В конце августа прошлого года тяжелый атомный ракетный крейсер проекта 1144.2 «Адмирал Нахимов» вышел на ходовые испытания. Корабль уже более 25 лет находится на ремонте, но реально к нему приступили лишь в 2014 году.
В этом посте я кратко расскажу об истории корабля и том, какие возможности получит атомный крейсер после окончания модернизации.
Сразу отмечу, что материал написан исключительно на основе открытых данных, публиковавшихся в СМИ, никаких секретов тут нет.
«Калинин»
Крейсер прослужил всего 9 лет, в которые уместилась одна боевая служба в Средиземном море, пять призов Главкома ВМФ за лучшую ракетную стрельбу ударным комплексом (1988, 1989, 1993 и 1994 годы) и два приза как лучший корабль по ПВО (1994, 1995).
В 1997 году после показательных учений, во время которой на борту находился патриарх Алексей II и другие церковные иерархи, «Адмирал Нахимов» своим ходом прибыл в Северодвинск для ремонта. И вот дальше начались проблемы.
Крейсер поставили на средний ремонт на «Севмаше» не сразу, а только в 1999 году. Однако фактически работы не велись на протяжении почти десятка лет, даже появлялись слухи о возможной утилизации корабля.
«Адмирал Нахимов» на ремонте в 2014 году
В 2008 году все же утвердили план среднего ремонта, по которому «Нахимов» должен был вернуться на флот в 2012-м, и начали выгрузку топлива из реактора. В срок не уложились и в 2012-м концепция сменилась: вместо просто ремонта решили провести масштабную модернизацию корабля с заменой большинства систем и вооружения.
«Адмирал Нахимов» во время достройки у стенки «Севмаша» в 2022 году
Контракт на модернизацию между «Севмашем» и Минобороны подписали на следующий год, а срок окончания работ назначили на 2018-й. Затем сроки неоднократно сдвигались и на данный момент (апрель 2026 года) крейсер до сих пор не сдан и только августе 2025 года впервые вышел на ходовые испытания в море за 25 лет.
«Адмирал Нахимов» во время ходовых испытаний в августе 2025 года
Что нового
Как и предыдущие представители проекта, «Киров» и «Фрунзе», «Калинин» в свое время получил мощнейший набор вооружения для борьбы с надводными, подводными и воздушными целями.
Главным оружием всех крейсеров проекта 1144 и 1144.2 являются сверхзвуковые противокорабельные крылатые ракеты П-700 «Гранит» — 20 наклонных пусковых установок на каждом корабле.
Про П-700 «Гранит» много написано и снято, поэтому подробно останавливаться не буду.
Несмотря на то, что комплексу уже в районе 50 лет, достоверных ТТХ в сети нет. Конечно, можно опираться на данные из ТТЗ, но очень редко, чтобы характеристики готового изделия с ними совпадали. Ракета предназначена для поражения надводных целей проникающей фугасной или специальной БЧ мощностью 50 кт. Максимальная дальность составляет порядка 500-600 км при следовании по высотной траектории и 150-200 при маловысотной.
Это, безусловно, очень серьезное оружие, но и у него есть недостатки. Ключевой — это отсутствие универсальности. «Гранит» предназначен для поражения морских надводных целей. На радиоконстрастную наземную цель навестись, скорее всего, тоже можно, но это как стрелять из пушки по воробьям. При этом ракет всего 20, что не особо много для корабля с полным водоизмещением в 25 тысяч тонн.
Пусковые установки «Гранита» обведены зеленым, рядом выделены синим ПУ ЗРК С-300Ф
Еще одной проблемой «Гранита» является возраст ракет. Их давно не производят, срок хранения изначально составлял всего 7 лет. Позже его увеличили до 30, но сейчас уже и он, скорее всего, вышел. Логично, что носители П-700 вскоре придется либо перевооружать, либо списывать.
Согласно имеющейся открытой информации, вместо пусковых установок под П-700 на крейсер установили 10 универсальных корабельных стрельбовых комплексов (УКСК) ЗС14, каждый из которых вмещает по восемь ракет. То есть всего 80 ракет.
Комплекс действительно универсальный: его можно снаряжать крылатыми ракетами семейства «Калибр» (для поражения наземных целей, противокорабельные и противолодочные), противокорабельными ракетами семейства «Оникс» и гиперзвуковыми «Цирконами».
80 ячеек для ракет — это много или мало? Скажу так: это не предел. Например, на американских крейсерах УРО класса «Тикондерога» размещается до 122 универсальных ячеек. Однако в них располагаются не только крылатые ракеты «Томагавк», но и зенитные ракеты SM-3 и SM-6. При этом большая часть пусковых, как правило, занята именно под ЗУР. У более современных эсминцев «Арли Бёрк» 96 ячеек, которые также разделены между КР и ЗУР.
Кормовая установка вертикального пуска (УВП) крейсера УРО «Нормандия» класса «Тикондерога» на 64 ячейки
У «Адмирала Нахимова» 80 ячеек предназначены только для КР, поскольку УКСК не предназначен для применения ЗУР. До модернизации на «Адмирале Нахимове» располагались 12 револьверных ПУ ЗРК С-300Ф «Форт» на 8 ракет, то есть всего на 96 ЗУР. На последнем корабле проекта — «Петре Великом» размещены одновременно С-300Ф и С-300ФМ и число ракет было уменьшено до 94. Сколько именно ЗУР будет в боекомплекте «Нахимова» после модернизации, неизвестно. Но, скорее всего, число будет сопоставимое.
Таким образом, общий боезапас КР и ЗУР дальнего радиуса у ТАРКР «Адмирал Нахимов» составит порядка 180 единиц. Это действительно много.
Экспортный «Панцирь-МЭ»
Также известно, что для самообороны корабль получит шесть установок зенитного ракетно-артиллерийского комплекса «Панцирь-М» вместо устаревшего ЗРАК «Кортик». Не менее устаревший ЗРК «Оса-М» явно также останется в истории, а будет ли что-то устанавливаться вместо него, не известно.
Для уничтожения подводных лодок в ближней зоне крейсер получит 6 ПУ комплекса «Пакет-НК», на четыре малогабаритные торпеды каждая.
Само собой, не обойдется без полного обновления систем обнаружения целей и управления вооружения, но про них практически ничего не известно.
Перспективы
После возвращения в строй «Адмирал Нахимов» станет серьезным усилением для Северного флота и всего ВМФ России. Однако с большой степенью вероятности он останется единственным в своем роде. Возвращение в строй еще двух атомных ракетных крейсеров проекта 1144 («Киров» и «Адмирал Лазарев»), уже невозможно, поскольку их отправили на утилизацию. Идея их модернизации обсуждалась, но была отклонена из-за слишком большого объема работ по восстановлению и еще большей цены (смета по более «свежему» «Нахимову» составляет порядка 200 млрд рублей).
Тяжелый атомный ракетный крейсер «Киров» в ожидании утилизации. С 1992 по 2002 год корабль носил имя «Адмирал Ушаков»
Остается «Петр Великий», которого планировали поставить на ремонт после возвращения в строй «Адмирала Нахимова». Два года назад в СМИ появлялась информация, что крейсер, скорее всего, спишут, поскольку командование флота не видит смысла в дорогостоящей модернизации, за стоимость которой можно построить несколько новых кораблей. Позднее эту информацию опровергли, но публично о планах модернизации «Петра Великого» не заявлялось.
Петр Великий в сопровождении британского эсминца «Дрэгон» проекта 45
Так что у «Адмирала Нахимова» есть все шансы остаться единственным модернизированным «Орланом». Да, корабль получил мощнейший комплекс вооружений, опережающий по общему количеству ракет, пожалуй, все другие современные надводные корабли других стран. Это конечно, повод, для гордости, однако есть одно большое «но». «Адмирал Нахимов» один, а «Арли Бёрк», с которым его выше сравниваю, построен в 68 экземплярах, а еще шесть достраиваются. При этом водоизмещение «Бёрков» в два с половиной раза меньше.
Эсминец класса «Арли Бёрк»
Да что говорить, если те же китайцы с 2012 года настроили 28 эсминцев проекта 052D c 64 универсальными ячейками под КР и ЗУР, а сейчас строят серию более мощных эсминцев проекта 055 со 112 ячейками. Сейчас в строю уже восемь кораблей.
Китайский эсминец класса 052D
Китайский эсминец проекта 055
У нас же на данный момент самым крупным серийным надводным кораблем является фрегат проекта 22350 с 16 или 32 ячейками УКСК и максимальным водоизмещением в 5400 тонн.
Для сравнения: водоизмещение эсминца проекта 052D составляет порядка 7500 тонн, 055 — 13000 тонн.
Фрегат «Адмирал флота Советского Союза Горшков» проекта 22350 последующие корабли серии строятся по доработанному проекту 22350М
Строительство ведется с 2006 года и на данный момент из серии в 10 кораблей в строю только три. Все возможные сроки сорваны из-за необходимости замены главной энергетической установки, которую выпускали на Украине.
В этих обстоятельствах каждый корабль первого ранга на особом счету и «Адмирал Нахимов», безусловно, пригодится флоту. Остается только пожелать, чтобы испытания прошли успешно и тяжелый атомный ракетный крейсер спустя 28 лет вернулся наконец-то в боевой состав.
На этом всё, надеюсь, вам было интересно.
Напоминаю, что также мои материалы на тему военной техники и военного кино доступны в Telegram, MAX и Дзене.
— Господа, кто же помнит правила? — спросил фон Корен. — Никто не помнит.
— Да, никто не помнит, — сказал Устимович.
— Поищите в романах... у Лермонтова, что ли...
(А. П. Чехов, «Дуэль»)
Оленегубские пейзажи
Из дверей легендарного флотского «скотовоза» — будки на базе КАвЗа, курсировавшего между северными гарнизонами, — на пыльный асфальт Оленьей Губы тяжело вывалились два флотских лейтенанта.
Выглядели они так, словно только что вернулись с химической войны, которую с треском проиграли. Их форменные брюки и рубашки пошли жуткими рыжими пятнами, ткань расползалась на глазах, а от самих офицеров густо несло застарелой ржавчиной, мылом и суровым похмельем. В руках они судорожно сжимали пухлые пакеты из военторга.
Они остановились друг напротив друга. Один, бледный и помятый, вскинул подбородок, поправил съехавшую фуражку и, ядовито сузив глаза, процедил сквозь зубы:
— Честь имею, Александр!
Второй презрительно скривился, отрубил ладонью воздух и прошипел в ответ:
— Нет, это я честь имею, Эдуард!
После чего они, как два напыщенных, но жестоко общипанных петушка бойцовой породы малай, развернулись на каблуках и, прихрамывая, гордо зашагали в разные стороны. Курившие у КПП матросы и мичманы провожали их восхищенными, понимающими взглядами. Никто из случайных зрителей не сомневался: лермонтовский синдром на флоте не лечится.
Любая закрытая иерархическая система — будь то флот, армейская казарма или отдаленный монастырь — неизбежно порождает свою специфическую профессиональную деформацию. Но самая забавная мутация человеческой психики происходит в военно-морских училищах, когда юным курсантам начинают вкладывать в головы понятие офицерской чести.
Справедливости ради нужно отметить: флот держится на нормальных, пашущих офицерах, которые свою лямку тянут без лишнего пафоса. Но встречаются уникальные персонажи. Стоит такому получить первую звездочку и малейшую власть над подчиненными, как он тут же отрывается от грешной палубы и начинает гордо «парить» в эмпиреях.
Воспитывают их в училищах, как правило, прямо, но вот воспринимается эта наука иной раз абсолютно криво. Вместо реального понимания тяжелой, грязной офицерской ответственности в головах у таких вчерашних школьников оседает сладкий романтический концентрат. Это гремучая смесь из романов девятнадцатого века, фильмов про гардемаринов, пушкинских дуэлей и заученной фразы: «Честь имею!».
В теории это должно формировать внутренний стержень. На практике же получается иная, весьма комичная картина. Когда человек живет в системе, где он имеет право безнаказанно разговаривать с подчиненными исключительно сверху вниз, приказным тоном и без объяснений — у него банально атрофируется способность к нормальному диалогу. Эта командная манера может легко расползтись на всё: на друзей, на жену, на соседей. У иного молодого офицера формируется железобетонная уверенность, что его статус сам по себе является универсальным, неоспоримым аргументом в любом споре.
И вот тут возникает потрясающий психологический парадокс. Что происходит, когда сталкиваются два таких человека, лишенных привычной дистанции субординации? Каждый из них привык быть «старшим». Каждый привык давить авторитетом. И когда коса находит на камень, два взрослых мужика начинают петушиться. Они надувают щеки, звенят воображаемыми шпорами и обязательно «честьимейкают» друг на друга, играя в героев повестей графа Толстого.
Для матросов срочной службы наблюдать за этим — высшее эстетическое удовольствие. Они-то видят этих офицеров только снизу — нарочито строгими, грозными, нагоняющими священный ужас. И вдруг система разоблачает сама себя: на равных эти грозные боги Олимпа ведут себя глупее самого забитого первогодка.
Именно это и произошло накануне ночью в Оленьей Губе в разгар полярного лета.
На флоте стояло благодатное время кобелирования. Жены массово разъехались по югам, спасаясь от полярного дня. Экипажи расслабились. В береговой казарме на тот момент находилось от силы человек двенадцать срочников-карасей, один мичман и дежурный лейтенант Залесский.
Ночью, которая на Севере летом ничем не отличается от дня, к скучающему Залесскому заглянул на огонек его бывший однокурсник, лейтенант Громов. А следом приперся еще один офицер, которому в пустой квартире без жены было невыносимо тоскливо. Принес он с собой классический джентльменский набор: спирт, нехитрую закуску и колоду карт.
Офицеры заперлись в дежурке, разбавили спирт водой из графина и сели расписывать пулю в преферанс. Игра сразу пошла как-то криво. Пришлый лейтенант подозрительно и постоянно выигрывал, собирая взятку за взяткой. К трем ночи, когда градус выпитого перевалил за критическую отметку, а Залесский проигрался в пух и прах, атмосфера в дежурке окончательно накалилась. Залесский вдруг мутным глазом сфокусировался на рубашке карт и понял, что колода крапленая.
Сначала всё пошло по привычному, суровому флотскому сценарию. Залесский с размаху швырнул карты на стол и, дыша перегаром, прорычал:
— Слышь, ты чё лепишь? Колода-то меченая! Ты мухлюешь, гнида!
И вот тут, вместо того чтобы ответить симметрично и полезть в обычную кабацкую драку, пришлый лейтенант внезапно включил «белую кость». Он побледнел, брезгливо одернул помятую рубашку и мгновенно перешел на ледяное, надменное «Вы».
Началось традиционное честьимейканье.
— Выбирайте выражения, лейтенант! — процедил он сквозь зубы, аристократично вздернув подбородок. — Вы подлец, а не офицер, и должны ответить за свои слова! Я этого так не оставлю и требую сатисфакции!
Залесский, не ожидавший от пойманного за руку шулера такого культурного финта, на секунду завис. Но гусарский вирус уже поразил застолье, и он тут же послушно подхватил надменный тон, выпрямив спину:
— К барьеру, пилять! Громов, вы будете моим секундантом!
Стреляться в тесном помещении казармы было неудобно, да и табельного оружия на троих не хватало. Поэтому дуэлянты, пылая праведным гневом, решили провести поединок по всем правилам чести на свежем воздухе. Оружие выбрали истинно флотское, суровое и беспощадное: сняли с пожарного щита пенный огнетушитель ОХП-10, другой, такой же, взяли из ленинской комнаты.
Вся эта живописная процессия вывалилась из здания и, шатаясь, отправилась на задний плац, располагавшийся за казармой.
Белая ночь сияла во всей своей полярной красе. Солнце висело над сопками. А поскольку спать в эту пору на флоте никто физически не мог, в окнах двух соседних казарм мгновенно нарисовались зрители. На подоконниках висели оставшиеся члены экипажей и даже дежурные офицеры других частей. Отвлекать дуэлянтов никто не собирался — шоу намечалось грандиозное.
— Десять шагов! — торжественно скомандовал Громов, игравший роль секунданта для обоих. — Сходитесь, господа!
Два лейтенанта в расстегнутых тужурках разошлись по плацу, развернулись и замерли.
— Огонь!
Они синхронно вскинули красные баллоны и с размаху ударили ими об асфальт. Над плацем раздался резкий, глухой лязг тяжелых железных конусов, пробивающих капсюли.
Внутри ОХП-10 кислота встретилась со щелочью. С диким, нарастающим шипением, переходящим в свист, из раструбов вырвались две упругие, толстые струи вонючей, густой пены пополам с многолетней концентрированной ржавчиной.
Дуэлянты ударили друг в друга в упор. Их отбросило отдачей. Шипящие химические струи скрестились в воздухе, заливая плац, парадные брюки, лица и остатки офицерской чести. Они барахтались в луже из рыжей слизи, отплевываясь кислотой и проклиная карточный долг, пока из-за угла с визгом тормозов не вылетел дежурный «уазик».
Привлеченные шумом, на плац нагрянули «гвардейцы кардинала» — гарнизонный патруль. Срочники в окнах улюлюкали и мысленно аплодировали. Зрелище, как два пьяных, насквозь ржавых и покрытых мыльной пеной «аристократа» пытаются сохранить достоинство, пока патруль грузит их в машину, стоило всех тягот военной службы.
Наутро, когда герои проспались на гауптвахте, выяснилась страшная материальная деталь. Реактивы из огнетушителей окончательно испортили их форму. Появляться в таком виде на службе было равносильно самоубийству.
Поскольку в местном и даже в соседнем Гаджиевском военторге их размеров не оказалось, двум дуэлянтам пришлось совершить унизительное путешествие. Они сели в тот самый легендарный «скотовоз» и поехали в Полярный, чтобы за свои кровные покупать новые мундиры.
По дороге их, видимо, отпустило. Общее горе в виде потраченных денег и раскалывающейся головы сблизило противников. Всю обратную дорогу в трясущейся будке они мирно дремали, трогательно привалившись друг к другу плечами.
Но стоило КАМАЗу затормозить в Оленьей Губе, стоило им выйти на пыльный асфальт и почувствовать на себе взгляды куривших у КПП матросов, как иллюзия братства рухнула. Синдром Лермонтова снова взял свое. Офицерская гордость требовала финального аккорда.
— Честь имею, Александр!
— Нет, это я честь имею, Эдуард!
Они разошлись в разные стороны, звеня воображаемыми шпорами. А где-то на плацу всё еще сияла в лучах полярного солнца лужа химической пены — единственный материальный след их великой дворянской гордости.
(У. Шекспир, «Король Лир». Эпиграф к судьбе проекта 705 «Лира»)
Приветствую всех причастных к флоту, сочувствующих и тех, кто до сих пор вздрагивает при слове «регенерация».
Сегодня 19 марта. День моряка-подводника. Дата эта не с потолка взята и не к фазам Луны привязана. Именно в этот день в 1906 году указом Николая II в классификацию судов военного флота была включена новая строчка — «подводные лодки». До этого момента эти железные сигары числились миноносцами, что, согласитесь, звучало как-то мелко для тех, кто добровольно лезет в бочку, чтобы уйти под воду. И вот уже сто двадцать лет мы празднуем этот день, хотя повод задуматься о бренности бытия у подводника возникает гораздо чаще, чем раз в году.
Вот возьмём вас, друзья-подводники. Вы, братцы, топтали палубы, дышали «рыбой» и пугали треску в морях, даже не подозревая, откуда у ваших ПЛ ноги растут. А растут они из моего огорода — из Усть-Каменогорска. Города, где вся таблица Менделеева не просто в недрах, а витает в воздухе, оседая в наших легких. Пишу я это сейчас глубокой ночью, пока мое семейство спит, а за окном дымят трубы, которые когда-то ковали щит Нерушимому Союзу.
Для начала — ликбез для тех, кто думает, что титан — это только для элитных «Лир» и «Комсомольца». Спешу расстроить: даже в самой обычной стальной «Щуке» или «Антее» нашего усть-каменогорского металла зашито на миллионы баксов. Он там везде, где сталь пасует перед химией океана.
Во-первых, это «уши» лодки — огромные обтекатели гидроакустики. Чтобы слышать, как краб чешет спину за десять миль, нос лодки должен быть твердым, как броня, но акустически прозрачным. Сталь звенит, резина рвется, а титан — идеален.
Во-вторых, это «почки» — теплообменники и конденсаторы. Там, где по трубкам летит перегретая соленая вода, обычная нержавейка превращается в решето за одну навигацию, а титановые трубки стоят вечно.
В-третьих, это баллоны ВВД: 400 атмосфер, чтобы выдуть воду из цистерн балласта — это вам не шутки, тут нужна легкость и прочность.
Но есть нюанс, за который инженеры готовы убивать. Гальванопара. Титан и сталь в морской воде — это мощнейшая батарейка. Титан тут работает как катод и с аппетитом «жрет» стальной корпус. Поэтому на верфях существовала целая религия спецпереходников. Стоило какому-нибудь матросу Васе с бодуна вкрутить обычный стальной болт в титановый фланец — и через месяц сталь вокруг превращалась в рыжую труху, а в трюм начинала хлестать вода. Титан — он как серый кардинал: спасает жизнь кораблю, но ошибок не прощает.
Однако, главный герой сегодня — проект 705 «Лира». Она же Alfa по НАТО, она же «Золотая рыбка». Самая быстрая, самая дорогая и самая безбашенная субмарина в истории.
В 60-х годах наши «средьмашевские» колдуны решили: хватит клепать стальные бочки. Нам нужен подводный истребитель. ТТХ были такие, что у адмиралов фуражки дымились. Корпус цельнотитановый, наш, усть-каменогорский. Лодка получилась лёгкая — всего 2300 тонн. Экипаж — 30 человек. Никаких срочников с тряпками, только офицеры. Скорость — 41 узел! Американцы выпускали по ней свою торпеду «Mark-48», а «Лира» делала циркуляцию на 180 градусов за 42 секунды и заходила торпеде в хвост. Акустики НАТО слышали этот визг и шли менять белье.
Чтобы разогнать эту пулю, нужен был движок особой злости. И туда воткнули реактор на жидкометаллическом теплоносителе. В трубах первого контура текла не вода, а расплавленный свинец-висмут. Свинец, кстати, с нашего Усть-Каменогорского СЦК, ныне Kazzinc. Плюс: давления почти нет, рвануть паром не может. Температура кипения — 1670 градусов. Минус и он же приговор: сплав застывал при 125 градусах. Реактор нельзя было глушить. Никогда. Лодка у пирса? Греем паром с берега. Дядя Вася в котельной запил, пар рубанули? Сплав остыл, превратился в камень, реактор — в могильник.
Всего построили семь таких лодок. Головная, К-64, умерла первой у пирса. А вот судьба К-123 — готовый триллер. 8 апреля 1982 года, Баренцево море. Лейтенант Логинов обнаруживает течь в парогенераторе. Но потекла не водичка. Из первого контура попер радиоактивный свинец. Две тонны расплавленного металла, светящегося от радиации! Сплав застывал на лету, превращаясь в радиоактивные «сопли» и крошку. Гамма-фон зашкалило. Экипаж не дрогнул. Лодку спасли, притащили в базу. Никто не умер сразу, но сколько рентген они нахватали — знает только Бог и секретный отдел. Самое смешное: лодку не списали. Ей вырезали весь реакторный отсек и вварили новый. «Лира» не хотела умирать.
А теперь — к интриге 90-х. Топливо для этих монстров делали у нас, на УМЗ. Уран-бериллиевый сплав. Бериллий — страшная вещь. В 1990-м у нас в Усть-Камане рванул цех, город накрыло розовым облаком. Мы до сих пор гадаем, светятся ли у нас кости. Союз рухнул. «Лиры» порезали. А топливо осталось лежать на складе УМЗ, в трех километрах от моего дома.
В 1994-м американцы узнали об этом и побелели. В Вашингтоне договорились с Алма-Атой. Зима. Гололед. Американские C-5 Galaxy садятся в Усть-Каменогорске. Местные технари выгнали на полосу «Змея Горыныча», сдули лед. Американцы в скафандрах погрузили бочки и увезли. Казахстану заплатили 27 миллионов долларов. По иронии судьбы, ровно столько стоила вилла на Лазурном Берегу, купленная в то же время одним «инкогнито» из Центральной Азии. Продешевили, братцы? Зато, говорят, мир спасли.
Где сейчас эти лодки? Титановые корпуса порезали в Северодвинске. Скорее всего, вы сейчас летаете в отпуск на «Боингах», в шасси которых есть частичка корпуса той самой К-123. А реакторы? Их вырезали целыми блоками. Огромные стальные бочки со свинцовым кубом внутри свезли в Гремиху. Там, в медвежьем углу Кольского, они годами ржавели под небом. Сейчас их вроде закатали в бетон в Сайда-Губе. Стоят памятники эпохе.
В итоге: «Лиры» ушли на иголки, титан ушел в небо, уран ушел в Америку. А мы остались. С памятью о том, как советские конструкторы сделали невозможное, наши моряки это невозможное укрощали, а политики это невозможное продали по цене элитной недвижимости.
АПЛ Проекта "Лира"
С праздником, товарищи. С Днем моряка-подводника. И пусть число погружений всегда равняется числу всплытий, даже если ваш реактор заправлен не свинцом и висмутом, а чистым энтузиазмом.
Если бы молодому алтайскому парню, мичману-подводнику Кольке, кто-то заранее объяснил, что ослепительная женская красота — это не награда за службу, а отягчающее обстоятельство, его жизнь сложилась бы иначе. Но Кольке было двадцать два, он был румян, свеж и верил в любовь.
Беда подкралась откуда не ждали. Кольку давно звала родня погостить. Они уже два раза были у него в Горном Алтае, и вот теперь он поехал в отпуск к своим двоюродным братьям в УССР, в славный город Запорожье. Там он пошел на танцы и пропал. Дивчину звали Олеся. Она была такой невыносимой, жгучей, гоголевской красоты, что при взгляде на нее у мичмана сбивалось дыхание, а компас в голове начинал показывать строго на юг. Олеся смеялась так, что звенели стекла, и Колька понял: женюсь.
Свадьбу гуляли с размахом, шумно и хлебосольно. На дворе бушевала горбачевская антиалкогольная кампания, поэтому столы в кафе «Встреча» выглядели как образец высокой партийной морали. В центре стыдливо высились три бутылки «казёнки» и кувшины с узваром.
Настоящая же жизнь бурлила под скатертями. Там, в стратегической тени, таились трехлитровые бутыли с атомной запорожской горилкой, которую разливали по-партизански, пряча стаканы за бутербродами с бужениной и соленьями. Все шло чудесно, пока слово не взяла тетка невесты — колоритная, баба лет пятидесяти с широкой, выделяющейся “кормой”. Она стукнула кулаком по столу и заявила на певучем суржике:
— Шо вы як мыши ховаетесь?! Под столом должны стоять тильки пустые бутылки! А на столе — полные и распочатые! Иначе удачи молодым не буде! Плоха примета!
Хуторское суеверие провозглашенное вслух матерой ведьмой — сильнее Уголовного кодекса. Банки с горилкой торжественно водрузили на белоснежные скатерти. Но вот удача отвернулась мгновенно.
В зал ворвался главный администратор кафе, человек с лицом идеологического работника. Он начал визжать про ОБХСС, милицию и безалкогольные свадьбы, что и так им на встречу пошли - разрешили “пшеничную казёнку”, а они горилку достали. Кто-то из ушлых братьев невесты попытался сунуть ему в рот кровяную ковбасу. Завязалась всесоюзно-бессмысленная, веселая драка. Столы рухнули. Приехал наряд милиции. Хотели всех сажать, но когда выяснилось, что жених — моряк-подводник, градус агрессии упал. Все кончилось глубоким братанием, распитием конфискованной горилки прямо из фуражки сержанта и хоровым пением.
— Запомни, хлопче: коли жинка дуже гарна, то або будеш щасливий, або будеш знаменитий.
Колька тогда не понял, что это был не тост. Это был приговор.
Когда Олеся сошла со ступенек ЛИАЗа у поселка заполярного ЗАТО, она окинула взглядом серые сопки, серый бетон и серых матросов с таким видом, будто ее жестоко обманули на Сорочинской ярмарке. Она вошла в малосемейку так, словно ей тут минимум полдома должны.
Первый же визит соседских жен «на чай» закончился ментальным параличом гарнизона. Олесе не нужна была адаптация. Она устроила допрос:
— А шо вы все такие серые, як мыши? А шо вы все про пайки гутарите? А шо ваши мужики вечно в море телепаются, им шо, дома не сидится? Жены оскорбились, мысленно перекрестились и с тех пор обходили Колькину дверь по дуге.
Олеся хозяйством не занималась принципиально. В ней не было знаменитой южной домовитости — она родилась для поклонения. Картошка на кухне пускала ростки, белье кисло в тазу, а кастрюля с борщом жила своей отдельной, высокоразвитой цивилизацией. Зато у Олеси была телевизионная мания.
В стране как раз начали показывать бразильские сериалы. Олеся строила жизнь по сетке вещания. Вечером она смотрела «Рабыню Изауру». Утром — повтор. Затем, покрутив хитроумную антенну из алюминиевой вилки, она ловила сигнал соседнего поселка ЗАТО, где ту же серию крутили на два часа позже. А потом еще один повтор. Четыре раза в день. Она пересказывала Кольке сюжет так страстно, что к концу месяца измотанный службой мичман начал путать, кто такой сеньор Леонсио, а кто командир электромеханической боевой части.
Жить с богиней оказалось невыносимо, ибо Олеся обладала талантом большого скандала. Она умела превращать любую бытовую ерунду в Нюрнбергский процесс. Забыл купить халву? Не так поставил хромачи? Переключил телевизор на хоккей? Начиналась буря.
Особым жанром были ее проклятия. Она сыпала ими щедро, с поэтическим изобилием:
— Шоб ты издох на ровном месте! Шоб тебе пусто было и криво! Шоб у тебя вся служба боком пошла!
Соседи по малосемейке знали ее расписание лучше программы передач. За переборкой часто шептались:
— Слышь, мичман опять сахара не купил. До «шоб ты сдох» дошло. Сейчас тарелки полетят.
Но у Кольки была слабость: он был эстет. Когда Олеся орала, он смотрел, как красиво вздымается ее грудь, как рассыпаются по плечам волосы и как гневно сверкают огромные карие глаза. Когда она запускала в него тапком, Колька уворачивался, но про себя отмечал, что взмах руки у нее — ну чисто у античной статуи. На красоте он держался дольше, чем диктовал здравый смысл.
Но однажды лимит эстетики исчерпался. Олеся в очередной раз пожелала ему «утопнуть к бениной матери» и двинула ему кулаком в зубы, и Колька, внезапно осознав, что на красоте в автономку не сходишь, отвесил богине полновесного, отрезвляющего флотского леща, от которого она опустила свой прекрасный кормовой отсек на палубу квартиры.
Это была тактическая ошибка. Богиня не заплакала. Богиня, которая сутками не выходила из квартиры, сразу же нашла дорогу штаб. С размазанной тушью и трагическим заломом бровей она ворвалась в кабинет НАЧПО, который оказался земляком, и заявила, что ее “ морально і фізично знищують, регулярно б’ють і хочуть убити”. Маховик флотского идиотизма завертелся. НАЧПО позвонил замполиту, замполит накрутил командира. Кольке устроили показательную порку. Ему грозили лишением премии и переводом на должность начальника гальюнов до самой пенсии: «Ты позоришь подплав, мичман! Мы тебя в море боимся пускать, ты с бабой справиться не можешь!».
Колька плюнул, вернулся в малосемейку и подал на развод. «Собирай манатки и езжай в свою Запорожскую Сечь», — отрезал он. И Олеся собрала.
Она искренне считала, что раз жила плохо, значит, ей положены репарации. Пока он был в наряде, дежуря в казарме экипажа, она собрала свое барахло. Загвоздка была в том, что в Колькиной комнате хранились и чужие вещи и деньги — сослуживцы, ждавшие переезда в двушку, оставили у него свое добро и копилки на сохранение. Олеся вынесла всё. Список украденного напоминал опись имущества цыганского табора: полторы тысячи чужой наличности, финский сервиз без трех чашек, импортный плед, чужие сапоги, скороварка и, главное, детский трехколесный велосипед «Гномик», который в ее чемодан не влез, поэтому она примотала его к сумке веревкой.
Колька с совладельцами написал заяву в милиции. Богиню приняли по прибытии в Запорожье прямо на вокзале, с «Гномиком» наперевес.
Если бы Олеся включила режим «бедной овечки», ее бы может и простили. Но она искренне не понимала, что мир за пределами гарнизонной кухни не обязан терпеть ее характер. На допросе она хамила. В суде она перебивала судью, спорила с протоколом, обзывала прокурора дармоедом, судью - свиным рылом, а когда молоденький милиционер попытался ее успокоить, она отвесила ему оплеуху. За нападение на сотрудника при исполнении суд выписал ей два года реальной, не телевизионной колонии.
Прошло некоторое время. Колькин экипаж перевели в соседний городок, сам он еще раз женился, уже на нормальной, тихой девушке, которая не была столько прекрасна как Олеся, не смотрела бразильских сериалов до усрачки, зато умела варить плов и жарить беляши.
Но богиня не сдалась. Выйдя по УДО, Олеся решила, что история не закончена. Ей нужно было устроить финальный скандал, чтобы последнее слово осталось за ней. Она рванула на Север.
На КПП закрытого города ее развернули — пропуска не было. Но Олеся была женщиной целеустремленной. Голосуя на трассе, она тормознула дребезжащий «Запорожец». Иронично, но именно этот продукт исторической родины оказался ее единственным земляком на Севере, готовым войти в положение.
Правда, за рулем земляка сидел прожженный прапорщик из стройбата. Он быстро оценил ситуацию и предложил бартер: он провозит ее в поселок нелегально в обмен на услугу интимного характера. Услуга классифицировалась как незначительная работа, для которой даже не требовалось снятия элементов верхней одежды. Олеся, презрительно скривившись, выполнила техминимум, после чего брезгливо вытерла уста и полезла в багажник «Запорожца» (который у этой машины, как известно, спереди).
Так, скрючившись в три погибели между ветошью и канистрой с бензином, богиня триумфально въехала в ЗАТО.
Выбравшись из багажника земляка, она прямиком помчалась к старой малосемейке. Колькину дверь она выбила ногой с криком: «Ах ты, москальская морда, шоб ты...». Фраза повисла в воздухе. В комнате на диване сидела совершенно чужая, насмерть перепуганная беременная жена молодого лейтенанта. Олеся не поняв что к чему, опять устроила скандал с битьем посуды.
Лейтенантша вызвала патруль. Олесю скрутили. Выяснилось незаконное проникновение на секретный объект, нарушение условий УДО и мелкое хулиганство. Блистательную Изауру из Запорожья с позором выдворили с территории ЗАТО под конвоем и отправили досиживать свой срок. А дед на свадьбе оказался прав: счастливым Колька с ней не стал, зато прославился на весь Северный флот.
Прошли годы. Николай дослужился до старшего мичмана, обзавелся солидной сединой, вставными зубами и тем самым непробиваемым, как титановый балон ВВД, флотским спокойствием.
В курилке экипажа, когда зеленые лейтенанты и неженатые мичманы начинали с блеском в глазах обсуждать гарнизонных красоток или хвастаться фотографиями длинноногих невест с юга, старший мичман Николай обычно долго молчал, методично стряхивая пепел в пепельницу.
Потом он поднимал на молодняк свой тяжелый, выцветший взгляд и негромко произносил:
— Молодежь… вы это… Вы на фасад не смотрите. Красота — это, братцы, оружие массового поражения, похлеще наших ракет. Внешний вид в нашем деле — вещь десятая, за него доплаты не дают. Он делал затяжку и тыкал прокуренным пальцем в грудь ближайшему лейтенанту: — Доброту ищите. Нежность ищите и тихий голос. Потому что, когда ты с железа на берег вылезаешь, злой и усталый, тебе не Кармен нужна. И не Донна Педрилья с телевизора. Тебе нужен человек, который тебе молча картошки нажарит, стакан чая нальет и по голове погладит. Без проклятий и истерик. А с красотой... с красотой, пацаны, в автономку не сходишь. С ней только в багажнике «Запорожца» ездить хорошо.
И, затушив окурок, старший мичман уходил в отсек, оставляя молодежь переваривать эту суровую, добытую кровью, потом и алиментами флотскую истину.
«Жизнь идет. Идет потому, что есть надежда, без которой отчаяние убило бы жизнь».
— Г. Троепольский
Оля приехала в Закрытый Гарнизон, где базировались атомные подлодки три недели назад, свято веря, что флот — это Кортик, офицерская честь, хруст свеженакрахмаленных воротничков и жены, похожие на жен декабристов, только с маникюром. Муж, двадцатишестилетний старлей, казался ей богом в своем офицерском обмундировании. Сама Оля была на четвертом месяце беременности, никому об этом не говорила, но уже мысленно примеривала на себя роль величественной флотской матроны, которая поит мужа чаем с лимоном после трудных походов.
Реальность ударила ее бетонной плитой прямо на пороге гарнизонного Дома Офицеров.
Здесь не было декабристок. Здесь был женсовет — многоголовый, пропахший лаком «Прелесть», духами и валерьянкой организм. Эти женщины существовали в режиме постоянной боевой готовности. Они функционировали как единая береговая гидроакустическая система: улавливали малейший шорох, сплетничали с пулеметной скоростью, ссорились до хрипоты, делили дефициты. Но если у кого-то заболевал ребенок или лодка задерживалась с докладом — они мгновенно задраивали переборки, смыкали щиты и ложились на грунт, намертво прикрывая своих.
Председательница женсовета, жена начпо, говорила исключительно протокольным языком («Товарищи женщины, активизируем культмассовый сектор!»), хотя весь гарнизон знал, что ее собственный муж по выходным технично глушит разведенной "шило".
Библиотекарша, дама в роговых очках, в перерывах между Блоком и Ахматовой материлась так виртуозно, что краснели даже боцманы. А тихая, вечно ссутуленная швея знала изнанку гарнизона лучше особистов, потому что в ее каморке женщины раздевались не только физически.
Олю этот змеиный клубок пугал и раздражал. Ей казалось, что местные бабы слишком огрубели, слишком вросли в этот просоленный, разъедающий душу уклад. Но больше всех ее бесила Вера.
Верка была высокой, яркой, с копной обесцвеченных волос и красной помадой. На репетициях концерта к 23 февраля она была занозой в заднице у всего культмассового сектора.
Концерт планировался фальшиво-бодрым: стихи о море, матросский танец, сценка про счастливую флотскую семью. Музыкальное сопровождение обеспечивал отставной мичман Семеныч, который стабильно напивался «в сопли» еще до того, как расчехлял баян.
Именно Верка не давала этому казенному пафосу дышать. Она виртуозно торпедировала любую патетику.
Когда библиотекарша с надрывом читала стихотворение про верность и маяк, Верка с галерки громко, сочно заржала:
— Маргарита Пална, какой маяк? Твой как на берег сходит, ему не маяк светит, а чтобы ты в чулках и борщ горячий! А ты ему про скалы заливаете!
Женщины прыснули. Председательница побагровела. Оля брезгливо поджала губы. «Гарнизонная хабалка, — подумала она. — Как только мужья таких терпят?».
Верка действительно смеялась слишком громко. Но Оля, ослепленная своим молодым, беременным высокомерием, не замечала системы в этом смехе. Она не видела, что Верка начинает травить похабные анекдоты ровно в те моменты, когда в гулком зале ДОФа повисала тяжелая, липкая тоска. Что она ржала каждый раз, когда со сцены звучали слова «море», «ожидание» или «глубина». Что она пила коньяк из фляжки Семеныча не для веселья, а дозированно — ровно столько, чтобы искусственно держать вестибулярный аппарат в равновесии и не слышать того, что скребется внутри.
Оля считала ее распущенной дурой. И однажды она совершила ошибку.
На генеральной репетиции ставили финальную песню. «Прощайте, скалистые горы». Семеныч рванул меха. Хор женсовета затянул нестройными голосами. И вдруг Верка, сидевшая на краю сцены и болтавшая ногами в дешевых импортных туфлях, громко крикнула:
— Эй, Семеныч! Давай веселей! Чего ты тянешь, как на поминках? Покойнички нас не оценят, им там сыро!
Внутри у Оли сорвало стопорный клапан. Беременные гормоны, столичный гонор и обида за мужа-офицера ударили в голову.
— Знаете что! — звонко, на весь зал выкрикнула она, шагнув вперед. — Это уже скотство! Мы здесь праздник готовим! А вы ведете себя как... пьяная матросня! У вас вообще муж есть? Или вам плевать на тех, кто там?!
Семеныч сбился и уронил голову на баян. Хор поперхнулся.
В зале мгновенно выкачали весь воздух. Наступила та страшная, вакуумная тишина аварийного отсека, когда останавливаются турбины и слышно только, как за бортом давит вода. Женщины смотрели на Олю со смесью ужаса и жалости.
Верка медленно спрыгнула со сцены. Ее лицо на секунду стало серым, как шаровая краска, помада показалась кровавой раной. Но она тут же растянула губы в привычной, наглой ухмылке.
Она отвернулась и пошла к выходу, бросив через плечо:
— Репетируйте, девочки. Пойду покурю, а то от вашего патриотизма изжога.
Когда дверь за ней глухо захлопнулась, председательница женсовета подошла к Оле. В ее голосе больше не было протокольного металла.
— Ты, девочка, рот-то закрой, — тихо сказала она. — И язык прикуси.
— А что я такого сказала? Она же шуточки свои не фильтрует! — Оля вдруг почувствовала, как по спине пополз неприятный сквозняк.
— Веркин Сережа был штурманом на «К-NNN», — глухо произнесла библиотекарша, протирая запотевшие очки. — Два года назад. В N-cком море.
Оля перестала дышать. Слово «К-NNN» в гарнизоне не произносили вслух. Это была зияющая, незаживающая пробоина.
— Они утром перед автономкой из-за денег поругались, — монотонно, глядя на свои руки, продолжила швея. — Из-за копеек каких-то. Она ему в спину крикнула: «Чтоб ты провалился!». А он не вернулся. И тела нет. Пустой гроб хоронили. Поняла теперь, почему она так ржет? Если она хоть на секунду замолчит, она умом тронется.
Оля стояла посреди сцены, и ее красивая, выглаженная картинка флотской жизни рассыпалась в ржавую труху. Ей стало тошно до спазмов в горле. Не от токсикоза. От стыда. От осознания того, что эта вульгарная женщина каждый день носит в себе на дно Н-ского о моря свою вину, и никто не может ее оттуда вытащить.
Мемориальный комплекс в Заозёрске
Концерт прошел как в тяжелом сне. Оля механически открывала рот в хоре. Верка сидела в первом ряду — так приказал командир части, «вдова героя должна быть на виду». Верка улыбалась, хлопала громче всех и дважды отпускала сальные шуточки, заставляя зал нервно, но с облегчением смеяться.
После концерта все быстро разбежались. В воздухе пахло пылью и сыростью. Оля зашла в пустую гримерку за своим пальто.
В полумраке, спиной к двери, сидела Верка. Она не смеялась. Она просто сидела перед мутным зеркалом и методично, аккуратно стирала с губ красную помаду куском ваты.
Рядом на столике лежал ее единственный реквизит — старая, затертая офицерская фуражка. На козырьке фуражки была приколота дешевая, пошлая, блестящая брошь в виде якоря. Та самая брошь, которую Верка всегда носила на груди, когда сыпала своими похабными шутками.
Оля замерла в дверях.
Верка заметила ее в зеркале. Рука с ваткой на секунду дрогнула.
— Чего застыла, старлейша? — голос был хриплым, уставшим, как севший аккумулятор. — Заходи, не укушу.
Оля сделала шаг. Горло перехватило так, что она едва выдавила:
— Простите меня... Я дура. Я не знала.
Верка бросила ватку на стол. Повернулась. Без красной помады ее губы казались тонкими и болезненно беззащитными. Она посмотрела на Олин живот, который еще не был виден, но который местные женщины безошибочно вычисляют по глазам.
— Беременная, что ли? — тихо спросила Верка.
Оля кивнула.
— Ну и дура, что ревешь. — Верка подошла, взяла с вешалки Олино пальто и накинула ей на плечи. — Не бойся, девочка. Сначала тут всем страшно. Думаешь: куда я попала, что за балаган. Потом привыкаешь. Потом начинаешь их ждать. Так ждать, что дышать больно. А потом...
Она осеклась. Поправила воротник на Олином пальто и усмехнулась — сухо, одними глазами:
— Потом просто учишься красить губы поярче. Иди домой. Штурман твой, поди, заждался.
Оля шла по темному, заметенному снегом гарнизону. В окнах ДОСов горел желтый свет. Там, за бетоном, люди пили чай, ругались, любили друг друга и ждали.
Она пришла домой. Муж сидел на тесной кухне и чистил картошку над старой газетой.
Оля села напротив. Долго смотрела на его руки, ловко снимающие тонкую стружку с клубня.
— Вить... — она стянула с шеи косынку, чувствуя, как не хватает воздуха. — Если с вашей «коробкой» там... что-то случится. Мне тоже придется так пошло ржать?
Муж замер. Картофельная кожура оборвалась и с тихим шуршанием упала на газетный лист. Он медленно отложил нож, поднял на жену долгий, тяжелый, темный от усталости взгляд.
И ничего не ответил.
Потому что на флоте не дают гарантий. Там выдают только предписания.
Время в закрытых гарнизонах измеряется не календарями, а автономками и праздничными концертами.
К следующему Девятому мая ДОФ снова пах мастикой, пудрой и перегаром. Снова пьяненький Семеныч терзал меха баяна, а женсовет в мыле делил кулисы.
Центр культуры и библиотечного обслуживания г. Заозёрск
Но Оля в этот раз не стояла в хоре. Она сидела в дальней гримерке и качала на коленях тугой, пахнущий молоком и теплой фланелью сверток. Штурманский сын родился месяц назад — горластый и требовательный, как корабельный ревун.
Дверь скрипнула. На пороге стояла Верка.
Она по-прежнему была ярко накрашена, но что-то в ней неуловимо изменилось. Исчез этот вызывающий, электрический надрыв, заставлявший воздух искрить.
Оля инстинктивно сжалась, ожидая скабрезной шутки. Ведь появление новой жизни рядом с человеком, у которого море отняло всё — это всегда жестокий контраст. Оля боялась увидеть в глазах вдовы черную, глухую зависть или услышать очередной циничный комментарий, обесценивающий это маленькое теплое чудо.
Верка подошла вплотную. Повисла тишина. Сквозь стену глухо бухали басы — на сцене лихо отбивали матросскую плясовую.
Вдова штурмана наклонилась над свертком. Ребенок во сне смешно чмокнул губами и пустил пузырь.
И тут Вера улыбнулась.
Это была не та знаменитая, наглая гарнизонная ухмылка, от которой багровел начпо. Это была нормальная, тихая, невероятно спокойная женская улыбка. В ней не было ни грамма зависти чужому счастью, ни капли саморазрушительной тоски.
— Щеки-то какие наел, — шепотом сказала Верка и осторожно, кончиком пальца с ярко-красным ногтем, потрогала младенца за крошечный кулак. — Вылитый твой. Прямо копия. Смотри, Олька, не раскорми парня, а то в центральный люк не пролезет.
Она выпрямилась. И Оля вдруг с пронзительной ясностью поняла самую главную, самую тяжелую правду этого просоленного мира.
Смысл гарнизонного вдовства был вовсе не в том, чтобы до конца дней работать живым мемориалом погибшей подлодке. Не в том, чтобы носить черное и пугать молодых лейтенантш своей сломанной судьбой. Смысл заключался в том, чтобы выжить. Вынырнуть с этого психологического дна. Верка не стала святой великомученицей, но она и не сгнила от горя. Увидев чужую, новую жизнь, она не обозлилась, а словно зацепилась за нее, выдохнула и окончательно вернулась на берег. Она снова впряглась в эту скрипучую гарнизонную телегу.
Верка застегнула плащ. Поправила на воротнике свою дешевую блестящую брошь-якорь — но уже не как броню, а просто как память.
— Ладно, мать, корми своего адмирала. А я пойду. Там Семеныч сейчас «День Победы» играть будет, надо проследить, чтоб он в тональность попал, старый черт.
Она подмигнула, повернулась и вышла в коридор. Каблуки ровно и уверенно простучали по линолеуму.
А Оля прижала к себе теплого, сопящего сына и впервые за долгое время почувствовала, что сквозняк, тянувший с океана, перестал вымораживать душу. Жизнь, вопреки всем законам физики, вероятности и корабельным уставам, все равно брала свое.
Вся эта история расцвела пышным цветом в ту специфическую эпоху, когда вместе с мутным потоком первых латиноамериканских сериалов в умах нового поколения окончательно восторжествовали ценности Марфушенек-Душенек. Та самая идеология агрессивного мещанства, где главным жизненным кредо стало: «Хочу всё, сразу, и чтобы мне за это ничего не было», удивительным образом наложилась на суровый флотский уклад. Хотя, если смотреть в корень, почва для этого матриархального абсолютизма была удобрена задолго до телевизионного «мыла».
В природе, как известно, существует статистическая погрешность. На флоте этой благословенной погрешностью являются СВЯТЫЕ женщины. Они идут по жизни рядом со своими мужьями молча, крепко и в ногу. Они не пилят мужьеву лобовую кость ножовкой упреков, не устраивают показательных судилищ с привлечением соседей по лестничной клетке и не превращают быт в бесконечный трибунал. Они тащат этот крест, не ропща. По-хорошему, их лики следовало бы писать маслом на переборках центрального поста, чтобы личный состав молился на них в моменты дифферента на нос. Но таких женщин исчезающе мало. Это золотой генофонд, занесенный в Красную книгу гарнизонного бытия. И этот тип женщин, увы, встречается не часто.
А вот доминирующее большинство представляет собой безжалостную эволюционную спираль, уходящую корнями глубоко в архаический фольклор. Законы биологии неумолимы. Сначала была Ева, затем, пушкинская старуха с ее маниакальным синдромом расширения жилплощади и статуса. От нее, путем естественного отбора в условиях продуктовых карточек и военторгов, отпочковалась классическая гарнизонная Марфушенька-Душенька — существо с луженой глоткой, химической завивкой и железобетонной уверенностью, что весь мир, и муж в частности, задолжали ей по факту рождения.
Как предельно точно и философски безупречно сформулировал Эдуард Овечкин в своих «Акулах из стали»:
«Семьи военнослужащих – это вообще практический чистый матриархат в отдельно взятых ячейках общества, в целом, безусловно, склонного к господству мужчин. Вот почему, вы думаете, жёны военнослужащих не участвуют в борьбе за равноправие женщин? А вот именно поэтому: если ты царица, то на кой хер тебе равноправие?»
Начнем описывать эту клиническую картину с простого факта: всё это было описано еще в первых главах Библии, если пройтись внимательным взглядом между строк, то понимаешь, все началось не с яблока, а с выноса мозга.
Сидела праматерь наша Ева под Древом Познания, пилила праотцу Адаму лобную кость и вещала с классической интонацией будущей гарнизонной жены:
— Ты посмотри на нормальных приматов! Все обезьяны как обезьяны, по соседним садам скачут, живут в свое удовольствие, бананы, ананасы жрут без регламента. А мы с тобой в какой-то режимной резервации сидим! Шаг вправо, шаг влево — грехопадение. Вон то яблоко висит, я его, может, хочу, а нам, видишь ли, ваше начальство запретило! А ты, тюфяк глиняный, сидишь тут, глазами лупаешь и словечка Ему поперек сказать не смеешь! За жену заступиться не умеешь! У всех самцы как самцы, территорию метят, а мне досталась заготовка божественная, ни украсть, ни покараулить!
Но, ради исторической и философской справедливости, надо признать, что и праотец Адам был тот еще фрукт, далеко не агнец. Этот «венец творения» только прикидывался жертвой матриархального террора. Стоило Еве отвлечься на дискуссию со Змеем, как Адам, ведомый первобытным зовом природы, был морально и физически готов радостно присунуть любой мало-мальски симпатичной макаке, неосторожно пробегавшей мимо райских кустов.
А по вечерам у него был свой, сугубо мужской досуг. Он любил уйти в самоволку к заветному ручью, где по недосмотру Создателя забродили опавшие райские ягоды, образуя природный источник почти стопроцентного этилового спирта. Налакается, бывало, праотец из этой лужи до полного изумления, упадет в лопухи и храпит, обретая долгожданную Нирвану, пока Ева над ним бубнит свою бесконечную арию упущенных возможностей.
Собственно, прошли тысячелетия. Декорации сменились. Фиговые листки эволюционировали в шинели и золотые погоны, райские кущи превратились в обдуваемые всеми ветрами заполярные гарнизоны, а забродивший ручей — в канистру с корабельным «шилом». Но базовая механика отношений осталась абсолютно, кристально неизменной.
Сначала была Ева, затем ее прадщерь - старуха у разбитого корыта, потом — сказочная Марфушенька-Душенька, которой всегда мало, а сегодня мы наблюдаем её цифровой, глянцевый аналог в виде «инстасамки» с фильтрами и гиалуроновым свистком вместо губ. Упаковка меняется, суть — никогда. Да и правнук Адамов, как был бабуином, так им и остался..
И вот те самые диалоги из Райских кущ, мимикрировали в до боли знакомую сцену на фоне свинцовых волн Баренцева моря. Жена говорит своему мужу, офицеру-подводнику:
— Зачем ты после “Голандии” нас сюда из Севастополя привез?! Лучше бы там остались. Там хоть люди, тепло, инжир цветет. Слова за себя сказать не можешь - у всех мужья как мужья, перевелись в тепло уже, у Ариадны вон, муж ее в Абхазию перевелся, в Поти! Мандарины жопой жрут целый год! А здесь что? Белые медведи от тоски бы повесились, да от радиации все подохли!.
И выливается это все в медленное, методичное выедание мозга. День за днем. С намеками, вздохами, упреками и сравнениями с чьими-то более «удачливыми» мужьями.
Но вся пост-библейская абсурдность мироздания заключается в том, что в этот же самый момент в благословенном Севастополе или Поти, сидит жена другого офицера Черноморского флота. И пилит своего благоверного точно по такой же схеме, только зеркально:
— Что ты здесь сидишь, ничтожество?! Никакого продвижения. Квартира убогая, вода вонючая, живем как люди второго сорта. А нормальные мужики на Северах «полярки» заколачивают, квартиры вне очереди получают! Двенадцать лет отслужили - и на пенсию! А пенсии у них больше твоих “морских”! Тюфяк ты, ума у тебя нет!
География меняется. Широта и долгота тасуются, как колода карт. Но разговоры — удивительно, пугающе одинаковые. Сценарий, однажды написанный в Эдеме, продолжает работать без сбоев.
Это великий закон сообщающихся сосудов человеческого идиотизма. Широта и долгота меняются, флота и флотилии тасуются, климатические пояса прыгают от плюса к минусу. Но скрип ножовки, распиливающей мужской мозг, звучит в одной и той же, математически выверенной тональности. Сценарий написан раз и навсегда. Меняются только географические декорации.
И казалось бы, вот если она, правнучка Евы, наконец-то станет Владычицей Морской… ну или если не контр-адмиральшей, то хотя бы женой командира Атомного Крейсера то все изменится!. Ну-ну… давайте посмотрим на среднестатистический пирс какого-нибудь Гаджиево, Западной Лицы, Вилюйска, Гремихи или Рыбачьего.
На пирсе всё было как в кинокадрах киностудии имени Горького: свинцовая вода залива, черная сигара подводного крейсера, швартовы, оркестр, фальшиво дудящий «Славянку», и она — у калитки КПП. В распахнутом пальто, с блестящими от слез глазами, пахнущая французскими духами, которые берегла полгода специально для этого дня. Она кинулась ему на шею, вдыхая въевшийся в его канадку запах регенерации, соляра и мужского пота, и шептала: «Вернулся... Господи, живой».
А потом были три дня гарнизонной нирваны. Теплая ванна, жареная курица с картошкой, тишина спальни, прерываемая лишь завыванием полярной вьюги за окном. Командир, еще не до конца «расшлюзовавшийся», ходил по малогабаритной панельной “двушки”, оглушенный тишиной, непривычно прямыми углами и отсутствием вибрации под ногами.
Но на исходе третьих суток, когда командирский организм только-только начал сбрасывать напряжение семидесяти дней подводного космоса, в прихожей истерично взвизгнул звонок.
На пороге стоял заиндевевший, похожий на большой синий пельмень, матросик-посыльный дежурной смены с противогазом на плече. С носа матросика свисала сосулька, а в глазах читался первобытный ужас перед командирским гневом.
— Товарищ капитан первого ранга… Оповещение. Сбор всем, проход на лодку, — командующий дивизией к 12-ти на борт прибудет, простуженно сипанул он, протягивая мятую карточку оповещения.
Командир молча кивнул, взял карточку и закрыл дверь. Щелчок замка прозвучал как выстрел стартового пистолета.
Жена, еще минуту назад мягко кутавшаяся в пушистый халат, на глазах окаменела. Лицо ее заострилось, нежность сдуло сквозняком, и из-под маски любящей Пенелопы мгновенно проступил хитиновый панцирь гарнизонной Марфушеньки-Душеньки, у которой в очередной раз украли жизнь.
Командир сел на пуфик в прихожей и начал молча, методично натягивать шерстяные носки.
И тут грянула увертюра.
— Опять?! — ее голос резанул воздух стеклом. — Ты три дня назад всплыл! Три дня! Люди с вахты дольше отдыхают! Куда ты собираешься?!
Командир не ответил. Он достал банку ваксой и принялся натирать и без того зеркальные хромовые ботинки. Это спокойствие, эта отрешенная профессиональная моторика сработали как катализатор.
— Молчишь?! Конечно, ты молчишь! Ты же у нас герой, ты родину от “врагов” защищаешь! — Она заметалась по тесному коридору, распаляясь с каждым словом. — И ведь мама мне говорила: «Тонька, не будь дурой! У подводников кроме формы и гонора за душой ничего нет!» А Васька?! Васька Корытин на коленях ползал, умолял за него пойти! Сейчас он, между прочим, директор птицефабрики! У него жена в соболях ходит, в Сочи пузо греет два раза в год. У нее куры, Васька золотые яйца несет! А мне ты что обещал? Золотые горы! Романтику! Ну и где они, твои горы?! Вон они, за окном — горы снега, до июля не растают!
Щетка в руках командира ритмично ходила по коже: вжик-вжик. В такт ей на кухне монотонно, как китайская пытка, капал неисправный кран.
— Ты послушай, как вода капает! — мгновенно уцепилась она за этот звук. — Она мне по мозгам бьет уже неделю! Ты командир корабля, у тебя там реактор атомный работает, тебе там полторы сотни мужиков в рот смотрят! А дома ты кто?! Бытовой инвалид! Кран течет, у холодильника дверца на проволоке держится, балконную дверь перекосило. Мужчины в доме словно и нет! Ой, погодите-ка... А его и правда нет! Ты же тут как квартирант: пришел, пожрал, поспал и обратно в свою бочку уполз!
Командир отложил щетку, надел ботинки и взялся за шнурки. Он знал: сейчас начнется третья, самая тяжелая часть марлезонского балета. Дети.
— Ты детей своих вообще в лицо узнаешь без подсказки?! — зазвенели в голосе трагические, надрывные ноты. — Они растут, как мох на камнях, в этой вечной мерзлоте! Сын вчера в садике воспитательнице сказал, что его папа работает фотокарточкой на серванте! Я тебе кто? Прислуга? Инкубатор? Я одна весь этот воз тяну! Я рожала для семьи, а не для того, чтобы ты там с американцами в кошки-мышки играл! Ради чего, скажи мне?!
Она остановилась, тяжело дыша, и ткнула пальцем в сторону соседского балкона.
— Вон, посмотри на прапорщика с продсклада! У человека ни звезд на плечах, ни автономок, ни тревог! Спит дома каждую ночь, морда красная, шире газеты. У них уже «стенка» югославская стоит, ковры везде, жена в золоте, как новогодняя елка! “ВАЗ” “четверка” у подъезда стоит. А мой — капитан первого ранга, элита флота! Белая кость! А машины своей нету! Тьфу! Элита в штопаных трусах, которая банку тушенки к празднику достать не может!
Командир встал. Расправил складки на шинеле, взял с полки свою шапку. В его глазах не было ни злости, ни обиды. Только бездонная, как Баренцево море, вековая усталость.
— Иди! Иди уже! — вдруг сорвалась она на злой, отчаянный шепот, увидев этот взгляд. — Женат ты на своей железной шлюхе, а не на мне! Ты же ее больше жизни любишь! Как тревога — так у него глаза загорелись, копытом бьет! Побежал он на сранную свою лодочку! Вот и вали к ней! Пусть тебе твоя турбина борщи варит, а торпедный аппарат носки стирает! Ты со мной в кровати лежишь, а сам, небось, о своих кингстонах думаешь!
Он подошел к ней. Она дернулась было в сторону, но он просто положил свою тяжелую, пахнущую морем и гуталином ладонь ей на плечо.
— Кран я Мичману Савченко сказал сделать, завтра придет, прокладку поменяет, — голос у командира был тихий, ровный, без единой эмоции. — Холодильник в следующем месяце возьмем, в очереди стоим, как завезут — наша как раз подходит. Дверь закрой на два оборота, дует. А машина нам тут, в Гаджиево, зачем? Особо на ней не покатаешься…
Он повернулся и шагнул за порог, в промозглую пустоту лестничной клетки.
Она осталась стоять в коридоре, сжав кулаки, тяжело дыша, словно только что пробежала марафон. А он спускался по выщербленным бетонным ступеням и с каждым шагом чувствовал, как с его плеч сваливается тяжеленный, невыносимый груз земного бытия. Там, впереди, за КПП пирса, его ждал черный, обледенелый корпус лодки. Там всё было просто, логично и подчинялось Уставу. Там он был Богом.
А на берегу, в этой бетонной коробке с текущим краном и югославской стенкой прапорщика Миши, он был бессилен. И, наверное, именно поэтому он так рвался в море — потому что только там, на глубине в триста метров, он мог наконец-то нормально дышать.
Дверь за его спиной так и не закрылась. Наоборот, она распахнулась еще шире, с размаху ударившись ручкой о стену — так, что с потолка сиротливо посыпалась советская побелка. В пролет подъезда, гулко отражаясь от обшарпанных стен, полетел финальный, сокрушительный аккорд. В нем звенела вся накопленная веками женская ярость на мужскую тягу к горизонту, усиленная теснотой гарнизонного быта.
— В экипаж он свой сраный побежал! — сорвался на визг голос с третьего этажа; она перегнулась через перила, словно пытаясь достать его словами. — Экипаж ему, видите ли, семья! Братство прочного корпуса! А мы тут кто?! Береговая обслуга?! ПЗМ — пункт заправки мужа борщом и чистыми трусами?!
Командир молча миновал лестничный марш. Его надраенные ботинки отбивали глухой, размеренный ритм. Шаг. Еще шаг.
— Погоны у него золотые! Звезды здоровенные, капитан первого ранга! — летело сверху. — А сам — говна кусок! У нас дверца шкафа на синей изоленте висит! Краны мироточат круглосуточно! Стиралка — допотопная «Сибирь», центрифуга еще при Андропове сгорела! Я твои командирские простыни руками выжимаю, суставы выворачиваю, пока ты там на свои кнопки давишь!
Этажом ниже скрипнула соседская дверь. В щель высунулся любопытный нос жены мичмана из электромеханической боевой части. Увидев спускающегося командира с окаменевшим лицом, нос деликатно втянулся обратно, а дверь бесшумно слилась с косяком. На флоте субординацию блюли даже в вопросах семейных скандалов. Впрочем, у этого мичмана дома диалоги были примерно такие же.
— Иди, иди! — захлебывался голос наверху, уже смешиваясь с воем завывающей в щелях пурги. — Железяка твоя тебя заждалась!
Он толкнул обледеневшую, тяжелую подъездную дверь плечом и шагнул в полярную ночь. Ветер немедленно швырнул ему в лицо горсть колючего, злого снега, словно запечатывая звуки кухонного трибунала.
Вот в этом и заключалась главная трагикомедия флотского бытия, тот самый экзистенциальный тупик. Государство доверяло этому человеку оружие Судного дня, право стирать с лица земли материки. Но в рамках одной малогабаритной квартиры он был тотально, абсолютно низложен из-за сгоревшей центрифуги и куска синей изоленты. Починить кран он, конечно, мог, да всё руки как-то не доходили…
Он шел к пирсу, глубже втягивая голову в воротник канадки. С каждым шагом спина его распрямлялась. Там, впереди, за пеленой снега, лежала огромная стальная субмарина, где всё работало по законам физики и Устава, где не было сломанных стиральных машин и где он снова становился Царем, Богом и Воинским начальником.
Пирс встретил его колючей полярной крошкой, швырнув в лицо горсть ледяного крошева. Но командир даже не сощурился. С каждым шагом по обледенелым доскам причала его спина, согнутая под тяжестью кухонного трибунала и сломанной стиральной машины «Сибирь», распрямлялась.
Там, позади, в малогабаритной хрущевке, остался жалкий «кусок говна», не способный победить капающий кран. А здесь, у трапа, где из черной полыньи хищно горбилась спина атомного ракетоносца, начиналась его епархия. Вахтенный у трапа вытянулся в струну, отдав честь так, словно перед ним материализовался сам Нептун. Командир козырнул в ответ, шагнул на сходню и нырнул в рубочный люк.
Спуск по вертикальному трапу был сродни обряду экзорцизма. С каждой ступенью въевшийся в поры запах мокрого белья и домашнего скандала вытеснялся густым, первобытным духом субмарины — смесью озона, регенерации, соляра и перегретого трансформаторного масла. Этот запах действовал как сыворотка правды. К моменту, когда его хромовые ботинки коснулись палубы центрального поста, метаморфоза завершилась. Из забитого бытом мужа он кристаллизовался в Божество. Абсолютное, непререкаемое и жаждущее сатисфакции.
— Командир в “центарльном”! Смирррр-но! — разорвал тишину центрального поста доклад дежурного.
"Центральный" замер. Замерли стрелки на манометрах, затаил дыхание гирокомпас. Подводники — народ чуткий, они спинным мозгом, сквозь переборки чувствуют перепады атмосферного давления в командирской душе. И сейчас барометр в центральном посту показывал глухой, беспросветный шторм.
Командир медленно обвел взглядом ЦП. Здесь не было синей изоленты. Здесь были титан, сталь, уран и полторы сотни живых механизмов, обязанных работать безупречно. И вся та кинетическая энергия унижения, накопленная под обстрелом мокрого полотенца, требовала немедленного выхода..
Взгляд Божества остановился на старпоме. Старпом стоял навытяжку, преданно поедая начальство глазами. Но под форменной тужуркой старпома билось сердце такого же точно «бытового инвалида», которому час назад жена проела плешь из-за некупленных сыну чешек и сгоревшего утюга. У старпома дома тоже была своя личная, суверенная Марфушенька.
— Старший помощник, — голос командира был тих, но от этого шепота у акустика в соседнем отсеке вспотели ладони. — Это что за порнография у вас на пульте общекорабельных систем? Вы офицер управления атомным крейсером или буфетчица на вокзале? Почему тумблеры заляпаны? Почему вахтенный журнал лежит раскрытым страницами вниз, вы их что помять или порвать решили?
Командир сделал паузу, втягивая ноздрями воздух, и нанес ядерный удар:
Вы не экипаж! Вы стадо пассажиров на тонущей барже! У вас не боевой корабль, а плавучая богадельня! Мне что, корабль ни на секунду оставить нельзя, и вообще на вас положиться невозможно? А вас, товарищ капитан второго ранга, все жду, когда же вы вспомните, как офицерские погоны носить!
Это была классика жанра. Симфония, часть "престо аппассионато". Командир разрядил свою домашнюю батарею в старпома досуха, выплеснул на него всю свою бессильную злобу на жену, на текущий кран, на директора анапской птицефабрики. Выдохнул, развернулся на каблуках и ушел в свою каюту — пить чай и курить, чувствуя, как в груди разливается блаженная пустота и покой.
В центральном посту запустилась цепная реакция. Вечный флотский двигатель внутреннего сгорания нервной системы.
Старпом, бордовый от полученной дозы радиации, дождался щелчка командирской двери. Развернуться и наорать на начальника он не мог — Устав запрещал. Но Устав не запрещал передать эстафетную палочку страдания дальше. Старпом повернулся к командиру электромеханической боевой части (БЧ-5). Механик был виноват лишь в том, что попался на глаза. У механика дома текла крыша, а жена обещала уехать к маме в Вологду.
— Значит так, товарищ командир БЧ-5! — взревел старпом, сбрасывая на подчиненного командирский гнев, щедро приправленный мыслями о сгоревшем утюге. — Если у вас в трюмах такая же помойка, как на пульте, я вас лично расстреляю перед строем! Ваши мичманы расслабились! Зажирели! Это не турбинный отсек, это хлев! Чтобы через час всё блестело, как у кота тестикулы! Выполнять!
Механик, проглотив ком обиды (он только вчера сам чинил этот пульт, обматывая провода той самой проклятой синей изолентой), пулей вылетел из центрального поста и помчался в турбинный отсек. Там он выстроил мичманов. В глазах механика горел огонь разведенной жены и ненависть к старпому. Мичманам было объявлено, что они не флотская элита, а кизяк, случайно попавший на флот по недоразумению военкомата. Что их отсек похож на привокзальный сортир эпохи упадка Римской империи, и что если через пятнадцать минут на пайолах останется хоть молекула пыли, он вывернет их мехом внутрь.
Мичманы, люди прожженные и циничные, выслушали это стоически. Они знали правила игры. Как только спина механика скрылась за переборочным люком, старший мичман, у которого жена вчера разбила сервиз «Мадонна», спустился в нижний ярус отсека. Те напали на "годков". А те, по цепочке событий, ушли на самое дно.
Там, в самом низу пищевой цепи, обитали «караси» — матросы-первогодки, прибывшие с учебки. Они шоркали палубу ветошью, думая о далеких гражданских девушках и жареной картошке.
"Годок" навис над ними коршуном. В его крике слились воедино крики жены командира, жены старпома, жены механика, жены мичмана, и вопль той девчонки, которая не дождалась его и выскочила замуж. Вся боль растоптанного мужского самолюбия гарнизона легла на хрупкие плечи восемнадцатилетних пацанов из-под Рязани и Мукачева.
— Карасина ты рыбная! — заорал "годок" так, что перекрыл шум механизмов. — Ты палубу моешь или девку за ляжку гладишь?! Откуда вас таких деревянных набирают?! Будешь драить эту железяку до тех пор, пока я в ней свое отражение не увижу! За работу, бегом!!!
И «карась», ошалевший, ничего не понимающий, падал на колени и начинал исступленно тереть палубу. Он втирал в эту сталь всю ту агрессию, которая зародилась пару часов назад в офицерской хрущевке из-за простой бытовухи.
Колесо сделало полный оборот. Кинетическая энергия бабьего бунта, пропущенная через трансформатор воинской иерархии, конвертировалась в идеальную чистоту и боеготовность атомного подводного крейсера стратегического назначения.
Механизм работал безупречно. Ибо на флоте всё взаимосвязано: если где-то на берегу капает кран, значит, в море на глубине триста метров кто-то прямо сейчас будет до седьмого пота драить медную бляху. И в этом заключалась высшая, необъяснимая гармония флотского бытия.
Но давайте поговорим о тех, кто все же сумел прорвать оборону Золотой Рыбки и сделал из своей жены Владычицу Морскую.
И это сущая правда. Флотские архиереи — убеленные сединами адмиралы и контр-адмиралы — в океане повелевали стихиями, атомными реакторами и тысячами матросских душ. Но стоило их лакированным туфлям коснуться железа родного пирса, и направить стопы свои в сторону домашнего очага, как божественная сущность стремительно испарялась. На берегу их ждали персональные небожительницы. Жены слепленные из того же самого евиного теста. Те самые владычицы морские, которые твердо усвоили: звезды на мужниных погонах вышиты исключительно их, женским, монументальным терпением. И по возвращении со службы грозу морей ждал не только рассольники да борщи, но и тот же самый ритуальный вынос мозга с привлечением духовых инструментов, где лейтмотивом звучало: «Если бы не я, ты бы до сих пор катером на реке Вонючке командовал».
Именно поэтому флотские небожители так истово любили море и так старательно избегали берега.
Как пример, командир NN-ской дивизии атомных ракетоносцев. Это был человек широкой души. Досуга у него особо не случалось, а на досуге, любил он выпить с боевыми товарищами в штабе, причем выпить капитально — до положения риз, как говорят в церкви, когда архитектоника застолья плавно перетекает под стол. Почему в штабе? Тому была причина.
Естественно, флотская душа периодически требовала перенести праздник жизни в домашние пенаты, ибо в Доме Офицеров особо не побухаешь, а в гарнизонном кабаке полно подчиненных - не охота пред ними в пьяном виде светиться. А дома… тут на пути вставала его собственная «царица» — дама сурового нрава и немецких кровей. Перспектива обслуживать пьяных подводников вызывала у нее глубокое эстетическое отторжение, о чем она немедленно и громогласно сообщала мужу.
Тогда контр-адмирал Е. решил применить тактический обход с фланга. «Дорогая, ты не будешь утруждаться», — заявил он и внедрил в штатное расписание квартиры вестового. Выбор пал на толкового грузинского паренька, который на кухне творил настоящую магию. Но именно это их кулинарное превосходство и заложило под семейный очаг торпеду.
Апокалипсис случился во время визита одного флагманского товарища, бывшего сокурсника. Вестовой-грузин расстарался: на столе благоухали пряности, лобио таяло во рту, мясо истекало соком. Хозяйка тоже решила постараться, и сготовила фирменный померанский холодец, который контр-адмиральша, повинуясь зову тевтонских предков, щедро залила уксусом.
Гость, старый морской волк, лишенный всякого светского политеса, весь вечер наворачивал грузинские яства, нахваливая кокшу до небес. Адмирал Е. покрывался испариной, пинал друга под столом, отчаянно семафорил бровями на холодец: «Похвали блюдо жены, дурила!». Гость не понял, вздохнул, зачерпнул холодца, пожевал и вынес приговор:
— Ну и кислятина... Пропало что-ли? Уксуса-то зачем столько бухнули?
Адмиральша немецких кровей даже бровью не повела. Лишь одна продольная морщина на её лбу телеграфировала муженьку о предстоящей картапупе. Она не стала бить посуду при госте — статус не позволял, да и посуду она эту так долго собирала не для того чтобы ее колошматить. Но как только за флагманом закрылась дверь, воздух в квартире похолодел до абсолютного нуля.
— Значит так, — процедила она сквозь зубы. — Если этот твой генацвале еще раз появится на моей кухне — я убью вас обоих. И если я хоть раз от кого-нибудь из твоих казарменных гостей услышу, что моя еда хуже матросской стряпни... Тебе кранты, Ты лишишься и звезд, и должности, и пенсии. А пока чтобы никаких твоих флотских дружков у меня в доме не было!
И комдив знал — она не блефует. Компромата у нее за годы гарнизонной жизни накопилось на три трибунала. С вестовыми пришлось завязать, как и с посиделками на дому.
Спустя какое-то время, адмиральшу немного отпустило, и комдив Е. предпринял новую попытку приобщиться к домашнему уюту. Ранним субботним утром к нему заглянул еще один старый товарищ. Этот друг, флагманский механик, был известен своей эксцентричной мимикрией: он обожал шастать по пирсам инкогнито, напялив простой ватник “РБ” и безликую офицерскую шапку-ушанку. Добирался до вахтенного, слушал окрик: «Эй, мужик, куда прешь?!», а потом молча показывал свое обличье контр-адмирала, наслаждаясь предынфарктным состоянием матроса и дежурного офицера.
Вот в таком непрезентабельном виде, в ватнике, пахнущий соляркой и пролетарской свободой, он и завалился к Е.
Супруга, окинув презрительным взглядом этот люмпен-маскарад, заявила:
— Готовить вам, алкашня, не буду. Жрите сами, что найдете. И ватник этот не смейте на вешалку гардероба вещать, измараете все! — и гордо удалилась заниматься стиркой.
Адмиралы не расстроились. Повесили телогрейку на спинку кухонного стула. Нашлась водка, нашелся балык. Ножик чиркнул по рыбе, стаканы наполнились влагой. Рядом, шлепая ногами в колготах по паркету, нарезал гостивший на каникулах шестилетний внук контр-адмирала Е.
Слово за слово, стакан за стаканом, водочка развязала языки, и дед с гостем обратили взор на подрастающее поколение.
— Ну что, боец? — гаркнул гость в ватнике. — Кем расти думаешь? Пойдешь, как дед, в прочный корпус? Подводником станешь?
— Нет! — звонко отрезал шестилетний отпрыск. — Я хочу стать космонавтом!
В головах двух нетрезвых флотских стратегов мгновенно замкнуло контакты. Космос? Да это же та же самая автономка, только воды за бортом нет!
— Ах, космонавтом? — заржал гость. — А ты знаешь, сопляк, что половина космонавтов — это те кого в подводники не взяли? Ты к невесомости готов? К шлюзованию?
— Готов! — крикнул внук.
— Тогда слушай мою команду! Сейчас будем отрабатывать выход в открытый космос через торпедный аппарат!
Гость скинул со спинки стула свой необъятный, задубленный на северных ветрах ватник. Два контр-адмирала, два повелителя атомных бездн, схватили шестилетнего пацана и с гиканьем начали запихивать его головой вперед в узкий, черный рукав фуфайки.
Внук вопил благим матом, барахтался, сучил ногами, застревая в ватной теснине, а два пьяных дурака надрывали животы от смеха:
— Давай, продувайся! Пошел-пошел! Готовится продувка шлюза! Сейчас звезды увидишь, Гагарин! "Поехали!"
И тут на сцену вышел Рок.
В дверях гостиной возникла контр-адмиральша. В руках у нее был таз с только что выстиранным, тяжелым от воды бельем.
Секунду она созерцала эту сюрреалистическую картину: два седых пьяных идиота пытаются пропихнуть вопящего наследника сквозь рукав телогрейки. Никаких слов не последовало. Таз с грохотом рухнул на пол. Царица молча выхватила тяжеленное мокрое махровое полотенце, и шагнула вперед.
Это была беспощадная ковровая бомбардировка. Тяжелая мокрая ткань с пулеметной частотой со свистом обрушилась на спины, шеи и плечи флотских архиереев. Два контр-адмирала, перед чьей мощью трепетали натовские эскадры, бросив «космонавта», в панике метались по периметру ковра, пытаясь увернуться от карающей десницы матриархата, сбивая стулья и скуля от жгучих ударов.
Больше контр-адмирал Е. боевых товарищей домой не приглашал. Потому что торпеды, ракеты и глубинные бомбы — это, конечно, страшно. Но против мокрого полотенца в руках оскорбленной женщины бессилен даже атомный флот…
Когда гул турбин затихает в базе, а эхо адмиральского гнева растворяется в коридорах штаба, наступает странная, звенящая тишина. В этой тишине отчетливо слышно, как в тысячах гарнизонных квартир — от Севастополя до Гаджиево — капают неисправные краны, отсчитывая секунды чьих-то несложившихся надежд и великих свершений.
«Хотя бы я омылся и снежною водою и совершенно очистил руки мои, то и тогда Ты погрузишь меня в грязь, и возгнушаются мною одежды мои».
— Книга Иова 9:30-31
Выход в моря начался не с марша «Прощание славянки», а с прозаичной швартовки. Это была серия ритуальных телодвижений, именуемая «постановка на бочки СБР» (Станции Безобмоточного Размагничивания) . У каждой операции — свое имя, у всех — один скверный характер. Ракетная палуба — наша епархия, БЧ-2. Кормовая швартовая команда представляла собой сводный хор с басами, соплями, летящими на ветру, и отборным матом, усиленным мегафоном. Корму полощет волной, рейдовые буксиры (наши родные РБ) светят прожекторами в лицо, как стоматологи-садисты, только лечить они собираются не зубы, а наши души.
Между легким и прочным корпусом лодки существует архитектурный казус — карман, он же карцер, он же «куда мы суем того, кто пролезет». Там, в сырой темноте, прячется крошечный лючок размером с очень плохую надежду. А за лючком живут Вьюшки. Это ржавые барабаны со стальными тросами (концами), обладающие характером старых каторжан, которым нечего терять. Нормальные, габаритные годки туда физически не влезали — плечи застревали в портале. А я влезал. Удобно: природа и военкомат мудро предусмотрели для флота специальный формат матроса — «младший, тягучий и аэродинамичный».
— Лёха! — кивок старшины швартовой команды в сторону черной дыры. — Ползи тудыть! И да пребудет с тобой сила Архимеда.
Внутри места мало. Значит, прими позу эмбриона-акробата: «свернись, улыбнись и крути». Сверху тянут конец. Стальной трос хрустит, как недоваренная гречка на зубах. Вьюшка вращается с энтузиазмом покойника, которого попросили станцевать джигу. Солидол на ней от старости и холода превратился в Черную Религию. Это была уже не смазка, это была геологическая порода. Сверху на стальные жилы кто-то и когда-то щедро, как масло на бутерброд, налепил еще и нигрол. В кармане пахло так, будто ты дышишь выхлопом дизеля через старый валенок Сатаны.
Ржавчина здесь была подсолена северным воздухом и вековой злобой железа. Я упирался коленом в переборку, локтем — в раструб, щекой — в ледяной металл (запомните, салаги: у железа есть не только температура, но и свое, весьма циничное мнение), а лбом — в шпангоут легкого корпуса. Швартовый конец шел рывками. Сначала он угрожает и рычит, как цепная собака; потом встает колом, как дальний родственник на чужой свадьбе, отказываясь уходить. Его надо расклинить, уговаривать, поддавать мягко, с матом — но по делу, без личных оскорблений. Проволочные усики троса — «ерши» — топорщатся, лезут под брезентовые галицы (рукавицы), под ногти, прямо в совесть. Ты чувствуешь: еще сантиметр — и пойдет кровь. И все равно крутишь. Крутишь так, будто на этой вьюшке намотаны не ржавые тросы, а твои «домой», «потом высплюсь» и тихое «Господи, помоги».
Сверху, из другого мира, слышно, как наш старшой швартовой командует в клюзовую вселенную: — Давай-давай-давай… Стоп! Лево по борту, держи, мать вашу! Буксир ревет в ответ гудком и матом: — Принял! Подай, братцы! А внутри этого радиотеатра я хриплю себе под нос, пытаясь растопить ледяной воздух горячими выдохами. В кармане темно, как в душе после отмены отпускной увольнительной.
Вьюшка делает один оборот. Второй. Третий. На пятом её клинит. Заедает, как старый патефон на ноте «Ля». Я подставляю плечо, слышу, как трос шипит змеей, как кнехт наверху с визгом грызет металл, а где-то совсем рядом, за тонкой стенкой, вода проводит свою вечную репетицию — шшш, бух, шшш, бух — и ей глубоко плевать, что у меня пальцы уже не мои, а казенные. Из-под рукавиц тянет влажным, липким холодком страха. От каждого рывка пуговицы на ватнике с мясом вылетают и летят вниз, в трюмную преисподнюю, где их хрен когда найдешь.
И тут снаружи — как назло — дает порыв ветра. Корму качает, конец встает дыбом, мою вьюшку клинит финально, намертво. Я упираюсь лбом в железо, клацаю зубами, как перегретый мотор, и шепчу молитву атеиста:
— Еще полоборота... Ну давай, родная... Еще полоборота... И — о чудо техники и простых русских слов! — срывается. Пошло! Трос пошел, засвистел, как стая осенних гусей, — и весь мир, кажется, со скрежетом сместился в сторону Порядка. Сверху доносится довольное «Держииим!», а я на секунду понимаю: у каждой вьюшки есть душа. Просто она черная, липкая и пахнет нигролом.
Иллюстрации Каравашкина. Швартовка "азухи".
Выбрался я из этого кармана не человеком — Глыбой. РБшка (рабочая одежда) стояла на мне колом, ватник превратился в латный рыцарский доспех из промасленой парусины. Яловые сапоги скрипели, будто кто-то внутри них пережевывает ржавчину. Лицо — сплошная маска мазута и сурика, только белки глаз светятся в темноте, как навигационные огни на молу. На свет божий вылез — а божьего, если честно, не увидел, потому что сам был похож на импровизированный кусок ада.
Следующая швартовка — через два часа. Я снова лез в лючок, снова слышал шипение троса, снова щелкал суставами, как шток гидравлики. Где-то наверху, в сияющем мире, адмиральский глаз, наверное, искал пылинку на медяшке, чтобы устроить разнос. Но тут, в кармане между корпусами, все медяшки мира и все адмиралы были заменены одной абсолютной идеей: Дотянуть.
Паузы между авралами — это время, чтобы смыть с лица соль, а с рук — тонкую корку отработанных проклятий. В теплой воде — когда доберешься до умывальника — солидол превращался в хитрого пятнистого зверя: ты его трешь хозяйственным мылом, он рычит, размазывается, но остается. Въедается в поры. И чем чернее становилась кожа, тем спокойнее было внутри. Будто панцирь растет не снаружи, а изнутри нарастает сила под названием «дотерплю».
Годки-созерцатели, глядя на мою новую комплектацию «Человек-Мазут», стали обходить меня по дуге, как суеверный народ обходит проклятое место. Кто-то давал короткие советы, в которых было больше заботы, чем слов: — Галицы — двойные бери в следующий раз. — Подтёсывай ноготь, не даст проволоке зайти под мясо. — Не торопись, когда кричат «быстрее». Флот подождет. Это и есть Евангелие от БЧ-2: написано гвоздями, мазутом и тремя фразами.
Когда марафон закончился, я спустился вниз, сел на нижнюю палубу пятого отсека, свесив ноги в трюм, и почувствовал, как в сапогах плещется теплая вода — подарок из шпигата. Из меня капало всё: вода, пот, нигрол и, кажется, чуточку души. Я потрогал рукав — он не гнулся. Потрогал лицо — оно было не мое. Чужое, жесткое.
Я поднялся, отжал рукавицы и по привычке посмотрел вверх — туда, где когда-то искал адмиральский глаз пылинку. Теперь мне было всё равно. Моя персональная комиссия сидела в кармане между корпусами и называлась «вьюшка». Экзамен принимал стальной трос. И в небесном табеле напротив графы «Результат зачета» огненными буквами проступило: «ИНИЦИИРОВАН».
Впрочем, мою «карасёвку» никто не отменял. Пафос пафосом, а палуба сама себя не помоет. Теперь нужно было вставать, брать «обрез» (ведро) и драить средний проход с мылом, ибо швартовые команды проследовали к себе в отсеки, оставляя за собой черные, жирные следы от каблуков, нигрола, ржавчины и выполненного долга...
Наш борт готовился к морям. Это звучало гордо, но выглядело как массовый психоз. Началась эпоха бесконечных проверок. Штабы, комиссии, адмиралы — все они лезли в наши отсеки, как тараканы на свет: кто в каракулевой шапке, кто в лампасах. Приказ был один: «Выдраить до стерильности!» А нас, карасей в БЧ-2 (ракетная боевая часть), было всего трое. Трое лысых и усушенных карасёвкой богатырей против авгиевых конюшен. Остальные — годки, а годок, как известно, существо созерцательное. Он хочет, чтобы всё было чисто, но сам мараться не желает.
Офицеры и мичманы делали что могли по своим боевым постам: раздавали люлей годкам, орали, но физику не обманешь — грязи было больше, чем рук. Одного нашего карася, Серёгу Ж., мичманы из группы «Старт» просто закрыли у себя в рубке. Как в сейфе. Что он там делал — шуршал ветошью как папа Карло или спал — история умалчивает. Серёга молчал как партизан, только загадочно улыбался.
А нам с Серёгой К. досталось самое «вкусное». Мне — Чердак (верхний уровень отсека, а в нашем отсеке было четыре палубы). Там было полегче: я пролез везде, вылизал пыль, начистил пару медяшек до блеска кошачьих гениталий. А вот К. досталась полная жопа: трюма. Это была Голгофа. Дело в том, что за год до нас корабль участвовал в знаменитой операции «Бегемот». Стрельба полным боекомплектом. Это когда весь мир вздрогнул. Но вздрогнула и сама лодка. В одной из шахт разорвало ракетные баки окислителя и горючего. Сорвало крышку. Система гидравлики (открытие-закрытие люков шахт) разлетелась в пух и прах. И все это масло, литры, тонны гидравлического масла, стекло вниз, в трюм 5-го отсека. Его убирали год. Караси предыдущих поколений ползали там, черпали, вытирали, но масло — субстанция мистическая. Оно просачивалось снова и снова. Сверху его пытались закрасить суриком, но оно проступало жирными пятнами, как совесть грешника.
последствия взрыва в ракетной шахте
Серёга К. там просто умирал. Я с «чердака» спустился с ветошью на нижнюю палубу, и потом к Серёге в трюма. Там на этой гидравлике выступала какая-то плесень, которая проступала через краску. Мы ее драили металлическими щетками до остервенения и закрашивали желтушным суриком, который никак не хотел ложиться на эту клятую поверхность трюма.
Накануне прихода какой-то сверхважной комиссии я не спал 48 часов. Я превратился в зомби. Я тер, мыл, бегал вестовым, снова тер. Когда комиссия прошла (и я успешно сдал зачет тому самому генералу, получив одобрительный кивок от нашего Старпома), силы кончились. Я стоял, покачиваясь, готовый упасть прямо в трюм к К. И тут подошел Серёга Д. Мой годок и «крыша». Посмотрел на меня и сказал: — Лёха, иди спи. Тогда я рухнул в люлю и проспал, кажется, часов шестнадцать — в начале просто провалился в какую-то черную мглу. Никто меня не трогал. Никто не пнул. Это было чудо.
Я провалился в сон, как топор в прорубь. И лишь истошный вопль дивизионного замполита привел меня в сознание, но я лежал неподвижно, не раскрывая глаз, слушая и запоминая его бессмертные глаголы. В самый разгар моего летаргического сна по отсекам пронесся ураган в погонах. Это был НАЧПО дивизии с какой-то очередной комиссией. Он метался по кораблю, заглядывал в каждый угол и верещал, как истеричка, у которой украли сумочку:
— Бардак! Везде бардак! Развели гадюшник! Особенно его беспокоила нравственность. Он тыкал пальцем в девственно чистые переборки и орал: — Что это?! Порнография на стенах! Голые бабы! Убрать немедленно! Хотя, видит Бог (и годки), ни единой картинки там не было. Годки — люди прагматичные, перед проверкой они зачистили стены до стерильности операционной. Но замполит, видимо, обладал рентгеновским зрением или просто галлюцинировал от избытка патриотических чувств.
И тут он ворвался в нашу каюту и наткнулся на спящее тело. На меня.
— А это что?! — взвизгнул он. — Годки оборзели? Днем дрыхнут?! А вам, товарищ капитан третьего ранга, и дела нет?
На мою защиту, как скала, встал наш командир БЧ-2, Николай К.
— Никак нет, — спокойно сказал он. — Это не годок. Это Тузов, матрос первого года службы. Замполит поперхнулся воздухом.
— Карась?!
— Так точно. Спит после ночной вахты и подготовки к осмотру... имеет право.
У начпо случился когнитивный диссонанс. Лицо его пошло пятнами, и он выдал фразу, которая навсегда вошла в золотой фонд мною услышанной флотской риторики:
— Да вы тут совсем остоп%^здоху%ли! — завопил он на весь отсек, размахивая кулачонками.
— У вас тут что, планета Плюк?! Пацаки чатланам на шею сели?! Караси у К. днем спят, а офицеры работают?! В трюма вас всех! Драить трюма!!!
Но К. не сдался и не стал меня поднимать. И я продолжал спать, даже не подозревая, что стал причиной политического кризиса в масштабах отдельно взятого атомохода. А дивизионный замполит побежал визжать дальше в сторону кормы.
Проснулся я к завтраку, пошел в столовую личного состава (в 5-бис). А там, в окошке раздачи, вместо привычного вестового — лицо моего годка Д. В то время вестовым должен был быть я. Он улыбнулся:
— Лёха, не парься. Сейчас выходим в моря, потом автономка. Вестовым буду я. А ты будешь стоять вахту. Тебе надо учиться, нарабатывать опыт. А мне скоро ДМБ, мне пофиг.
И он наложил мне полную тарелку. Масло, колбаса с горкой, которые он припас специально — коки испекли пиццу (тесто было на сгущенке, сладкое, но все равно было очень вкусно). Я сел есть все это, прихлебывая кофейком. И тут заходит Али.
Помните карася Али? Сабиржан А. из аула на границе Каз и Уз ССР? Лицо его перекошено улыбкой, ибо лицевой нерв поврежден. Наш неубиваемый трюмный, затопивший дерьмом гальюнов салон командира. Если я был зомби, то Али был восставшим из ада. Он не спал еще больше, и ему тоже дали выспаться, часов так двенадцать. Его шатало ветром. Лицо перекосило от нервного тика так, что смотреть было страшно. Д. спросил его: — Али, чего хочешь? Все дам! Али поднял безумные глаза и с каким-то звериным остервенением прохрипел: — Колбасы хочу! Масла хочу! Сгущенки дай!
Это прозвучало так дико и смешно одновременно, что я испугался: сейчас Серёга врежет ему за наглость. Но Серёга был Человеком с большой буквы. Он спокойно сказал: — Садись, Али, кушай на здоровье. И навалил ему гору колбасы, и масла, и печенья, и подал сгущенку.