Билет в одну сторону. Дело Анри Дезире Ландрю, 1919 год
Кассир на парижском вокзале Монпарнас знал этого пассажира ещё до войны. Невысокий, лысоватый, с рыжевато-русой бородой и живыми карими глазами, он подходил к окошку, неизменно снимал шляпу перед дамой, если та была рядом, и просил два билета до Удана: себе туда и обратно, спутнице — только в одну сторону.
Кассир решил, что дама, видно, погостит у родни в тех краях подольше, а господин вернётся в Париж по делам. За без малого пять лет так повторилось не меньше десяти раз, и всякий раз — один и тот же порядок слов у окошка, один и тот же билет без обратного корешка.
Только весной 1919 года, когда имя этого пассажира появится во всех газетах Франции, кассир вместе с половиной страны примется вспоминать: а ведь дамы-то домой так и не возвращались.
Порядочность за деньги
Отец Селестины Бюиссон, доживи он до 1915 года, узнал бы Анри Ландрю с первого взгляда — клиновидную бородку, лысину, аккуратный чёрный костюм — недорогой, зато вычищенный до блеска, и ту неизменную любезность, с которой он снимал шляпу перед любой дамой.
К тому моменту за плечами у этого человека скопилось шесть судимостей за мошенничество — цифра, которую сам Ландрю в разговоре, надо думать, предпочитал не упоминать. Родной отец не вынес позора и повесился в Булонском лесу; жена четверть века терпела его похождения — не из большой любви, надо полагать, а ради четверых детей и крыши над головой.
Анри Дезире Ландрю умел одно, и умел хорошо: заставить незнакомца за один вечер поверить, что перед ним — порядочный человек, которому просто не повезло с обстоятельствами.
Обстоятельства, впрочем, он всякий раз подстраивал под себя сам.
Порядочность стоила денег, а денег у него отродясь не водилось. Он перепробовал десяток занятий — чертёжник, торговец мебелью, продавец игрушек — и извлёк из каждого один и тот же урок: чужие деньги сбывать куда приятнее, чем зарабатывать собственные. Вооружившись этим знанием, он придумал не меньше полудюжины проектов: то собственный мотоцикл, то пригородную железную дорогу, то автоматизированную игрушечную фабрику.
Вкладчикам он показывал единственный прототип мотоцикла в арендованном сарае, водил пальцем по чертежам будущего завода и клялся, что серия пойдёт в производство к весне, — но через несколько месяцев сарай стоял пустым, контора съезжала в неизвестном направлении, и обманутые компаньоны колотили уже в запертую дверь.
Удачнее всего вышло зимой 1913–1914 года, когда под несуществующий автомобильный завод он собрал с доверчивых компаньонов свыше тридцати пяти тысяч франков — и скрылся с деньгами прежде, чем кто-либо из них успел спросить, где обещанные станки.
К 1914 году тюрьма стала для Анри Ландрю почти привычным адресом: сроки в 1904-м, в 1909-м, а в июле — шестой по счёту приговор, на сей раз особенно щедрый: каторга и пожизненная ссылка в Новую Каледонию.
Мужчина отнёсся к приговору со свойственным ему спокойствием — то есть просто не явился.
Он сменил имя и в те же недели, когда Франция сгоняла под ружьё миллионы мужчин, безмятежно затерялся в их рядах: ещё один мужчина призывного возраста, розыском которого, по счастливому для него стечению обстоятельств, было решительно некому заняться.
Война обернулась для беглого каторжника не бедствием, а рынком сбыта. Мужчин убивали сотнями тысяч, и Париж наполнился женщинами, которые в одночасье остались без мужей, без сыновей, без опоры — но нередко с небольшим капиталом, оставшимся от прежней жизни.
Сам он призыву не подлежал по возрасту; вместо окопов он выбрал рубрику брачных объявлений.
«Вдовец с двумя детьми, 45 лет, обеспеченный, серьёзный, вращающийся в приличном обществе, желает познакомиться с вдовой с целью брака», — писал он из выпуска в выпуск, не меняя ни слова.
Ответные письма приходили пачками, и по вечерам он раскладывал их на столе, как бухгалтер раскладывает счета, помечая на полях сухим убористым почерком: «денег нет», «вероятно, есть средства», «требуется проверка». Тем, кто попадал в первую категорию, он не отвечал вовсе.
Любовь, как выяснилось, тоже неплохо поддавалась бухгалтерии.
По дороге в редакцию, куда он относил очередное объявление, ему то и дело попадались женщины в чёрном: Париж 1915 года носил траур почти поголовно, и вуаль на шляпке давно перестала быть редкостью, на которую оборачиваются.
На афишной тумбе висели, одна поверх другой, списки пропавших без вести и извещения о панихидах; у почтового окошка выстраивалась очередь за письмами с фронта, и мужчин старше сорока в этой очереди почти не попадалось.
Анри Ландрю оглядывал улицу тем же взглядом, каким лавочник оценивает выложенный на прилавке товар, и думал не о вдовах, а о том, какое перед ним открылось непаханое поле: несколько сотен тысяч женщин на всю Францию, у многих — небольшая страховка или доля наследства, и почти ни у одной не было рядом мужчины, способного вовремя спросить, кто этот обходительный жених и откуда он взялся.
Женщины остались одни, а присматривать за ними стало некому. Именно в этой бреши Ландрю и нашёл себе ремесло: не бросался на первую попавшуюся жертву, а неделями перебирал письма в поисках той, чьё одиночество было соразмерно её сбережениям.
Селестина Бюиссон ждёт документов
Селестина Бюиссон была как раз из тех «вероятно небедных», ради кого он и затевал всю эту брачную переписку.
Сорока семи лет, вдова, домоправительница, скопившая на покойном муже-трактирщике около десяти тысяч франков, — женщина простая, малограмотная, но с той упрямой хозяйственной чуйкой, какая появляется у человека, всю жизнь считавшего каждый франк.
Единственного сына, рождённого до брака, она отдала на фронт, а получила назад ослепшим. С тех пор дом казался ей слишком тихим; в мае 1915 года она откликнулась на объявление в надежде найти рядом сильного, надёжного мужчину, который скрасит её дни.
Такой мужчина вскоре найдётся — вот только искать он будет не жену, а её сбережения.
Человек, назвавшийся Жоржем Фремье, ответил ей тем самым заботливым, обстоятельным тоном, который безотказно действует на людей, привыкших, что их мнением никто особо не интересуется.
Он расспрашивал о сыне, качал головой над его слепотой, обещал устроить парню место на почте через какого-то знакомого чиновника.
Обручились быстро — а вот со свадьбой Жорж тянул два года: то бумаги затерялись при переезде, то срочная командировка по делам несуществующей фирмы.
Встречались обычно в одном и том же дешёвом кафе у вокзала — липкая клеёнка на столе, гул поездов сквозь неплотно прикрытую дверь, — и там, за чашкой цикория, он в очередной раз брал её за руку через стол: «Ещё немного, Селестина, вот только утрясу это дело с нотариусом, и мы обвенчаемся, как полагается, в церкви».
Она кивала и ждала дальше.
Родне «жених» не понравился с первой встречи — что-то в нём казалось скользким, слишком гладким для человека, который вечно ссылается на потерянные документы.
Но переубедить Селестину не удавалось: на любой упрёк у господина Фремье находилось спокойное, разумное объяснение, после которого сомневающийся сам чувствовал себя мелочным. Летом 1917 года он вдруг снова объявился после долгого молчания, помог ей похоронить сестру — принёс цветы, постоял рядом на кладбище, придержал её под локоть, — и этой немудрёной услугой окончательно развеял последние колебания одинокой женщины.
Сына Селестина к тому времени доверила сводной сестре Амели Лакост, а сама, гордая скорой свадьбой, перебралась к жениху в Париж.
19 августа 1917 года они пришли вместе на вокзал Монпарнас. Жорж Фремье, как всегда, снял шляпу перед окошком кассы и попросил два билета до Удана — себе туда и обратно, ей в одну сторону: он объяснил это тем, что сам пробудет в Гамбе от силы день — неотложные дела в Париже, разумеется, — а ей стоит для начала обжиться в новом доме.
Селестина стояла рядом с небольшим саквояжем, в котором лежало её лучшее платье — то самое, в котором она рассчитывала обвенчаться, — и щурилась от солнца, бившего в стеклянную крышу перрона. 1 сентября она пропала.
Через несколько дней банковский счёт Жоржа Фремье пополнился на тысячу франков, а он сам явился в её опустевшую парижскую квартиру с поддельной доверенностью — якобы Селестина уехала заведовать столовой для американских солдат на юге страны — и вывез мебель до последнего стула.
Приданое он всё-таки получил — просто без невесты.
Дым над Гамбе
Добраться до Гамбе можно было лишь через станцию Удан, а дальше — шесть километров просёлочной дороги в наёмном экипаже, мимо редеющих пригородов и голых по зиме полей: спутнице оставалось только слушать в пути его обещания да смотреть по сторонам, хотя смотреть там было особо не на что.
Вилла, которую Анри Ландрю снял в декабре 1915 года, стояла в трёхстах метрах от ближайшего соседа, за плотной изгородью, — место, выбранное не для уединения молодожёнов, а для тишины иного рода.
Въехав, он первым делом купил большую кухонную плиту и несколько мешков угля — покупка, на которую никто не обратил внимания: топить-то чем-то было нужно в любом случае.
Годом раньше та же история уже случилась под Парижем, в Вернуйе, где точно такая же вилла приняла первую его жертву — Жанну Кюше, парижскую швею, и её 16-летнего сына Андре, которому он обещал место на государственной службе. В конце января 1915 года соседи пожаловались на едкий дым из трубы — с тем тошнотворно-сладковатым душком, какого не бывает ни от дров, ни от мусора. Полиция удовлетворилась объяснением про сжигаемые тряпки.
Дотошностью расследование не отличалось.
За четыре следующих года эта же труба поглотила ещё восемь женщин — вдов, домоправительниц, продавщиц, вдвойне одиноких оттого, что война забрала у них ещё и мужчин — тех самых отцов, братьев, чьё присутствие рядом могло бы спугнуть проходимца вроде него.
Одну из них, машинистку страховой компании Анну Коломб, 14 декабря 1916 года навестила в Гамбе родная сестра — и застала обоих на диво счастливыми, чуть ли не воркующими за чайным столом; через две недели Анна исчезла без следа, а сестра ещё долго вспоминала тот вечер как доказательство, что тревожиться было решительно не о чем.
Другая невеста, Анн-Мари Паскаль, за несколько дней до исчезновения написала тётке письмо, которое потом зачитают на суде: «Не знаю, кто он, но мне страшно. Когда он смотрит на меня этими глазами, у меня мороз по коже. В нём есть что-то дьявольское».
Тётка сочла это обычной ревностью влюблённой женщины и ответить не успела.
Последней из его жертв стала Мари-Терез Маршадье, владелица дешёвого парижского пансиона, гулявшая по набережным с двумя собачками — бельгийскими гриффонами.
13 января 1919 года Анри Ландрю в последний раз проводил её в Гамбе, неся в руках два мешка угля, — и через три дня соседи снова почуяли знакомый дым.
Собак он не тронул: закопал обеих в саду, а когда об этом позже спросят, невозмутимо объяснит, что хозяйка сама просила похоронить их именно там.
Апрель 1919 года выдался дождливым, и промокшие жандармы несколько дней перекапывали раскисший сад лопатами, — сначала наткнулись на два собачьих скелета, а ближе к сараю раскопали слой золы — в нём и обнаружились обгоревшие человеческие кости.
Судебный медик Шарль Поль, разложив находку на столе морга под керосиновой лампой, различил в ней останки по меньшей мере трёх разных людей — но без тазовых костей не мог подтвердить даже их пол, не говоря уже о том, чтобы назвать имена.
Только личность собак во всей этой истории не вызывала сомнений.
Две сестры сравнивают записи
Полиция вышла на Анри Ландрю не благодаря улике, а благодаря упрямству двух женщин, которых все вокруг считали просто чересчур тревожными.
Амели Лакост, взявшая на воспитание ослепшего сына Селестины, месяцами писала Жоржу Фремье и не получала ответа; наконец, в январе 1919 года, она отправилась к мэру Гамбе и спросила, не видел ли кто в округе такую пару.
Мэр устало кивнул: похожий вопрос ему уже задавала другая женщина, Викторина Пелла, разыскивавшая пропавшую сестру Анну Коломб. Он свёл их вместе.
Обе женщины сели за один стол в кухне у Амели Лакост, разложили письма женихов — один звался господином Фремье, другой господином Дюпоном — и придвинули поближе керосиновую лампу, чтобы разобрать почерк.
Буквы легли одна к одной: та же манера переносить слово через строку, тот же наклон, та же чуть старомодная вежливость оборотов.
Викторина Пелла долго молчала, потом сказала только: «Это один и тот же человек» — и обе, не сговариваясь, потянулись за шалями, будто прямо сейчас нужно было куда-то бежать.
Вместе они отправились к прокурору округа Сена-и-Уаза с заявлением, которое до тех пор боялись подать поодиночке — вдруг решат, что перед ними всего лишь две безутешные родственницы, вообразившие себе заговор.
Улица Риволи, утро
Развязка настала 8 апреля 1919 года — обычным парижским утром, из тех, что не предвещают ничего, кроме усталости от беготни по лавкам.
Амели Лакост в то утро шла по своим делам по улице Риволи — и застыла посреди тротуара: из дверей посудной лавки навстречу ей выходил невысокий лысый человек с клиновидной бородкой, под руку с молодой женщиной, которой он что-то оживлённо рассказывал. Она дала им отойти на безопасное расстояние, а сама, не помня себя, шагнула в ту же лавку и спросила хозяина, кто был этот покупатель.
Ничего не подозревавший лавочник охотно назвал имя из квитанции на доставку — «Люсьен Гийе» — и адрес: улица Рошешуар, дом 76, у Северного вокзала. Сам того не желая, торговец посудой стал самым полезным свидетелем во всём этом деле.
В тот же час Амели Лакост нашла инспектора Жюля Белена. 12 апреля, около полудня, инспектор Белен с двумя жандармами постучал в дверь этой квартиры.
Дверь открыла молодая женщина — та самая, что несколькими днями раньше шла под руку с Ландрю по улице Риволи. Её звали Фернанда Сегре, певица, помолвленная с «Люсьеном» уже два года и ничего не подозревавшая о судьбе своих предшественниц.
Позже она признается следствию, что дважды за время помолвки странно недомогала после его угощений — и что вопрос, не пытался ли жених её отравить, с тех пор не даёт ей покоя.
Пока жандармы надевали на него наручники, он обернулся к невесте, ничуть не теряя самообладания, и вполголоса, будто на прощание перед обычной поездкой, пропел ей арию из «Манон» Массне.
«Это моё дело»
В кармане потрёпанной куртки, которую с него велели снять при обыске, лежала та самая тетрадь — с адресами, суммами и пометками «денег нет».
Обыск виллы в Гамбе занял несколько дней: в гараже нашлись чужие чемоданы и сундуки, набитые чужими же платьями, а в комоде — целая пачка удостоверений личности и свидетельств о браке, которые мужчина зачем-то хранил, вместо того чтобы сжечь вместе со всем остальным. На допросах он держался с прежней невозмутимостью, откинувшись на спинку стула и глядя следователю прямо в глаза.
«То, что я Ландрю, ещё не доказывает, что я убийца».
На прямой вопрос, где сейчас женщины, чьи имена значились в тетради рядом с билетами до Гамбе, он лишь пожал плечами: «Это моё дело. Вы делайте своё, а я буду делать своё» — и сослался на право хранить молчание, которое, по его словам, «французский закон признаёт за каждым».
Совесть, в отличие от закона, ничего признавать была не обязана.
К делу оказалась причастна и вся его семья. Жена Мари-Катрин, годами жившая под фамилией «Фремье», призналась, что подделывала подписи Селестины Бюиссон и Луизы Жом, чтобы снимать деньги с их счетов, но настаивала, что о судьбе самих женщин ничего не знала.
Младший сын Шарль помогал отцу перевозить чужую мебель и называл это «работой в саду»; старшего, Мориса, застали с драгоценностями Жанны Кюше в кармане.
Жену и старшего сына арестовали в декабре 1919 года, но полгода спустя отпустили без предъявления обвинений: доказать перед присяжными, что домочадцы знали именно об убийствах, а не только о кражах, следствию оказалось не по силам.
Семейное дело велось на редкость слаженно.
Версаль, зал суда
Суд открылся в Версале 7 ноября 1921 года и с первого дня превратился в аттракцион.
Из Парижа пускали особые поезда, которые публика окрестила «Ландрю-экспрессом»; зал ломился от зрителей — среди них замечали Мистенгетт, Мориса Шевалье, писательницу Колетт и заглянувшего из Лондона Редьярда Киплинга.
Подсудимому слали письма поклонниц, конфеты, табак и даже предложения руки и сердца; на муниципальных выборах того же года несколько тысяч избирателей ради шутки вписали в бюллетень его фамилию.
Сам Анри Ландрю купался в этом внимании с ленцой человека, знающего, что зал скорее развлекается им, чем судит его всерьёз. Когда одна из опоздавших зрительниц не могла найти свободного места, он с шутовской любезностью привстал и предложил ей собственное кресло на скамье подсудимых — под общий смех публики.
Защиту вёл знаменитый адвокат Венсан де Моро-Джаффери, который, по словам близких, наедине не сомневался в виновности клиента, но публично строил всё на единственных фактах: без тел нет доказанного убийства.
В кульминационный момент прений он объявил залу, что пропавшие женщины якобы найдены и вот-вот войдут в дверь. Публика дружно обернулась к входу — и адвокат тут же указал присяжным на эту минуту всеобщего замешательства как на живое доказательство того, что даже сам факт смерти остаётся под вопросом.
Прокурор Робер Годфруа, не повышая голоса, парировал коротко: обернулся весь зал, кроме одного человека — самого подсудимого, который ни на миг не отвёл взгляда от присяжных.
13 ноября 1921 года, после трёх часов совещания, присяжные признали Анри Ландрю виновным во всех одиннадцати убийствах. Адвокат уговорил их подписать прошение о помиловании — сам осуждённый от этого отказался.
Двадцать шесть секунд
Казнили Анри Ландрю на рассвете 25 февраля 1922 года у ворот версальской тюрьмы Сен-Пьер.
Ночь выдалась морозной; толпа собралась ещё с вечера — среди прочих, по свидетельствам очевидцев, стояли парижанки в вечерних платьях, прямо из ночных заведений, — а кофейни поблизости не закрывались до утра, торгуя горячим вином для тех, кто решил не расходиться.
Ландрю вывели во двор в одной рубашке. Он отказался от исповеди и последнего причастия.
Священнику, склонившемуся к нему с утешением, ответил всё той же насмешливой невозмутимостью: «Позаботьтесь лучше о спасении собственной души, а не моей».
Единственное, о чём он попросил напоследок, — стакан рома с водой; выпил не спеша, поставил его на стол и первым шагнул к помосту, не дожидаясь, пока его подтолкнут.
Палач Анатоль Дейблер руководил всей процедурой лично, не произнося ни слова сверх необходимого. Всё было проделано с механической быстротой, отлаженной до последнего движения, — от начала до конца, по его подсчёту, прошло двадцать шесть секунд, и над крышами Версаля как раз в эту минуту занимался серый рассвет.
У французской гильотины было народное прозвище «Вдова», ходившее по городу ещё с прошлого века — и после казни Анри Ландрю газетчики не преминули пошутить, что единственной вдовой, которую он так и не сумел обмануть, оказалась именно она.
Тетрадь молчит дольше человека
Тело мужчины похоронили на кладбище Гонар в Версале, а много позже, когда истёк срок аренды могилы, перезахоронили безымянным — так что искать его теперь бессмысленно: ни креста, ни таблички, только номер в старом кладбищенском реестре.
Печь из виллы в Гамбе тем временем сделала собственную посмертную карьеру: в 1923 году её продали с аукциона вместе с прочим имуществом.
В 1958 году при повторных раскопках в Вернуйе нашли ещё два частичных скелета — предположительно, Жанны Кюше и её сына Андре, самых первых жертв, — но и эта находка не добавила определённости: слишком велик был срок между убийством и раскопками.
Фернанда Сегре — невеста, которую Ландрю так и не успел довезти до Гамбе с билетом в один конец, — давала показания на процессе, а десятилетия спустя выиграла суд против создателей фильма о своём женихе.
В 1968 году она покончила с собой; в предсмертной записке, как сообщали тогда газеты, были слова: «Я всё ещё люблю его, но не могу больше выносить это страдание».
Так тетрадь на триста персон, пережившая своего владельца на десятилетия, дотянулась и до последней из женщин, которых он когда-то в неё вписал, — единственной, кому в этом списке довелось распорядиться и своей жизнью, и своей смертью.
Больше интересных историй вы найдёте на моём канале "Пуаро отдыхает" в ВК - https://vk.ru/puarootdyhaet и Телеграм - https://t.me/puarootdyhaet
Там публикации выходят каждый день.





















