Осколки Островной Империи
4 поста
4 поста
56 постов
2 поста
12 постов
16 постов
21 пост
12 постов
10 постов
– Бабушка, расскажи, как ты домового видела, – попросила Гуда.
Бабушка, которая приходилась Гуде вовсе не бабушкой, тихо хмыкнула. Со странной, но гостеприимной старушкой девочка познакомилась всего-то месяц назад. Та предложила называть ее просто фрау Лиза, но Гуде, чьи родные бабушки умерли до ее рождения, нравилось обращаться к ней так, по-родственному. В свои десять лет Гуда, разумеется, прекрасно понимала, кто имеет отношение к ее семье, а кто нет, но обращаясь так, запроста, к чудаковатой пожилой женщине она испытывала приятное щекотное чувство, словно кто-то по загривку гладит.
К тому же у старушки имелся большой запас сморщенных и местами покоцанных, но все же очень сладких яблок и груш. И вообще у нее были запасы – такие, что даже от природы жадноватую, склонную к накопительству Гуду они удивляли.
Тем не менее девочка поразительно быстро привыкла к захламленнной, заставленной коробками и чемоданами квартире хозяйки. Ей даже нравилось быть окруженной таким количеством старых, почтенных вещей, они давали ощущение безопасности, будто укрывали тяжелым ватным одеялом. Гуда не тосковала по пространству, на ее взгляд, пространства достаточно было и на улице, куда ее в в принципе никогда особенно не влекло. Гуда была настоящей домоседкой, и это качество тоже, наверное, было тем, что быстро сблизило ее с фрау Лизой.
Да, были они чем-то похожи.
– Видела-то не то чтобы видела... Знак его только. А вот матушка моя и видела, и чувствовала...
– Расскажи, бабушка.
– Мы тогда после смерти отца в деревню переехали. С городской квартиры согнали, платить нечем стало. Матушка надеялась, в деревне легче будет, все же огород, свое хозяйство... Да и жили у нее там тетки, она на их помощь рассчитывала, старых дев. Только незамужним теткам моя мать с детьми была совсем не нужна, шумно больно, хлопотно. То одно надо, то другое, суета... Вот и пришлось ей снять домик – старый, деревянный... Какая там пыль, грязь была, даже вспоминать не хочу, – фрау Лиза рассказывает, словно не замечая, что ее собственное жилище уже давно нельзя назвать образцом порядка и чистоты. – Хозяин умер лет за пять перед тем, как мы вселились, наследство какой-то племяннице перешло, да оно ей и не нужно было, домом она не занималась и приводить в пристойный вид его не собиралась. Но нам обрадовалась, еще бы, какая-то денежка. А нам жить надо где-то было, с тетками не заладилось. Матушка в контору счетоводом пошла, я дома с братишками... Но это уж потом было, а в первую ночь уложила она нас, детей, на печку, а сама на старый диван легла. Да не знала, что хозяин на том диване и умер. И вот, заснула, уставшая да расстроенная, от всех этих дрязг семейных, сном забылась, только сон неспокойный. Все будто по дому кто-то ходит, голоса какие-то слышит, и мужской, и женский, будто баба какая-то прибираться зовет да ругается, что грязно больно. А потом, в три часа ночи, просыпается от того, что будто за руку, левую, ее кто-то с дивана тащит – вон, вот отсюда, да со злостью такой... Очнулась матушка, испугалась, перекрестилась. Сердце колотится, кажется, сейчас выпрыгнет, страх такой напал, точно смерть пришла. И мнится, словно это мужик ее какой-то незнакомый с того дивана стаскивал – злой, сердитый мужик с бородой... Взмолилась тогда матушка, к своему обидчику обратилась: «Прости ты нас, если чем оскорбили, только некуда нам с детьми идти, не гони несчастную вдову, тетки жить не дадут, так хоть ты уступи, будь поласковее...» Смекнула уже, что это хозяин может быть... Хозяин покойный, дух его, а может, и не он, домовой. Известно ведь, что иногда дух покойника домовым становится. Старики знали это, почему и хоронили в прежние времена сродников, младенцев мертворожденных, а то и взрослых под порогом – чтобы духи их защищали родное гнездо, гнали чужаков прочь... Мать-то сама была деревенская, ей про то все известно было...
Фрау Лиза замолчала.
– Ну? И что дальше было? – поторопила ее Гуда, хоть и слышала уже эту историю. Нравилось ей слушать, нравилось, как звучит густой, непростой, будто с перчинкой, голос старушки.
– Услышал, значит, хозяин, смилостивился. Пропал. Полежала матушка, унялось ее сердце, да и заснула – и спала мирно... И не тревожил ее никто больше... Под утро только привиделось, будто подходит к ней на улице мужчина какой-то, не молодой, но еще и не старый, и дает в руки двадцать марок. И пропадает, только синенький дымок там, где стоял, вьется... И правда, с тех пор дела наши на поправку пошли, матушка на работу в деревне устроилась, и дом в порядок привели. Не сразу, конечно, постепенно, так ведь сразу-то оно ничего не бывает... А я когда печку топила, часто тот синенький дымок видела, а в нем лицо как будто, мужское, подмигивающее... Сяду рядом с печкой, смотрю, как дрова горят, а там, в огне, тот дымок – и все оттуда как будто кто-то глядит на меня, веселится. А когда и благословляет... И так на душе у меня от того хорошо, легко, славно. Словно все у меня впереди, все в жизни справится, и дороги все легкие, и горя нет. Братишки – те никогда его не видали. Только я да матушка.
– Ты боялась его, бабушка? – Гуда поерзала на старом, укрытом вязаной попонкой стуле.
– Нет, какое там... Наоборот, радовалась. Словно встрече со старым другом... У меня-то в деревне тогда друзей не было. Да и после... Не всем они нужны. Другом моим была матушка. А потом уж лучшим другом я сама себе стала. Да вот теперь ты, моя девочка, в гости захаживаешь, старуху радуешь, – ласково улыбнулась фрау Лиза, погладив Гуду по белокурой макушке.
Та зажмурилась. Ей вдруг показалось, тот хозяин деревенского дома, прогонявший незваных гостей, а после синим дымком мелькавший в печке, где-то рядом. Прячется за старыми коробками, подмигивает из-за потертых, давно вышедших из моды чемоданов. Он тоже рад тому, что Гуда навещает фрау Лизу. И надо признать, не только яблоки и груши влекут ее в эту странную, заполненную вещами до краев квартиру, но и что-то еще, что-то, от чего тепло и щекотно становится на загривке.
Ведьма жила на окраине города, как и полагается ведьме. Дом был старый, аварийный, давно предназначенная к расселению двухэтажка на восемь квартир. Грязно-белые стены – облупившаяся штукатурка лезет в глаза, оседает на плечах неопрятной перхотью – мостки из гниющих досок и дырявых ковров, перекинутых через лужи в распутицу, вскрытые и разломанные почтовые ящики в подъезде, деревянные полы и перекрытия, текущая крыша, подвал с настораживающим попискиванием и тягучим зловонием...
Стрёмное место.
Когда-то, когда автомобили еще не стали столичной редкостью, жильцы оставляли тачки во дворе, ставили под окна, вздрагивающие нежным белым тюлем на проветривании, парковали там, где в добром районе должен был бы находиться газон... Теперь во дворе места было много, так много, что тем же столичным жителям, буде они по какой-то прихоти судьбы оказались в этом богом забытом месте, стало бы не по себе, неуютно, словно холодный ветер распахнул наспех накинутое пальто. Воистину привыкший к шумной толпе воспринимает безлюдье как угрозу; как, впрочем, и любой, чье представление о норме оказывается резко нарушено.
Но местные, разумеется, этого района не боялись. Как не боялись и слухов о ведьме: ну ведьма и ведьма, что такого... Раскидывает карты, приготавливает зелья – для приворота, отворота, вытравления плода... Если разозлить, может сглазить.
Ведьма и ведьма. С такой жить можно. В каждом более-менее значительном населённом пункте она даже необходима, как необходим булочник, зеленщик или сапожник.
Майка попала к ведьме случайно. Ну, ей так казалось.
Та уронила, выходя из лавочки, кошелек. Старый, вытершийся от времени коричнево-бурый чехольчик для хранения разноцветных бумажек и блестящих кругляшков, на которые можно купить что-то, что ненадолго продлит бренное существование...
– Бабушка, вы обронили... – наклонившись, Майка подняла потерянную вещицу и протянула ее седой старушке с умными карими глазами и кривозубой улыбкой.
– Спасибо, девочка, спасибо, милая, – ласково пропела старушка. – Пойдем ко мне, пирожками угощу. Вкусные пирожки я напекла, с мясом... Тебе, худышечке, такие бы только и надо...
Бог знает почему Майка пошла. Вроде бы не так что бы и хотелось, и внутри что-то взрослое, умное говорило «стой, не ходи», а вот – пошла. Не удержалась.
В ведьминской квартире – второй подъезд, первый этаж, налево – было ужасно. Страшно много вещей, даже на Майкин взгляд очевидно ненужных: старые пальтухи, куртки, коробки, коробки, коробки, ветхая, давно износившаяся, вышедшая из моды обувь, – заваленная грязной посудой раковина, заставленный баночками и кастрюльками стол... Слабый, но отчетливо различимый запах гнилья. Сильный запах старых вещей, забитых доверху шкафов и антресолей. Одинокая фотография красивой ясноглазой девушки на стенке.
В доме пахло прошлым. Как и от самой ведьмы. Чем-то кислым, сырым, уходящим.
Бабушка, в которой Майка не сразу опознала ведьму, предложила пирожок. Но он ей не понравился – было ясно, что от такого скоро заболит живот.
– Можно воды, бабушка? – попросила Майка.
И ведьма подала ей стакан – почти чистый, полный холодной, вкусной воды.
Майка жадно пила, перебивая вкус пирожка.
– Девочка, – наконец сказала хозяйка, – возьмешь мою силу?
– Что?
Майка с изумлением на нее уставилась.
– Возьмешь мою силу? Мне уже помирать пора. Дочери нет у меня. А силу передать надо. Без этого смерть не возьмет... А я... зажилась на свете... Надоело мне. Маета одна.
– Зачем мне твоя сила, бабушка? – Майка быстро сглотнула. – Что это я... с ней буду делать?
– Людям помогать. Мужей к женам возвращать, жен к мужьям. Болезни заговаривать. А когда и вредить – не без этого.
– Да ведь я маленькая, бабушка.
– Ничего, с моей силой станешь большая.
Майка замерла. Вдруг на какое-то мгновение вспыхнула картинка – взрослая, красивая девушка с каштановыми косами и умными, волевыми глазами. И эта девушка она, Майка. И она многое может. О, многое... Творить добро и зло, вершить судьбы людей.
Майка замотала головой.
Ерунда какая.
И совсем не она это. И глаза у этой девушки какие-то... Злые, холодные. Пустые и скучные, как у мухи, ползущей по стеклу в душном классе.
– Да куда мне, бабушка... Не могу я.
– Точно?
Помолчала ведьма. Внимательно на Майку посмотрела.
– А что будет бабушка... если не передашь ты силу...
– Не помереть будет.
– Совсем?
Майке стало жутко.
– Долго. – Ведьма помолчала еще, потом неохотно продолжила. – Сила – она ведь на то и сила, все одно уйдет куда-то. Хоть в крысу. Сколько веревочке не виться... Но помучиться придется. Сколько – не знаю. Уж и сейчас тяжко мне... Разве что крышу разбирать надумают... Да вряд ли. Кому наш старый дом нужен. Да и не хочу я так. Мне бы ученицу. Дочку...
Майка опустила глаза.
– Прости, бабушка!
– Ну а тогда тикай отсюда! – неожиданно разозлилась ведьма. – Чтоб я тебя не видела!
– Бабушка...
– Уходи, пока я не передумала... – ведьма даже замахнулась на девочку.
Майка, спотыкаясь о коробки и старые башмаки, выскочила на улицу.
Словно дождем, обдало ее чистым, прохладным воздухом.
Замерев, Майка подставила ему лицо.
А потом, будто очнувшись, побрела домой. Надо подумать, что там на ужин, и уроки не сделаны...
В старой, от пола до потолка забитой вещами квартире плакала ведьма. Ведьма, которой было некому передать свою силу.
Вревск, конечно, город маленький, но все же не деревня. От огородничества и животноводства его жители в большинстве своем отошли. Тем не менее к природе люди здесь были, конечно, ближе, чем в центральной, индустриальной части страны: ребятня (да и взрослые) купались летом в речке, ходили по грибы и по ягоды в лес, подступавший к городу с трех сторон…
В лесу спела земляника, черника и малина, из пушистых метелок веерины девчонки плели украшения, кукушки считали до ста и больше, тащили по мху свою добычу муравьи, и било сквозь листья в глаза летнее, победительное солнце.
В тот день, ставший особенным, осевший где-то внутри, глубоко-глубоко, там, где остаются яркие сны и сильные воспоминания, они отправились в лес компанией из десяти-двенадцати человек, шумной ватагой, собранной со всей улицы. Майе было восемь, она еще жила с родителями, а Виктору четырнадцать, и их ничего не связывало, кроме его привычки вступаться за обиженных и ее робкого обожания, которого сама она страшно стеснялась и которое представляло ее главную, бережно хранимую тайну.
Шли за земляникой. Кто-то так, с пустыми руками, а кто и с банкой или другой посудиной, выданной родителями. Майя несла маленькое берестяное лукошко, сплетенное теткой, старшей материной сестрой, сгоревшей от неведомой хвори два года назад. Тетка, как и мать, выросла в глуши, на заимке, умела работать руками и знала, что в лесу сподручнее.
Ребята болтали, мальчишки сбивали шишки с деревьев, девчонки внимательно глядели под ноги, не пропуская ни ягодки. Лето выдалось сухое, и земляники было мало, но уж сколько есть… Собирай, не зевай, не ленись – вот и будешь с прибытком.
И Майка старательно наполняла лукошко. Рядом с ней пыхтела толстая белобрысая Гуда, девчонка-однолетка. Гуда была младшей дочкой в большой, крепкой семье, ни в чем не знавшей отказу и страшно забалованной. К работе она не привыкла, дома все делали мать и старшие сестры, а маленькую, родившуюся поздно, когда никто уже и не ждал прибавления, жалели…
Через час засобирались домой. Лукошко оказалось наполнено наполовину – не щедр выдался год. Майе было жалко уходить, она, терпеливая и усидчивая, пособирала бы и еще, но ребятам надоело сидеть в ягодах.
И тут случилось несчастье. То ли от природной неуклюжести, то ли из зависти (Майка собрала куда больше) Гуда села прямо на ее ягоды… Лукошко смялось, а земляника превратилась в липкую розовую кашу.
– Ой, моя юбка, божечки, моя юбка, – противно запричитала Гуда. – Это же мама подарила на Пасху, как же она будет ругаться… – и поймав потрясенный майин взгляд, добавила: – Прости… я не хотела.
На юбку Гуды и впрямь смешно было смотреть. Майя тем не менее чуть не заплакала.
Ничего не ответив, она прижала испорченное лукошко к груди и зашагала в сторону дома.
– Эй, что случилось? – спросил Виктор, заметив ее расстроенное лицо.
Майя тихо объяснила.
– Забирай мои, – секунду поколебавшись, сказал он. Протянул наполненную почти доверху банку.
Майя вспыхнула.
– Забирай, забирай. А на Гуду не злись, она же такая… У нее же ноги заплетаются. Еще насобираем, не парься.
Девочка бережно взяла банку, словно ей передавали на хранение какое-то сокровище. Магический артефакт. Тиару древней королевы.
Виктор, конечно же, и не подозревал, что эти ягоды – к добру ли, к худу – окончательно решают его судьбу.
Ты стоишь своих откровений,
Я – я верю, что тоже стою.
Я – гений, ты тоже гений,
И если ты ищешь, значит, нас двое.
Земфира
Осень была яркой. Тягучей и терпкой, грубо-чувственной, без спросу вторгающейся в личное пространство, агрессивно навязывающей свои увядшие прелести, сующей в нос свои остро пахнущие подмышки: на же, вот тебе, вот тебе, ты думал, что можешь уйти от меня, замкнуться, абстрагироваться – нет.
Нюхай.
Дыши этой прелой листвой, этим зябким, тяжело оседающем на коже туманом, вглядывайся в вечерние сумерки, едва разбавленные светом уличных фонарей, ковыляй, спотыкайся по усыпанным мокрой красно-оранжевой листвой дорожкам, бреди по своей нелепой, бессмысленной жизни, пытайся найти себе какое-то применение в этой безумном мареве догорающего города. Скоро ночь, и измотанные граждане начнут отходить ко сну, мучить друг друга семейными перепалками в своих тесных панельных клетушках, терзать усталые тела в нечистых постелях, ждать, когда заснут дети, чтобы заняться сексом, дрочить на порно из интернета, без конца листая страницы в поисках подходящего ролика, такого, который наконец вставит, вставит, подтирать все, что производит организм в процессе полового возбуждения, снова и снова находить оправдание своему одиночеству... Не добровольно избранному нет, такому одиночеству, которое рождает город и современный мир вообще: вечные метания «дом-работа, работа-дом», а годы идут, а человек стареет, и кажется, что уже ничего, ничего, ничего...
Это ароматы осени, это ее пряная, горькая, депрессивная правда, жуй же ее, дыши, подбирай губами то, что налило тебе небо, все, что каплет, каплет, каплет сверху. Ищи какой-то смысл в том, что с тобой происходит, пытайся идеализировать, пытайся что-то изменить – и замерев однажды под дождем, ощути мгновенное, острое, непередаваемое счастье: от того, как прекрасно быть, просто быть, просто дышать, просто чувствовать – и вдруг ощутить томительную, тягучую благодарность к той женщине, что однажды подарила тебе право на это все.
Но все эти сложные ощущения и мысли были еще недоступны двоим, собравшимся для того, чтобы подготовиться к контрольной по физике. Хотя оба, от природы умные и тонко воспринимающие окружающую действительность, наверно, смутно ощущали депрессивную притягательность осеннего безумия, тревожно вздрагивали под порывами равнодушного ветра, ежились под неласковыми лучами холодного северо-западного солнца, но все же восемнадцатое октября для них было одним из рядовых учебных дней, одним из тех, что приближают к концу первой четверти. Скоро каникулы, и завтра контрольная, и Аделаида Степановна очень строга, и нужно просто прорешать это все, чтобы завтра идти со спокойной душой в школу. Ей было четырнадцать, ему шестнадцать, они знали друг друга с детства, потому что жили в двухэтажном доме, выкрашенном шебуршисто-белой краской, на окраине маленького городка: нужно ли объяснять, что такое маленький городок? Место, где все знают друг друга, живя не одной семьей, но одной деревней, почти общиной, когда люди так тесно спаяны друг с другом, что даже не испытывая друг к другу приязни, все же знают друг о друге все – и подстраиваются один под другого, поневоле вынужденные прилаживаться к характеру и привычкам соседей.
Владу хорошо давались физика и математика, Анечке, соседке, значительно хуже. Их бабушки дружили, и дети часто играли вместе, а потом, немного повзрослев, помогали друг другу со всякой школьной белибердой, потому что Анечка, несмотря на юный возраст, отлично писала сочинения – сказывалась яркая природная литературно-лингвистическая одаренность и привычка читать все, где есть буквы. Оба были по-своему талантливы... и красивы, той робкой, неоформившейся, не знающей о себе и не уверенной в себе красотой, которая бывает только на заре жизни. Когда человек еще очень доверчив, очень открыт и верит в хорошее: потому что заряд жизненной энергии, что дается при рождении, еще не потрачен, он как сверкающее ядро внутри, и жар его только разгорается.
У детей было много общего, обоих воспитывали любящие бабушки и дедушки, в то время как родители устремились в поисках лучшей жизни в направлении больших городов. Там, где они в силу обстоятельств оказались, детям было хорошо, но все же полностью старшее поколение родительскую любовь заменить не могло. И оглядываясь на одноклассников и соседей по двору, у которых были порой пьющие и безалаберные, но все же молодые родители, с интересами, вкусами и привычками молодых, дети завидовали. Бабушки, при всей их бесконечной прелести, все же жили в прошлом веке, им нравилась Людмила Гурченко и Лев Лещенко, они стряпали под бормотание пузатых телевизоров, пузырящихся закупленными за рубежом мыльными операми, и полгода проводили в огороде. И ничего-то их кроме этих колосящихся, зеленеющих посадок не интересовало: только бы взошло, только бы заморозки не побили, только бы колорад не сожрал.
А хотелось другого. Хотелось, как другие, жарить с родителями шашлыки во дворе, коптить за гаражами с батей рыбу, ходить с мамой на речку. Анечке – чтобы мама, не бабушка, плела косы, и пусть бы даже нервничала и психовала, дергая волосы, но только пела веселые современные песни, скакала козой по квартире, наряжала ее, как куклу, сама собирала на школьные дискотеки – и никому, никому, никому не отдавала. Потому что это ее единственная, ненаглядная, расчудесная дочь.
И оба, и мальчик, и девочка, были по-своему одиноки. Высокий интеллект и природная жизнестойкость и амбициозность, доставшиеся от активных, пробивных родителей, рождали пропасть между ними и окружением – ребятами, которые в большинстве своем не разделяли их интересов, а часто втайне завидовали: слишком уж легко и просто, без труда давалось все этим двоим. Социально оба были менее адаптированы, чем их посредственные, скучные сверстники. И еще поэтому их тянуло друг к другу, потому что не только дураки, но и умные друг к другу тянутся.
Нужно было подготовиться к той контрольной... Написать ее хорошо, как следует, чтобы было не стыдно. И она попросила его помочь, как привыкла просить с детства, не чувствуя ни смущения, ни какой-то необходимости отблагодарить – так, как просят только близких. Тех, «с кем не надо напрягать язык, а просто быть рядом и чувствовать, что жив».
Они сидели в ее комнате, среди тетрадок, кукол, книжек – старых, доставшихся от мамы и бабушки, и совсем новых, купленных на сэкономленные на школьных булочках деньги, и решали задачи из сборника по физике. Выданная в библиотеке синенькая книжка, растрепанная, на глазах разваливающаяся, странно гармонировала с синими анечкиными джинсами. Острые коленки, немного широковатые для девочки ее возраста бедра, маленькая, едва проклевывающаяся грудь – и очки с толстыми линзами, вечная боль и вечная скука. Нежность полудетского лица, тонкого, с богатой, выразительной мимикой – лица, которое когда-то, потом, станет лицом красивой, сильной, уверенной в себе женщины. Но пока все это впереди, а есть только обещания юности – обещания, которые могут не сбыться...
И он – красивый, действительно красивый русоволосый, зеленоглазый мальчишка, высокий, широкоплечий. Для нее почти как старший брат и уж точно лучший друг.
Решали задачи.
И вдруг увидели друг друга.
Она же сама к нему потянулась.
Положила руку на его джинсы. В безотчетном стремительном порыве прижалась губами к щеке – не рассуждая, не думая о том, что будет дальше. Поцеловала – не так, как целовала бабушку или кошку.
Как мужчину... Первого. Главного.
Уговаривать долго не пришлось.
Она же тоже была ему нужна. Давно. Всегда.
Было очень больно. Просто больно, как бывает, когда порежешь палец, только сильнее. А потом за болью пришло что-то другое, не удовольствие, но во всяком случае от этого не хотелось плакать. Странно-тягучее, волнующее чувство. Стремление не отталкивать. Стремление держать при себе. Сохранять – для себя...
Беречь от других.
Ревниво охранять свое счастье.
Он целовал ее весь тот вечер – почти не отпуская.
А в окно стучалась и звала осень, страшно-горькая, таинственно-призрачная, обещающая сладость и боль, и долгую жизнь впереди. В которой будет – всякое. Но которая только начинается.
А красно-коричневое пятно они потом вдвоем застирали под краном. И холодная вода унесла не только кровь, но и обиды, и недомолвки, которые, конечно, конечно, тоже случались. Даже в их маленькой, еще такой короткой жизни. Которая уже тогда была – общей.
Те, кто расплатился за чужую подлость,
Уходил под пули прямо, не сутулясь,
Превращаясь в слезы,
Превращаясь в гордость,
В синие таблички деревенских улиц...
Игорь Растеряев
Денис вырос в деревне километрах в пяти от города. Отец его сгинул где-то так давно, что люди и не помнили, мать, Тамарка, работала на железной дороге и держала корову. Баба она была справная, здоровая, но не очень-то чистая, так что некоторые из стрелочниц и осмотрщиц, трудившиеся на станции, даже отказывались брать у нее молоко, когда та предлагала. «Не надо твоего молока, Тамара», - за глаза говорили они, в лицо сказать такое, конечно, никто бы не осмелился.
Впрочем, денег хватало. Жили они неплохо. На железной дороге платили хорошо да и опять-таки, хозяйство. Корова, свинья, куры, огород... Голодными не были.
Денис рос единственным сыном. Рожать больше Тамара не стала, уж больно время было неспокойное. Ходил он в обычную городскую школу, пешком, редко когда подвезет кто. Примерным учеником не был, так что даже учительница домой ходила, проверять, в каких условиях живет мальчишка. Видимо, осмотр оказался удовлетворительным, потому что визит тот оказался единственным. После школы поступил в сельскохозяйственный техникум.
Но не закончил... Его забрали в армию. Шла Чеченская война. Вторая. Отслужил год. И прислали домой в цинковом гробу, так что мать и увидеть сына не смогла...
Помочь со стряпней на похороны Тамара созвала баб с работы. Те привели и своих дочек, сестер... Хоронили всем миром. Да и правда: вся деревня пришла попрощаться с Денисом, военные, офицеры... Надо ведь было что-то поставить на стол. Пожилой майор принялся целовать руки одной из стряпух, осмотрщице Валентине: «Спасибо за сына». «Я не мать, не мать, - стесняясь, уклонялась она. - Мать там».
Мать суетилась, командовала на кухне, пыталась руководить. Не плакала. Ее вроде как обкололи чем-то таким, успокоительным, чтоб без нервов. И казалась она железной, да что там, железобетонной, словно непробиваемой. Ни слезинки, ни причитания. Только работа, только расчет. Словно и не сына хоронила.
Потом, после похорон, когда за сына должны были выплатить большие деньги, она будет хвастаться: «Я теперь миллионерша». А робкая, маленькая Валентина покачает головой: «Это кровавые деньги, Тамара. Их нельзя брать. Да и зачем они тебе теперь...»
Тамара, сама словно не знающая ответа на этот вопрос, через некоторое время найдется: «А я дом построю». Зачем, для кого... Просто, наверное, есть у деревенского человека такая мечта - дом. Вроде как есть, значит, больше ничего и не надо. А если уже стоит? Да хоть десять. Своя ноша не тянет.
Впрочем, может быть, это был просто шок, невозможность осознать, в полной мере понять случившееся. Да и сына в гробу она ведь не видела. Видела гроб - а сына нет. Но Тамару осуждали - мать так вести себя не должна.
Да и за жадность обиделись. «Мы ей столько наготовили, а она хоть бы салатов с собой дала, - говорила Валентина. - Нет, только Галке банку «оливье» наложила, у той трое. А мы что?» Но вслух опять же попросить не смогли, постеснялись.
«Кровавые деньги» не принесли Тамаре счастья. Дом она построила, но долго в нем не жила. Всего-то через три года упокоилась на кладбище рядом с Денисом, не выдержало ее не умевшее горевать сердце.
Но хоть мать и не лила слез на похоронах, ушел Денис не совсем неоплаканный. По-деревенски причитали старухи: «И на кого ж ты нас оставиииил, закатился наш месяц яяясный....»
И рыдала за домом Ольга, его единственная, почти сорокалетняя любовница. Не успел сойтись Денис со своей сверстницей, молодой девушкой, брезговали они им, и единственной его женщиной стала еще крепкая, красивая разведенная баба. Нет, не рыдала она, выла, понимая, что больше никогда, никогда, никогда его не обнимет. Убивалась, не в силах принять его смерть, такого молодого, горячего, которому бы жить да жить... И может быть, она была единственной, кто так крепко его любил.
Дом стоял на окраине города. За аккуратной, чистенькой пятиэтажкой, облицованной веселой пестрой мозаикой, начинался лес; поблизости располагались частные дома, городская баня, здание сельскохозяйственного техникума, общежития... На теплых пузатых трубах грелись кошки, на бельевых веревках во дворе полоскалось свежевыстиранное белье – когда потеплее, не в самые морозы, – с горки, устроенном на большом насыпном холме, засаженном соснами, катались дети. Холм украшали две белесо-сероватые фигуры – атлетически сложенные парень и девушка, девушка держала шар, парень ничего не держал, но по нему было видно, что он готов ко всему, с таким было, наверно, нестрашно пройти по темной улице. Потом у него отобьют руки, и искалеченный, он будет вызывать странное, тоскливое чувство, как будто перед тобой живой человек, а не скульптура.
Надя с мамой жили в первом подъезде той самой пятиэтажки. Мама работала нянечкой в детском саду. Как почти все дети военных лет, маленькая, низкорослая, с теплыми руками и ровным, ласковым голосом, мама была любима своими воспитанниками: они, с полутора лет отданные на чужие руки, прекрасно знали, что вовсе не все из ухаживающих за ребятами такие... Выдержанные, спокойные, терпеливые.
Наде было под тридцать. Она тоже была спокойной, уравновешенной – и красивой. Густые каштановые волосы струились по плечам ласковой волной, а в глазах светились жизнелюбие и добрый, незлобливый юмор.
Едва ли не каждый вечер, когда мама садилась перед телевизором смотреть сериалы, Надя ходила гулять в лес. Шедшая под уклон дорога, почти всегда пустая, вела к заброшенной танцплощадке – когда-то сюда съезжались на отдых со всего города – и деревням, в которых еще держали коров и кур. Сосновые ветви, набрякшие от снега, тревожно вздрагивали, колыхаясь на ветру, Надя брела по колее и думала о своем. А может быть, и не только думала, может быть, ее ждал кто-то, может быть, когда она уходила, ее сердце билось сильнее, и замирало, и плакало в тоске и надежде...
Едва ли не каждый вечер Надя ходила гулять в лес.
Но в тот, последний, она не пришла.
И вот закончилась передача, и время прошло, и еще время прошло, и еще, а Нади все не было – и мама, и так всегда чуточку волновавшаяся, когда дочь выходила из дома, по-настоящему испугалась.
Испугалась так, что – скромная, боязливая, стеснительная, всегда словно стремившаяся не обременять людей вокруг, не утруждать лишний раз – она позвонила в милицию.
– Пропала дочка... Пропала. Ушла в лес – и не вернулась.
– Что ты, мать, загуляла твоя дочка, большая. К любовнику пошла, а ты уже всех на уши поставить готова.
– Не могла она уйти, она не такая, она ведь всегда приходит. Это же Надя. Моя Надя.
– Дыши глубже, бабка.
Принять заявление отказались.
И прошла ночь. И прошел день. А Нади не было.
Ее нашли у избы, мрачно рассевшейся на перекрестке, там, где дорога шла под уклон. Она лежала на залитом кровью снегу, застывшая и спокойная, с разрезанным животом и вытащенными наружу внутренностями, с иссеченными грудями, с разметавшимися волосами, которые никогда, никогда больше не заструятся по плечам ласковой теплой волной.
Холодная, спокойная, бессловесная...
Матери тело не показали. Для нее Надя навсегда осталась живой – такой, какой она запомнила ее, когда садилась смотреть «Санта-Барбару». Доброй, послушной дочкой, с которой не было хлопот.
Когда хоронили, на снег кидали ломаные еловые ветки. И люди несли к подъехавшей с гробом машине цветы – им было не жалко, не жалко своих копеек, слишком силен был общий ужас перед случившимся, слишком велико общее горе.
А дети спрашивали:
– Зачем еловые веточки на снегу?
– Затем, что Надю убили... Убили Надю.
Говорили разное. Говорили, что Надя будто бы встречалась с «черным», нерусским, ведь русский человек никогда не смог сотворить бы такое. Говорили, что в городе завелся маньяк, и ждали новых убийств.
Никого так и не нашли.
Детей перестали пускать на горку. Страшно.
Кто же хотел, чтобы с ними случилось то, что с Надей?
А потом прошло время... Ужас подзабылся, и снова стали пускать.
Ведь детей нельзя всегда держать дома.
«Вымороченный род», – говорили люди. «Не повезло», – говорили они.
Муж надиной мамы давно умер, сын утонул в молодости. Теперь вот и дочки не стало.
Гадали, кому достанется квартира. Правда, вот у сына вроде бы была жена. Она снова вышла замуж, но будто захаживает к старухе. Так, может быть, ей.
Новый год начинается с отличных новостей. Вышли в свет две моих новых книжки. "Проклятое призвание" - реалистический роман о художнице и ее сложных отношениях с действительностью. И "Погода на завтра" - сборник повестей и рассказов, основной массив того, что я сделала в малой и средней форме за 25 лет.
Мои подписчики имели возможность ознакомиться с романом, а также большей частью рассказов. Но, возможно, кому-то захочется приобрести печатную версию, да и выкладывала я не все. Тексты отредактированы и приведены в соответствие с мировосприятием Розенталя.))
Хотелось бы поблагодарить тех, кто работал над книгами: корректора Ирину Кварталову, художников Елену Козину и Софию Хаимович, а также коллектив издательства "Автограф". Без них книги в своем материальном воплощении были бы совсем другими. А мне нравится то, что получилось.))
Приобрести их можно на озоне и на сайте издательства.
Проснувшись и почистив зубы, Олег берет смарт, заходит в телеграм и пишет «Доброе утро, солнышко. Как спалось?» Заваривает кофе, включает комп и принимается за работу. Работы у него много. Как всегда. Впрочем, и деньги он зарабатывает приличные. Что и неудивительно, грамотный айтишник никогда не пропадет.
«Хорошо, но мало, – вскоре приходит ответ. – А ты как?»
Согревает мимолетное чувство тепла и привязанности. Олег – нормальный человек. Ему, как любому, важно знать, что он кому-то нужен. Кто-то его ценит. И не только за профессиональные качества (в них-то он не сомневается).
«Штатно», – отвечает Олег и включается в работу.
Определенно, удаленка – лучшее, что случилось в его жизни.
Не надо ехать в офис, сталкиваться с людьми в общественном транспорте или стоять в пробках (Олег вообще не любит водить), общаться с коллективом… У себя дома, в любимом роскошном кресле, под стать какому-нибудь крутому гейм-дизайнеру, Олег чувствует себя спокойно и уютно, как в капсуле космического корабля, несущегося по просторам вселенной. Все тревожное, непредсказуемое, опасное там, снаружи, а он здесь, здесь, где он контролирует ситуацию, решает решаемые задачи, руководит… чем? В первую очередь – своей жизнью.
Олег живет один. Ипотека закрыта, беспокоиться не о чем. По выходным он ездит к маме – поесть пирожков и обнять милую, интеллигентную женщину, для которой он является самым дорогим существом на свете и единственным смыслом жизни. Он чувствует перед ней смутную вину, как будто недодал чего-то или не отплатил в полной мере за положенную на него жизнь, но не до конца осознает это чувство. И поэтому без лишних комментариев оставляет деньги, оформляет заказы в аптеке и супермаркете, даже иногда протирает полы и моет посуду. Мама трусовато отказывается от приобретения посудомоечной машины, и Олег, уважая ее выбор, не спорит.
А вот Юля живет с родителями. Она тоже на удаленке, дизайнер. Как и он, она никогда не была в браке – впрочем, что в наши дни значит штамп? А «отношения» не приводили к чему-то серьезному.
В течение дня, подспудно радуясь возможности отвлечься от работы, Олег еще несколько раз ей пишет. Юля с живостью отвечает. Ее сообщения всегда пространны и куда эмоциональнее его суховатых месседжей. Она делится скринами проекта, над которым сейчас работает. Ей важно услышать стороннее мнение, а Олег радуется возможности размять мозги и переключиться на что-то, что кардинально отличается от его обычной деятельности. Находясь за две тысячи километров друг от друга, они на одной волне, между двумя столь разными людьми тонко дрожит незримая ниточка, струна, кажется, готовая вот-вот лопнуть… но не лопающаяся почему-то. Вот уже три года не лопающаяся.
Им хорошо вместе. Они прекрасно изучили друг друга. Знают, какие любят книги, фильмы и музыку, досконально изучили пищевые привычки и режим дня. Они знают друг друга так хорошо, как это не всегда удается людям, прожившим всю жизнь в одной квартире.
Вечеров, закончив работу и наскоро поужинав разогретой в микроволновке покупной лазаньей, Олег вытаскивает себя на прогулку. Свежий воздух приятно холодит лицо. Олег думает о том, что он очень любит свой маленький, не слишком развитый, но уютный город. Думает о том, как ему повезло тут родиться… и что он никогда его не покинет.
А перед сном, лежа в кровати, полчаса попереписывавшись с Юлей о впечатлениях дня (у нее, творческой натуры, впечатлений как всегда больше) и полюбовавшись на ее новые фото, выложенные в нельзяграмме, Олег думает о том, как ему повезло, что у него есть такая умная, такая чуткая и красивая девушка. Та, кто понимает его лучше, чем он сам, внимательная, отзывчивая и практически всегда онлайн. С ним случилось то, что дается в жизни далеко не каждому – он встретил родственную душу, и за одно это можно вечно благодарить судьбу…
Но все же есть у девушки качество, которое даже важнее ее красоты, ума и эмпатичности. И Олег в глубине души прекрасно понимает это, как все мы понимаем про себя самые важные вещи.
Она никогда не приедет.
Ей тоже очень нравится ее город.
И от этого Олег любит ее еще сильнее.