Разное
8 постов
8 постов
4 поста
4 поста
6 постов
33 поста
1 пост
5 постов
4 поста
5 постов
1 пост
4 поста
1 пост
5 постов
5 постов
11 постов
4 поста
3 поста
6 постов
2 поста
6 постов
Первую часть воспоминаний читайте здесь: Я дрался на Ер-2. Воспоминания дважды Героя Советского Союза
Вторую часть воспоминаний читайте здесь: Я дрался на Ер-2. Продолжение воспоминаний генерала Молодчего
Во второй половине дня, когда экипажи были в сборе, командующий Военно-воздушными силами Красной армии генерал-лейтенант авиации Жигарев поставил боевую задачу: совместно с группой самолётов, вылетающих с острова Сааремаа, нанести бомбовый удар по немецкой столице Берлину.
Нас собрали в большой комнате. Лётчики и штурманы экипажей готовились к предстоящей операции, производили необходимые расчёты, прокладывали на картах маршрут к назначенной цели. Вскоре был зачитан приказ, адресованный командиру восемьдесят первой авиадивизии Водопьянову о проведении налёта на Берлин.
Задание воодушевило нас. Однако по различным причинам, и техническим, и оперативным, операция удалась лишь частично. Я был в числе тех, кому в тот августовский день сорок первого года взлететь не удалось. Мой самолёт, перегруженный бомбами и горючим, от земли не оторвался.
Удачно взлетело более десяти машин, но Берлина достигли лишь семь.
Боевое задание было выполнено. Самолёты, поднятые в воздух с острова Сааремаа, прорвались к цели и удачно отбомбились по Берлину. Василий Иванович Щелкунов, Василий Гаврилович Тихонов и Евгений Николаевич Преображенский, ныне Герои Советского Союза, в то тяжёлое для нашей страны время личным примером мужества, высоким лётным мастерством, незаурядными командирскими способностями и хорошей организацией боевой работы впервые доказали на практике возможность бомбардировки немецкого логова — Берлина.
Через некоторое время полк снова перебазировался. Местом его дислокации стал аэродром близ Москвы. Боевые удачи нашей авиации бодрили лётчиков. С каждым днём они приобретали боевой опыт, летали уверенней, смелей. Но не всё шло гладко. Бомбардировщики уходили на задание без прикрытия истребителей, и это нередко приводило к печальным последствиям.
Немецкие «Мессершмитты», вооружённые пушками и крупнокалиберными пулемётами, подстерегали наши воздушные корабли и зачастую без особого труда расстреливали их. Ошибок было немало. Ещё не были выбраны тактические приёмы, отвечающие требованиям такой грандиозной войны, какую навязали нам нацисты.
Не было той слаженности, чёткости и организованности, которые придут позднее, когда люди приобретут боевой опыт. Не хватало хороших, прочных, быстроходных машин, без которых немыслимо вести бой с мощной гитлеровской авиационной армадой.
Но было другое. Беззаветная отвага, великая преданность Родине и чувство высочайшей ответственности за судьбу советского народа. Это заменяло всё, чего нам не доставало в первые месяцы.
Восемнадцатого сентября сорок первого года нам было приказано вылететь в район города Демянска Новгородской области, произвести разведку и, если будет обнаружено большое скопление вражеских войск, нанести по ним удар, немедленно сообщив по радио о результатах наблюдений.
Вместе с Куликовым проложили на карте маршрут, уточнили все детали полёта, продумали, как лучше подойти к намеченному объекту. Встали рано утром. Было не по-военному — моросил дождь. Мы волновались, как бы плохая погода не сорвала боевой вылет. Но нет, вылет не отменили.
Нагруженный бомбами, наш Ер-2 тяжело оторвался от земли и ушёл на запад. Не сделав традиционного круга над аэродромом, в целях маскировки нам строго-настрого запретили задерживаться над ним даже на минуту. Летим над землёй. Внизу осень, чернеют перелески, извилины оврагов, линии лесополос. На дорогах заметно движение. К фронту идут колонны автомашин. С высоты они похожи на больших жуков, сосредоточенно карабкающихся по раскисшей от дождя земле.
Подлетаем к линии фронта. Раздаётся в наушниках шлемофона голос штурмана Куликова: «Ясно». Для маскировки захожу в облака. «До цели остаётся тридцать минут лёта», — снова докладывает Сергей. Самолёт идёт вниз, пробивая грязные косматые облака. Местами они плывут на высоте шестидесяти-семидесяти метров над землёй. Пролетаю над самыми верхушками деревьев, отыскивая заданный объект. Впервые за войну я увидел нацистов, и то с воздухом. Они ходили по лесу, удивлённо посматривая вверх. Что, мол, за сумасшедшие летают в такую погоду? Нам тоже всё было в диковинку. Мы даже забыли о пулемётах, не стреляли.
Отыскали шоссе. Летим над ним, внимательно просматривая местность. Под крыльями бомбардировщика проносятся мокрые крыши Демянска. Вокруг пустыня. Город словно замер. Здесь погода лучше. Почти в центре — огромное скопление вражеских танков, артиллерии, автомашин. На одной из площадей города выстроились колонны солдат. Очевидно, немцы готовились к походу.
Увидев наш самолёт, немцы стали разбегаться в разные стороны. «Бросай бомбы», — командую штурману. «Зайди ещё раз», — просит Куликов. «Это тебе полигон, что ли?» — «А», — сердито кричу Сергею, но тот невозмутим. «Развернись, пожалуйста, — просит он, — дай рассмотреть». Докладываю командованию о своих наблюдениях и вновь беру курс на цель.
По самолёту открывают ураганный огонь зенитки. «Здесь, видно, скопились большие силы фашистов», — шепчу сам себе. Снаряды рвутся слева, справа, спереди, сзади. Маневрировать нельзя. «Открываю бомболюки», — докладывает Куликов.
Теперь его воля. Он ведёт прицеливание, командует, куда и на сколько градусов довернуть самолёт. «Чуть правее, один градус», — слышу его голос. «Так, так, держи. Хорошо. Теперь левее, градуса на полтора. Стой! Отлично!» Спокойствие штурмана передаётся и мне. Я крепче сжимаю штурвал. Самолёт, как грузчик, сбросивший из плеч тяжёлую ношу, облегчённо вздыхает и рвётся вверх. Пора отходить!
Вдруг раздаётся оглушительный треск. В нашу машину попадает снаряд. Через мгновение ещё два удара один за другим затрясли самолёт. «Товарищ командир!» — кричит Александр Панфилов. «В кабине полно дыма, что-то горит».
«Ну», думаю, конец. «Отвоевались». Решение созревает мгновенно. Притворяюсь сбитым. Кладу машину на крыло, чтобы быстрее потерять и без того не ахти какую высоту. Кстати, позже я часто пользовался этим приёмом. Делал вид, будто меня подбили. И всегда мне удавалось обмануть немецких зенитчиков. «Саша, выводи», — предупреждает Куликов. «Земля близко».
Манёвр удаётся. Я выравниваю самолёт и беру курс на восток. Стрелок и радист успевают погасить пожар в кабине, но возникает новая опасность. Появляются перебои в работе правого мотора. Ещё над целью он потерял половину мощности.
Упали обороты. Самолёт начинает трясти. Вся надежда на левый мотор. Он работает хорошо, но дотянет ли до своей территории? Дотянул даже до аэродрома, а когда приземлились, многие ахнули, осмотрев бомбардировщик. Потрёпан он был изрядно, чтобы не сказать изрешечён.
Две дыры в кабине стрелков, множество мелких пробоин фюзеляжа, отбит один киль с рулём поворота, повреждены бензобаки. То, что колёса разбиты пулями или осколками снарядов, я почувствовал сразу же после приземления. Самолёт как-то непривычно вилял хвостом, клонился на нос, а когда скорость уменьшилась, его стало трясти и бросать в разные стороны. Но наконец мы остановились.
К самолёту подъехала автомашина. Построив экипаж, я подбежал к командиру полка, чтобы доложить о выполнении боевого задания. Но полковник Новодранов жестом показал на стоявшего рядом с ним подполковника. Он был высокого роста, худощавый, с приветливой улыбкой и добрыми глазами. Так состоялось наше первое знакомство с новым командиром дивизии, подполковником Головановым, очень обаятельным и опытным командиром. Это было восемнадцатого сентября сорок первого года. На лётном поле подмосковного аэродрома.
Вскоре подошёл трактор. Техники зацепили трос и потянули наш самолёт на стоянку для ремонта. Новый командир дивизии сопровождал нас, задавал вопросы, расспрашивал о полёте. Больше всего Александра Евгеньевича интересовало, как мы в плохую погоду отыскали цель, как вышли на свой аэродром, какие средства и способы навигации для этого использовали.
Помню, после разговора с Головановым наш штурман Куликов долго удивлялся, откуда у Александра Евгеньевича такие глубокие познания средств и способов радионавигации. «А ты, Саша, в этом деле слабак», — упрекал он меня. И действительно, он был прав.
Вскоре мы узнали, что Голованов был начальником Восточно-Сибирского управления ГВФ, где авиация работала в суровых условиях севера. Сам он много летал, приобрёл богатый опыт.
Перед самой войной мы начали осваивать ночные полёты и обучаться пилотированию по приборам. Но основная масса экипажей бомбардировщиков в первые дни войны ещё слабо была подготовлена к таким полётам. Вскоре лётные экипажи полка освоили это сложное дело.
Мы научились летать днём и ночью, в облаках и за облаками. Наши штурманы и радисты умело использовали наземные радиопеленгаторы, как свои, так и противника. Немного забегая вперёд, скажу, что мы в дальнейшем успешно использовали работу радиостанций, расположенных в крупных немецких городах, для выхода на цель при полётах вне видимости земных ориентиров.
Следует заметить, что описанный мною полёт также проходил в сплошной облачности. Мы снижались только в районе цели, чтобы получше сориентироваться и провести прицельное бомбометание. Благодаря хорошей подготовке всего экипажа самолёта нам удалось успешно выполнить боевое задание. Однако наш самолёт, получив немало серьёзных повреждений, стал на ремонт.
«Ах ты, мать честная!». — воскликнул техник Николай Борчук. — «Вот так изрешетили». Впрочем, пусть лучше такой в дырках, чем никакой. Да, пусть подбитый, искорёженный, на одном, как говорили мы, крыле, но пусть вернётся домой.
Таково желание каждого из нас.
Но всё чаще и чаще это желание не сбывалось, и выходили из строя машины, гибли друзья. Не вернулись на аэродром экипажи Хохлова, Нечаева. Тяжело, невозможно мириться со смертью товарищей. Но война есть война. Она всё более ожесточала нас, учила ненавидеть. Защищать Родину от нацистской нечисти — это единственное моё желание. Никакой пощады захватчикам.
Мы рвались в новый полёт. «Товарищи, родные мои», — обратился я к технику Николаю Борчуку и механику Василию Овсиенко, — «Поднатужьтесь, ускорьте ремонт». И вот через несколько дней самолёт снова готов к боевому вылету.
Меня и Куликова вызвали в штаб полка. «Ваш налёт на Демянск был успешным, — сказал полковник Новодранов. — Врагу нанесён чувствительный урон. Сейчас вам предстоит более дальний полёт. Надо разбомбить железнодорожный узел Псков.
Там скопилось много эшелонов с живой силой и техникой противника». Псков — это уже не близко. Затем Смоленск, Унеча... участились ночные полёты. На Витебск мы летали дважды. Нас сильно обстреливала артиллерия, атаковали истребители, но бомбы всегда попадали в цель.
Мы снова готовились лететь ночью в тыл врага. Теперь объект для бомбового удара — древний Новгород. По данным разведки, на одноимённой железнодорожной станции сосредоточено много военных грузов противника.
В воздух, один за другим поднимаются бомбардировщики. Подходит моя очередь. Начинает моросить неприятный осенний дождь. Сгущается мгла. «Взлетишь?» — совсем не по-военному спрашивает командир полка. «Взлечу, конечно», — отвечаю как можно бойче. У самого сердце колотится, не видать ни черта.
Выруливаю на старт. Самолёт набирает скорость, нехотя отрывается от земли, вслепую прорезает мокрую тьму. Потихоньку, с маленьким креном, как у нас говорят, «блинчиком», разворачиваюсь и ложусь на заданный курс. Лечу, будто иду над пропастью по узкому бревну...
Конец отрывка воспоминаний генерал-лейтенанта Молодчего А.И. Вторая часть будет опубликована позже
Первую часть воспоминаний читайте здесь: Я дрался на Ер-2. Воспоминания дважды Героя Советского Союза
Я смутился и, даже, кажется, покраснел. Он был старше по званию и возрасту. Думал, откажется. Но штурман, видимо, заметив моё смущение, неожиданно широко улыбнулся и протянул мне руку: «Не возражаю, товарищ младший лейтенант». Мы познакомились. «Куликов». — «Молодчий».
Сергею Ивановичу Куликову было двадцать восемь лет, а мне недавно исполнился двадцать один. Родился он в Ленинграде в семье железнодорожника. После окончания семилетки учился в ФЗУ при фортепианной фабрике «Красный Октябрь». Работал краснодеревщиком.
В тридцать втором году по путёвке комсомола поступил в лётно-техническую школу. Служил в Дальневосточной армии авиационным техником. Затем окончил штурманские курсы, участвовал в боях с японцами у озера Хасан, воевал с белофиннами. Я привёл эти скупые биографические данные лишь для того, чтобы подчеркнуть, насколько богаче моего был жизненный опыт штурмана Куликова.
А у меня за плечами лишь школа, авиамодельный кружок, аэроклуб, военная лётная школа в Ворошиловграде да несколько лет службы в бомбардировочной авиации. Маловато, очень даже немного. Да и не мог я достичь большего в свои двадцать лет. Сработаемся ли мы с Сергеем Куликовым? Я надеялся, что сработаемся.
К нам в экипаж был зачислен стрелок-радист Александр Панфилов, строенный широкоплечий парень родом из Оренбургской области. Был самым старшим из восьми детей в семье. До службы в армии учительствовал в сельской школе. Саша рассказал, что его отец и четыре брата находятся на фронте. Сам он до прибытия в наш полк уже успел сделать несколько боевых вылетов.
Четвёртым в экипаже стал воздушный стрелок, старший сержант Алексей Васильев, высокий блондин с симпатичными ямочками на щеках, что делали его лицо очень милым. Сосредоточенный и настойчивый Серёжа Куликов, улыбчивый и застенчивый, словно девушка, Лёша Васильев, аккуратный и деловитый Саша Панфилов были не похожи друг на друга, но сдружились они быстро. Уже через несколько дней наш боевой экипаж действовал слаженно, уверенно. «Прекрасные хлопцы», - часто думал я, невольно любуясь своими новыми друзьями.
Сергей оказался великолепным штурманом. Он тщательно готовился к каждому тренировочному полёту, учитывая все мелочи, прокладывая маршрут, внимательно изучал все характерные ориентиры, заранее продумывал, как поступить в случае потери ориентировки на том или ином участке.
Находясь в воздухе, наш Серёга Куликов не терял зря ни единой минуты. Тренировался. При помощи средств радионавигации определял место нахождения самолёта, выбирал наиболее удобные курсы следования. Сергей знал: от штурмана зависит многое, и основательно готовился к предстоящим боям. Я, в свою очередь, кроме отработки техники пилотирования, изучал боевые возможности Ер-2.
Ер-2 лейтенанта Гайворонского и его экипаж. 18.10.1941 г. этот Ер-2 был сбит, однако экипаж смог вернуться в часть
Наконец пришёл и наш черёд. Десятого августа сорок первого года ранним утром в полк прилетел наш комдив Водопьянов. О героических подвигах Героя Советского Союза Михаила Васильевича Водопьянова знали тогда от мала до велика. Полёты на спасение челюскинцев, полёты с посадкой на Северном полюсе прославили Водопьянова, сделали нашим кумиром. До этого мало кому из нас посчастливилось встречаться, разговаривать с ним, а уж служить в дивизии, которой командует такой замечательный человек, мы считали для себя счастьем.
На аэродроме выстроен полк. В первой шеренге командиры кораблей, лётчики. Во второй — штурманы. За ними стрелки-радисты, воздушные стрелки, техники самолётов, механики, мотористы и другие. Строй замер в приподнятой торжественности. Всем хотелось увидеть легендарного Михаила Водопьянова.
В этот день командир полка громче обычного подал команду: «Смирно! Товарищ комдив», — доложил он, — личный состав четыреста двадцатого авиационного бомбардировочного полка особого назначения построен. Командир полка полковник Новодранов». Перед строем, как это принято в армии, комбриг громко произнёс: «Здравствуйте, товарищи!» Не успело прогреметь ответное приветствие, как стоявший в первом ряду старший лейтенант Хохлов, недавний пилот Аэрофлота, опередил всех: «Моё почтение», — негромко, но чётко сказал он.
От неожиданности все замерли с открытым ртом, а потом в один голос захохотали. Первое мгновение казалось, что Михаил Васильевич растерялся. Но когда смех утих, он сказал: «Хохлова я знаю, отличный пилот. Это в настоящее время главное. А здороваться в строю, я надеюсь, он скоро научится».
Затем разговор пошёл о том, что времени для дальнейшего обучения больше нет. Немецкая авиация бомбит наши города. Гибнут тысячи советских людей. Полк для выполнения боевых задач перебазируется поближе к Ленинграду. В связи с этим было приказано всем экипажам находиться у самолётов в полной боевой готовности и ждать команду. Она поступит с пролетающего над нами самолёта У-2. Из задней кабины человек махнёт рукой. Это и послужит сигналом для взлёта полка. Примитивный вид связи, не правда ли? Но всё же было условлено, что приказ на вылет будет передан именно таким способом. Комдив улетел, и мы стали ждать.
Проходит час, полтора. В небе действительно появляется У-2. Летит прямо над нами, на небольшой высоте, и кто-то из задней кабины машет рукой. По самолётам раздаётся долгожданная команда. Мы быстро взлетаем, строимся в кильватер трёх эскадрилий и берём курс на соседний аэродром, где должны были пристроиться к полку тяжёлых бомбардировщиков ТБ-7.
К нашему удивлению, на аэродроме ни малейшего движения. Самолёты на приколе. Незаметно никаких признаков взлёта. Сделав круг над аэродромом, ведущий первой эскадрильи, капитан Степанов, ложится курсом на Ленинград. За ним разворачивается вторая эскадрилья под командованием Брусницына. Третью веду я, следуя за ними.
Первый час полёта проходит хорошо, а дальше преграждает путь то, чего многие из нас ещё побаивались. Впереди, сколько видит глаз, сплошная стена облаков. Обойти её нельзя. И эскадрилья Степанова, не разомкнувшись, сходу врезается в клубящуюся массу и исчезает в ней. Капитан Брусницын решает набирать высоту.
Ведомые им самолёты, размыкаясь, тоже попадают в облака, пытаясь пробиться сквозь них снизу вверх. Я же со своей эскадрильей иду на снижение. В течение пятнадцати-двадцати минут мы летим под облаками. Затем нас стало прижимать к земле. Высота уже пятьдесят метров. Полёт строем дальше продолжать нельзя.
Покачиванием самолёта с крыла на крыло даю экипажам команду разомкнуться и действовать самостоятельно. Некоторое время летим на бреющем, но видимость настолько плохая, что мы каждую секунду рискуем столкнуться с землёй. Под крылом самолёта мелькают деревья, столбы, линии электропередач, какие-то строения, а впереди ничего не просматривается.
В такой сложной обстановке мне ещё не приходилось летать. Даю команду штурману: «Иди в нос и подсказывай мне». Через минуту в шлемофоне раздаётся голос Куликова: «Ничего не вижу. Саша, давай лезь вверх. Там всё-таки поспокойнее». Легко сказать — лезь вверх. А может быть, мне в настоящих облаках и летать-то не приходилось.
Ну разве что в аэроклубе однажды. Как-то забрались мы с Колей Ануфриенко, дружком моим по клубу, в облака, а из них вывалились хвостом вперёд. Хорошо, самолёт нас выручил, сам вошёл в нормальное положение. Но сейчас иного выхода не было. Надо было лезть вверх.
Перевожу бомбардировщик в набор высоты. В облаках без привычки темно. Двести, триста, четыреста, пятьсот метров. Они даются с трудом. Через некоторое время немного освоился, взял себя в руки. Я же учился летать по приборам вслепую. Но, правда, это было не в естественных метеорологических условиях, а под колпаком. Но и это теперь пригодится.
Постепенно курс пришёл в норму. Наконец, на высоте четыре тысячи двести метров, выходим в чистое небо. Облака под нами. Экипаж облегчённо вздыхает. Первый прорыв облачного фронта прошёл удачно.
Но охватывает тревога за ведомых. Где они? Что с ними? «Товарищ командир, вижу два самолёта слева и три справа. Один за нами», — добавляет Саша Панфилов. «Два спереди», — сообщает Куликов. Где-то на траверзе озера Ильмень облака словно кто-то обрезает ножом. Внизу блестит под солнцем озёрная гладь. «Слева по курсу Новгород», — докладывает штурман. Продолжаем полёт. Конечная цель — город Пушкин Ленинградской области. Здесь должны собираться самолёты нашего полка и полка тяжёлых бомбардировщиков ТБ-7.
После посадки на аэродроме города Пушкин мы не досчитались одного самолёта. Как стало известно позже, лётчик в облаках потерял пространственное положение, и экипаж Петелина потерпел катастрофу. Командир экипажа чудом остался жив, долго лежал в госпитале, но в полк так и не вернулся.
Во второй половине дня прибыл и полк самолётов ТБ-7. Капитан Степанов, как ведущий первой эскадрильи, в отсутствие командира полка выполнял его обязанности. Он доложил комдиву о результатах перелёта. «А кто вам разрешал его?» — резко спросил комбриг Водопьянов.
Капитан Степанов с недоумением посмотрел на командира дивизии: сигнал-то получили с самолёта У-2. «Условлено-то было, но я никакого У-2 не посылал и приказа о вылете не давал». Вскоре выяснилось, что пролетавший над аэродромом самолёт У-2 был случайным, и что рукой махал, очевидно, пассажир в знак приветствия.
Друзья, всем большой привет. Представляю вашему вниманию мемуары дважды Героя Советского Союза Александра Молодчего, который в первый год войны воевал на бомбардировщике Ер-2.
Воспоминания генерала Молодчего были взяты мной в работу из-за уникального опыта автора, поскольку Ер-2 был относительно редким самолётом, и, конечно, мне было интересно узнать, как на нём воевали. Желаю вам приятного чтения.
Второй день войны, утро 23 июня 1941 года. На аэродром прибежал посыльный: «Лейтенантов Малинина, Полежаева, Нечаева, младших лейтенантов Молодчего, Гаранина, Соловьёва — в штаб полка», — быстро передал он, став по команде «смирно».
Прибыли в штаб, а там уже командиры эскадрилий, капитаны Степанов и Брусницын — опытные лётчики, пользующиеся большим авторитетом в полку. Михаил Брусницын воевал на Халхин-Голе. Об этом свидетельствовали шрамы на обгоревшем лице и орден Красного Знамени на гимнастёрке.
Разговор в штабе полка был коротким. Нам вручили пакеты и приказали выезжать сегодня. Через час вся наша группа сидела в вагоне пассажирского поезда, шедшего на Воронеж. Мы направлялись в распоряжение полковника Новодранова, формировавшего бомбардировочный авиаполк особого назначения.
К утру мы были на месте. Перед нами сразу же поставили задачу в короткий срок освоить новый тип самолёта — Ер-2. Тренировки начали на воронежском аэродроме, руководил ими сам командир полка. Вскоре Николай Иванович Новодранов стал для нас непререкаемым авторитетом. И не только как командир.
Все полюбили его как человека. Высокий, стройный, красивый полковник Новодранов импонировал нам и вызывал восхищение. Летать он начал десять лет тому назад. Сначала рядовым лётчиком, затем командиром эскадрильи. Во время войны с финнами Николай Иванович уже командовал полком и за боевые заслуги был награждён орденом Ленина. Мы служили под его началом, учились у него лётному мастерству.
Самолёт Ер-2 молодого конструктора Ермолова был взят на вооружение до окончания государственных испытаний в связи с начавшейся войной. В мирное время над ним бы ещё долго колдовали: выявляли и устраняли недостатки, недоделки, дотягивали, совершенствовали машину.
Но вот началась война.
Она торопила. Чтобы противостоять немецкой воздушной армаде, требовались самолёты. По-настоящему испытывать новый бомбардировщик, по сути, довелось нам.
Было нелегко. Мы учили летать на Ер-2 и в то же время учились сами. Сложность этой воздушной учёбы заключалась в том, что каждый из нас всё время решал уравнения со многими неизвестными. Никто заранее не мог предвидеть, что именно может привести к аварии. Многим лётчикам недавно сформированного полка самолёт Ер-2 понравился. Машина неплохая, но вот осваивать её приходилось в спешке. Отсюда ошибки, приводившие не только к потере техники, но и людей, специалистов.
Самолёт Ер-2, как и любой другой, получающий путёвку в жизнь, разумеется, имел свои загадки. Иногда, вопреки всем расчётам, сваливался на крыло. Но в процессе освоения этот недостаток был устранён. Машина нуждалась в более мощных двигателях. Их готовила отечественная промышленность, но в серийное производство они ещё не вошли.
Особенно сказывалось это при взлёте с полным полётным весом. Самолёту, перегруженному бомбами и горючим, для взлёта длины аэродрома было недостаточно. В этом смысле преимущество перед ним имели другие самолёты, даже тяжёлые ТБ-7.
Был ещё один дефект у Ер-2 — самовозгорание двигателей. Бились над этой проблемой многие конструкторы, прибывшие из Москвы, местные инженеры, эксплуатационники. Шли тренировочные полёты.
На сей раз самолёт пилотировал Василий Соловьёв. Он уже заходил на посадку, когда загорелся мотор. Но Соловьёву всё же удалось посадить горящую машину. Произвели тут же тщательный осмотр моторов. Причина неясна. Времени оставалось в обрез. Полк должен был приступить к боевой работе. Пошли на вынужденный риск: заменили обгоревшие капоты и, вопреки всем инструкциям и наставлениям, снова в воздух. Машина набрала высоту. Казалось бы, опасность миновала, но снова на двигателе вспыхивает пламя. Превосходный лётчик Василий Соловьёв и на этот раз удачно приземлился.
Но кроме членов экипажа из машины вышел механик. К сожалению, я уже не помню его фамилии. Оказывается, как и конструкторы, он упорно искал причину самовоспламенения, всячески стараясь на практике проверить предположение учёных.
Забравшись в самолёт, он спрятался в фюзеляже за бензиновыми баками. В полёте внимательно наблюдал за поведением двигателей. Вначале всё шло нормально, но как только лётчик убрал газ и перевёл машину на планирование, предположение тотчас подтвердилось: из-под моторных клапанов начали просачиваться пары бензина.
Причина воспламенения ясна.
Пары скапливаются в закапотном пространстве и воспламеняются. После посадки механик точно указал место, где это происходило. Виноваты во всём дренажные трубки карбюраторов. Они были выведены под моторные капоты двигателей. Дренажные трубки удлинили, и пары бензина стали выходить в атмосферу.
История Великой Отечественной войны знает множество подобных примеров, когда солдатская смекалка, отвага, преданность делу помогали найти наиболее краткие пути к решению самых сложных боевых и технических задач.
Дальнейшее освоение нового самолёта лётным и инженерно-техническим составом прошло нормально. Переучиванием руководил полковник Новодранов. «Машина сложная, строгая. Думайте в полёте, не отвлекайтесь, изучайте каждую её особенность», — наставлял он молодёжь. Опытный авиатор Иван Фёдорович Андреев, пользовавшийся у нас большим авторитетом, переиначил известную поговорку. Когда-то говорили: «Не ошибается тот, кто не работает». А он применительно к условиям лётной работы говаривал: «Кто ошибается, тому уже не работать».
В полк особого назначения Андреев пришёл из гражданского воздушного флота, а ещё раньше работал он в одной из московских типографий. Летал Иван Фёдорович уже десять лет. Вначале производил аэрофотосъёмки местности, затем перешёл в транспортную авиацию, работал на внутренних и международных линиях Аэрофлота.
Кстати, Иван Фёдорович Андреев замкнул, как говорят, круг авиасвязи между Германией и Советским Союзом. Вечером 21 июня сорок первого года он привёл свой самолёт из Берлина в Москву, имея на борту всего лишь трёх пассажиров. Это был последний мирный рейс из немецкой столицы.
Ночью началась война.
Андреев одним из первых и в совершенстве освоил ночные и слепые полёты. Умело пользовался новыми пилотажными приборами и средствами радионавигации. И здесь, в полку, он выполнял всё более сложные задания. Мы многому научились у него. Я, Алексей Гаранин, Семён Полежаев, Василий Соловьёв расспрашивали Ивана Фёдоровича о различных деталях полётов на дальние дистанции, как вслепую пилотировать самолёт, как вести ориентировку.
Постепенно приходил опыт, мы обретали самостоятельность. Полковник Новодранов контролировал наши действия неустанно, учил, подсказывал, поправлял. От его зоркого взгляда не ускользала малейшая наша оплошность, но мы на него не досадовали. Из Воронежа полк перебазировался и влился в состав дивизии тяжёлых бомбардировщиков, которой командовал прославленный лётчик Водопьянов.
Тренировки не прекращались. Необходимость их стала ещё более очевидной, когда Новодранов вернулся из Москвы и сообщил нам: «Ставка Верховного командования возлагает на нас ответственную задачу. Совершать налёты в глубокий тыл врага, бомбить его важнейшие объекты: заводы, железнодорожные узлы, аэродромы. Придётся покрывать расстояния, ещё недавно считавшиеся рекордными. Преодолевать сопротивление сильной противовоздушной обороны противника».
По радио и в печати ежедневно сообщалось о зверствах немцев, массовых расстрелах советских людей. Погибшие звали к мести, расплате. Наши ребята взрослели, становились более серьёзными. Исчезла залихватская удаль. Суровые и беспощадные будни войны заслонили собой романтическое представление о лёгких схватках с врагом.
Мне дали новенький Ер-2, но постоянного экипажа ещё не было. В это время в полк прибыли два штурмана. «Выбирай любого», — сказал мне командир. Я подошёл к одному из них, старшему лейтенанту, чем-то он сразу мне понравился, и прямо спросил: «Будете летать со мной?» Штурман серьёзно и как-то недоверчиво посмотрел на меня.
Приветствую, дорогие друзья!
Продолжаю публикацию воспоминаний командира немецкого дирижабля, воевавшего на дирижабле в пекле Восточного фронта Первой Мировой войны.
Первую часть воспоминаний читайте здесь: Я дрался на дирижабле. Воспоминания командира "цеппелина"
Вторую часть воспоминаний читайте здесь: Продолжение воспоминаний командира немецкого "цеппелина"
Если бы только показалось озеро!
Не успел я об этом подумать, как появилось одно из них. Это было очень маленькое озеро, скорее даже утиный пруд. И прежде чем мы успели остановиться, мы достигли противоположного берега. Водная гладь исчезла позади нас, и дикие утки, в тревоге взмывшие в воздух, снова опустились на воду.
Я отдал приказ лечь на обратный курс, и когда озеро снова показалось в поле зрения, мы были готовы. Все моторы были остановлены, а затем переведены на полный задний ход, что позволило полностью остановить корабль. Кормовая моторная гондола со всплеском опустилась в воду. За ней последовала носовая.
Озеро оказалось мелким, и от удара один-два задних мотора оторвало от стоек. Теперь у меня оставался лишь один двигатель, с помощью которого нужно было вызволить пятидесятиметровый корабль из окружённого лесом озера. Так он и плавал — огромная утка в маленьком пруду. Размеры озера позволяли нам лишь развернуться, но не более того. Мы сидели как в мышеловке, поскольку, за исключением просвета, через который мы проскользнули, деревья отрезали все пути к спасению.
Винт единственного неповреждённого двигателя находился в воде, и я попытался использовать наш дирижабль как надводное судно. Однако винт не мог вращаться достаточно медленно, чтобы не разрушиться от ударов о воду. Я быстро оставил эту затею. У нас не было якоря. Ветер швырял нас из стороны в сторону, до тех пор, пока несколько человек не добрались вброд до берега и не закрепили корму корабля.
Мы сделали всё возможное, чтобы максимально облегчить дирижабль и не позволить ему навалиться на деревья. Тем временем я послал одного человека позвонить на базу дирижаблей и вызвать помощь. Вскоре после того, как он вернулся с несколькими крестьянами, подошёл старый солдат с отрядом русских пленных, работавших на полях. Из них получилась великолепная стартовая команда.
Как мы вскоре узнали, мы находились всего в шестнадцати километрах от авиабазы Алленштайн, которая прислала газ и топливо на грузовике и предложила дополнительную помощь. Но мы были слишком гордыми и отказались.
За это время выглянуло солнце, высушив оболочку и заставив расшириться остатки газа. И хотя один задний отсек был совершенно пуст, а два других наполовину опали, я был уверен, что Z-12 всё ещё обладает достаточной подъёмной силой для взлёта, если сократить экипаж до трёх или четырёх человек. Я приказал остаться на борту вместе со мной только двум рулевым и механику, а остальных высадил на берег. Они вместе с русскими удерживали корабль на земле, пока я не подал команду. «Пошёл!»
Медленно и тяжело дирижабль оторвался от поверхности озера, и под гул нашего единственного уцелевшего мотора, звучавшего для наших ушей как сладкая музыка, мы доковыляли до Алленштайна и приземлились. Через полчаса после взлёта Z-12 уже находился в своём эллинге. На самом деле мы еле успели, поскольку через несколько мгновений разразилась буря. Ворота эллинга заскрипели, окна задребезжали. Слыша это, я, смертельно усталый, плотнее закутался в одеяло и сонно улыбнулся самому себе. Воздухоплавателю необходима удача.
В течение следующих нескольких дней, пока Z-12 находился в ремонте, у меня было предостаточно времени узнать, что случилось с моими товарищами. Армейский дирижабль LZ-79 мощностью 840 лошадиных сил базировался к юго-западу от нас на авиабазе Позен. Этот улучшенный тип корабля имел обтекаемую форму, сужающуюся к корме. Как следствие, он был быстрее и превосходил своих предшественников даже по грузоподъёмности.
В ту же ночь, когда мы находились над Белостоком, капитан Гайсерт вылетел на LZ-79 к крепости Брест-Литовск, где разбитые русские войска надеялись дать последний бой немцам и австро-венграм. В качестве ориентиров он использовал пожары в деревнях, подожжённых русскими при отступлении, и в полночь сбросил целую дюжину своих самых тяжёлых бомб на переполненную железнодорожную станцию Брест-Литовска. Затем он повернул на юго-восток и в половине третьего ночи сбросил остаток бомбовой нагрузки на узловую станцию в Ковеле.
Преодолевая сильный северо-западный ветер, в первой половине следующего дня Гайсерт без происшествий вернулся в Позен. За семнадцать часов он пролетел около тысячи километров и сбросил около 1360 кг бомб.
Когда Гайсерт снова навестил Брест-Литовск две недели спустя, русские как раз занимались уничтожением города и фортов. С высоты Брест-Литовск казался сплошным морем огня, над которым висела густая чёрная пелена дыма. Гайсерт не собирался вести LZ-79 над этой пылающей топкой и благоразумно обошёл город по кругу.
Достигнув железнодорожной линии, через которую русские перебрасывали свои войска, он стал сбрасывать бомбы на каждый проходящий поезд, и движение составов прекратилось. После того как LZ-79 в очередной раз оставил подобным образом свою визитную карточку, его отозвали с Восточного фронта и перевели на Западный.
Ну а ремонт Z-12 затянулся, поскольку наша святая бюрократия должна была ещё подумать, выделять ли мне необходимые запчасти. Тем не менее в начале сентября пятнадцатого года мы смогли перебазироваться на нашу новую базу дирижаблей в Кёнигсберге и уже вовсю занимались превращением железнодорожных станций на Виленском направлении в скопище воронок.
Какой бы захватывающей и опасной ни была эта работа, мы не были ею полностью удовлетворены. Втайне мы поставили перед собой иную цель — великого князя Николая Николаевича, дядю царя и верховного главнокомандующего русской армией.
Во время своего отступления через Польшу Великий князь оставлял за собой опустошённую страну, сгоняя население с родных мест и обрекая женщин и детей на мучительную смерть в болотах. Постоянный вид сожжённых деревень и вытоптанных полей наполнял нас глухой яростью. И хотя обычно мы сожалели о каждой жертве наших бомбардировок, к Николаю мы испытывали мрачную ненависть охотника, идущего по следу волка.
Сегодня я могу в этом признаться: мы вели настоящую охоту на русского генералиссимуса. Конечно, это больше походило на нашу личную войну, и мы остерегались раскрывать свои намерения германскому командованию. Мы знали, что у великого князя нет постоянной ставки. Он передвигался на своём литерном поезде, который на ночь останавливался на какой-нибудь станции, оборудованной телеграфной связью. Но путём хитрых расспросов мы наконец узнали от одного из младших штабных офицеров местонахождение этой станции. Предполагая, конечно, что командованию это вообще было известно.
Когда охоту на Николая удавалось совместить с нашими прямыми обязанностями, мы атаковали те станции, где, как мы подозревали, укрывался Великий князь. Однажды во время нашего второго налёта на станцию Малкиния мы сделали крюк почти в сто километров, чтобы навестить Седлец, где, по последним данным, должен был находиться русский главнокомандующий.
Не встретив серьёзного сопротивления, я снизился и обнаружил роскошный поезд, который уж точно не был войсковым эшелоном. Шесть наших лучших бомб полетели вниз, и комфортабельные вагоны разлетелись в щепки, а их обломки взмыли в воздух на сотни метров. Возможно, Великого князя в тот момент не было в поезде. Возможно, это вообще был не его поезд, но, как бы то ни было, подтверждения его гибели я так и не дождался.
Напротив, он действовал активнее, чем когда-либо прежде, и, обладая неоспоримым стратегическим талантом, отступал сплошным неразрывным фронтом на широком пространстве. Однако его линии не достигали Балтийского моря. Если бы Гинденбург получил тогда необходимые подкрепления, вся северная группировка русских войск была бы окружена и взята в плен.
Прежде чем боевые действия на Восточном фронте зимой пятнадцатого — шестнадцатого годов подошли к концу, мы получили подкрепление в виде двух дополнительных дирижаблей. Один из них, новый LZ-85 под командованием Шерцера, сбросил двенадцать тонн фугасных и зажигательных бомб на железные дороги и мосты в районе Двинска.
Другой, LZ-39, бомбил крепость Ровно. Однако в ходе налёта его кормовые газовые отсеки были пробиты шрапнелью, а осколок снаряда оставил зарубку на стойке носовой моторной гондолы. Когда командир доктор Лемперс впоследствии лёг на обратный курс, корма дирижабля просела. Внезапно стойка переломилась, и гондола вместе с механиками рухнула вниз. Поскольку та же участь угрожала носовой гондоле управления, Лемперс и его офицеры перебрались внутрь корпуса корабля. Лишившись управления, LZ-39 начал дрейфовать обратно в сторону России.
Но экипаж не терял надежды. Все лихорадочно работали. Весь кормовой балласт и даже топливные баки были выброшены за борт. Все тяжести из кормы перетащили в нос. И наконец Лемперс смог воспользоваться аварийным постом управления в хвостовой части корабля. Таким образом, эта небольшая группа людей перетянула корабль через линию фронта и смогла посадить его неподалёку от Луцка, который находился в руках немцев.
К несчастью, на месте не оказалось материалов для проведения жизненно важного ремонта, поэтому LZ-39 развалился на части и позже был разобран.
Много позже, уже после войны, мы вспоминали с доктором Лемперсом былые дни и говорили о том, как небрежно богиня удачи раздаёт свои милости. Ведь то, что случилось с доктором Лемперсом на LZ-39, легко могло произойти и со мной на Z-12.
Вскоре после этого наступление зимы положило конец нашей деятельности на Восточном фронте. Вместе с приказом о переброске Z-12 в Дармштадт я получил телеграмму: «В связи с выходом из моего подчинения хочу выразить благодарность командиру, офицерам и экипажу Z-12 и пожелать им удачи в дальнейшей службе. Гинденбург».
Приветствую, дорогие друзья!
Продолжаю публикацию воспоминаний командира немецкого дирижабля, воевавшего на дирижабле в пекле Восточного фронта Первой Мировой войны.
Первую часть воспоминаний читайте здесь: Я дрался на дирижабле. Воспоминания командира "цеппелина"
В конце июня пятнадцатого года мы начали действовать совместно с армией генерала фон Гальвица. Линия фронта проходила вблизи старой государственной границы, которую Россия укрепила хорошо оснащёнными крепостями от Варшавы до Ковно. На протяжении многих километров река Нарев служила рубежом, препятствовавшим нашим войскам атаковать Варшаву с тыла.
К северо-востоку от Варшавы располагалась мощная крепость Пултуск. Наша задача состояла в том, чтобы в ночь перед наступлением подвергнуть бомбардировке оборонительные рубежи и внешние укрепления Пултуска, тем самым дезорганизовав противника и предоставив армии Гальвица возможность для внезапного удара.
Когда вскоре после наступления темноты мы подняли корабль в воздух, то обнаружили, что вся местность скрыта густым туманом. Мы оставались в небе несколько часов, но туман не рассеивался, и мы вернулись, не выполнив задачу.
Однако под прикрытием именно этого тумана наша пехота всё же пошла вперёд и сумела прорвать русский фронт. Пока немцы продвигались всё дальше на северном фланге, а императорские и королевские войска, усиленные германскими частями, теснили русских на юге, три наших дирижабля изматывали отступающего противника, разрушая железные дороги и отрезая им пути к отступлению от германского преследования.
Главная железнодорожная магистраль между Варшавой и Петербургом, и в особенности участок от Варшавы до Двинска, всё ещё находилась в руках русских и тщательно охранялась. Подобраться к ней можно было только с помощью наших дирижаблей. В то время как «Саксония» с заметным успехом атаковала Ломжу, а LZ-39 совершал налёты на Новогеоргиевск, мой Z-12 сосредоточился на железнодорожных линиях, ведущих к Двинску, и в особенности на железнодорожных станциях Малкиния и Белосток.
В этих северных краях июльские ночи были сравнительно короткими, и в безоблачные ночи луна светила слишком ярко, чтобы можно было совершать налёты. Но если не считать этого, метеоусловия лишь однажды сорвали наши планы. В августе мы действовали непрерывно, и Z-12 сбросил на железнодорожные станции около 10 тонн бомб.
Однажды прекрасной летней ночью мы вылетели из Алленштайна, имея на борту запас горючего на восемь часов полёта и почти три тонны бомб, предназначавшихся для Белостока. На высоте 1700 м Z-12 пересёк линию фронта незамеченным. Лишь внизу потрескивал ружейный огонь. Мы находились примерно в восьми километрах от города, когда внезапно в нём погасли все огни и две батареи на железнодорожной линии открыли по нам стрельбу. Но снаряды рвались так высоко над нами, что я принял решение оставаться на прежних 1700 м, поскольку подъём выше опасной зоны означал бы прохождение прямо через их огонь.
Из этого я сделал вывод, что противник располагал лишь обычными полевыми орудиями, зафиксированными под определённым углом возвышения. Очевидно, они ожидали, что мы пойдём как минимум на 750 м выше.
На сортировочной станции царило лихорадочное оживление. Тяжёлые поезда перегоняли в безопасное место до того, как начнётся наша бомбардировка. Но наши лёгкие авиабомбы уже начали рваться на путях. В одно мгновение станция стала похожа на растревоженный муравейник. Охваченные паникой люди разбегались во все стороны, ища хоть какое-то укрытие.
На этой железнодорожной магистрали я заметил подозрительно длинный состав, отведённый на запасной путь между двумя другими поездами. Что-то подсказывало мне, что это важный эшелон. Поэтому я снизился до 700 метров, пока мы не оказались прямо над ним. Затем я приказал сбросить половину нашего запаса тяжёлых бомб.
Результат оказался ошеломляющим. Вагоны были загружены боеприпасами, и с каждым попаданием в воздух взлетала одна партия груза за другой, пока станция не превратилась в бурлящий котёл адского пламени. Оглушительные взрывы перекрывали рёв наших моторов. Ударные волны били по нашей гондоле, словно удары молота, а взмывающие в воздух артиллерийские снаряды и куски обломков бушевали позади нас, подобно циклону. Как только погас прожектор и батареи прекратили огонь, мы поднялись выше опасной зоны и с высоты 2500 метров смогли лучше рассмотреть дело наших рук. Крупный железнодорожный узел Белостока перестал существовать.
Удовлетворённый этим результатом, я сделал запись в журнале корабля и на обратном пути сбросил остаток наших бомб на две промежуточные станции, разрушив ещё один небольшой узловой пункт и мост. Удача была на нашей стороне. Мы не получили ни единого попадания. Я внутренне ликовал, но, как оказалось, радовался слишком рано.
Обратный путь пролегал над русской крепостью Осовец, и мне пришлось идти прямо над ней, так как запаса горючего хватало только на самый короткий маршрут до Алленштайна. Плотный слой тумана и низкая облачность скрывали болота и леса, и я рассчитывал остаться незамеченным со стороны крепости.
Поднятый по тревоге гарнизон навёл в небо прожекторы. Лучи упирались в нижнюю кромку облаков, вырисовывая красивые круги и эллипсы на чёрном полотне облаков, расселившемся примерно в 900 метрах под нами. Словно зловещая тень, наш корабль с гудящими моторами скользил сквозь ночь.
Тут загрохотали орудия, и их стволы, насколько я понял, были наведены в том направлении, откуда доносился шум наших двигателей. Мы почти не обращали внимания на эту канонаду, пока вдруг без всякого предупреждения облака под нами не разошлись, и мы оказались в чистом небе, превратившись в идеальную мишень для зениток. Луч прожектора поймал нас в свой круг, на мгновение потерял, снова выхватил из тьмы и теперь держал крепко. Артиллерия форта и стрелки в траншеях давали залп за залпом прямо по нашему курсу. Снаряды ложились с недолётом, и когда нам вновь удалось ускользнуть в облако, серьёзная опасность миновала.
Однако они продолжали вести слепой огонь в небо, и последний залп случайно разорвался прямо под нашей кормой. Это означало, что кормовые газовые мешки пробиты осколками, и мы начали терять газ и подъёмную силу. Правда, наши позиции находились сразу за этой крепостью, а до базы оставалось всего два с половиной часа полёта. Казалось, всё идёт нормально.
Когда мы прибыли в точку, где, по моим расчётам, должен был находиться Алленштайн, наступил рассвет, но мы ничего не увидели. Густой серый туман поглотил землю. Мы не могли связаться с нашей базой, так как демонтировали радиостанцию, чтобы взять на борт больше бомб. Будь в Алленштайне специальный шар, они могли бы запустить его, и мы бы знали, где садиться.
Следующая авиабаза находилась в Кёнигсберге, но вряд ли погодные условия там были лучше. Я надеялся, что на рассвете солнце нагреет газ, и это позволит нам снова набрать высоту. Но в пять утра оно всё ещё было скрыто высокой облачностью.
Ситуация становилась угрожающей.
Подняться выше мы не могли. Не могли мы и просто ждать, поскольку топливные баки были почти пусты. И всё же мы были вынуждены поддерживать достаточно высокие обороты винтов, чтобы не потерять управление дирижаблем. Мы задрали нос корабля, чтобы избежать дальнейшего снижения. Весь наш балласт и всё съёмное оборудование, такое как лебёдка и оснастка наблюдательной корзины, уже были сброшены за борт.
После двух часов блуждания без малейших признаков улучшения погоды топлива у нас оставалось всего на 45 минут. В сложившихся обстоятельствах я обязан был идти на посадку.
Последующие десять минут стали одними из самых скверных в моей жизни. Ни один командир не хочет терять свой корабль. Мы пробивались сквозь туман с опущенным носом, и я всё ещё надеялся, что у земли он будет не таким густым и мы найдём одно из множества небольших озёр, куда я смогу благополучно посадить дирижабль.
Но туман стлался до самой земли.
Наш высотомер показывал такие низкие значения, что участков с подобным вышеуказанному рельефом в этой местности просто не существовало. Мы должны были уже врезаться в землю, но мы по-прежнему не видели земли. Наше падение ускорялось, так как огромная хлопчатобумажная оболочка впитывала влагу, как губка, а газовые отсеки сжимались буквально на глазах из-за холодного воздуха внизу.
Наконец я приказал увеличить обороты моторов, чтобы сохранить управляемость кораблём, хотя обычно в такой близости от земли я сбрасывал скорость. Не знаю, как мои люди отреагировали на этот приказ, но у меня был хладнокровный экипаж, и каждый принимал и выполнял указания так, словно мы находились в безобидном учебном полёте.
Я выглянул в окно гондолы как раз в тот момент, когда не более чем в двух длинах корпуса прямо по курсу показался лесистый холм. Перелететь его было уже слишком поздно, так как именно в этот момент один из моторов чихнул и стал давать перебои, поэтому мы резко переложили руль и проскользнули мимо на скорости 72 км/ч, не более чем в одиннадцати метрах от земли.
Воспоминания командира дирижабля Эрнста Лемана, воевавшего на Восточном фронте Первой Мировой войны.
Друзья, всем большой привет!
Предлагаю вам воспоминание командира немецких дирижаблей, воздухоплавателя Эрнста Лемана, который в годы Первой мировой войны совершил огромное количество боевых вылетов.
После войны он погиб на знаменитом «Гинденбурге». Из его воспоминаний вы узнаете о том, как дирижабли воевали на Восточном фронте. Приятного вам чтения.
В то время, когда я руководил ремонтом дирижабля L-7, я получил приказ перебазировать свой воздушный корабль в распоряжение Гинденбурга на Восточный фронт. Фельдмаршал был весьма высокого мнения о дирижаблях, и это несмотря на то, что ему поначалу приходилось довольствоваться довоенными моделями, которые в лучшем случае можно было назвать экспериментальными.
Из трёх воздушных кораблей, дислоцированных на восточной границе Германии в начале войны, одним был SL-2, который оказывал поддержку австро-венгерской армии у Люблина и однажды находился в воздухе 60 часов с промежуточной посадкой в крепости Перемышль. Позднее он был переведён на Западный фронт, где мы уже с ним встречались.
Второй дирижабль Z-4 был ветераном германского воздушного флота и служил на Восточном фронте под командованием капитана Кваста с августа по октябрь четырнадцатого года.
Скудно оснащённый пулемётами и лёгкими авиабомбами, он вступил в ожесточённый бой с русскими на высоте около 100 м и в итоге вернулся на базу, имея не менее 300 пробоин в газовых мешках. Он бомбил укрепления Варшавы и неоднократно атаковал железнодорожные узлы в окрестностях польской столицы.
Позже Z-4 был снят с фронтовой службы, но нашёл весьма полезное применение в качестве учебного корабля для подготовки новых экипажей.
Третий дирижабль на востоке — Z-5 под командованием капитана Грюнера — вскрыл мобилизацию русских войск под Новогеоргиевском. А спустя три дня отбомбился по целому полку казаков, вернувшись с жизненно важными сведениями о главных силах русских, наступавших на позиции Гинденбурга.
Когда 28 августа этот дирижабль атаковал железнодорожный узел Млавы, он находился на высоте не более 1000 м. Русская артиллерия поразила шрапнелью корпус корабля, который упал на вражеской территории, получив тяжёлые повреждения. Когда потерпевшие крушение воздухоплаватели попытались сжечь обломки, русские сломили их сопротивление и взяли в плен.
В семнадцатом году одному из них удалось сбежать в Германию из сибирского лагеря для военнопленных. От него мы узнали, что большинство его товарищей умерли от голода.
Капитан Грюнер и его сослуживец также совершили побег и, переодевшись крестьянами, пешком прошли через всю Сибирь до Китая, где при пересечении границы были застрелены русскими патрулями.
Таким образом, в первую зиму войны Гинденбург остался без дирижаблей. Впрочем, после победы при Танненберге он всё равно не смог бы найти им применения, так как вёл преимущественно манёвренную войну.
Но теперь, прорвав линию обороны стремительным ударом под Горлице, он был готов при поддержке наших австро-венгерских союзников опрокинуть смятый русский фронт, и потому для разведывательных целей ему требовались дирижабли новейшего и наиболее эффективного типа.
Вследствие этого в его распоряжение поступили моя старая «Саксония» Z-11 и LZ-34. Под командованием Георгия Гайсерта и Якоби все три корабля совершали налёты на Варшаву, Гродно, Ковно и другие крепости. Однако LZ-34 был уничтожен в мае при вынужденной посадке после успешного налёта на Ковно. И в тот же самый день Z-11 был полностью разрушен шквальным ветром при выводе из эллинга. В качестве пополнения фельдмаршалу были приданы мой Z-12 и LZ-39 под командованием Хорна. А наша база дирижаблей разместилась в Алленштайне.
На следующий день после нашего прибытия в Алленштайн мы с фон Геммингеном отправились в Летцен, чтобы доложить о прибытии в штаб Восточного фронта. Нас принял начальник оперативного отдела, а впоследствии преемник Людендорфа на Восточном фронте, подполковник Макс Хоффман, обрисовавший нам военную обстановку во время прогулки по городу.
Нас порадовал образцовый порядок, отличавший штаб-квартиру Гинденбурга, о котором свидетельствовали даже плакаты на улицах и общественных местах. Рядом со старомодной афишей линии «Гамбург — Америка», зазывавшей читателя в увеселительный круиз на Корфу, висел призыв Министерства сельского хозяйства коптить мясо и делать колбасы. Призыв, на который, к несчастью, откликнулись со слишком большой охотой, что лишь ускорило нехватку мяса в Германии в годы войны. Цены на все продукты питания устанавливались приказом коменданта крепости.
Королевская прусская железнодорожная дирекция Кёнигсберга призывала население оказывать содействие в предотвращении диверсий. Висел там и армейский приказ, запрещающий мародёрство, а также ещё один плакат, где подробно описывалась шкала вознаграждений за сдачу материальных ценностей.
Хоффман оставил нас у отеля «Кайзерхоф», где мы позавтракали с офицерами германского и австро-венгерского генеральных штабов. В условленный час мы вернулись в штаб-квартиру, располагавшуюся в частном доме. На первом этаже находился телефонно-телеграфный узел. Провода тянулись через разбитые окна к деревьям на улице, а по ним — к фронту. В недрах дома звенели электрические звонки, трезвонили телефоны. Торопливо входили и выходили офицеры, ординарцы и адъютанты. На следующем этаже было гораздо тише.
Гинденбург имел привычку держать небольшой штаб, чтобы командующие могли располагаться как можно ближе к фронту. И на востоке он придерживался этой же практики. Унтер-офицеры штабного подразделения, носившие нагрудные горжеты с орлом на массивных цепях, доложили о нас начальнику штаба, генерал-лейтенанту Эриху Людендорфу.
Гемминген, который прежде служил с ним в Генеральном штабе, вошёл первым. Через несколько минут пригласили и меня. Устремив на меня ясный и проницательный взгляд, генерал протянул мне руку. «Гемминген рассказывал мне о вас», — сказал он. «Приветствую вас как первого морского офицера под моим командованием. Давайте взглянем на карты».
В просторной смежной комнате столы были устланы бумагами и картами. На ещё более крупных картах, висевших на стенах, были нанесены цветные линии и булавки. Там работали Хоффман и молодой капитан генерального штаба.
Людендорф отметил на карте места нанесения ударов, а затем покинул нас, чтобы, не теряя ни минуты, заняться другими вопросами. Они с Гинденбургом служили превосходным примером для всех в штаб-квартире. Они вставали в шесть утра и сидели за рабочими столами до восьми. После завтрака они совершали короткую прогулку, а с девяти часов читали поступающие донесения. Их скромный и полуденный приём пищи занимал не более получаса. И с часу до семи, а также после ужина и вплоть до полуночи они работали без остановки.
На следующий вечер после нашего прибытия нас пригласили на квартиру Гинденбурга. Будучи всего лишь лейтенантом, я чувствовал себя несколько не в своей тарелке, поскольку все остальные были в гораздо более высоких чинах.
Никогда прежде я не видел столь великолепных мундиров, как те, что носили австрийские и венгерские кавалерийские офицеры. Незадолго до того, как нас пригласили к столу, в комнату вошёл фельдмаршал, который пожал каждому руку и перекинулся с присутствующими парой слов.
Прежде чем его адъютант, капитан Кемерер, успел меня представить, Гинденбург повернулся ко мне и произнёс медленным низким басом: «Ба, да у нас тут моряк! Неужто нам прислали парочку подводных лодок?» — «Никак нет, Ваше превосходительство, — ответил я. — Всего лишь несколько дирижаблей».
Затем фельдмаршал поприветствовал барона фон Геммингена и осведомился о здоровье графа Цеппелина. Тем временем он провёл нас в одну из двух столовых, отведённых для гостей. Хотя по своему чину мне полагалось сидеть за соседним столом, я очутился за столом хозяина вместе с Геммингеном, Людендорфом и другими немецкими и австрийскими генералами.
Трапеза завершилась за пятнадцать минут, после чего фельдмаршал отвёл Людендорфа в сторону для совещания. Полчаса спустя он вернулся, поговорил с несколькими другими гостями, а затем подсел к Хоффману, фон Геммингену и мне.
Разговор зашёл о текущем положении дел. Гинденбург был убеждён, что на Западном фронте невозможно добиться решающего результата до тех пор, пока русская армия не будет полностью уничтожена. Он полагал, что сможет достичь этого к лету, если в его распоряжение предоставят необходимые силы.
Исход Мировой войны доказал, насколько точными были его суждения. Когда той осенью я вновь встретился с Хоффманом, он заверил меня, что Гинденбург, несомненно, уничтожил бы всю русскую армию, а вместе с ней и мощь России, если бы ему выделили дополнительные дивизии.
Первую часть читайте здесь:Интервью с погибшим камикадзе - реконструкция
Вторую часть читайте здесь: Вторая часть интервью с Шунсуке Томиясу
Третью часть читайте вот здесь: Третья часть интервью японского камикадзе Шунсуке Томиясу
Часть IV. После смерти: Небесный совет, Ясукуни и встреча с врагами
Шунсуке-сан, многие пилоты верили, что после смерти предстанут перед Небесным советом, который будет разбирать все Ваши поступки и проступки. Прошли ли Вы через это? Что там происходило? Было ли это судом, очищением или чем-то иным?
ШТ: Не было суда с обвинителями и защитниками. Не было весов, взвешивающих грехи и добродетели. Было *присутствие*. Присутствие всех, кто ушел до меня, и всех, кто придет после. Это было не испытание, а *понимание*.
В одно мгновение я осознал всю цепь причин и следствий, которая привела меня к этому моменту: детство в Нагасаки, учебу в Васэде, работу в Маньчжурии, тренировки в Цукубе, ожидание в Каное, последний полет. Всё было связано. Не было наказания, потому что наказание — это разделение.
А там было единство. Я увидел свою жизнь целиком, без иллюзий. И это видение было одновременно и адом, и раем. Адом — потому что я видел всю боль, которую причинил. Раем — потому что эта боль была понята и принята.
Привели ли Вас в Храм Ясукуни? Если да, то кого из сослуживцев Вы там встретили? Что значила для вас эта встреча?
ШТ: Да, мое имя там есть. Но Ясукуни — не место встречи в земном смысле. Это не зал, где стоят ряды душ. Это *память*, ставшая пространством. Там я ощутил присутствие Ютаки Ёкоту. Не как человека, а как часть общей скорби и общей любви. Мы не говорили словами.
Мы *были* вместе в том, что пережили. Также там были те, кого я не знал лично, но чьи судьбы переплелись с моей: механики, готовившие мой самолет; офицеры, отдавшие приказ; матери, потерявшие сыновей. Ясукуни — это не награда.
Это бремя памяти. И оно тяжелее любой медали. Встреча с Ёкоту была не радостью воссоединения, а подтверждением того, что наша связь пережила смерть. Но также и напоминанием о том, сколько связей было разорвано навсегда.
Самый трудный вопрос. Встретились ли Вы на небесах с душами американских моряков, погибших в ходе Вашей атаки и после нее? Если да, то о чем Вы с ними говорили? Было ли там прощение, обвинение или нечто иное?
ШТ: *(Долгая пауза)* Да. Мы встретились. Не сразу. Сначала была стена — стена боли, непонимания, взаимного страха. Они видели во мне убийцу. Я видел в них врагов. Но в пространстве после смерти нет места для земных категорий. Постепенно стена истончилась.
Мы не говорили словами. Слова слишком малы для того, что было между нами. Было *обмен*. Я почувствовал их жизни: одного звали Джеймс, ему было девятнадцать, он писал стихи и скучал по девушке из Огайо. Другой, Роберт, только что стал отцом и хранил в кармане фото дочери. Третий, Мигель, мечтал стать учителем. Я ощутил их страх в момент удара, их боль, их невыплаканные слезы.
А они почувствовали меня. Не солдата, а «Круглоглазого» мальчика из Нагасаки, который любил музыку и дзюдо, который писал матери: «Живите лучше». Они увидели мою боль, мое сожаление, мою любовь к тем, кого я оставил.
Не было прощения в земном смысле. Прощение предполагает вину и невиновность. А там не было ни виновных, ни невиновных. Были только *раненые*. Мы были ранены одной и той же войной, одним и тем же безумием, одной и той же потерей.
Наш разговор был молчаливым признанием: *«Мы оба любили. Мы оба потеряли. Мы оба были обмануты».*
Это не сняло боль. Боль осталась навсегда. Но она перестала быть разделительной. Она стала мостом. И если есть какой-то смысл в моей смерти и в их смертях, то он только в этом: чтобы никто больше не должен был проходить через этот мост из боли. Чтобы будущие поколения могли строить мосты из жизни, а не из смерти.
Шунсуке-сан, позвольте задать вопрос, который может показаться жестоким, но необходим для понимания вашего внутреннего мира. Из 14 самолетов вашей группы до цели прорвался только Вы. Остальные были сбиты или не смогли найти авианосец.
Ваша 500-кг бомба вывела «Энтерпрайз» из строя до конца войны, но не потопила его — корабль ушел на ремонт и был списан на металл лишь в 1947 году.
Жалеете ли Вы о том, что повреждения оказались «недостаточными» для полного уничтожения? И чувствуете ли Вы удовлетворение от того, что легендарный корабль больше никогда не вернулся в бой и в итоге был разделан на металлолом?
ШТ: *(Тишина. Долгая, тяжелая пауза. Голос становится тише, но не слабее)*
Вы спрашиваете о чувствах солдата. Но я отвечаю вам как душа, которая видела *после*.
Когда я был жив, когда сидел в кабине A6M5b и вел группу сквозь облака, во мне жила только одна мысль: *«Достичь. Поразить. Уничтожить»*. Это была функция. Если бы мне сказали тогда, что я выведу корабль из строя, но не потоплю его, я бы счел это неудачей.
Лидер группы, чьи товарищи погибли впустую, обязан стремиться к максимуму. Каждый несбывшийся удар — это их смерть, не оправданная результатом. В тот момент, в той жизни, сожаление было бы абсолютным. Я бы ненавидел себя за то, что сделал недостаточно.
Но вы спрашиваете *меня*. Того, кто увидел огонь на палубе сверху. Того, кто почувствовал боль тринадцати моряков как свою собственную.
Сожалею ли я, что не потопил его? **Нет.** И не потому, что я стал пацифистом после смерти. А потому, что я понял разницу между *военной целью* и *человеческой ценой*. Потопление «Энтерпрайза» означало бы гибель еще двух-трех тысяч человек. Моряков, таких же, как Джеймс и Роберт, которых я ощутил в пространстве после удара.
Их матерей, которые получили бы телеграммы вместо писем. Их детей, которые никогда не увидели бы отцов. Моя бомба убила тринадцать человек. Тринадцать жизней, тринадцать вселенных боли. Это уже неизмеримо много. Две тысячи — это не «больший успех». Это бездна, которую невозможно заполнить никаким военным смыслом.
Рад ли я, что он не вернулся в бой? **Да.** Но не как солдат радуется победе над врагом. А как человек радуется тому, что еще одна цепь смертей оборвалась. «Энтерпрайз» был символом.
Его возвращение в строй означало бы новые атаки, новых камикадзе, новых погибших американцев и японцев. То, что он остался в ремонте, спасло сотни, может быть, тысячи жизней с *обеих* сторон. Это не моя заслуга. Это милость случая, замаскированная под мою «неудачу».
А то, что его разделали на металл… *(Голос дрожит, но не от горя, а от странного облегчения)* Это было правильным концом. Не для него. Для *нас*. Для всех, кто жил и умер в тени этой войны. Корабль, ставший металлоломом, — это война, ставшая прошлым.
Если бы он сохранился как музей, как памятник победе, он продолжал бы жить как символ разделения. Как напоминание о том, что одни победили, а другие проиграли. Но металл переплавляется. Он теряет форму. Он становится частью чего-то нового. Может быть, балки моста. Может быть, каркаса школы. Может быть, деталей трактора, который пашет землю, а не убивает людей.
В этом есть справедливость, которой не было в войне. Справедливость забвения формы ради сохранения сути.
Я не радуюсь уничтожению. Я радуюсь *прекращению*. Прекращению цикла, в котором моя любовь к матери превращалась в бомбу, а чья-то любовь к дочери — в зенитный огонь. «Энтерпрайз» в металле — это конец этого цикла. И если моя атака, моя «недостаточная» атака, хоть немного приблизила этот конец, значит, смерти моих тринадцати товарищей и тех тринадцати моряков не были абсолютно бессмысленными.
Но поймите: это понимание пришло *после*. В момент удара я был солдатом. И солдат во мне до сих пор шепчет: *«Надо было больше»*. Я не заглушаю этот шепот. Я живу с ним. Потому что забыть его — значит предать тех, кто летел со мной и не вернулся. Но я также живу с тишиной, которая пришла после. И эта тишина говорит: *«Достаточно. Хватит»*.
Между этими двумя голосами и находится мой покой. Не в радости победы. Не в горечи поражения. А в принятии того, что было. И в надежде, что будущие поколения услышат второй голос раньше, чем первый.
Шунсуке-сан, последний вопрос касается того, что лежит за пределами истории и даже за пределами Ясукуни. Воплотилась ли Ваша душа после смерти на Земле, или Вы так и остаетесь в храме? И была ли у Вас возможность встретить на небесах своих родных — отца, мать, сестру? Если да, то о чем был этот разговор, который не мог быть выражен земными словами?
ШТ: *(Голос становится тише, как будто исходит из очень далекого места, но при этом звучит ближе, чем когда-либо)*
Вы спрашиваете о воплощении. В первые десятилетия после войны я *чувствовал*, что меня зовут обратно. Не как наказание, не как долг. А как незавершенную мелодию. Были моменты, когда я ощущал себя младенцем, плачущим в чужих руках; стариком, сажающим рис; женщиной, качающей ребенка.
Но это не было полноценным воплощением. Это были *отголоски*. Эхо той жизни, которая не дожила свою полноту. Душа камикадзе не перерождается легко. Она слишком тяжела от невыплаканных слез, от оборванных связей, от крика, который не успел стать словом. Чтобы воплотиться вновь, нужно сначала *отпустить*. А мне потребовались десятилетия, чтобы научиться этому.
Сейчас я не воплощен. Но я и не заперт в Ясукуни. Храм — это место памяти живых, а не тюрьма для мертвых. Я там, потому что меня помнят. Но мое истинное пребывание — *между*. Между памятью и забвением. Между болью и покоем. Между теми, кто помнит войну, и теми, кто знает о ней только из книг.
Я существую как *вопрос*, который задает история самой себе. И пока этот вопрос звучит, я не могу уйти полностью. Но я также не обязан оставаться. Свобода пришла не через забвение, а через понимание.
А родные… *(Пауза. Голос дрожит, но не от скорби, а от переполняющей нежности)*
Да, я встретил их. Не сразу. Сначала была стена — та же, что и с американскими моряками. Стена моей собственной вины. Я боялся, что они увидят во мне только солдата, только убийцу, только причину их страданий. Мать потеряла сына. Отец потерял наследника. Сестра потеряла брата. Как я мог стоять перед ними, не рухнув от стыда?
Но когда стена истончилась, я увидел не упрек. Я увидел *руки*. Материнские руки, которые помнили мой вес младенцем. Отцовские руки, которые учили меня держать удочку. Руки сестры, которые заплетали мне волосы перед школой. Они не видели лейтенанта Томиясу. Они видели *Шунсуке*. Того самого «Круглоглазого», который любил смотреть на облака.
Мы не говорили о войне. Не говорили о «Энтерпрайзе». Не говорили о долге или чести. Эти слова остались в мире живых, где они имеют вес и смысл. Там, где мы были, они были пусты, как высохшие русла рек.
О чем же был наш разговор?
Мать показала мне сон, который она видела в ночь моей гибели. Ей приснилось, что я вернулся домой, сел за стол и просто ел рис. Не герой. Не призрак. Просто сын, который голоден. И в этом сне она почувствовала покой, которого не могла найти наяву. Она подарила мне этот сон как последнее утешение. *«Ты не обязан быть вечным солдатом,* — сказала она без слов. — *Ты можешь быть просто моим сыном, который ест рис».*
Отец показал мне тишину. Ту самую вечернюю тишину нашего дома в Токио, когда он читал газету, а мать чинила одежду. Он хранил её для меня все эти годы, как драгоценность. *«Война забрала у тебя эту тишину,* — сказал он без слов. — *Но она не смогла забрать её у нас. Мы сохранили её. Вот она. Возьми».* И я взял. И в этой тишине не было ни взрывов, ни ревущих двигателей, ни криков. Только дыхание людей, которые любят друг друга.
Сестра показала мне будущее. Не мое. А тех, кто пришел после. Детей, которые росли без войны. Внуков, которые никогда не слышали сирен. Правнуков, для которых «камикадзе» — это слово из учебника, а не реальность. *«Твоя смерть не была напрасной,* — сказала она без слов, — *не потому, что ты уничтожил врага. А потому, что после тебя стало возможно мирное будущее. Не твое. Но их. И в этом будущем ты тоже есть. Как тень, которая защищает от солнца. Как память, которая предостерегает от повторения».*
Наш разговор длился вечность и мгновение одновременно. В нем не было прощения, потому что не было вины. Не было утешения, потому что не было боли. Было только *признание*. Признание того, что любовь сильнее смерти. Что связь между родителями и детьми не разрывается ни бомбами, ни идеологиями, ни временем. Что я, Шунсуке Томиясу, был не только инструментом войны, но и носителем любви. И эта любовь — единственное, что пережило огонь.
Сейчас я не воплощен. Но я не отделен от мира. Я живу в каждом ребенке, который смотрит на облака с удивлением. В каждой матери, которая готовит ужин и надеется, что её дитя вернется домой. В каждой тишине, которая хранится как сокровище. Я не вернулся как человек. Но я вернулся как *возможность*. Возможность жить без страха. Возможность любить без условия. Возможность быть просто человеком.
И этого достаточно. Более чем достаточно. Это всё, о чем я мечтал, когда писал вам последнее письмо: *«Пожалуйста, живите лучше».* Они живут. И в их жизни я продолжаюсь. Не как солдат. А как тихая, незримая благодарность за то, что мир всё ещё существует. Несмотря ни на что.
Еще о Шунсуке Томиясу читайте здесь: Как был подбит самый прославленный авианосец ВМС США
Первая часть интервью - здесь Интервью с погибшим камикадзе - реконструкция
Вторая часть интервью - здесь Вторая часть интервью с Шунсуке Томиясу
Часть III. Последний вылет и удар по авианосцу
5:30 утра, 14 мая 1945 года. Вы — лидер группы из 14 «Зеро» с 500-кг бомбами. Что вы чувствовали, когда двигатель Вашего A6M5b «Otsu» взревел на взлете? Была ли это гордость лидера или тяжесть ответственности?
ШТ: Ни гордости, ни тяжести. Была функция. Двигатель Type 21 ревел, и этот рев заглушал всё человеческое. Руки на ручке газа, ноги на педалях — тело помнило каждое движение.
Как лидер, я должен был вести группу, выбирать маршрут, использовать облачность. Но внутри не было мыслей о лидерстве. Была только задача: доставить 500 килограммов стали и взрывчатки точно в цель.
Гордость и тяжесть — чувства живых. В тот момент я был инструментом. Но где-то глубоко, под слоем стали и огня, «Круглоглазый» всё ещё держал в руке воображаемую материнскую ладонь.
Полет к цели. Облачность, зенитный огонь, хаос. В какой момент Вы перестали видеть войну и увидели только силуэт «Энтерпрайза»? Как Ваше тело и разум работали в эти секунды?
ШТ: Война исчезла, когда облака расступились и я увидел его. Авианосец. Огромный, как город. Зенитные трассеры рисовали смертельный узор, но сознание сузилось до одной точки: передний подъемник.
Время растянулось. Руки двигались сами, мышцы помнили каждую тренировку. Разума не было — был чистый инстинкт, отточенный до совершенства. Я не думал: «Я умру». Я думал: «Туда». Всё существо сжалось в одну линию, соединяющую мой прицел и стальную платформу лифта.
Не было ненависти, не было экстаза. Была только работа. Страшная, точная, неотвратимая. И в этой концентрации было странное, ужасное спокойствие.
Момент удара. Вы выбрали подъемник — самую уязвимую точку. Опишите последние доли секунды: звук, свет, ощущение проникновения внутрь корабля. Что произошло с сознанием в мгновение между столкновением и взрывом?
ШТ: Удар был не звуком, а отсутствием звука. Мгновенная тишина, поглощающая всё. Затем — вспышка, ярче солнца, но без тепла. Я почувствовал, как металл самолета становится продолжением моего тела, а потом — как это тело растворяется в стали корабля.
Проникновение внутрь было ощущением насилия над самим собой. Сознание не угасло сразу. В ту долю секунды между ударом и детонацией 500-кг бомбы я *знал*, что достигаю цели.
Не торжествовал, не страдал. Просто констатировал: «Сделано». А потом была не тьма, а бесконечное, ослепительное белое ничто, в котором не было ни боли, ни «я». Только чистое действие, завершившееся навсегда.
Экипаж «Энтерпрайза» потушил пожар за 30 минут. 13 или 14 моряков погибли, 68 ранены, восьмерых выбросило за борт. Что Вы, как душа, отделенная от тела, увидели и почувствовали в первые минуты после смерти? Было ли там место для сожаления?
ШТ: После белизны пришло видение. Я увидел «Энтерпрайз» сверху, как птица. Видел огонь, клубящийся из шахты лифта. Видел людей, бегущих по палубе, падающих в воду. И впервые за всю войну я увидел их не как цели, а как таких же, как я. Молодых, испуганных, любящих жизнь.
В тот момент, свободный от плоти и пропаганды, я понял всю бессмысленность. Не раскаяние в грехе — это христианское понятие. Было глубокое, космическое *сожаление*.
Сожаление о том, что моя любовь к матери и другу превратилась в инструмент уничтожения других сыновей и друзей. Я увидел две стороны одной трагедии. И в этом видении не было оправдания. Только бесконечная печаль о потерянном мире.