чёрт?!» — ворчит шофёр, сжимая руль. «Ну чего привязался этот мент?!» Дед, сидящий рядом, невозмутимо поправляет его: «Спокойно. Это наш грузчик.» Блоки привезли в сад. Началась стройка. Шлакопенобетон действительно оказался удобным, и дом рос медленно, но верно. Мораль сей истории в том, что даже за милицейской машиной может скрываться не погоня, а просто дядя Валера, который приехал помочь.
Мои велики
У меня всегда был велосипед. Сначала - маленький красный трехколесный, с педалями на переднем колесе. На нем я катался не долго. Очень уж тяжело крутить педали ребенку. Потом появился «Космос» - синий трансформер, который мог быть и трехколесным, и двухколесным. Он был синий, блестящий. Дед привез мне его в коробке, и мы вместе его собирали. Именно на нем я впервые поехал без боковых колес - помню, как дед бегал сзади и держал за привязанную к велику палку. Также за мной пришлось побегать и маме. Но я поехал. Сам. На двух колесах. Затем был «Уралец» - солидный подростковый велосипед с треугольной рамой. На нем я гонял по саду, и, перекинув педали назад, тормозил по песку, расчеркивая его полосами. «Салют» с багажником стал моим первым взрослым велосипедом - на нем можно было ездить в магазин или катать кого-нибудь на багажнике. Его нам кто-то подарил, потому что он пылился у них на балконе.
А «Лама Люкс» казался верхом совершенства - с ручным тормозом и блестящей рамой. Но настоящее откровение ждало впереди - первый горный велосипед с передачами и амортизационной вилкой. Он открыл новые горизонты и совсем другие скорости. Но это уже совсем другая история.
Последние дни августа
Беззаботные, сладкие, пропитанные солнцем. Скоро — первый звонок и трепетное ожидание: первый раз в первый класс. А какое Первое сентября без пышного букета гладиолусов? У нас они росли на участке — высокие, строгие, с бархатными лепестками. Бабушка говорила, что без спаржи букет — не букет. Её тонкие ветви, как зелёное кружево, должны были обрамлять царственные цветы. Бабушка уже вышла на работу, а мы с дедом коротали последние садовые деньки. Перед отъездом она показала мне, какие гладиолусы срезать: «Вот эти, самые высокие, они как раз распустятся к первому числу». Настал день. Я взял нож и пошёл за цветами. Гладиолусы покорились легко — стебли сочные, мягкие, будто сами просились в руки. А вот спаржа сопротивлялась. Я зажал упрямый стебель в левой руке, правой занёс нож и…
Острая боль. Капля крови. Слёз не было — только удивление. Как же так? Нож скользнул по зелёному побегу и оставил на пальце шрам. Маленький, но на всю жизнь. Букет получился роскошный — алые гладиолусы и нежная дымка спаржи. Я нёс его осторожно, будто не просто цветы, а символ чего-то важного. Детский сад остался позади. Впереди — школа. А школа — это другой мир.
Рано повзрослевшие дети
Некоторые дети понимают слишком много, слишком рано. Впитывают слова взрослых, улавливают то, о чем не говорят вслух, чувствуют напряжение в воздухе — будто кожей считывают мир вокруг. Кажется, я был таким. Первый класс. Дружный, спокойный. Я сидел на третьей парте третьего ряда с Настей — девочкой с аккуратными косичками. Наша учительница, Любовь Владимировна, не кричала на нас — во всяком случае, я этого не помню. Но я помню другое: как ненавидел прописи. Особенно эту проклятую заглавную «Т». Она выходила коряво, неуверенно, будто сопротивлялась моей руке. Я выводил ее снова и снова, писал на черновиках — а она все равно выглядела так, словно спотыкалась на каждой линии. Иногда я плакал от злости. Звездочек за идеальные работы у меня почти не было — и это было немного обидно. В нашем классе стояли стеллажи со стеклянными дверцами. Однажды, во время игры, я (говорят) толкнул Настю, она задела дверцу, и та рассыпалась на полу тысячей осколков. Я не помню страха или стыда, только холодное осознание: теперь будут разбираться. Отцу пришлось вставлять новое стекло. Оно, впрочем, прожило недолго — разбилось снова через неделю. Но в этот раз я был уж точно ни при чем. Школа учила не только буквам. Она учила, что некоторые вещи ломаются легко — как стекло. А некоторые — как мое упрямое «Т» — не поддаются, сколько ни бейся.
Молоко в полиэтиленовом пакете
Школьные обеды были для нас чудом. Не знаю, как они появлялись — то ли государство выделяло какие то деньги, то ли школа находила возможность, а может платили родители? — но иногда вместо тарелки супа нам выдавали литр молока. В прозрачном пакете, холодный, тяжелый. Я нес его домой бережно, как драгоценность. Потому что дома ждал маленький брат, а в холодильнике — пусто. Денег не было даже на самое простое. На молоко. Я не помню, чтобы мы голодали, картошка с огорода и другие овощи всегда выручали — но помню это чувство, будто земля под ногами ненадежна. Будто в любой момент привычный мир может треснуть, как тонкий лед, и провалиться в темноту. Теперь у меня всегда должны быть деньги. Не обязательно много — но они просто должны быть. Хотя бы немного. Просто чтобы знать: если завтра в холодильнике снова будет пусто — я смогу купить молока. А тот пакет из детства холодный, упругий, с каплями конденсата запомнился на всю жизнь.
Колодец вместо качелей
Мне решили поставить качели. Ну как же — ребёнку без качелей нельзя. Нашли два крепких бревна, метра по три-четыре, вкопали бы — да и дело с концом. Но земля наша — штука своенравная. Только начали копать — вода. Ещё глубже — больше воды. Потом лопата звякнула о камень. Вытащили один, второй, третий… А когда очнулись — перед нами была уж глубокая яма, метров пять, не меньше. Вода в ней стояла чистая, холодная, будто сама земля подсказывала: не качели тут нужны, а колодец. Колодец и получился. Качели мне, правда тоже поставили... Теплица у нас была — целых двенадцать метров. Строили всем миром: взрослые ставили каркас, а мне, трёхлетнему «маляру», вручили кисть и банку синей краски. «Вот, крась бревно — основание!» Я подошёл к делу с рвением, достойным великого художника. Вымазал всё: и бревно, и себя, и половину травы вокруг. Зато работа была сделана на совесть. А на следующий год теплица выдала такой урожай огурцов, что мы только руками разводили. Солили их день и ночь — банки громоздились в погребе, да уже не хватало места на полках. А потом кто-то гениально предложил: «А давайте спустим часть в колодец!» Так и сделали. Огурцы в трёхлитровых банках, аккуратно уложенные в сетку, скрылись в глубине, будто отправляясь в таинственное подводное царство. Видно, сетка оторвалась, и часть банок тихонько опустилась на дно. Прошло время. Когда колодец понадобилось почистить, откачали воду — и обнаружили на дне сюрприз: пять или шесть банок, будто ждали своего часа. Целые, нетронутые, словно время их не коснулось. А колодец… Колодец так и остался нашим садовым сокровищем. То ли водоём, то ли кладовая, то ли просто — память о том, как случайность может обернуться чемто куда более важным.
Наташка
Мы познакомились лет в шесть. Её дед выстроил большой дом в нашем саду — на наследство, пришедшее то ли из Германии, то ли из Америки. Для нашего сада это было событием: нечасто тут появлялись такие солидные дома. А Наташка была такой же, как я — беспечной, озорной, с вечно взъерошенными волосами и сбитыми коленками. Мы болтали без умолку, носились по садовым дорожкам, а иногда, смотрели наш чёрно-белый телевизор с огромной антенной, которую соорудил мой дед. На телевизоре было целых две программы... На их участке, в огромной клетке, жил злой пёс. Наташин дед выводил его на поводке, но собака тащила его за собой, как буксир — старик едва упирался, кричал: «Отходите!» — а мы, прижавшись к забору, заворожённо наблюдали, смеясь и пугаясь одновременно. Однажды мы сидели с ней на брёвнах, сложенных у забора. Их приготовили для столбов, и сверху кто-то разложил траву — сушил, наверное. Мы, не задумываясь, скинули её на землю, устроив себе удобные «сидушки». И тут из-за забора вышли двое. Строгие, с мутными глазами и странной, замедленной речью. Они увидели разбросанную траву — и что-то в них дрогнуло.
— Это вы? — спросил один, и голос у него был как у робота из страшного фильма.
Мы не ждали объяснений. Рванули сломя голову, даже не оглядываясь. Потом взрослые сказали: «Это наркоманы. Они мак сушили». Но тогда, в тот момент, нам просто было страшно. Мы дружили несколько лет. Каждое лето — смех, прятки и другие игры. А потом… Потом Наташка вдруг перестала выходить. Однажды я пришел за ней, как всегда, а она открыла дверь, фыркнула и сказала что-то вроде: «Ой, да ладно, мне неохота». И всё. Больше мы не играли. Девчонки взрослеют раньше. Вот и Наташка вдруг резко повзрослела. А я ещё долго бегал по тем же дорожкам, но уже без нее. Интересно, помнит ли она теперь те брёвна, того пса, тот чёрно-белый телевизор? Или для неё это стало просто детством, о котором не хочется вспоминать?
Две пачки печенья
Был жаркий летний день, один из тех, когда солнце плавит асфальт, а воздух густой, как сироп. Мы с мамой, тётя Наташа с Ванькой отправились в парк Маяковского — гулять. Как гуляли — не помню. Осталась только потрёпанная фотография: мы с Ванькой стоим у ворот парка, а за спиной у нас — огромный плюшевый тигр. Но вот что помню отчётливо — дорогу назад. Уже вечер. Солнце садится, закат растекается по небу оранжевой краской. Мы едем на трамвае, он дребезжит, подпрыгивает на стыках рельсов. Окно открыто, и тёплый ветер врывается внутрь, сдувая с лица липкую усталость. Я сижу, прижавшись к маме, и знаю: сейчас мы поедем в сад.
Сад — это всегда праздник. Почему-то он казался мне дороже, важнее, чем парк Маяковского. Может, потому что там была бабушка, а может — потому что там ждало что-то своё, тайное, только моё. В электричке уже стемнело. То ли был уже август, то ли рейс был поздним — но за окном проплывали чёрные силуэты деревьев, а в вагоне горели жёлтые лампы, отбрасывая на стены дрожащие тени. И вот мы на месте. Бабушка встречает нас на крыльце и торжественно вручает мне две пачки шоколадного печенья. Того самого, обожаемого, которого никогда не давали в садике на полдник. Оно хрустело, таяло во рту, и каждая крошка казалась сокровищем.
— Дай мне одно к чаю, — просит мама.
А я сжимаю пачки в руках. Они мои. Моё богатство. Дал ли я ей печенье в итоге? Не помню. Но помню, как оно пахло. Как хрустело. И как бабушка улыбалась, глядя на мои горящие глаза. Кажется, в тот момент я был самым богатым человеком на свете.
Банка клубничного счастья
Лето в саду пахло клубникой. Сладкой, сочной, такой, что даже воздух казался пропитанным её ароматом. В тот год ее было много. Что хватило даже на варенье. Не просто варенье — целую трёхлитровую банку. Рубиновое, густое, с целыми ягодами, которые, если приглядеться, блестели, как драгоценные камни. И я знал. Это — моё. Моё, потому что клубника росла в нашем саду. Моё, потому что сад был моей вселенной, а эта банка — её самым ценным сокровищем. Но взрослые этого не понимали. «Дай нам немного к чаю», — говорили они. – «Тебе всё равно столько не съесть!» А я сжимал банку в руках, чувствуя её холодное стекло, и мысленно рычал, как маленький зверёк, охраняющий свою добычу. Нет. Никто не получит ни ложки. Я таскал её за собой, ставил на видное место, гордо поглядывал на неё. А потом... Потом банка выскользнула из рук. Она разбилась с тихим глухим стуком. Рубиновая лужа растеклась по полу, а ягоды беспомощно распластались в ней. Я стоял и смотрел на эту катастрофу. Мир рухнул. Слёзы текли сами, безудержно, горько. Это было не просто варенье — это было моё варенье. Моё сокровище. Взрослые, конечно, утешали. Но все было уже не то. Предательство судьбы. Кто-то скажет: «Надо было отдать взрослым...» Но разве можно было его отдать? И теперь, спустя годы, я думаю: неужели нельзя было просто подождать? Дождаться, пока я усну. Или пока побегу играть. Или пока просто забуду о банке. Взять себе варенья — сколько нужно — и даже не говорить мне об этом. Но нет. Они просили. Давили. А я — не давал, не сдавался. И в этом, наверное, и есть вся суть детства. Когда каждая мелочь — это целый мир. Когда варенье — не просто еда, а символ. Когда разбитая банка — самая настоящая трагедия. И пусть сейчас это кажется смешным. Но тогда... Тогда это было очень важно.
Больная очередь
Я опять заболел. Температура затуманивала сознание. Мы шли от врача домой — мама крепко держала мою горячую руку, а я еле волочил ноги по серому асфальту, покрытому наледью. Вдруг увидели очередь. Длинную, нервную, сгорбленную. Люди стояли за прозрачными пакетами, из которых торчали темные макароны. Мама молча взяла меня за плечо, и мы встали в очередь. Мы стояли. Стояли долго. Люди вокруг переминались с ноги на ногу, боялись отлучиться даже на минуту — вдруг товар закончится? Вдруг перед тобой купят последнее? Я не помню, достались ли нам те макароны. Помню только, что стоять пришлось долго. Очень долго. Потому что если не сейчас — то никогда. Позже, когда государство окончательно разучилось кормить своих граждан, нам выдавали американские коробки - гуманитарную помощь. Желтые банки с непонятными надписями, странные консервы. Люди брали их молча, без благодарности, с опустошенными лицами. Мы перестали верить в завтрашний день. Зачем? Он все равно наступал — голодный, холодный, чужой. А мы просто жили. Потому что другого выхода не было.
На руинах
Строить новый мир на обломках империи - все равно что собирать дом из осколков разбитого зеркала. Каждый кусок отражает прошлое, но сложить целое уже невозможно. Сегодня легко судить тех, кто тогда, на дымящихся руинах старой страны, пытался хоть что-то слепить из этого хаоса. Но они и сами не знали, что творят. История - жестокая учительница. Она не задает домашних заданий и не принимает исправлений. «А что, если бы...» - бесполезные слова, когда все уже случилось. Но даже в те смутные годы жизнь упрямо пробивалась сквозь асфальт. В нашем доме раздался детский крик - родился брат. Я, семилетний, ждал его как друга для игр, не понимая, что к моменту, когда он подрастет, я уже перестану быть ребенком. Было тревожно: нас теперь двое, хватит ли на всех любви? Только дед смотрел на меня все тем же взглядом - полным теплоты. Он успел поверить в меня, разглядел в моих чертах продолжение себя. Брата он тоже любил, но по-другому - как любят новорождённых детей. Никто этого не знал. Это понятно мне только теперь - спустя многомного лет. А за окном кипела новая жизнь. На улицах, словно грибы после дождя, выросли киоски с пестрым товаром. Челноки тащили из-за границы диковинные вещи, сшитые в подпольных мастерских. Те, кто сумел перестроиться, вдруг разбогатели. Остальные просто выживали, как могли. Мы все тогда учились жить заново. Кто-то - на развалинах. Кто-то - вопреки.
Новая земля
Наш старый сад стал тесен, как выцветшие детские комбинезоны. Пять соток, когда-то казавшихся целым миром, теперь не вмещали разросшуюся семью. Судьба улыбнулась нам через железнодорожное ведомство, где работали бабушка с дедом. Бывшие торфяные разработки, брошенные предприятием, превращались в новые садовые массивы. Нам достался участок - целых десять соток сырой, пахнущей прелыми кореньями земли. Позже добавили еще один - чтобы не было соседей между нами и прудом. Простор. Воздух. Возможность дышать полной грудью. Но вместе с землей мы получили и груз новых забот. Голое поле, поросшее жесткой травой, перемежавшееся молодыми березками и огромными валунами, где каждую грядку приходилось создавать с нуля. Первым строением был шалаш из срубленных березок, потом туалет и сарай. А потом начали строить дом. Сначала фундамент, выверенный по уровню дедовскими руками. Затем стены... И все это с мыслью: «Это - навсегда». Мы не могли и предположить, что эта новая глава, начавшаяся с таких надежд, станет самой горькой в нашей истории. Но в тот первый год, когда весенний ветер гулял по пустому участку, мы верили только в хорошее. Ведь у нас теперь была земля. Много земли. И все впереди.
Телега моего детства
Дед купил для сада настоящую телегу – не ту одноколесную тачку, с которой вечно падаешь, а солидную двухколесную, с надувными шинами, синего цвета. Сколько всего она перевозила за свои годы: и торф, и песок, и землю, и урожай... Но главным её грузом был я. Мне стелили на дно какую-нибудь старую куртку или мешок – вот и сиденье готово. Я усаживался поудобнее, дед брался за ручку. Поехали! – и начиналось наше неспешное путешествие по садовым дорожкам. Телега поскрипывала, колёса мягко проминались под неровностями грунта. Я ехал, задрав ноги, и распевал что-то – голос так забавно подскакивал на кочках, будто кто-то трясёт за плечи.
– Ну что, поехали? – смеялся дед.
И я чувствовал себя важным господином в собственном экипаже. Никаких аттракционов не надо – вот она, настоящая радость: ветер в лицо, солнце над головой и уверенность, что дед довезет куда надо...
Материнские заботы
Быть матерью — тяжелый труд. Когда ребенок болеет, мать переживает. Когда что-то случается — снова переживает. Нервы на пределе. Моей маме тоже пришлось несладко. Помню случай в детском саду: сын воспитательницы бросил в меня кусок кирпича. Попал в голову. Кровь текла из раны, а в медпункте перекись водорода шипела, когда ее обрабатывали. Мама тогда молчала, но было видно, как ей тяжело. Был и другой случай: кто-то выдернул стул, когда я садился, и я упал на спину. В травмпункте говорили, что может быть серьёзная травма, но обошлось ушибом позвоночника. Мама очень волновалась. А ещё я однажды упал в реку поздней осенью. Сидел на холодных камнях, пока дед не нашёл меня, не завернул в свою куртку и не отнёс домой. После этого я долго болел бронхитами. Мама лечила меня, ухаживала, снова переживала. Я благодарен ей за всё. Ведь если не мама, то кто? Сейчас, спустя годы, я понимаю: её любовь была тем самым тёплым одеялом, в которое можно завернуться. И пусть я не всегда это осознавал тогда — сегодня я благодарен ей за каждую бессонную ночь, за каждую сдержанную слезу, за каждое «всё будет хорошо», сказанное дрожащим голосом. Материнская доля — это не подвиг. Это ежедневное, тихое чудо.
Радио в кожаном чехле
Лето 1991 года было жарким, даже душным. Воздух в саду гудел от зноя, от стрекотни кузнечиков, от шедших по рядом лежащей железной дороге поездам. Но сквозь этот привычный шум пробивался другой — треск динамиков, голоса дикторов, резкие, как выстрелы. Дед сидел на кровати, в руках — приёмник в потрёпанном коричневом кожаном чехле. Он крутил ручку настройки, ловя волну, а его лицо, обычно спокойное, теперь было напряжённым, будто высеченным из камня. Я, маленький, не понимал слов, но видел, как сжимаются его пальцы, как тень пробегает по его лицу.
— Дед, что там? — спросил я.
Он не ответил. Только провёл ладонью по щетине, коротко вздохнул и прибавил громкость. Из динамика лились обрывки фраз: «чрезвычайное положение», «переворот», «Белый дом». Союз рухнул. Новые времена наступили внезапно, как прорванная плотина. Всё смешалось: деньги стали бумажками, магазины — пустыми, улицы — опасными. Люди метались, как муравьи, раздавленные сапогом. Кто-то ликовал, кто-то плакал, но большинство просто не понимало — как жить дальше? Дед больше не слушал радио в саду. Он сидел на крыльце и курил. А за окном плыло новое время, уже другое, чужое, где каждый новый день мог принести все что угодно: надежду, голод, смерть или чудо. Мы выжили. Чудом. Стараниями. Страданиями. Но тот приёмник в кожаном чехле навсегда остался для меня символом — последней нитью, связывающей старый мир с новым, в котором нам предстояло идти во тьме десять лет.
