Зачем моряков посылали на целину? Исповедь мичмана Зуева
Официально «Эпопея освоения целины» закончилась еще при Хрущеве. Но в армии и на флоте время течет по своим законам. Если Родине нужен хлеб — значит, целина продолжается вечно.1990 год. Страна трещала по швам, но урожай выдался на славу.
Пшеницы выросло столько, что убирать её было некому. Колхозники переквалифицировались в кооператоров и торговали вареной джинсой, а комбайны стояли сиротами. И тогда Родина вспомнила про свой последний резерв. Про тех, кто не задает вопросов.
В дивизию пришла разнарядка: выделить одного представителя плавсостава для усиления сводного флотского батальона «Целина-90». Нужен был человек дисциплинированный, технически грамотный и, желательно, такой, которого на лодке не жалко. Замполит, перебирая личные дела, наткнулся на фото Зуева.
— Вот! — озарило НачПО. — Идеальный кандидат. Сидит в десятом отсеке, дышит одной ноздрей, с игуанами разговаривает. То ли йог, то ли шпион. Пусть едет в Кустанай. Там степь, там простор, там чакры сами раскроются. Проветрится заодно.
И мичман Зуев поехал. Кустанайская область встретила его ветром, пылью и элеваторами размером с авианосец. Флотский батальон, сформированный из матросов Северодвинской учебки, творил чудеса. Моряки, привыкшие к тесноте отсеков, на просторах полей чувствовали себя как звери, выпущенные из клетки. Они чинили полумертвые ГАЗ-53 с помощью мата и кувалды, спали в зерне и были счастливы. Зуев командовал током. Он быстро навел флотский порядок: зерно лежало ровными кучами, голуби летали строем, а местные мыши боялись заходить на территорию без пропуска.
После битвы за урожай (которая плавно перетекла в битву с местным самогоном) Зуев получил заслуженный отпуск. Поехал домой, в славный город Тихвин. А там — перестройка, гласность и Чудо. Открыли старый монастырь. Купола блестят, колокола звонят, народ валит толпой. Мама, обрадовавшись возвращению блудного сына, взяла Зуева в оборот:
— Пойдем, Павлуша, в храм. Хоть раз в жизни исповедуешься. А то живешь как нехристь, с ящерицами.
Зуев сопротивлялся вяло. Мама — это святое. Пришли. Очередь на исповедь. Отец Никодим, батюшка с хитрым прищуром и бородой, в которой, казалось, запуталась вся мудрость мира, посмотрел на Зуева. Стоит мужик. Спина прямая, взгляд стеклянный, руки по швам.
— Военный? — спросил отец Никодим.
— Так точно, — гаркнул Зуев. — Мичман.
Батюшка бороду почесал. Случай тяжелый.
— Ну, давай, раб Божий Павел. Кайся. Какие грехи на душе? Зуев замялся.
— Видите ли, святой отец... У меня подписка. Форма номер два. Я не могу разглашать. Это государственная тайна. Отец Никодим вздохнул.
— Сын мой, — сказал он, глядя на Зуева как на ребенка. — Богу твои секреты до лампочки. Он и так всё знает, включая коды запуска. Ты мне про душу скажи. Крал? Убивал? Прелюбодействовал?
Зуев задумался.
— Не убивал... вроде. Крал? Ну, по мелочи... Спирт, тушенку... Но это ж у государства, это не кража, а перераспределение ресурсов.
— Ладно, — кивнул поп. — Сквернословил?
— Никак нет! — обиделся Зуев. — Я на нем разговариваю. У нас на флоте без мата турбина не крутится.
— Понятно, — резюмировал отец Никодим. — Грешник ты стандартный, флотский. Пост держишь?
— Никак нет. Никогда не держал.
— Вот тебе епитимья, мичман. Сильно мучить не буду, ты и так служивый. Но вот скоро пост. Попробуй хоть от чего-то отказаться. От мяса, например. Ради смирения гордыни. Почесал бороду, накрыл епитрахилью и отпустил с Богом. Зуев вышел из храма и почему-то запомнил. «Отказаться от мяса». Задача ясная, как приказ командира.
Вернулся Зуев на борт. И тут началось. Как назло, снабженцы в этот раз расщедрились. Перед очередной автономкой на лодку завезли столько мяса, будто она шла не в автономку, а открывала филиал шашлычной на Северном полюсе. Это был какой-то «Мясной поход имени Святого Бычка».
Утром — котлеты размером с ладонь. В обед — борщ на мозговой кости, жирный, наваристый, в котором ложка стояла, как часовой у Мавзолея. Вечером — жаркое. Оно шкворчало, пускало пар и пахло так, что у игуаны Гоши в каюте текли слюни.
А у Зуева — Великий Пост. Он сидел в кают-компании и страдал. Сначала пытался договориться с совестью. — Если котлета уже была котлетой до моего прихода, — рассуждал мичман, ковыряя вилкой макароны, — то я в её убийстве участия не принимал. Значит, грех на коке. Не сработало. Совесть, укрепленная батюшкиной бородой, шептала: «Не жри».
Потом зашел с другой стороны: — А если эта курица была заморожена еще при Брежневе (что весьма вероятно), то она умерла в непостное время. Это историческое мясо! Совесть молчала, но желудок предательски урчал.
В итоге Зуев совершил подвиг. Обед. Кок вносит подносы. На них — куры-гриль, румяные, с хрустящей корочкой. Рядом — сиротливые макароны. Зуев отодвинул курицу соседу, мичману Громову.
— Ешь, Петя.
— Ты чё, Паша? — Громов чуть вилку не проглотил. — Заболел?
— Нет. Я... на диете.
— На какой диете? Ты и так прозрачный!
— Доктор сказал... — соврал Зуев. — Белок вреден. Печень, понимаешь.
Слух пополз по отсекам быстрее пожара. «Зуев болен». «У Зуева язва». «Зуев вступил в секту веганов-подводников».
Кок, добрая душа, проникся.
— Товарищ мичман, вам как обычно? Макарошки пустые? — Пустые, — вздыхал Зуев, глядя на бифштекс с тоской влюбленного. — Может, хоть подливки плеснуть? Зуев зависал. Богословский вопрос: подлива — она от мяса, но формально — жидкость. Жидкость в пост можно?
— Полполовника, — сдавался он. — Но без волокон!
Но шила в мешке не утаишь, а голодного мичмана в прочном корпусе — тем более. Начмед, узнав, что Зуев отдает свой законный паек, вызвал его в амбулаторию.
— Раздевайтесь, снимайте штаны— скомандовал доктор. — Жалобы? Геморой?
— Никак нет. — Почему мясо не жрешь, сундук? — доктор перешел на доверительный тон. — У тебя дистрофия начнется. Мы в автономке, тут калории нужны! Зуев понял: врать бесполезно. Доктор — он как исповедник, только в белом халате и со спиртом.
— Доктор... — шепнул Зуев. — Только между нами. Я в пост вошел. Начмед уронил стетоскоп.
— Ты чё, Паша? Верующим стал? — Ну... Батюшка сказал. Доктор почесал лысину (совсем как тот поп бороду). — М-да. Диагноз. Но белок восполнять надо, иначе ты у меня тут ноги протянешь. Церковь рыбу разрешает?
— Вроде да. В праздники. — У нас тут каждый день праздник, что не утонули. Значит так. Мясо не ешь — хрен с тобой. Но рыбу будешь жрать! — Так рыбы нет, — развел руками Зуев. — Одни консервы. — Вобла есть! — просиял доктор. — Ее тут завались, и никто не жрет. Я тебе выпишу как лекарство. «Рыбий белок сушеный». Принимать три раза в день.
И началась у Зуева новая жизнь. Рыбная. Он грыз воблу на завтрак. Грыз её на обед, макая в пустой чай. Грыз на ужин, запивая компотом.
Вобла была каменная, соленая и бесконечная. Зуев обдирал десны, ломал зубы, но постился. Через две недели ему стало казаться, что он сам превращается в рыбу. Кожа начала шелушиться. Хотелось пить и молчать.
Однажды ночью, стоя вахту на посту Зуев посмотрел на манометр. Стрелка дрогнула. Циферблат поплыл. И вместо манометра Зуев увидел огромный Рыбий Глаз. Глаз смотрел на него с укоризной.
— Что, Паша? — спросил Глаз голосом замполита. — Всё грызешь?
— Грызу, — мысленно ответил Зуев.
— Зря, — булькнул Глаз. — Ты думаешь, это вобла? Нет, Паша. Это — души грешных матросов, которых засушили за нарушение формы одежды. Ты поедаешь своих братьев!
Зуев мотнул головой. Наваждение исчезло. Но с тех пор, когда он брал в руки очередную рыбину, ему казалось, что она подмигивает ему соленым глазом и шепчет:
— Ешь меня, Паша. Я — твой путь к спасению. Я — Ихтис. Я — подводная лодка твоей души.
К концу автономки Зуев светился в темноте. Не от святости, а от фосфора. Он понял главное: быть православным на флоте — это подвиг, сравнимый с атакой эсминца в надводном положении. Но когда лодка пришла на базу, и Зуев первым делом побежал не домой, а в церковь, и поставил самую толстую свечку — не за здравие, а за упокой той самой, первой, несъеденной курицы — батюшка Никодим, если бы узнал, наверняка бы прослезился.
А может, и нет. Может, просто почесал бы бороду и сказал: — Ну ты даешь, мичман. Заставь дурака Богу молиться — он и весь рыбный запас флота сожрет.
В очередной отпуск Зуев вернулся в родной Тихвин с твердым намерением: в церковь больше ни ногой. Хватит. Наелся он духовности вместе с воблой до того, что чешуя на загривке чесалась. Но чувство греховности — оно как радиоактивное заражение: вроде не болит, а фон повышенный.
Решил мичман, как говорят на флоте, «сменить обстановку и перешвартоваться». Пошел он в лучший (и единственный приличный) ресторан города. Заказал графинчик, салатик, сидит, культурно отдыхает, слушает, как лабухи терзают «Владимирский централ». А день был — пятница. Самый что ни на есть постный день, когда православному человеку полагается грустить и кушать капустный лист.
И вдруг взгляд Зуева, натренированный на поиск перископов в океане, выхватывает за соседним столиком знакомые силуэты. Сидит мужик. Бородёнка знакомая, но сам в гражданском пиджаке, при галстуке, правда, галстук уже немного в соусе. А рядом — дама, тоже лицо знакомое. Статная, властная, без рясы и клобука, простоволосая, коса на плече лежит, как якорная цепь. Батюшка Никодим и матушка Игуменья. Без камуфляжа.
И что они делают? Они не псалмы поют. Они трескают шашлык. Дым коромыслом, шампуры блестят, свинина сочная, лук маринованный, и запивают они это дело не кагором, а вполне себе мирской «Столичной».
Зуева аж передернуло. Это как если бы он увидел командира лодки, который вместо того, чтобы топить врага, продает ему торпеды по сходной цене. Обида захлестнула мичмана. Он, значит, в железной бочке месяц давился сушеной рыбой, терял зубы и светился от фосфора, спасая душу, а «командование» тут в тылу жирует?!
Хлобыснул Зуев стакан водки для храбрости (без закуски, из принципа!), встал и строевым шагом направился к столику «святош». Подошел. Навис тенью, как атомный крейсер над рыбацкой шхуной.
— Добрый вечер, — прохрипел Зуев голосом, в котором лязгал металл. — Приятного аппетита, святые отцы... и матери.
Никодим шампур отложил, бороду салфеткой вытер, смотрит спокойно, глаза добрые-добрые, масленые.
— О, — говорит. — Павел! Раб Божий и государев. Радость-то какая. Присаживайся, сын мой.
— Не сяду! — гаркнул Зуев, привлекая внимание официантов. — Я, батюшка, к вам за правдой пришел. Вы меня, значит, в пост загнали? Вы мне, значит, мясо запретили? Я там, в океане, чуть ласты не склеил от вашей воблы! А сами?! Пятница! Страстная, можно сказать, седмица вашей совести! А вы свинину жрете?!
В ресторане повисла тишина. Матушка Игуменья, женщина конкретная, как боцман, налила себе стопку, выпила, занюхала рукавом блузки и сказала басом: — Не ори, мичман. Контузит.
А отец Никодим вздохнул тяжело-тяжело, посмотрел на Зуева с невыразимой скорбью и говорит: — Эх, Паша, Паша... Молод ты еще. И в духовной брани — салага. Ты думаешь, мы тут удовольствие получаем?
— А что же вы делаете? — опешил Зуев. — Страдаете, что ли?
— Именно! — поднял палец Никодим. — Страдаем люто.
Батюшка налил Зуеву штрафную и начал объяснять, и в голосе его звучала такая иезуитская логика, что любой замполит бы удавился от зависти:
— Вот скажи мне, Павел, когда ты там, в лодке, воблу грыз и от мяса отказывался, ты что чувствовал?
— Голод чувствовал! — буркнул Зуев. — Это телесное. А душой? Чувствовал ли ты, что совершаешь подвиг? Что ты лучше тех, кто сейчас котлеты жрет? Чувствовал ли ты, как крылья у тебя режутся от собственной святости?
Зуев вспомнил, как гордо отдавал курицу Громову.
— Ну... было такое. Гордился, да. — ВОТ! — грохнул Никодим кулаком по столу так, что тарелки подпрыгнули.
— Гордыня! Самый страшный грех! Ты, Павел, постом своим впал в прелесть духовную. Ты возгордился! Ты душу свою чуть не погубил этим воздержанием, ибо нет ничего хуже праведника, который собой любуется.
Батюшка подцепил кусок мяса, посмотрел на него с отвращением (или с любовью, там не разберешь) и продолжил:
— А мы, Паша, люди опытные. Мы знаем, что дьявол — он хитрый. Если мы сейчас будем капусту жевать, мы тоже возгордимся: «Ах, какие мы постники, ах, какие молодцы». И всё, пропала душа. Поэтому мы принимаем на себя удар. Мы едим эту свинью не ради услады чрева, а ради смирения духа! Мы едим и стыдимся. Едим и плачем! Каждый кусок нам поперек горла встает, совесть нас грызет страшнее, чем ты воблу. Но мы терпим! Мы приносим свою праведность в жертву, чтобы не впасть в грех высокомерия. Это, брат Павел, не ужин. Это спецоперация по уничижению паче гордости! Понимаешь?
Зуев моргнул. Логика была железобетонная.
— То есть... вы грешите специально, чтобы не стать святыми раньше времени?
— В точку! — поддержала матушка, накладывая себе добавки. — Святым на земле делать нечего, их сразу на небо забирают. А у нас приход, у нас крыша течет, у нас отчетность. Нам тут надо быть. Вот и якоримся, Паша. Грехами якоримся, чтоб не улететь.
Никодим подвинул Зуеву тарелку с дымящимся мясом.
— Садись, сын мой. Вижу, искушение у тебя. Ты, я погляжу, тоже возгордился своим постом. Вон как смотришь орлом. Смирись! Раздели с нами трапезу скорби. Возьми этот кусок, и пусть тебе будет стыдно. И нам будет стыдно. И в этом коллективном стыде мы и обретем спасение.
Зуев сел. Выпил. Закусил шашлыком. Мясо было божественным. Стыдно ему не стало. Зато стало понятно, что флот и церковь — это две организации, где главное — не то, что ты делаешь, а то, как ты это обосновываешь в рапорте.
— Ну, за смирение! — сказал Зуев, наливая вторую. — И за тех, кто в море! — привычно отозвалась матушка Игуменья, чокаясь с мичманом.
И в этот момент Зуев окончательно понял: Пелевин с Кастанедой — дети малые. Настоящий сюрреализм — он тут, в Тихвине, под водочку и богословскую беседу о пользе свинины для спасения души.



