Искусство очищения
Моё возвращение в Кишинёв после двенадцати лет в Италии было похоже на возвращение в квартиру после пожара – ты стоишь на пороге, вдыхаешь запах гари и тления и понимаешь, что от твоей прежней жизни остался только этот едкий смрад, который въелся в стены. Я приехала не потому, что соскучилась, а потому, что получила письмо от сестры. В нём было всего три слова: «Ему нужна помощь».
«Ему» – это мог быть только наш отец, Виктор. Мать сбежала от него, когда мне было десять, а Лене – восемь. Сбежала, оставив нас на попечение этого монолита из плоти и злобы. Мы выросли, научились читать его настроение по складкам на лбу, по тому, как он сжимает вилку. Я сбежала первой, как только представилась возможность – по студенческой визе, с двумя сумками и сердцем, полным ненависти и облегчения. Лена осталась. Она всегда была тише, прозрачнее, как будто пыталась стать невидимкой в его присутствии.
Они так и жили в нашей старой квартире на последнем этаже девятиэтажки, панельной, как все дома в Буюканах, с вечно мокрыми от сырости стенами в подъезде. Дверь открылась не сразу, я услышала за ней осторожные шаги, щелчок замка. Потом она впустила меня, даже не обняла, лишь кивнула. Лена постарела. Не так, как стареют женщины в Италии, с морщинами от солнца и смеха. Она высохла, съёжилась, её кожа стала тонкой, как бумага, сквозь которую проступали синие прожилки вен. Её глаза смотрели куда-то мимо меня, в угол комнаты, где стоял шкаф с посудой, которую мы с детства боялись разбить.
– Где он? – спросила я, не здороваясь.
Она махнула рукой в сторону его комнаты. Дверь была приоткрыта, из щели лился тусклый жёлтый свет.
– Что с ним?
– Посмотри сама, – прошептала Лена. – Он… не выходит уже неделю. Я ношу ему еду. Он оставляет тарелки за дверью. Иногда пустые. Иногда нет.
Я отодвинула её, испытывая знакомый, детский гнев на его тиранию, на её покорность, на эту квартиру, набитую призраками нашего несчастливого детства. Я толкнула дверь в его комнату.
Свет от торшера с абажуром, засиженным мухами, падал на кровать. На кровати кто-то лежал. Я не сразу поняла, что это отец. Он был укрыт с головой толстым шерстяным одеялом, в воздухе витал запах гнили и антисептика.
– Отец, – произнесла я.
Одеяло пошевелилось, дрогнуло в нескольких местах одновременно, будто под ним копошились отдельные существа. Потом с одного края одеяло медленно сползло.
Я увидела руку, но это была не рука моего отца, сильного, с жилистыми, покрытыми татуировками предплечьями. Эта рука была бледной, почти белой, как у альбиноса, и тонкой. А на её тыльной стороне, от костяшек пальцев и почти до локтя, зияла рана. Или не рана. Аккуратное, овальное отверстие, с ровными, словно обработанными краями, будто кто-то вырезал кусок кожи и плоти скальпелем. Сквозь это отверстие можно было разглядеть кости.
Я отступила на шаг и ударилась спиной о косяк двери. Повернулась к Лене, которая стояла в гостиной, обхватив себя руками, и смотрела в пол.
– Что это? – выдохнула я. – Что с ним?
Она покачала головой, не поднимая глаз.
– Он не позволяет вызывать врачей. Говорит, это его расплата. Его искусство.
– Какое ещё искусство? Он же водитель автобуса, Лена! Какого чёрта?
Я снова вошла в комнату, превозмогая тошноту от запаха. Подошла ближе. Теперь я разглядела, что таких «отверстий» на его руке было несколько. Одно на предплечье, поменьше, ещё одно на плече. Края их не кровоточили, они были сухими, покрытыми тонкой, полупрозрачной плёнкой, как на заживающем ожоге.
– Покажи мне лицо, – приказала я.
Одеяло снова зашевелилось, сползло с головы, и я вскрикнула. Звук вырвался против моей воли.
Его лицо было изуродовано, но не болезнью, не случайностью. Это были намеренные, аккуратные разрезы. Длинный, вертикальный шрам рассекал лоб от линии волос до переносицы. Два симметричных разреза шли по скулам. Кожа вокруг них была стянута, гладкой, будто её растягивали и зашивали. Веки были грубо сшиты толстыми, чёрными нитками, над левым глазом было одно из тех отверстий, с неровными, рваными краями, из которого сочилась густая, янтарная жидкость, медленно стекая по щеке.
– Нравится? – спросил он. – Я… очищаюсь. Снимаю лишнее. Всю эту грязь, эту кожу, эту ложь.
Я задыхалась. Воздух в комнате казался спёртым, отравленным его безумием и разложением.
– Это… ты сам это сделал?
– Кто же ещё? Врачи лечат симптомы. Я лечу причину. Я вырезаю из себя… человека. Того человека, которым я был. Пьяницу. Тирана. Ничтожество. Он сидит внутри, понимаешь? Как червь в яблоке. И я выковыриваю его по кусочкам. Вот, смотри.
Он медленно, с видимым усилием, поднял другую руку. В пальцах он держал небольшой, но страшный на вид инструмент – нечто среднее между скальпелем и крючком, самодельное, с рукоятью, обмотанной изолентой. Лезвие было покрыто бурыми подтёками.
– Видишь? Инструмент. Настоящий художник должен создавать свои инструменты. Вчера… вчера я достал из-под ребра воспоминание. О том дне, когда я ударил твою мать. Теперь его нет. И того человека, который это сделал… его тоже становится меньше.
– Ты с ума сошёл, – прошептала я. – Это нужно остановить.
– Остановить? – он попытался приподняться, и одеяло сползло ещё ниже, обнажив торс. Картина была ещё более отвратительной. На его груди и животе были десятки таких «процедур». Шрамы, дыры, зашитые разрезы. Некоторые отверстия были затянуты той же полупрозрачной плёнкой, в других зияла чернота. От одного, чуть левее солнечного сплетения, тянулась тонкая, серая ниточка, как пуповина, уходящая под одеяло. – Я только начал. Я ещё не добрался до самого главного. До ядра. До той первой искры зла, из-за которой всё пошло не так. Она очень глубоко. Мне нужны… помощники.
Его взгляд был невыносим.
– Лена, – позвал он почти ласковым голосом, – иди сюда, дочка.
Лена, которая стояла всё это время в дверях, вздрогнула и сделала шаг вперёд, потом ещё один, двигаясь, как лунатик.
– Нет! – крикнула я, хватая её за рукав. – Не подходи!
– Она понимает, – прошипел отец. – Она видела мучения, помогала. Подавала инструменты. Дезинфицировала. Уносила… отходы.
Я посмотрела на сестру. Её лицо было мокрым от слёз, но она не рыдала, просто тихо плакала.
– Что ты имеешь в виду, «уносила отходы»? – спросила я.
Лена закрыла лицо руками.
– Он… он говорит, что нельзя просто выбросить. Это часть его. Её нужно… сохранить. Для завершения процесса. Чтобы потом всё собрать воедино, в новом порядке.
– Где? – мой голос сорвался на крик. – Где, Лена?!
Она указала слабым движением руки на балкон. Я оттолкнула её, бросилась к балконной двери, сорвала зацепленный крючок и распахнула её. Запах был невыносимый, плотный, сладковато-трупный.
Балкон был заставлен старыми ящиками из-под овощей. И в этих ящиках… лежали куски, аккуратно разложенные. Это были вырезанные фрагменты кожи с татуировками – я узнала якорь на предплечье, который он сделал в молодости. Что-то похожее на часть уха. В одном ящике, в банке с мутной жидкостью, плавало что-то округлое, волокнистое, напоминающее вырезанный орган, но я не могла опознать какой. И тучи жирных, зелёных мух.
Меня вырвало прямо на бетонный пол балкона. Я тряслась и чувствовала, как реальность раскалывается на осколки. Это была не квартира, а мастерская мясника, работающего с живым материалом. А его ассистенткой была моя тихая, запуганная сестра.
Когда я вернулась в комнату, отец говорил Лене что-то шёпотом.
– …пора, Леночка. Пора и тебе очиститься. Ты носишь в себе её. Её трусость. Её слабость. Ты позволила ей уйти, не остановив. Это тоже грех. Его нужно вырезать. Я помогу. У меня уже есть опыт.
Лена смотрела на него с каким-то гипнотическим, страшным обожанием. Она медленно кивала, поддавалась. Жизнь в этом аду, в этой тюрьме, где тюремщик методично разбирал себя на части, сломила её окончательно. Он теперь предлагал ей ту же «свободу».
– Нет, – сказала я громко, вставая между ними. Моя первоначальная паника сменилась яростью, которую я копила всю жизнь. Яростью на него за наше сломанное детство, за мать, за Ленины страдания. Но теперь эта ярость была направлена не просто на человека, а на саму идею, на эту раковую опухоль безумия, которая пожирала их обоих. – Это кончается. Сейчас.
Он повернул свою изуродованную голову ко мне.
– Ты хочешь помешать искусству? Хочешь оставить нас грязными?
– Вы уже грязные, – прошипела я. – Вы воняете смертью и безумием. Лена, – я резко обернулась к сестре, хватая её за плечи, тряся её. – Посмотри на него! Это не отец! Это кусок гниющего мяса, одержимый бредовой идеей! Ты что, хочешь стать такой же?
Она заплакала снова, но в её глазах был разлад, борьба. Страх перед ним боролся со страхом перед реальным миром, который она забыла.
– Он… он говорит, что это единственный способ всё исправить…
– Ничего этим не исправишь! – закричала я. – Мама не вернётся! Наше детство не вернётся! Ты можешь только умереть в муках, помогая этому уроду ковыряться в своих кишках!
Отец зашевелился на кровати. Он попытался подняться. Процесс был жутким, медленным, как выход насекомого из куколки. Его тело, изуродованное и ослабленное, с трудом подчинялось ему. Он сел, свесив ноги с кровати. Его ноги тоже были в шрамах и дырах. Он потянулся к тумбочке, где среди пузырьков с зелёнкой и мотков ниток лежал другой инструмент, больше похожий на стоматологический бор или миниатюрную дрель, тоже самодельный, с острым, вращающимся наконечником.
– Ты… мешаешь, – сказал он. – Тебя тоже нужно… очистить. От твоего побега, от высокомерия.
Он встал. Его ноги подкосились, но он удержался, упёршись рукой в спинку кровати. Он был выше меня, шире, даже в таком состоянии. Затем он шагнул вперёд, подняв инструмент.
Я отступила и наткнулась на стену. Лена застыла как столб, наблюдая. В её глазах был ужас, но и странное ожидание – чья воля победит? Его, ставшего плотью от его собственной идеи? Или моя, принесённая из иного мира?
Он был в двух шагах. Я видела каждую деталь его разрушения. Видела, как в отверстии над глазом шевельнулось что-то влажное. Чувствовала жар, исходящий от его тела – жар инфекции и безумия. Жужжание бормашины заполнило комнату.
И я поняла, что не могу сражаться с ним физически. Он был сильнее, даже полутруп. И его безумие было его бронёй. Но у меня было одно оружие, которое он сам создал. Оружие правды, столь же жестокой, как его лезвие.
– Хочешь очиститься, отец? – сказала я, перекрывая жужжание. – Хочешь вырезать из себя того человека? Но ты его уже вырезал. Весь. Осталось только пустое, гниющее мясо. Ты не художник, ты могильщик, копающий себе могилу по кусочку. И знаешь что? Ты уже мёртв, просто ещё не упал. А Лена… – я перевела взгляд на сестру, – Лена просто ждёт, когда ты наконец сдохнешь, чтобы она могла набраться смелости и выбросить твои «художественные отходы» на помойку, где им и место. Она не верит в твоё искусство, просто боится тебя, как боялась всегда. Как боялась и мама.
Он замер. Жужжание инструмента стихло. Его голова склонилась набок, будто он прислушивался к чему-то внутри одной из своих пустот.
– Ложь, – выдавил он. – Она… помощница. Она понимает.
– Она терпит! – выкрикнула я. – Это всё, что она умеет! Терпеть боль, терпеть ужас, терпеть тебя! И как только ты испустишь дух, она выбросит всё это, отмоет квартиру хлоркой и попытается забыть, как забыла я! Твоё «искусство» не оставит следа! Только вонь, которая ещё год будет выветриваться из этих стен!
Я видела, как мои слова, будто кислотные капли, падают на его безумную веру. Его «лицо» исказилось судорогой. Он сделал шаг ко мне и замахнулся инструментом. Но я не шелохнулась.
– Убей меня, – сказала я спокойно. – Добавь ещё один грех в ту кучу, которую ты так старательно вырезаешь. Докажи, что ты всё тот же монстр, что ты ничего не изменил. Ты просто нашёл новый способ мучить тех, кто слабее.
Его рука дрогнула. Инструмент выпал из пальцев и с глухим стуком ударился о линолеум. Он издал звук – долгий, горловой, полный невыразимой агонии. Не физической боли, а боли от крушения всей его чудовищной, кропотливой работы. Его ноги подкосились, и он рухнул на колени передо мной, как разбитый идол.
Он больше не говорил, лишь сидел, свесив голову, и из всех его дыр сочилась та самая янтарная жидкость, медленно растекаясь по полу. Запах стал ещё острее.
Я обернулась к Лене. Она смотрела на отца, потом на меня. В её глазах что-то надломилось, но это было не просветлением, а окончательное опустошение. Она медленно повернулась и вышла из комнаты. Я услышала, как щёлкнул замок, и захлопнулась дверь. Она ушла. Куда – не знаю.
А я осталась одна с этим… существом. Он дышал, его спина поднималась и опускалась. Он был жив. Но идея, которая держала его в полуживом состоянии, была мертва. Убита моими словами.
Я не вызвала скорую, не вызвала полицию. Просто посмотрела на него, на эту груду страдающей плоти, которая когда-то была моим отцом, источником всего моего страха. И я почувствовала не жалость, а леденящую пустоту. Потом я собрала свои вещи, которые даже не успела распаковать, и вышла из квартиры.
Спустя два дня я уехала обратно в Италию. Иногда мне звонят с молдавских номеров, но я не отвечаю. Порой я думаю о том, что происходит за той дверью. Думаю о том, что его «очищение», в конце концов, завершилось самым естественным и беспощадным образом – полным, окончательным одиночеством в тёмной комнате, в окружении ящиков с частями себя, которые так и не сложились ни во что, кроме ужаса. И возможно, это и было самой страшной операцией – ампутация собственной человечности, после которой уже не осталось ничего, что можно было бы вырезать.





