Заведующий складом встретил меня строго.
— Где был?
Я ответил с подчёркнутым достоинством и нескрываемым пренебрежением:
— Ухожу на фронт.
— На какой ещё фронт?
— На войну…
Сухощавый, жилистый, казавшийся мне тогда старым, сорокалетний завскладом внимательно посмотрел на меня.
— Это что ещё за блажь?.. Вон три машины с маслом пришли. Надевай халат и — на разгрузку. — Повернулся и пошёл в свою конторку, как всегда, ровный, невозмутимый.
Я неохотно надел белый халат и побрёл по длинному прохладному складу к дальним дверям, через которые шла разгрузка. Обидно было — такое событие, а тут все по-прежнему: таскай эти осточертевшие ящики с маслом в холодильник. Ну ничего, думаю, завтра вызовут в военкомат, обмундируют в защитную гимнастёрку, в синее галифе, начищу до блеска сапоги, приду прощаться с маслопромовцами и этого кладовщика вроде не замечу.
Носил ящики и представлял себе, как совершу на фронте подвиг, А потом ещё, ещё… Меня мучил только один вопрос: в какие войска пойти? Стать лётчиком мне очень хотелось, когда Чкалов через Северный полюс летал. Но придётся долго учиться. Пока учишься — война кончится и на фронте не побываешь. В танкисты? Будешь в мазуте ходить, как вон Сашка-стажёр в гараже. Хотя нет, в кино они все в новеньких комбинезонах ходят да в шлемах пробковых. Только ведь и на танкиста надо будет учиться. Дурак — пошёл в грузчики. Надо было в трактористы. Сейчас бы заявился в армию, сел в танк и поехал… Хорошо бы лейтенантом — портупея через плечо, кубики в петлицах, наган в кобуре. Главное, конечно, наган. Это здорово. Только ведь — опять-таки учиться надо…
Но ни на следующий день, ни через неделю в военкомат не вызвали. Других вызывали, а меня — нет. Отпросился у завскладом, понёс новое заявление (может, то затерялось где-нибудь в этой кипище). Потом ещё одно, ещё… В военкомате ворчали: чего, мол, лезешь, не до вас, молокососов, придёт время — вызовем.
Я в трактористы тем временем перешёл, потом в шофёры, перегонял НАТИ из Барнаула в Славгород.
Вызвали в конце апреля сорок второго года, когда пришло время призыва. Привезли нас в запасную часть. Поместили в карантин. (Слово-то какое… неприятное. В детстве, помню, в карантин ставили опаршивевших коней, С тех пор такая ассоциация.) Но ничего не поделаешь. Сидим. Водят нас в столовую. В основном ребята питаются домашними запасами. У меня же была полулитровая банка масла — принёс на дорогу завскладом.
Но более всего в первые дни армейской жизни потрясла меня обмундировка. Старшина выдал нам военную форму «бэу», что означает «бывшая в употреблении». У гимнастёрки воротник такой огромный, что снимать ее можно было, не расстёгивая пуговиц, и брюки одновременно вместили бы двух таких, как я, ботинки из грубой свиной кожи, один больше другого, а пилотка одной стороной достигала бровей, второй прикрывала глубокую ложбинку на тонкой шее. Глянул на себя, ушастого, с гусиной шеей, в зеркало и не узнал, оглянулся — не стоит ли кто другой сзади, не его ли вижу… Где же портупея, синие галифе и начищенные до блеска сапоги?
Старшина внушительно сказал:
— Ничего! Трепать на учениях — и такое сойдёт. Не в театр ходить…
И мы согласились: действительно, не в театр собрались.
Теперь мы стали похожими друг на друга, и даже вопросы старшине задавали одинаково наивные:
— А на фронт скоро?
— А винтовку когда дадут?
Старшина, видать, добродушный по натуре, отцовски снисходительно отвечал:
— Время придёт — и цацку дадут и настреляетесь, хай воно сказыться…
Нас зачислили в школу младших командиров. Ну, думаю, не хватало мне ещё этой школы! Сержантом буду — подумаешь, начальство. Заикнулся было помкомвзводу, что, дескать, на фронт бы мне, а не в школу, он как цыкнет:
— Разговорчики!
Начались занятия. Готовили из нас командиров пулемётных отделений. Прикидываю: пулемёт — это уже нечто, это уже оружие. Особенно если на тачанке — это красиво. Как у Будённого…
Но с первых же занятий нас так начали учить, что мы к вечеру ног не волочили. Изо дня в день одно и то же — отделение в наступление. Это значит — целый день (а майский день шестнадцать часов!) по-пластунски ползать и короткими перебежками бегать. Впереди — ещё взвод в наступлении, рота в наступлении. А потом в такой же последовательности оборона. После обороны все это же на марше — отделение, взвод, рота, батальон. Темы меняются, а мы-то одни и те же. Я хватался за голову — когда же до фронта-то доберусь!
А ко всему прочему ещё — песни. Они что, тоже боевую мощь поднимают?.. После занятий ноги еле-еле передвигаешь, набегаешься, а старшина (не тот добродушный, а наш ротный) командует:
— Запевай!
Разговаривать неохота — до песен ли. А он:
— З-запевай!!
Идём, подволакивая ноги. До столовой осталась сотня метров, как-нибудь молчком дойдём. А он:
— Р-рота, правое плечо вперёд… прямо! Бегом марш! И — мимо столовой. Пробежали. Отдышаться не успели, а он:
— З-запевай!!
Куда деваться — запеваем. И пока идём обратно до столовой, песня крепнет, крепнет, шаг твёрже становится и — удивительно! — настроение поднимается, вроде бы усталости меньше. Он, этот старшина, знал толк в солдатской службе…
Год войны за плечами у страны. Пять республик вытоптал и выжег немец. А нам, салажатам, война все ещё казалась забавой, игрушечным полигоном, местом для свершения подвигов. И только подвигов! Я почему-то был уверен, что меня не убьют, не могут убить. Как же так, вдруг меня не станет на земле!..
Были в роте и фронтовики. Всего несколько человек, правда. Держались как-то особняком. Занимались без подчёркнутого рвения, но деловито, сосредоточенно, будто делали серьёзную необходимую работу. А во время перекуров сидели молчаливые, погруженные в себя. Они почти ничего не рассказывали о фронте, о подвигах и, может, поэтому казались нам окружёнными ореолом.
Были в роте «старики» — на пяток-десяток лет постарше нас. Они, к нашему удивлению, не особо торопились на фронт. Говорили:
— Успеем! Все там побываем. Начальству виднее, кому когда…
И все-таки я хотел на фронт. За месяц написал три или четыре рапорта. И как в воду опустил — ни ответа ни привета.
Через месяц нам показали пулемёт. Не только показали, мы стали носить его на занятия в поле. Удивляло: на пулемёте колёсики, а носить заставляют на спине. Никакой логики! А в нем сорок килограммов в станке да двадцать весят ствол с кожухом. А станок складной. Согнут ему хобот (так называется та эллиптическая дуга, за которую в бою таскают пулемёт), наденут станок на плечи — колёсиками и вертлюгом на спину, хоботом вперёд, — и так он, шельмец, плотно облегает плечи, что диву даёшься — железяка, а нигде не давит, нигде не выпирает, как будто по твоей спине отлита. И тащишь его, сорокакилограммового захребетника.
Но главная беда надвигалась не отсюда. Мы узнали, что учить нас будут довольно долго и, может быть, выпустят младшими лейтенантами. Это уже ни в какие ворота не лезло, явно противоречило моим расчётам. Я соображал так. под Москвой Гитлеру дали по морде, ещё таких один-два удара, и он вскинет лапки кверху, запросит мира. И зачем тогда вся эта учёба?
Как-то во время перекура, когда уже дрожали колени от этих коротких, но бесконечных перебежек, один из солдат сказал:
— А ты знаешь, как попасть на фронт? Недисциплинированных на командиров не учат. Из третьего взвода двое угодили на губу, а оттуда прямехонько в маршевую роту. Понял?
Теперь порой удивляюсь своей тогдашней наивности. А в то время на самом полном серьезе спросил:
— На губу? А как, это самое… угодить на губу?..
— Ну, брат, если уж ты это не можешь, тогда тебе и на фронте делать нечего.
Долго не мог придумать, как попасть на губу. И вот однажды случай представился.
Нас подняли ночью по тревоге. Задача была сделать марш-бросок и атаковать «противника». Лил проливной дождь, страшно хотелось спать. Грязь хлюпала под ботинками, вода текла за воротник. И так вдруг захотелось… нет, не на фронт — домой захотелось, на мягкую постель, под тёплое сухое одеяло.
Марш-бросок — это, оказывается, когда половину пути идёшь ускоренным шагом, а половину бегом. Пулемёт — и станок и тело — несли по очереди. И примерно на полпути, когда уже по второму кругу мне досталось снова нести ствол, я вдруг вспомнил о губе. Вспомнил и не раздумывая решительно заявил, что не понесу больше. Командир взвода удивлённо посмотрел на меня.
— Сажайте на гауптвахту!
Лейтенант приблизился ко мне и шёпотом сказал:
— Ты чего, дурачок?
Если бы он закричал, я бы наверняка струхнул. Но он, не желая скандала, стал по-человечески уговаривать меня. В общем-то я был вполне дисциплинированным курсантом, и он никак не ожидал от меня такого фортеля. А тут я заупрямился.
— Сажайте на гауптвахту! Ноги не идут больше. Я воевать пришёл, а не таскать тяжести.
Лейтенант пожал плечами и побежал в голову колонны к командиру роты. А ротный был у нас здоровенного роста, с громовым голосом. Любил проводить строевые занятия, смакуя свой бас. Слышу: земля ухает — бежит. Дрогнули поджилки. Но стою.
Ещё не добежал ротный до меня, уже кричит:
— Под военный трибунал! Застрелю подлеца!!!
Меня уже дрожь бьёт. На самом деле может вгорячах пристрелить: война, а тут явное невыполнение приказа. Хотел объяснить, почему я выпрягся. Подал было какой-то сиплый звук. Но ротный как рявкнет:
— Молча-ать!
Ну, думаю, теперь уже семь бед — один ответ. Собрались вокруг меня какие-то люди. Хорошо, что рассвет только-только забрезжил, лица моего не рассмотреть — со стыда бы провалился. Рота наша давно уже прошла. Движутся другие. Чувствую: остывать стал ротный, выпалился весь.
— Десять суток ареста! — Отвернулся и уже обычным голосом сказал: — Политрук! Вы говорили, что вам в политотдел сегодня явиться. Отведите его в расположение.
Я передал кому-то свою ношу. Все побежали догонять роту. Остался один политрук.
— Пошли, — сказал он.
И мы пошли — я впереди, он сзади. Быстро светало. Дождь прекратился. Но было пасмурно. А ещё пасмурней на душе. Лезли самые мрачные мысли. Почему-то казалось, что политрук может сейчас взять и выстрелить мне в спину, чтобы не возиться со мной. Неужели не услышу, как он будет доставать пистолет? А если услышу, то что могу сделать? Не кинусь же на него…
Стало совсем светло. Мы отшагали уже километров пять. Вошли в какую-то деревушку. Пастух гонит коров, оглушительно щелкает кнутом, покрикивает на бурёнок. Идём по улице. Вдруг политрук останавливает меня.
— Погодите.
Сразу обратил внимание — сказал не «погоди», а «погодите». Удивило. Он подошёл к женщине, стоявшей в ограде у плетня, о чем-то поговорил с ней. Она вынесла кринку молока. Политрук стал пить. Я стоял на дороге и обречённо смотрел на мир, словно прощался с ним. Вот живут же люди, делают что им надо, ни через какие гауптвахты идти к своей цели нет необходимости, никакого тебе страху перед ротным.
Вдруг слышу:
— Идите сюда.
Оглянулся. Мне говорят. Подхожу. Политрук протягивает кринку.
— Выпейте молочка.
Не понял, не дошло сразу. А потом вдруг спазм перехватил горло, защекотало в носу.
Больше месяца я в армии и больше месяца не пробовал молока, а любил его не знаю как. Полкрынки оставил он мне. Это ещё больше растрогало — не остатки отдал, а по-братски поделился. Выпил я это молоко и ничего не понял, никакого вкуса не ощутил. От волнения, что ли? Потом он дал папиросу. Мы закурили и пошли из деревни уже рядом.
Политрук спросил, откуда я родом, где призван в армию, кто родители. Я незаметно разговорился. Все рассказал. Он улыбнулся.
— Зря вы так.
Я теперь забыл фамилию политрука, но словно сейчас вижу его умные глаза, выпуклый лоб, а над ним волосы каштановые, волнистые (пилотку он нёс в руке).
— Хотите, я вам расскажу случай из моей жизни? — Он надумался. — В финскую войну попал я в разведку. Товарищ у меня был, старший сержант, вместе уходили добровольцами на фронт, вместе лазили за «языком». Неимоверной храбрости человек. Азартный такой, быстро воспламеняющийся и, главное, нетерпеливый. Если загорелось ему — вынь да положь, не отступится. А разведчик, кроме храбрости, должен обладать ещё и сверхобычным терпением. Трудно, пожалуй, сказать, что главнее в разведчике — храбрость или терпение. Хорошо, когда они сочетаются, эти качества. Такому человеку в разведке цены нет. А у него вот не сочетались. Храбрости было на троих, а терпения на одного не хватало. Любил ускорять события…
— Пошли как-то за «языком», — продолжал политрук задумчиво. — Проникли на финскую территорию. Не успели осмотреться — офицер идёт. Друг мой шепчет: «Давайте схватим!» Были среди нас и опытные бойцы, кадровой службы, говорят — надо сориентироваться. А он — своё: нельзя, дескать, упускать такого случая, может, больше офицеры не пойдут. Убеждаем его, что тропа-то набита, значит, ходят. Ну, в общем, выскочили из засады, схватили офицера. Он закричал. А рядом какие-то их подразделения стояли — мы в самую пасть к ним, оказывается, залезли… Трое мы вышли из пятнадцати и офицера не привели. И друг мой погиб, старший сержант… Поняли, к чему приводит нетерпение?
Мы разговаривали всю дорогу. Политрук говорил со мной, как с равным, и к концу пути я почти забыл уже обо всем случившемся со мной. И лишь когда вошли в лагерь, опять это гнетущее навалилось на меня — предстоящая гауптвахта. Около крыльца штаба политрук сказал:
— Идите в подразделение и доложите старшине.
Я пришёл, доложил. Тот буркнул равнодушно:
— Лезь на нары в самый угол и спи. Не маячь тут. На завтрак разбужу.
После завтрака я тоже спал. И после обеда — спал. Отоспался за весь месяц. Перед ужином проснулся бодрый, освежённый. Поужинали втроём — старшина, писарь и я. А потом старшина говорит:
— Сдавай документы. Ремень снимай, хлястик от шинели, обмотки. Поведу на губу.
Сказал это обыденным голосом — можно подумать, что только тем и занимается, что водит на губу нашего брата. А у меня защемило сердце: достукался…
Просидел я семь суток. Сообщу для тех, кто ещё не служил в армии: препаршивейшее это заведение, гауптвахта!
Удручающе действует на психику. Чувствуешь себя каким-то неполноценным, даже отверженным. И вид прямо-таки арестантский. Даже в туалет водят тебя под ружьём. Но это бы все ещё ладно, к этому я был готов. Но вот что доконало меня окончательно.
На пятый или шестой день повели меня «под свечкой», то есть под ружьём, куда-то за расположение части (теперь уж не помню куда водили). Шли мы по дороге, пересекающей картофельное поле. Немного в стороне молодая женщина полола картошку. А около неё вертелся карапуз лет четырёх-пяти. И вдруг слышу — он спрашивает:
— Мам, а почему этого красноармейца ведут под ружьём?
И она:
— А это тех, — говорит, — которые не хотят воевать, так вот их водят под ружьём.
Ох и до чего же обидно было это слышать! Так и хотелось закричать: дура, не знаешь — не морочь голову ребёнку!..
На седьмой день к вечеру мне вручили ремень, обмотки, хлястик к шинели, и я бодрым шагом отправился в свою роту. А назавтра зачислили в маршевую, выдали новенькое, с иголочки обмундирование. А ещё через день нас с оркестром провожали на вокзал.
На перроне, когда грузились в красные теплушки (даже это льстило — во все времена солдаты на фронт уезжали в таких красных теплушках), я увидел нашего политрука.
— Товарищ политрук!.. Товарищ политрук!
Он, наконец, услыхал меня, помахал рукой.
— Ни пуха ни пера!
Я не знал, что в таких случаях отвечают, сказал:
— Спасибо.
Хотелось крикнуть ему: а вы, мол, говорили, что напрасно я так поступил. И только потом, размышляя под стук колёс, вдруг спохватился: а может, при его помощи — даже наверняка при его! — и очутился я в маршевой роте и теперь вот еду на фронт…
Но я, оказывается, слишком рано радовался. Как потом выяснилось, везли нас пока что не на фронт.
Георгий Васильевич Егоров, «Книга о разведчиках», 1973