Quietdread

Quietdread

Совершеннолетний программист (21+ лет стажа). Решил отвлечься и сделать что-нибудь ужасное Пишу мрачные истории, ковыряю озвучку и развожу атмосферу, где коты в тенях явно знают больше, чем говорят. Тут уютно, но лучше не оборачиваться. Может, пока я пугаю вас, депрессия отвлечётся, потеряет мой адрес и пойдёт портить жизнь кому-нибудь другому.
Пикабушник
Дата рождения: 5 ноября
1492 рейтинг 26 подписчиков 0 подписок 129 постов 17 в горячем
21

Ужастик: Считалочка

Серия Ночные ужасы
Считалочка

Считалочка

Часть цикла «Раздел 1:01» на ЯПисатель.рф

Кирилл забирал Тёму в шесть. То есть условно в шесть — на деле всегда в 6:20, потому что пунктуальность не входила в его список способностей. В кармане куртки — конфета. Обычная конфета. Банальный подкуп, но держит результат, и это главное.

Воспитательница — Инна Павловна, женщина лет пятидесяти, из тех, кто считает, что весь мир должен именно ей. Её озвучивала заученную программу: ел хорошо, спал плохо, опять лупил Матвея из-за лопатки. Скучный монолог, который казалось, врос ей в голос.

Тёма — четыре года, рыжий, как мама (которая уехала ещё семь месяцев назад, оставив адрес, но поменяла номер, что очень по ней) — выбежал из группы и вцепился отцу в ногу, как питон.

— Пап! Я считалочку новую выучил!

— Все время развлекался? — Кирилл уже знал ответ. — Давай в машине.

В машине Тёма вмиг забыл. Или сделал вид — кто разберёт. Грыз заусенец, смотрел в окно, спросил про луну: почему иногда толстая, иногда худая. Кирилл что-то объяснил про тень Земли — вообще не помнил что, потому что отвечал машинально, думая о работе. Тёма кивнул с лицом человека, который только что выслушал глупость и про себя посмеялся.

Вечер прошёл по знакомому сценарию. Макароны. Мультик. Зубы. Кровать. Одна и та же последовательность, отточенная до идеала за семь месяцев одиночного родительства. Кирилл стал, можно сказать, спецом по укладыванию детей: стакан воды, ночник в форме совы (жёлтый, какой-то деревенский), одеяло подоткнуть, чтобы пятки не мёрзли.

— Пап.

— М.

— Считалочка. Я вспомнил.

— Рассказывай.

Тёма сел прямо в кровати — спину выпрямил, брови насупил, рот сжал так, как будто сейчас не считалку рассказывать будет, а смертный приговор выносить. В четырёхлетнем лице — такая серьёзность, что смотреть было странновато.

«Десять пальцев — десять дней, Девять — он стоит у дверей, Восемь — слышишь, как идёт, Семь — он знает, где живёт, Шесть — не надо свет гасить, Пять — нельзя, нельзя просить, Четыре — рот закрой скорей, Три — он рядом, у дверей, Два, один — и ноль-ноль-ноль. Здравствуй, мальчик. Я не боль.»

Замолчал. Потом улыбнулся — совсем детская улыбка, щербатая (передний зуб выбил в сентябре на качелях, дурак).

— Красиво?

Кирилл не знал, что ответить. Считалочка была... неправильная. Не страшная (он же четырёхлетка, дети вечно несут бред), но именно неправильная. Как молоко, которое пахнет нормально, а во рту — кислое. Привкус чего-то, чего быть не должно.

— Кто тебя научил?

— Серёжа.

— Из твоей группы?

— Не-а. Серёжа, который в подвале.

Подвал в садике был обычный, скучный — туда складывали сломанные стулья, коробки с ёлочными игрушками, всю эту хозяйственную рухлядь. Дети туда не входили. Железная дверь, зелёная, номерной код. Всё как надо.

— Тёма, вы же в подвал не ходите. Там закрыто.

— Серёжа не в подвале. Он ПОД подвалом. — Тон, каким объясняют очень медленным людям очень простые вещи. — Там, внизу. Он через пол говорит. Если лечь и ухо прижать.

Кирилл отмахнулся. Четыре года — стандартный возраст для невидимых друзей. Он когда-то читал об этом (статья ли, пост ли, комментарий в интернете — не помнил). Нормально. Пройдёт. Не зацикливаться.

Три дня спустя Инна Павловна позвонила.

— Кирилл Андреевич. Можете зайти?

Он зашёл. Она сидела в группе, одна, на маленьком стульчике для пятилеток, и это выглядело дико — женщина её размеров на детской мебели. Пальцы в рукаве кофты играют. Нервничает.

— Ваш Артём. Во время тихого часа он ложится на пол. На линолеум, не на матрас. Прижимает ухо и разговаривает. Шепотом.

— С кем?

— С Серёжей. Он говорит, что Серёжа считает дни. — Она потянула рукав, жест очень нервный, совсем на неё не похожий. — И это не только ваш. Матвей начал. Потом Соня. Вчера — ещё трое. Они ложатся на пол, слушают. Говорят, что Серёжа зовёт. И повторяют эту считалочку. Все одинаково. Слово в слово.

Дома Кирилл посадил Тёму за стол. Тот рисовал — обычный детский рисунок. Дом (квадрат с треугольной крышей). Дерево (палка с кругом). И фигура маленькая, в самом низу листа. Под всем. Под землёй.

— Это Серёжа?

— Угу.

— Почему под домом?

— Потому что там. — Тёма посмотрел на отца с таким терпением, от которого совсем не по себе стало. Четырёхлетний ребёнок не должен так смотреть. Снисходительно. Как на малыша. — Папа. Он там давно. Ему холодно. Он хочет наверх.

— Слушай...

— Четыре дня осталось. Он сам сказал. Потом выйдет.

— Откуда выйдет?

Тёма показал вниз. На пол. На ламинат, под которым бетон, под ним — трубы, земля, всё то чёрное, о чём Кирилл никогда не думал и не хотел думать.

Ночью спать не смог. Лежал, смотрел в потолок, слушал дом. Панелька семидесятых, скрипит всегда — батареи, перекрытия, естественная усадка дома, всё скучно. Привык. Но сейчас... сейчас в этих звуках было что-то ещё. Ритм. Как стук. Снизу. Медленно. С паузами. Как дети считают — один удар, тишина, другой.

Утром позвонил в управляющую компанию.

— Подвал? Обычный. Трубы, коммуникации. Нет, жильцы не ходят. Ничего необычного. Затопило?

— Нет. Спасибо.

Он открыл браузер — и не понял почему, пальцы сами набрали: «пропавшие дети» и название района.

Третья ссылка. Архив местной газеты. 1987 год. Скан, жёлтая бумага, размытый шрифт. «Серёжа Комлев, 5 лет, пропал по дороге из детского сада №14. Тело не найдено. Поиски закрыты.» Фотография — чёрно-белая, зёрна видны. Мальчик в вязаном свитере, стрижка под горшок, рот чуть открыт, как будто собирался что-то сказать и не успел.

Адрес сада в статье. Прочёл дважды.

Совпадал.

Тот же сад. То же здание. Тридцать девять лет назад.

Когда Тёма проснулся в три ночи, Кирилл услышал через стенку не плач и не крик. Смех. Тихий, радостный, заливистый — как показывают фокус ребёнку. Вошёл в детскую. Тёма на полу. Ухо прижато к ламинату. Улыбается.

— В кровать. Сейчас же.

Мальчик поднял голову. Глаза блестели не от слёз. От чего-то другого.

— Папа. Два дня.

— Тёма!

— Он говорит, я хороший. Что возьмёт меня играть. Там, внизу. Место. Темнота. Он говорит — в темноте не страшно, если привыкнуть.

Кирилл поднял сына с пола — обмяк, как кукла, продолжает улыбаться этой чужой улыбкой.

Ламинат под ними был тёплый. Не от батареи (батарея на другом конце комнаты). Тёплый, как кожа. Кирилл потрогал ладонью.

Отдёрнул руку.

Пол пульсировал.

На следующий день Кирилл отвёз Тёму к бабушке. За город. Сто двадцать километров. Тёма не плакал. Смотрел в окно, губы шевелил. Считал. Кирилл видел в зеркале заднего вида.

Бабушка (мать Кирилла, женщина практичная, в мистику верящая как в бесплатный сыр) взяла внука без вопросов. «Ты нервный. Поспи.»

Кирилл вернулся.

Один.

Ночью лёг на детский пол. Ухо прижал к ламинату. Зачем — сам не понимал. Доказать себе, что ничего нет? Что это фантазия, ютуб, трубы отопления, всё логично и просто?

Прижал ухо.

Тишина. Холодный ламинат. Обычный.

Одна секунда. Пять. Десять. Двадцать.

И — из-под пола, из-под бетона, из-под чего-то, что было глубже подвала, глубже труб, глубже фундамента:

Стук.

Один.

И голос — детский, тонкий, как из толщи воды:

«Ноль.»

Ламинат под щекой дрогнул. Не от удара. Он прогнулся — вниз, вбок, на полсантиметра, как мембрана. Что-то давило снизу. Поднималось.

Кирилл вскочил. Ключи. Куртка. Лестница (лифт не дождался). Машина. Зажигание. Газ.

До бабушки — четыре часа ночной дороги. Приехал в четыре утра, ворвался в дом.

Бабушка на кухне. Пьёт чай. Будто ждала.

— Где Тёма?

— В гостевой спит.

Открыл дверь. Тёма в кровати, на боку, рот приоткрыт, одеяло сбилось — спящий ребёнок, больше ничего.

На деревянном полу — царапины. Свежие. Светлые на тёмном лаке. Длинные, параллельные, как от ногтей. Как скребли. Снизу. Изнутри.

И Тёма во сне — мерно, как метроном — считает:

«Десять... девять... восемь...»

Сначала.

Подпишись, ставь 👍, Чехов молча одобряет!

[Моё]

Автор: ЯПисатель.рф (Вадим Стирков)

Текст также размещён на: яписатель.рф/ru/feed/schitalochka

Показать полностью
10

Ужасы: Улыбка в аквариуме

Серия Ночные ужасы
Улыбка в аквариуме

Улыбка в аквариуме

Часть цикла «Ужасы» на ЯПисатель.рф

Глеб пил кефир. Персиковый, в пластиковой бутылке, тот самый — из ларька у остановки, каждый вечер уже третий год, можно сказать. Не потому что нравился. Привычка просто. Или ритуал, если это слово вообще применимо к кисломолочному продукту (смешно звучит, согласитесь). У подоконника стоял, во двор смотрел, глотал. Двор пустой, фонарь качается, а март — ну, не хочет быть весной. Сырой, грязно-серый, с ветром, от которого веет чем-то гниющим, тухлым.

Аквариум.

Забыл сказать про аквариум. Аксолотль там жил — Альт, Глеб его звал. Не кличка, просто... обозначение. Три года назад покупал, тогда решал: кот или что-нибудь необычное. Кот мяукает, требует еды, на клавиатуру лезет. А этот? Сидит в двадцатилитровом стекле, розовый, жабры шевелит, и улыбается. Вечная улыбка. Встроена в анатомию — они все такие. Но Глебу, если честно, казалось иногда (может, просто воображение), что Альт улыбается именно ему. Лично. На него смотрит и, понимаете, улыбается.

Книгу нашёл в феврале.

«Нашёл» — это громко сказано. Искал на Авито подставку для монитора, наткнулся на объявление про старые книги, Бутово, самовывоз. Поехал. И там, среди помятых детективов и журналов 80-х годов, лежала она. «Пикатрикс». На корешке — латинские буквы, бумага жёлтая, хрупкая. Перевод русский, машинописный — кто-то когда-то сидел и перепечатывал на печатной машинке. Листы в переплёт вложил.

Продавщица — такая тётка, лет шестьдесят, в вязаной кофте, посмотрела на книгу и:

— А, это. Мужнина. Забирайте за сто. И лучше не на ночь.

Он забрал за сто.

Три недели на полке лежала. Пролистал быстро — средневековая арабская магия, как её переводили, рецепты всякие. Как удачу привлечь. Как дождь вызвать. Как природу подчинить. Полная ерунда, конечно. Абсолютная. Но какая-то... притягательная ерунда, если можно так сказать.

Один рецепт, но проходил его взглядом раза три.

Назывался странно — в переводе получилось: «О преклонении мира перед волей». Суть примерно такая: можно заставить мир прогнуться. Физически. Буквально. Не весь, конечно — кусочек вокруг тебя. Нужна вода (есть), огонь (найти можно), живое существо, которое не говорит (в углу аквариума Альт жабрами пошевелил — совпадение), и нужно произнести... не заклинание. Утверждение. Кто ты. Что хочешь. Почему мир должен тебя слушать.

Глеб не верил. Ни в магию, ни в таро, ни в гороскопы — ничего.

Но был март. Три часа ночи. Кефир горчил, как обычно, но сильнее — привкус какой-то, не персиковый, металлический. Срок годности проверил — май. Значит, не в напитке. Значит, в нём самом. Или в воздухе. Или просто в этой ночи, которая пахла озоном и чем-то ещё.

Аквариум на стол поставил.

Альт в воде качнулся, хвостом стенку задел. Свечу нашёл в ящике — IKEA, белая, для романтики (которой, кстати, ни разу не было; смешно). Зажёг. Вода, огонь, живое существо, которое молчит. Три из четырёх.

Четвёртое — он сам.

— Ну ладно, — сказал вслух, не то к аксолотлю, не то к пустой комнате. — Допустим.

Прочитал. По-русски, как печатали на машинке. Текст короткий: я есть, мир прогнётся подо мной, потому что я — воля, а мир — форма. Вот и всё.

Дочитал. Свечу потушил пальцами — ожог, чёрт.

Ничего.

Разумеется, ничего. Глеб фыркнул, аквариум убрал, допил кефир (привкус не исчез), лёг спать. Утром — работа, отчёты, созвон в девять. Мир не собирался прогибаться. Он собирался быть обычным понедельником.

Проснулся в 3:17.

Не звук. Свет.

Шар в комнате висел. С кулак, может, чуть больше. Бледно-голубой, как мыльный пузырь, если бы его сделали из электричества. Гудел. От гуда — зубы ноют. Шаровая молния. Глеб видел передачу, знал, что такое бывает. Но в квартире? При закрытых окнах? В марте?

Висел над аквариумом.

Альт не прятался. Стоял на лапах (они умеют, оказывается) и смотрел вверх, на шар. Улыбался. Шире, чем обычно. Или свет так лежал — Глеб не знал.

Встать попробовал — не смог. Не паралич. Просто тело решило, что лежать правильнее. Тело было умнее головы, которая объясняла: молния, редкое явление, опасно. Тело уже знало — это не молния.

Шар двинулся.

Медленно. К нему — к Глебу. И пока плыл, воздух за ним менялся. Уплотнялся. Из света и тени — проступал контур.

Женщина.

В мокрых волосах, на голое тело вода стекает (хотя откуда вода, если кроме аквариума её нет нигде), босая, и лицо — Глеб не мог разглядеть. Не потому что темно, просто взгляд соскальзывал. Видел подбородок, губы. Дальше — нет. Как из мокрого стекла смотрела.

Повернула голову.

— Триста лет мне, — сказала голосом, который был и шёпотом, и скрежетом одновременно. — Выползла из тьмы.

Глеб почувствовал, как кефир поднимается из желудка. Персиковый. Горький. С серой привкус — теперь понял, что был за привкус всё это время.

— Я... — начал.

— Позвал, — перебила (или это не перебила, голос менялся, то женский, то вообще никакой, то шуршание, как газета по асфальту). — Прочитал. Огонь. Вода. Молчащее живое.

Альт развернулся к Глебу. Улыбка была, жабры шевелились, но глаза — чёрные бусинки, которые раньше были пусты — смотрели. Осмысленно. Как кот на муху, которая ещё не поняла, что конец близко.

— Не горю желаньем лезть в чужой монастырь, — произнесла, и Глеб узнал песню. «Машина времени». Макаревич. Слышал тысячу раз, но не так. Не в три ночи. Не из рта мокрой женщины, которой быть не должно. — Но ты открыл дверь. Свою. Свой монастырь.

Шагнула ближе. Под ногами — ни мокрых следов, ни звука. Пол уходил из-под неё в последний момент. Или прогибался. Прогибался.

— Каждый день был последний, — говорила она. — Триста лет. Каждый день. Ты понимаешь это?

Глеб не понимал. Глеб лежал, одеяло до подбородка натянул (взрослый мужик, программист, а натянул, как в детстве, от темноты в коридоре). Помогало когда-то. Сейчас нет.

Шар погас.

Темнота стала другой. Плотная. С фактурой, как мокрая шерсть.

— Что нужно? — прошептал.

Тишина.

Нет. Не тишина. Аквариум. Бульканье. Альт двигался, быстро, рывками, в стенки бился. Глеб к выключателю рванулся.

Свет.

Женщины нет.

Аквариум на месте. Альт на месте, неподвижный, улыбается. Но вода горячая. Почти кипяток. Аксолотлям горячую нельзя — гибнут, Глеб читал. А Альт — живой, розовый, и на боку, левом, над передней лапой — символ. Круг, внутри что-то, как буквы, но не русские, не латинские. Как в книге.

Отшатнулся.

— Мир прогнётся однажды, — сказал голос за спиной.

Обернулся. Никого. Стена. Обои в полоску (сам клеил в прошлом году).

На обоях — отпечаток ладони. Мокрой. На уровне лица. Вода стекала вниз; или не вода — пахло озоном, чем-то органическим, сладким, как кефир, забытый на батарее на неделю.

«Пикатрикс» со стола схватил.

Открыл там, где рецепт. Дочитал до конца. До абзаца, который раньше пропустил — мелкий шрифт, машинописный, почти нечитаемый: «...и тот, кто произнесёт сии слова, откроет путь. Мир прогнётся, ибо природа формы — уступать воле. Но пусть знающий знает: мир, прогнувшись, себя не возвращает. И то, что войдёт — не выйдет. Позвавший станет домом для вошедшего, как кувшин для воды, как аквариум для того, что в нём живёт.»

Аквариум.

Посмотрел на Альта. Альт посмотрел. Жабры дрогнули. Символ на боку пульсировал или казалось. Глеб уже не верил ни тому, что казалось, ни тому, что не казалось.

Свет мигнул.

Раз. Два. На третий — погас. И в темноте однушки на третьем этаже в Бутово — зажглись два глаза. Не у аквариума. У входной двери. На высоте человеческого роста. Голубые, с вертикальным зрачком.

— Под нас, — сказал голос.

Не «под меня». Под нас.

Их было двое. Минимум двое.

Глеб стоял в темноте, книгу сжимая, и понимал — ясно, как никогда в жизни — что он не позвал. Открыл. Прогиб в реальности. Щель. Если бы было слово для такого — оно бы звучало как крик.

Кефир во рту. Персиковый. Кисломолочный. Невозможный. Не пил его два часа.

Откуда?

Изнутри, подсказал кто-то.

Альт стукнул хвостом о стекло. Громко. Как стук в дверь.

Свет не вернулся.

* * *

Утром Глеб не пошёл на работу. Созвон в девять прошёл без него. Коллега написал в чат, позвонил потом — только гудки. Через четыре дня участковый вскрыл квартиру.

Пустая.

Аквариум на столе, вода комнатной температуры. Аксолотль — живой, розовый, улыбается. На боку ничего. На подоконнике — пустая бутылка из-под кефира. На полке — только «Гарри Поттер» и справочник по Python. Книги, про которые Глеб никогда не говорил.

Участковый: «Жилец отсутствует. Следов борьбы нет. Питомец жив.»

Закрыл дверь.

В подъезде пахло озоном. Но март — всегда озоном пахнет. Наверное.

Аксолотль улыбался в пустой квартире. Шире, чем обычно. Впрочем, у них у всех такая морда.

Подпишись, ставь 👍, Пушкин бы подписался!

[Моё]

Автор: ЯПисатель.рф (Вадим Стирков)

Текст также размещён на: яписатель.рф/ru/feed/ulybka-v-akvariume

Показать полностью
12

Ужастик: Мама, тут темно

Серия Ночные ужасы
Мама, тут темно

Мама, тут темно

Часть цикла «Раздел 1:01» на ЯПисатель.рф

Катя положила телефон экраном вниз. Старая привычка — светит экран в потолок, потом снится чертовщина. Хотя, в час ночи... кто ей вообще пишет. Слава, разве что, когда что-то Алисе нужно. А та у него — третий день, расписание. Подруга иногда, но она в других часовых поясах. Мама спит, как утопленница. Значит, уведомлений не будет.

Среда. Час ночи.

Алиса пять лет. Она не знает слова «опека». И спасибо за это какой-то высшей силе, потому что пока она просто понимает: три дня папа, четыре дня мама. Календарь. Цифры. И каждый раз перед днём Славы в голосе Алисы звучит что-то такое, что Катя вообще не может слушать.

Тишина в квартире была какая-то... объёмная. Не просто отсутствие звука — это присутствие пустоты, которая заполняет пространство как вода. Катя поймала себя на дурацкой мысли: если долго её слушать, дойдёт до горла. Ночь делает мозг странным.

Вода. Ей нужна вода.

Встала. Три шага в коридор, плитка под ногами холодная, кран левый, стакан второй справа — она это знает наощупь, свет не включала. Наливала, и вот в этот момент...

Из детской.

Через стену, через закрытую дверь (Катя всегда закрывает дверь, когда Алисы нет, объяснить не может почему) — раздался звук.

Не скрип, не шорох.

Голос.

Тоненький. Сонный. Алисин.

«Мама... Мам, тут темно...»

Вода в стакане, вода на пальцах. Руки какие-то деревянные, не слушаются — держат стакан, но как будто это делает кто-то другой. В груди что-то ускорилось, туп, туп, туп, не нежно, как в книжке, а по-настоящему, до боли в рёбрах.

Конечно, соседи. Маша, Даша — какая-то девочка сверху, маленькая, тоже просыпается ночью. Или трубы гудят. Или дом сам издаёт звуки, а ночью каждый скрип звучит как конец света. Звук идёт сверху, не из детской. Не может быть из детской.

Стакан на место. Вытерла руки о Славину футболку — так и не вернула, ну и ладно. Коридор. Белая дверь. Микки-Маус на уровне Алисиного роста, глаза штампом. Ручка вниз.

Она стояла минуту, может, полторы. Прислушивалась. Ничего. Даже трубы замолчали. Даже холодильник на секунду замер.

Назад в спальню. Легла. Одеяло до подбородка — дурацкий рефлекс из детства. Закрыла глаза.

«Мама. Открой.»

Отчётливо. Не из-за стены, не сверху. Из-за той двери.

Голос был Алисин. Не похож — именно её, с этой манерой глотать буквы, говорить «аткрой» вместо «открой». Катя узнала бы из миллиона.

Телефон. Руки деревянные, негнущиеся. Набрала номер. Гудок, второй, пятый...

— Алё...

Хриплый, злой.

— Час ночи, Кать. Ты что.

— Алиса. Где.

Пауза. Встал, пошёл проверять. Секунды тянулись как жвачка, как резиновые.

— Спит. В кроватке. Даже не шевельнулась. Ты чего?

— Ничего. Приснилось.

Отбой. Положила телефон.

Тишина. Минута, две, пять. Дыхание выравнивалось. Показалось, конечно. Нервы, недосып, пустая квартира. Мозг подставил её голос. Она читала об этом.

«Мам, я пить хочу.»

Катя села в кровати.

Голос из детской. Так близко, что она слышит даже дыхание — мелкое, частое, как после пробуждения. А потом послышалось пение.

Тихое. Знакомое. «Баю-баюшки-баю, не ложися на краю...» Как пела Катя. С её ошибкой в третьем куплете — она всегда путает строчки, поёт не в том порядке. И этот голос — Алисин, но чуть ниже, чуть медленнее — пел с той же ошибкой.

Катя не пошла к двери.

Не потому что не боялась — боялась до звона в ушах, до животного оцепенения. А потому что поняла: то, что за дверью, знает колыбельную. Знает, как она её поёт. Знает голос Алисы. И оно хочет, чтобы дверь открыли.

Она просидела до утра. Спиной к стене, одеяло на коленях, весь свет включён — люстра, бра, настольная лампа на полу. Звуки прекратились около четырёх. Просто оборвались, как выключили запись.

В семь солнце уже лезло через занавески, холодильник гудел, где-то хлопнула подъездная дверь. Обычное утро.

Она открыла дверь в детскую.

Кроватка. Шкаф. Ковёр с жирафами. Рисунки — Алиса рисовала семью: мама, папа, она посередине, все с ручками-палочками и улыбками. Ничего не изменилось.

Кроме.

Ушастик — плюшевый заяц с оторванным глазом — стоял не на кроватке. Он стоял у двери. Мордой к ручке. Как будто собирался выйти.

И на полу — мокрые следы. Маленькие, детские, босые. От шкафа к двери. Только в одну сторону.

Обратных следов не было.

Катя забрала Алису в тот же день. Слава орал про график и медиатора, про права. Катя не слушала. Она забрала дочь и — вот что странно, вот что не могла потом объяснить никому — не поехала домой.

Гостиница. Три дня. Номер на двоих, третий этаж, вид во двор. Алиса была счастлива — мама, каникулы, можно прыгать на кровати.

На четвёртый день Катя вернулась. Одна.

Квартира пахла, как пахнут пустые места. Пыль, застоявшийся воздух, кисловатое из холодильника. Зашла в детскую.

Заяц лежал в кроватке. Как всегда. Никаких следов — высохли за четыре дня.

Но на обоях, на тех облачках, которые они клеили, когда ещё были «мы», когда планировали второго, Катя увидела новый рисунок. Карандашом. Жирным, детским, на уровне Алисиного роста.

Мама. Папа. Алиса посередине.

И четвёртая фигура. Позади. Выше всех.

Без лица.

Катя сняла другую квартиру на следующий день. Ключи отправила курьером. Даже в подъезд не входила.

А Алиса на новом месте спала спокойно. Только иногда, засыпая, бормотала: «Баю-баюшки-баю...» С той же ошибкой в третьем куплете. С ошибкой, которую Катя ей никогда не пела.

Катя не спрашивала, откуда дочь это знает.

Боялась ответа.

Подпишись, ставь 👍, Чехов молча одобряет!

[Моё]

Автор: ЯПисатель.рф (Вадим Стирков)

Текст также размещён на: яписатель.рф/ru/feed/mama-tut-temno

Показать полностью
2

Тёмная романтика: Я тебя не люблю, я тебя обожаю

Я тебя не люблю, я тебя обожаю

Я тебя не люблю, я тебя обожаю

Часть цикла «Тёмная романтика» на ЯПисатель.рф

Он сказал это на крыше. В первый раз. Ветер отбивал слова, забирал их себе, уносил куда-то вниз — к этим мокрым переулкам, что тянулись под их ногами как внутренности. Вера не услышала. Или не захотела услышать. Потому что услышать — значит ответить, а отвечать ей было нечего.

Или было. Но такое, о чём лучше помолчать.

Она стоит у перил. Считает огни.

Жёлтые, белые, один красный, потом снова жёлтые. Думает: если он скажет это ещё раз, я целую его или ухожу. Всё. Третьего не будет. Либо-либо. Либо его губы, либо его спину, её собственная рука на дверной ручке.

Хотя кого она обманывала.

Третье было единственное.

***

Данила появился в конце февраля, через соседнюю дверь, буквально так и вошёл в её жизнь — через коридор, через лестницу. Квартира напротив. И город в это время выглядел как выброшенное в урну жвачка: серый снег, серое небо, серые люди в метро с серыми лицами. А Данила вот — нет. Он был тепловизором среди серых стен. Что-то от костров, когда листья горят в октябре и дымок идёт, и в нём чувствуется опасность, тепло, вещество, которое лучше не трогать.

Руки она заметила сначала.

Коробка, тяжёлая, видно по напряженным предплечьям, и кожаный браслет на левом запястье — старый, потёртый, чёрный. Такое не покупают. Такое либо дарят, либо носят до смерти, не снимая.

— Двести четвёртая?

— Двести третья.

Он улыбнулся — не ей, ситуации. Вера это заметила. Не когда он посмотрел на неё, а когда повернулся — угол рта, тот момент, когда он качнул головой. И потом неделями в голове была эта дурацкая улыбка, как навязчивая песня, из которой не выкинешь.

Дура, — подумала она даже тогда.

***

Они не дружили. Дружба — это когда звонишь, ходишь вместе в кино, смотришь сериалы и обсуждаешь. Они ничего из этого не делали. Они сталкивались. На лестнице — раз, у мусоропровода — два (романтика, да), в лифте — три. Полминуты каждый раз, иногда минута. И каждый раз у Веры потом гудело в ушах часа два, как если бы ударили прямо в затылок.

Март был мокрый, просто отвратительный. Она вышла выбросить мусор в час ночи. Привычка со студенчества, когда откладываешь и откладываешь, и вот уже полночь, а потом час, и вроде бы глупо, но всё равно. Данила стоял на площадке. Курил в окно. Нельзя, конечно, но в доме, где консьержка уходит в семь, кому какое дело.

— Не спишь?

— Мусор.

Вера подняла пакет как улику, как доказательство своей невиновности.

Он посмотрел на пакет. Потом на неё. Потом опять на пакет.

— Хочешь кофе?

Нет. Час ночи, пижамные штаны, куртка поверх майки, волосы как воробьиное гнёздо, синяки под глазами от монитора. Совершенно нет.

— Хочу.

Идиотизм какой-то.

***

Его квартира пахла кардамоном. Первое, что она отметила. Второе — книги повсюду. Не на полках, нет; просто стопки на полу, на подоконнике, на стуле, под столом. Кортасар торчал из-под кофеварки, и это было забавно — серьёзный писатель под серьёзной машиной. На стене карта. Большая. Бумажная. Булавки.

Красные, синие, одна зелёная.

— Ты путешествуешь? — спросила она. Дурацкий вопрос. Карта на стене — разве это не очевидно.

— Уезжаю, — поправил он. Не «путешествую». «Уезжаю». Вера тогда не поняла — путешествие и отъезд, в чём разница? — но позже уловила. Путешествуешь, ты куда-то едешь. Уезжаешь — ты откуда-то уходишь. С чего-то, с кого-то.

Кофе варил молча.

Вера сидела на деревянной табуретке, шаткой, точно с барахолки, и разглядывала его спину. Широкая, в тёмной футболке, лопатки под тканью видны, и на шее — позвонок, выступающий. Один такой. Я бы хотела этого позвонка коснуться, подумала она. Потом: что за чушь. Потом опять: хочу.

Кофе вышел горький.

Правильный горький.

***

Апрель был месяцем, когда они не целовались.

Шесть недель, или семь, или пять с половиной — Вера не отмечала, хотя могла бы — за это время случилось столько, что романа хватило бы. Не про любовь. Другой. Про героиню, которая всё время стоит на краю, и она не знает — это балкон, или обрыв.

Данила появлялся.

Потом исчезал.

Два дня подряд они могли говорить до трёх ночи — через стену, через открытые двери, на лестничной площадке, в её квартире, в его. Потом он пропадал на два дня, на три, один раз — на четыре. Свет не горел. Не отвечал. Окна его квартиры были чёрные, как закрытые глаза.

Вера не спрашивала.

Не потому что не хотела знать. Хотела. До боли в пальцах. Но боялась услышать ответ. Любой. Нормальный ответ (командировка, зубной врач, родители) казалась бы враньём. А правда могла быть такой, что потом её невозможно забыть, и лучше было не знать.

Придумывала версии.

Ночами, конечно. Днём — работа, таблицы, звонки, начальник с голосом как помятый клаксон. Днём было некогда. Ночью — целый театр в голове. Женат. В розыске. Просто мудак. И третий вариант был самый страшный, почему-то.

***

В апреле он её поцеловал в коридоре.

Общем коридоре. Между дверями. Она несла пакет из магазина, в нём был арбуз (зачем в апреле арбуз, что она вообще думала), и он вышел из лифта, и они столкнулись, пакет порвался, арбуз покатился, и Данила его поймал, выпрямился, и они стали очень близко.

Очень.

Он пах дождём. И кардамоном. И чем-то — тёплым, кожаным, чужим.

— Я тебя не люблю, — сказал он.

Вера отпрянула, но стена. Стена была позади.

— Я тебя не люблю. Любовь, когда можешь уйти. Когда есть выбор. Выбираешь — люблю. Не выбираешь — нет. Понимаешь?

Не понимала.

— Я тебя обожаю. Это другое. Это когда выбора нет. Когда ты есть, и всё. Как гравитация. Падают — не выбирают. Я упал.

И поцеловал.

Арбуз на полу. Она про него забыла на целые сутки.

***

Потом неделя.

Самая странная из всех неделей в её жизни.

Он приходил каждый вечер, варил кофе, всё такой же горький, всё правильный, говорил мало. Смотрел много. У него была манера — когда Вера рассказывала что-то, он наклонял голову влево, щурился, разглядывал не её, а что-то позади, или внутри, не разберёшь. Жутко было. И привлекательно, чёрт побери.

Трогал её волосы.

Не гладил — перебирал, как чётки, медленно. Одну прядь, другую. Вера забывала дышать в такие моменты, буквально забывала, потом вспоминала: вдох-выдох, не помирай тут на кухне, не веди себя как дура.

Булавки на карте он объяснил. Красные — города, где он был. Синие — хотел быть. Зелёная, одна, одна-единственная — город, откуда не уезжают.

— Какой?

— Этот.

— Почему не уезжают?

Посмотрел. Тем же взглядом. Наклон, прищур, что-то во мне или за мной.

— Ты здесь.

Тишина.

Вера встала, подошла к карте, вытащила булавку. Зелёная, пластиковая, острая. Покрутила. Воткнула обратно.

— Ладно, — сказала. — И я тебя не люблю.

Улыбнулся. Ей. Не ситуации.

Разница — огромная.

***

Потом он исчез.

На неделю на этот раз. Вера ходила мимо его двери как дура — утром, вечером, ночью к мусоропроводу (чаще, чем надо). Свет не горел. Звонок молчал. Один раз набрала номер, один раз, гудки, потом ничего.

На пятый день конверт.

У её двери, без марок, без адреса обратного. Внутри фотография. Крыша, ночь, огни внизу. На обороте почерк — мелкий, нервный, писали на весу:

«Вернусь. Может, нет. Но обожать — буду. Это не выбор. Помнишь?»

Вера прижала к груди. К тому месту, где что-то дёрнулось, больно, как ожог спичкой, которую держишь слишком долго. Села на кухне. Кофе не варила — не научилась, его кофе, горький, правильный.

За стеной — ничего.

За окном — дождь апрельский, мелкий, бесконечный.

Положила фотографию на стол. Рядом с кружкой. С телефоном, что не звонит.

***

Май.

Он вернулся.

На пороге, мокрый, рюкзак, тёмные круги, браслет на запястье. Вера открыла дверь. Ничего не сказала. Секунда. Две. Пять.

— Кофе?

— Кардамон кончился, — сказала она.

Засмеялся. Тихо, хрипло, как кто-то, кто давно не смеялся.

Вера отступила. Он вошёл. Дверь.

И знала она точно одно — прямо сейчас, в эту вторую, стоя с мужчиной, что появляется и исчезает, как облачная тень, — знала точно: это не любовь.

Это хуже.

Это обожание. Когда выбора нет. Когда падаешь и не хочешь, чтобы ловили.

Фотография на столе. Кружка. Дождь.

Он обожал. Она тоже.

Дальше — кто знает. Вообще кто знает, что будет.

Подпишись, ставь 👍, Чехов молча одобряет!

[Моё]

Автор: ЯПисатель.рф (Вадим Стирков)

Текст также размещён на: яписатель.рф/ru/feed/ya-tebya-ne-lublu-ya-tebya-obozhau

Показать полностью
38

Ужастик: Попутчик до конечной

Серия Ночные ужасы
Попутчик до конечной

Попутчик до конечной

Часть цикла «Раздел 1:01» на ЯПисатель.рф

Поезд тронулся в 21:07. Серёга заметил — просто глянул на часы, те дешевенькие электронные, китайские, подарок от тещи (день рождения, разумеется), из серии подарков, которые носишь только чтобы её не расстроить.

Купе пусто. Стол, подстаканник с чаем, пачка печенья «Юбилейное». Окно — темнота. Не та, что в городе, раскрашеная фонарями, а вот эта, настоящая, глухая. Октябрь. Поля ли, лес ли — разобраться можно, если захотеть. Он не захотел.

В Туле полчаса. На перроне кто-то курил. После этого в купе вошёл человек.

Обычный.

Нет. Слишком обычный. Так обычный, что как фотография — есть лицо, есть всё остальное, и при этом ничего не остаётся в памяти. Свитер серый, под горло. Брюки — ни джинсы, ни костюмные, просто брюки, вот и всё. Возраст: сорок-шестьдесят, может быть. Рост средний. Портфель коричневый со старой защелкой — такие носят завучи, или люди, которые хотят на них походить.

— Добрый вечер, — голос тихий, ровный, даже приятный.

— Здрасьте.

Сел напротив. Портфель убрал. Полой свитера очки протёр — близорукий что ли, или там дальнозоркий; Серёга в жизни этим не интересовался.

Ехали молча минут десять. Хорошо было.

— Далеко? — спросил.

— До конца. Ростов.

— О! И я. — Улыбка, и в улыбке ничего, совсем ничего. — Редко на поездах. Но иногда тянет. Знаете, стук колёс... успокаивает. Терапевтично как-то.

Серёга кивнул. Спать хотелось, но нет. Попутчик — тип разговорчивый, это видно сразу, по всему видно.

— Я биологию преподаю. В школе пригородной. — Сказал это как визитку вручил. — Но биология, она ведь не про тычинки. Это про жизнь. Буквально про жизнь.

Чай отхлебнул Серёга. Чай был никакой — вода, притворяющаяся чаем.

— Расскажу интересный случай. — Попутчик наклонился, глаза за стёклами живо блеснули. — Вечером шёл через посадку — полоса деревьев между полей. Тихо. Октябрь. И навстречу — женщина. Молодая, одна.

Пауза. Смотрит на Серёгу, как учитель, задавший вопрос.

— И?

— И совершенно не боялась. — Произнёс это с удивлением, детским почти. — Идёт себе, одна, через тёмную посадку, и не боится. Как это? Как можно не бояться, когда темно, никого, кричи — не услышат? А она идёт.

Серёга пожал.

— Может, торопилась.

— Торопилась! — Палец поднял. — Может быть. Люди ко всему привыкают. К опасности тоже. И перестают видеть. — На спинку откинулся. — Эволюционно невыгодный навык, между прочим.

Портфель открыл. Достал термос маленький, зелёный, краска облупилась. Налил — мята, чего-то горьковатого.

— Жена собирает. Мелисса, мята, зверобой. Зверобой — интересный. Гиперикум по-латыни — над привидением. Считалось, что отгоняет нечистую силу.

Засмеялся в чашку. Тихо.

— Вот мы на уроках строение тела проходим, и я каждый раз думаю: они не понимают. Не понимают, насколько это — временно. — Рукой обвёл пространство. — Кожа два миллиметра. Под ней мышцы, сосуды. Пульсирует, работает. И хрупко. Одно движение точное — механизм стоп. Как часы, если пружину вынуть.

На руки посмотрел. Обычные. Длинные пальцы, ногти ухоженные. Учительские.

— На кружке препараты показываю. Лягушки, черви. Дети сначала брезгуют, потом ничего — привыкают. — Опять это слово. — Некоторым нравится. Глаза горят. Любопытство — это хорошее чувство. На нём наука вся стоит. На желании узнать — а что там, внутри?

Слушал Серёга. Вернее, не мог не слушать; голос прилипчивый, как капля, что ночью из крана падает в три часа.

— Птицу находил. Дрозда. Мёртвого под забором школы. Я его изучил, из научного интереса. Перья — это инженерия, понимаете. Каждое маленькое чудо. А под ними кожа. Тонкая, прозрачная почти. Видно, как устроено. Видно всё.

Помолчал. Чай допил. Крышку завинтил аккуратно.

— Жена говорит, я за ужином такое рассказываю — аппетит уходит. — Усмехнулся. — Деформация профессиональная. Как у хирургов — те тоже об операциях за обедом. Привыкают.

Привыкаешь.

— Знаете, что интересное? — Вперёд подался. — Не строение. Не механика. А момент. Когда работает — и не работает. Граница. Бьётся — не бьётся. Секунда меньше. И видишь переход, и думаешь: куда оно? Было только что — и исчезло. Выключатель щёлкнул.

Тишина в купе.

Душно стало. Окно открыть — в поездах не открывают. Встать? Зачем? Ладони мокрые. Сердце быстро стучит. Дыхание вроде нормально.

— Собаку видел, как сбило, — сказал попутчик. — На трассе. Ещё дышала. Смотрю — дышит. Потом — нет. И глаза меняются. Был кто-то — стало что-то. Предмет. Интереснейший момент.

Посмотрел на Серёгу. Спокойно, внимательно. С лицом, которое не прочитаешь — или не хочешь.

— Вам плохо?

— Нет. Душно.

— Да, топят тут. — Встал, к верхней полке потянулся. — Ладно, разговорились. Я выхожу рано, за две остановки до Ростова. В Шахтах. Знаете?

— Слышал.

— Маленький. Тихий. Все друг друга знают. — Постель расстелил, уголки заправил. — Хорошее место. Спокойное. Лесополосы красивые, особенно осенью.

Лёг. Укрылся. Очки на столик положил.

— Спокойной ночи, Сергей.

Замер Серёга.

Не представлялся. Ни разу.

— Откуда вы...

— Что? — Голову повернул попутчик. Улыбка та же — мягкая, учительская.

— Имя. Откуда знаете.

Пауза. Две секунды. Три.

— Вы сказали. В начале. Когда вошёл.

Серёга помнил точно. Не говорил.

Точно помнил.

Или... нет? Может, сказал и забыл? На автомате же говоришь и не помнишь.

Попутчик к стенке отвернулся.

— Спокойной ночи.

Не спал Серёга. Лежал, слушал. Дыхание попутчика ровное, глубокое, спокойное — как у человека, совесть которого чиста. Стук колёс. Темнота за окном без огней.

Пять утра. Ещё серо. Поезд встал. Попутчик поднялся тихо. Портфель, термос, очки — всё собрал. На Серёгу посмотрел. Тот лежал с закрытыми глазами. Притворялся.

— Я знаю, что вы не спите, — сказал он. Тихо. Весело даже.

К самому уху наклонился. Запах мяты, и что-то ещё, сладковатое, неопределённое.

— Вы не представляете, — прошептал, — как интересно разговаривать с людьми в поездах. Они рассказывают всё. И не замечают даже.

Дверь отъехала. Шаги. Ничего.

Сел Серёга. Руки дрожали — мелко, противно. Двенадцать лет не курил, а сейчас хотелось так, что в скулах свело.

На столе листок. Вырванный из блокнота. Почерк мелкий, аккуратный.

«Вы хороший слушатель, Серёга. Это редкость. Берегите себя. Не ходите вечерами через посадки. Там бывает интересно — но не для всех».

Подписи нет.

Скомкал записку. В карман сунул. В тамбур вышел и стоял там до Ростова — два часа — глядел на лесополосы, поля, серое небо.

Дома развернул. Перечитал. Выбросить хотел. Не выбросил. В ящик стола убрал, под квитанции.

Три недели спустя — в новостях, мелким шрифтом, между прочим: «В лесополосе у Шахт обнаружено тело молодой женщины. Личность устанавливается. Обстоятельства выясняются».

Прочитал Серёга. Закрыл газету. Ящик открыл.

Записка лежит. Почерк мелкий, аккуратный.

Позвонить надо. В полицию. Рассказать что? «Мужик в поезде про лягушек говорил и имя знал»? Засмеют. Он и сам не знал, что рассказать.

Не позвонил.

Записку не выбросил.

Ночью иногда — когда квартира стихает, и начинается та тишина, в которой кровь своя слышна, — он вспоминает голос. Тихий, вежливый, негромкий.

«Привыкаешь».

Подпишись, ставь 👍, Чехов молча одобряет!

[Моё]

Автор: ЯПисатель.рф (Вадим Стирков)

Текст также размещён на: яписатель.рф/ru/feed/poputchik-do-konechnoi-1518119d-4fa4-46a1-a285-ea94cd03b098

Показать полностью
8

Ужасы: Танцы это вам не пряники!

Серия Ночные ужасы
Танцы это вам не пряники!

Танцы это вам не пряники!

Часть цикла «Ужасы» на ЯПисатель.рф

Маша подвернула ногу на третьем часу репетиции. Не на сложном элементе — на повороте, который делала тысячу раз. Что-то щёлкнуло в щиколотке, зал накренился, и пол ударил по коленке раньше, чем она успела понять, что падает.

День рождения, между прочим. Десять лет.

С утра были пряники. Мама Веро поднялась в шесть — тесто, формочки, глазурь. Маша помогала: вдавливала жестяные фигурки в раскатанный пласт, слизывала сахарную пудру с пальцев, пока мама не видела. Папа Слава подарил шлем для скейтборда — оранжевый, с наклейкой «Send it». Папа продавал автозапчасти, и мечтал, чтобы дочь каталась на всём, что имеет колёса. Или не имеет. «Сноуборд, велик, парашют — я за любой кипиш», — говорил он. Бальные танцы считал чем-то вроде принудительной повинности, которую Маша сама себе зачем-то назначила.

А теперь — травмпункт.

Нога распухла быстро. По-настоящему быстро, будто внутри кто-то качал насосом. Веро вела машину молча, только раз обернулась на светофоре: «Не трогай. Не шевели». Маша и не шевелила. Больно было так, что хотелось не плакать — а просто перестать существовать на время. Выключиться, как телевизор.

Клиника на Советском проспекте — старая, с потолками метра четыре и кафелем, который помнил, наверное, ещё немецких хирургов. Калининград вообще такой город: поскреби штукатурку — вылезет Кёнигсберг. В коридоре пахло хлоркой и чем-то ещё, сладковатым; Маша решила, что это от линолеума. Или нет. Неважно.

Она сидела на банкетке, нога на стуле, и считала трещины на потолке. Двадцать три. Нет, двадцать четыре — вон та, тонкая, от люстры к углу.

Телефон Веро звонил каждые три минуты.

Первой — бабушка Вика. Голос из динамика было слышно на весь коридор: «РЕНТГЕН? КАКОЙ РЕНТГЕН? ВЫ ЧТО, НЕ ТРОГАЙТЕ РЕБЁНКА, Я ЕДУ!» Веро отодвинула трубку от уха и уставилась на неё, как на будильник в пять утра. «Мама, это просто снимок. Просто. Снимок.» Бабушка Вика не поверила ни одному слову — это Маша поняла по тому, как мама после звонка прислонилась к стене и закрыла глаза на три секунды. Точно на три. Маша считала.

Потом перезвонила прабабушка.

Тоже Маша. Маша-старшая, как говорили в семье. Восемьдесят два года, артрит, палка с резиновым наконечником и взгляд, от которого иногда хотелось стать меньше. Не злой взгляд — нет. Просто... видящий. Как будто прабабушка смотрела не на тебя, а сквозь тебя, на что-то за спиной.

Прабабушка не кричала. Она спросила — тихо, и Веро прижала телефон вплотную к уху:

— Какая нога?

Пауза.

— Левая, — сказала Веро.

Молчание в трубке. Секунда, две, три.

— Еду, — сказала прабабушка и отключилась.

Маша (та, которой десять) заметила, что мама стоит с телефоном и не двигается. Лицо — обычное, мамино. Но пальцы на корпусе побелели, костяшки выступили, как будто она сжимала не телефон, а что-то живое, что пыталось вырваться.

— Мам?

— Всё нормально, зай. Сейчас вызовут.

Рентген-кабинет оказался в подвале.

Ну конечно.

Лестница вниз — перила ледяные, лампы дневного света гудят, как осы за стеклом. Маша ковыляла, опираясь на маму, и думала, что ступенек слишком много. На полтора этажа точно. А может, и на два. Она не считала. Не хотела.

Рентгенолог — женщина лет пятидесяти, стрижка каре, очки на цепочке — велела лечь. Стол был холодный. Вообще тут всё было холодное; Маша решила, что из-за старых стен. Метровая кладка, немецкая, довоенная. Такие стены не прогреваются. Никогда.

— Не двигайся.

Щелчок. Гудение — низкое, утробное, как будто здание само ворочалось во сне. Ещё щелчок.

— Можно вставать.

Маша села. Рентгенолог смотрела на экран. Долго. Потом сняла очки, протёрла стёкла полой халата, надела обратно. Опять посмотрела. Подвинула мышку — раз, другой.

— Подождите в коридоре, — сказала она, и голос стал — никакой. Вычищенный до стерильности, как этот подвал.

В коридоре Веро листала телефон, но не видела экрана — Маша это поняла по глазам. Мама смотрела сквозь. Бабушка Вика прислала семь голосовых за десять минут. Папа Слава написал: «Ну чё, перелом или ерунда?» и приклеил смайлик с пластырем. Папа был практичный человек. Как поршень: вверх-вниз, без лирики.

Рентгенолог вышла через восемь минут. Или пятнадцать. Или четыре. Маша не считала — впервые за вечер.

— Вы мама? Пройдёмте. Без ребёнка.

Веро посмотрела на Машу. На врача. Снова на Машу. «Посиди», — и ушла за ширму.

Маша осталась одна.

Подвал. Лампа гудит. Где-то за стеной — трубы; капает вода. Или не вода. Капает что-то, ритмично, и ритм — ровный, как метроном. Кап. Кап. Кап.

Раз-два-три. Раз-два-три.

Вальс.

Ерунда, конечно. Вода из трубы, старое здание, мозг дорисовывает. Маша знала это. Ей десять, не пять. Она понимала — мозг так делает, ищет узоры, учительница по окружающему миру объясняла.

Но ритм не сбивался.

Дверь в конце коридора.

Маша не заметила её раньше — а может, и не было. Деревянная, тёмная, разбухшая от сырости, с латунной ручкой, позеленевшей от времени. Табличка — буквы стёрлись; если прищуриться... нет. Ничего.

Из-за двери шёл звук.

Не капли. Другое. Шаги. Маленькие, лёгкие, быстрые — как на репетиции, когда весь зал работает. Шлёп-шлёп-шлёп по паркету. Только тут не паркет. Тут бетон и кафель. А звук — паркетный, гулкий, деревянный.

Щиколотка перестала болеть.

Вот так — мгновенно, как будто кто-то щёлкнул тумблером. Только что ныла, дёргала, пульсировала — и тишина. Маша пошевелила стопой. Свободно. Легко. Крутанула — ни малейшей боли. Лучше, чем до падения. Лучше, чем вчера. Лучше, чем когда-либо.

Это было неправильно.

Она знала — без слов, без логики, тем местом, которое находится не в голове, а где-то между рёбрами и позвоночником. Нутром. Так бабушка Вика говорила — «нутром чую». Маша всегда смеялась. Сейчас — нет.

Шаги за дверью стали громче. Раз-два-три. Раз-два-три. И — тихо, на самом пороге слышимости — музыка. Не мелодия даже, а тень мелодии. Намёк. Как запах цветка, который уже унесли из комнаты.

Маша встала. Нога держала идеально. Она сделала шаг к двери. Потом ещё.

Ручка — ледяная. Пальцы обожгло холодом, и Маша почему-то подумала о пряниках: как утром тесто было холодным из холодильника, и мама сказала — «подожди, пусть нагреется». Нужно подождать. Нужно отпустить ручку и вернуться на банкетку, и—

ЛЯЗГ.

Шаги. Быстрые, тяжёлые. Не из-за двери — сзади.

— МАША!

Прабабушка. Маша-старшая. Без палки — забыла? бросила? — она стояла в начале коридора, одной рукой держась за стену, и дышала так, будто бежала. Лицо — белое. Не бледное, а белое, как кафель, как халат рентгенолога, как глазурь на утренних пряниках. Всё человеческое с него стёрли, и осталось одно.

Страх.

Голый. Чистый. Без примесей.

— Отойди от двери, — сказала прабабушка. Тихо. Ровно. И это было хуже крика — в тысячу раз.

Маша отдёрнула руку.

Прабабушка подошла — быстро, невозможно быстро для своих лет — схватила за плечи, развернула, потащила к лестнице. Пальцы — жёсткие, сильные, ничего общего с тем, как она обычно брала Машу за руку.

— Баб Маш, — сказала Маша на третьей ступеньке. — Нога не болит. Вообще. Прошла.

Прабабушка остановилась. Посмотрела вниз — на левую Машину щиколотку. Закрыла глаза. Открыла.

— Знаю, — сказала она. — У меня тоже прошла. В тридцать девятом.

Они поднимались молча. Уже наверху, у регистратуры, где пахло кофе из автомата и нормальной больничной скукой, прабабушка сказала — не Маше, а Веро, которая выбежала навстречу с распечаткой снимка в руке:

— Забери её из танцев. Сегодня. Насовсем.

Веро открыла рот. Закрыла. Потом — тихо, как будто боялась, что услышат:

— На снимке... доктор говорит, там старые переломы. Три штуки. Сросшиеся. Давние. Но у Маши никогда—

— Знаю, — перебила прабабушка. — У меня такие же. С тридцать девятого.

На парковке папа Слава курил у капота и втирал кому-то по телефону про поршневые кольца для Субару. Бабушка Вика уже ехала — двенадцать минут, если без пробок. Калининград за окнами был обычный, мартовский, в мокром свете фонарей.

Маша стояла на асфальте и молчала.

Нога не болела.

А стопы — обе, не только левая — мягко, уверенно и совершенно без её участия — разворачивались в третью позицию.

Подпишись, ставь 👍, Чехов молча одобряет!

[Моё]

Автор: ЯПисатель.рф (Вадим Стирков)

Текст также размещён на: яписатель.рф/ru/feed/tantsy-eto-vam-ne-pryaniki

Показать полностью
4

Тёмная романтика: Мел на паркете

Мел на паркете

Мел на паркете

Часть цикла «Тёмная романтика» на ЯПисатель.рф

Инна рисовала круг мелом. Обычным, школьным — белым, который крошится и пачкает пальцы. Гримуар. Вот так просто, на антресолях, среди забытого барахла, среди коробок с чем-то ненужным, — там он лежал, когда она лезла искать зимние сапоги. Кожаная обложка, страницы хрупкие, совсем как сухие листья, которые ломаются в пальцах. На третьей странице — пентаграмма. На седьмой — список. Свечи. Полынь. Капля крови.

В общем, Инна в это не верила. Ни в демонов, ни в гороскопы, ни даже в понедельник как в какой-то там проклятый день. Но была пятница, был март, и вот парень ушёл — две недели назад, забрал кофеварку, забрал что-то главное, что называют реальностью, и оставил только пустой холодильник. Книга пахла чужим табаком. И ещё чем-то: сладким, но неприятным, как засохшая ваниль в шкафу. Инна подержала её, понюхала, подумала: почему нет. Какая, собственно, разница.

Паркет скрипел.

Она начертила круг. Кривой, честно говоря; геометрия — это было не её, даже в школе, даже теперь, спустя столько лет, когда уже забыла половину учёбы. Поставила свечи: пять штук, чайные, из IKEA, потому что гримуар не указал, откуда их брать. Полынь купила в аптеке, у той фармацевтки, которая смотрит странно на любой запрос, но всё равно молчит и отпускает. Кровь — уколола палец иголкой, выдавила каплю на край мелового контура, и вот тогда поймала себя на мысли: выглядит это довольно жалко. Совсем печально.

Потом прочитала слова.

Не латынь. Или латынь? Кто знает. Что-то шершавое, совсем не для человеческого языка; слоги цепляются за нёбо, путаются. Инна запиналась, возвращалась, начинала сначала. Свечи горели ровно, занудно. Ничего. Разумеется, ничего.

Дочитала. Выдохнула. Села на пол — и тогда почувствовала.

Сквозняк.

Окна были закрыты, конечно. Сквозняк шёл снизу, из-под паркета, откуда старые перекрытия и столетняя пыль, и холодок — нет, не совсем холодок. Тепловатый, как если бы кто-то стоял рядом и дышал ей в лицо, вот так, слишком близко.

Свечи погасли. Все пять. Одновременно, словно кто-то защипал каждый фитиль пальцами. Темнота навалилась, плотная-плотная, и Инна успела подумать две вещи: что верхний свет не включила, и что с воздухом что-то не то. Воздух стал иным — гуще, плотнее. У воздуха появился вес.

— Криво начертила, — сказал голос.

Не из темноты. Откуда-то изнутри — из под рёбер, из того места, где обычно ломит от страха. Но Инна не боялась. Вот это было странно, правда. Тело должно было ответить — адреналин, дрожь, всё как положено. Вместо этого — разливающееся тепло, медленное, как глинтвейн на пустой желудок, как что-то, что можно пить, глоток за глотком.

— Кто здесь?

Глупый вопрос. Она же знала.

Свечи вспыхнули. Но пламя было другим — багровым, тяжелым; не горело, а тлело, как если бы каждый огонёк решил медленно умереть. В этом красном свете она увидела.

Он стоял в круге. Высокий — нелепо, абсурдно высокий для квартиры с потолками два шестьдесят. Волосы чёрные, глаза чёрные, костюм чёрный — всё чёрное, кроме лица, бледного, как белая бумага, на которую забыли напечатать текст. Лицо. Она не смогла подобрать слово. Красивое? Нет. Правильное? Ближе, но нет. Лицо, от которого невозможно отвести глаз, хотя понимаешь, что надо бы, надо просто отвести и готово.

Надо бы.

— Ты демон, — сказала Инна. Не спросила — констатировала, как факт. Голос не дрогнул, и сама она удивилась.

— А ты не ведьма, — ответил он. Голос обычный, человеческий; низкий, хрипловатый немного, как у того, кто редко разговаривает. — Мел школьный. Свечи ароматизированные. Полынь аптечная, в пакетике. Ты вообще понимаешь, что произнесла?

— Нет.

Он наклонил голову. Совсем чуть-чуть, может, на пять градусов — и этот жест, такой ничтожный, такой просто механический, прошёлся по позвоночнику Инны, как ноготь по стеклу. Приятно-неприятно, невыносимо-приятно одновременно.

— Контракт, — сказал он. — Ты прочитала контракт. Условия, обязательства, сроки. Всё как у вас, у людей. Бюрократия везде, даже там, внизу.

— Я не подписывала никакой контракт.

— Кровь. — Он кивнул на высохшую каплю. — Это подпись. Надо было читать внимательнее. Впрочем, кто читает.

Инна встала. Ноги держали, и это было неправильно. Она стоит в двух метрах от того, что не должно существовать, но чувствует не испуг — а что-то другое. Любопытство. И ещё что-то горячее, неуместное, почти постыдное.

— Что в контракте?

— Тринадцать ночей. — Он поднял руку, пальцы его длинные, совсем не человеческие; она заметила это только сейчас, и, заметив, сразу забыла, потому что он улыбнулся, и улыбка была намного хуже пальцев. — Я здесь тринадцать ночей. Потом — ты решаешь.

— Что решаю?

— Остаюсь или ухожу.

Тишина. Не квартирная, с холодильником и соседями — а другая. Первобытная. Та, которая была до всяких звуков.

— А если я прямо сейчас хочу, чтобы ты ушёл?

Он шагнул. Из круга — просто так, легко, как будто мел ничего не значил. (Наверное, не значил. Никогда не значил, вероятно.) Инна не отступила. Хотела — нет, хотела отступить, но не отступила.

— Хочешь?

Он стоял слишком близко. Пахло дождём и горьким. Не серой, не дымом — горькие травы, которые растут вдоль забытых дорог. Она заметила, что зрачков у него нет — только радужка, тёмно-карая, почти чёрная, сплошь. И когда заметила — почувствовала, как от живота поднимается тепло, медленно, неотвратимо, как лихорадка поднимается ночью.

— Нет, — сказала она. И сама не поняла, на какой вопрос ответила.

Он протянул руку. Не к ней — мимо, к полке, где остывший чай в чашке. Взял, сделал глоток; посмотрел с таким видом, что Инна подумала бы — разочарование, если бы он был человеком.

— Чай без сахара, — сказал он. — Серьёзно?

Инна фыркнула. Просто так, некстати, нелепо — и вот эта нелепость, эта чушь вдруг что-то сломала между ними. Какой-то невидимый барьер рассыпался, как пепел.

— Сахар в шкафу, — ответила она.

Он нашёл сахар. Положил три ложки; размешал пальцем — длинным, странным пальцем — и Инна смотрела и думала: я ненормальная. Совершенно. Или сплю. Или сошла с ума, да.

Но чай был настоящий. И квартира. И мел на паркете.

— Тринадцать ночей, — повторила она. — А днём что?

— Днём меня нет. Не прячусь, не сплю — просто не существую. Растворяюсь, как... — Он помедлил. — Как сахар в чае. Только в обратную сторону.

— Это бессмыслица.

— Всё бессмыслица.

Он поставил чашку. Повернулся. В багровом свете умирающих свечей его лицо выглядело иначе — мягче, похоже на человеческое; или, может, Инна просто привыкала. Люди ко всему привыкают, она читала об этом где-то, но сейчас не помнит где, потому что думать рядом с ним невозможно. Мысли наползают, склеиваются, становятся бесполезными.

— Первая ночь, — сказал он. — Обычно самая скучная. Вопросы, недоверие, попытка изгнать. Ты пропустила третий пункт.

— Я не пытаюсь тебя изгнать.

— Я заметил.

Он смотрел. Без зрачков, без дна, без того, за что можно зацепиться взглядом — и вот тогда она поняла: так тонут. Не в воде. В чужих глазах, в присутствии, в запахе трав и дождя. Тонут и не зовут помощь, потому что на дне — тоже можно дышать. Наверное. Она не проверяла.

Свечи кончились.

Темнота. Мягкая на этот раз, домашняя — и в этой темноте его рука нашла её руку. Тёплые пальцы. Длинные. Неправильные.

— Тринадцать ночей, — прошептала Инна. — А потом?

— Потом ты узнаешь.

— Что узнаю?

— Хочешь ли ты, чтобы я остался.

Она сжала его пальцы. Крепко, до побелевших костяшек; и внутри, там, где должен быть страх, вместо него — другое. Голодное. Тёмное. Похоже на то багровое пламя. Горящее.

Мел на паркете стёрся — она наступила на линию, когда подошла к нему; и круг, кривой, неумелый, перестал быть кругом. Стал просто белой пылью на досках.

Дождь. За окном он начался как-то сразу, без предупреждения. Петербург, март — чего ещё ждать. Капли стучали по подоконнику, и этот звук был единственным нормальным в комнате, где пахло полынью, ванилью, мокрой землёй.

— Я даже не знаю твоего имени, — сказала Инна.

— Имени у меня нет. Были — но я их отдал. Все. Давно.

— Кому?

— Тем, кто хотел остаться.

Пауза. Дождь. Его дыхание, которого не должно быть.

— Тогда я дам тебе имя, — сказала она. — Потом. Когда пойму.

Он наклонился. Близко — так, что она видела прожилки в радужках, тёмно-золотые, как трещины в старой иконе. Губы рядом, почти касаются; и запах — дождь, полынь, что-то, чему нет названия.

— Осторожно, — шепнул он. — Имя — это привязка. Дашь мне имя — и я стану реальнее.

— Реальнее чем что?

— Чем ты готова.

Он отстранился. Резко, как обожжёшься; и Инна ощутила отсутствие физически — холод, там, где было тепло. Пустоту.

Двенадцать ночей.

Остаток.

Она подобрала мел. Повертела в пальцах. Белая крошка осыпалась. Завтра вечером начерчу ровнее, подумала она.

Потом подумала: зачем.

Он стоял у окна, спиной, и дождь рисовал на его силуэте линии — такие же кривые, как её круг, как этот вечер, как всё, что будет следующие двенадцать ночей.

Инна улыбнулась.

Впервые за две недели — настоящей улыбкой.

Подпишись, ставь 👍, Чехов молча одобряет!

[Моё]

Автор: ЯПисатель.рф (Вадим Стирков)

Текст также размещён на: яписатель.рф/ru/feed/mel-na-parkete

Показать полностью
19

Ужастик: Сменщик выходит на работу

Серия Ночные ужасы
Сменщик выходит на работу

Сменщик выходит на работу

Часть цикла «Раздел 1:01» на ЯПисатель.рф

Роман пришёл на смену в двадцать три сорок. На двадцать минут раньше — это у него было привычкой. Автобус, видишь ли, ходит либо со спешкой, либо его вообще нет. Третьего расписание не предусмотрело.

Склад встретил его знакомо. Гудение ламп. Запах бетонной пыли и чего-то ещё. Стандартный набор — диспетчерская, стул, три монитора, чайник, журнал в потёртой клеёнке. Андреич стоял в куртке, готовый валить. День был его.

— Ты чё, забыл что-то?

Роман не сразу понял.

— В смысле?

— Ну, ты же только что ушёл. Минут пять назад. Я думал — может, забыл что-нибудь.

Роман посмотрел на Андреича. Тот — на Романа. Молчание. Три секунды, которые растягиваются неприятно.

— Я из дома еду. Я вообще не был здесь сегодня.

Андреич хмыкнул, пожал плечами. Спорить не стал — не его дело. До пенсии у него было четыре месяца. Весь его план на жизнь уместился в одно слово: доработать.

— Значит, показалось мне. Бывает.

И ушёл. Роман сел в кресло, повертелся. Три монитора светили знакомо — парковка, коридор первого, запасный выход. Пусто везде. Как всегда.

Обычно бы забыл. Честное слово, забыл бы. Но спустя час полез в архив камер. Зачем — сам не знал объяснить. Нервы. Скука ночной смены, которая делает из людей параноиков. Или любопытство. Не разберёшь.

23:34. Камера на выходе. Дверь открывается.

Выходит фигура. В чёрной куртке. Роман узнал сразу — его куртка. По заплатке на левом рукаве, криво пришитой красной ниткой. Мать пришивала. Та же походка — вразвалку немного, правое плечо выше. Человек прошёл мимо камеры и...

Лица не видно. Капюшон.

Роман отмотал назад. Опять 23:34. Дверь. Куртка. Заплатка. Походка, разваливающаяся, хорошо известная.

Нет лица.

В 23:34 Роман сидел в автобусе. Точно. Старуха с сумкой-тележкой, запах бензина от кого-то в наушниках, музыка писклявая. Помнил.

Ну, помнил.

Или нет?

Память — вещь подлая. Каждый нейропсихолог повторяет: вы не вспоминаете событие, а последнее воспоминание о нём. Копия копии копии. К четвёртому разу — уже больше выдумки, чем правды. Роман читал об этом. Или смотрел. Или ему говорили. Сам уже не знал. Вот вам и результат.

Он закрыл архив. Попил чая — дрянь был, пакетированный мусор из магазина, дешевле самой воды для заваривания. До утра ничего больше не произошло.

* * *

Второй раз — неделю спустя.

Роман курил у чёрного входа. Привычка, которую бросал четвёртый год уже — ну, в смысле, переходил с пачки в день на полпачки, это же прогресс, верно? Телефон в руке. Половина второго ночи. Тишина.

Шаги.

Он обернулся — и увидел.

Себя. Почти.

Спину, вернее. Человек шёл по парковке, удаляясь. Та же куртка. Та же заплатка. Ботинки коричневые, со стёртым левым каблуком — он эти ботинки носил второй год.

— Эй!

Человек не обернулся. Завернул за угол здания. Роман побежал следом — сам потом не смог объяснить, зачем. Просто побежал. Завернул.

Пусто.

Парковка — голый бетон, четыре фонаря, две ночи в час — ни одной машины. Бежать некуда. Спрятаться негде. Он исчез просто. Или его не было.

Роман стоял посреди парковки. Сигарета в пальцах сгорела до фильтра и жгла кожу. Он не чувствовал.

* * *

Дальше стало чаще.

Не лучше, не хуже — просто чаще.

Лёха, дневной, двадцать три года, с философским подходом к охранному делу, как-то обронил:

— Рома, ты вчера зачем в серверную лазил?

— Не лазил я в серверную.

— Ну окей. Камера говорит — лазил. Три двадцать семь ночи. Одиннадцать минут внутри. Мне-то что, я просто спрашиваю.

Роман проверил. Камера коридора: 3:27, его фигура — капюшон, руки в карманах — открывает дверь серверной. 3:38 — выходит. Камера внутри серверной фиксировала пусто. Как будто человек вошёл и растворился. Или камера просто не работала — она там работала через раз. Оборудование дешёвое. Владелец на всём экономил, кроме туалетной бумаги в уборной. Вот это парадокс приоритетов.

Роман завёл блокнот. Обычный, в клетку, из магазина за сорок рублей.

14 марта — Андреич утверждал, что видел меня в 23:34. Я приехал в 23:40. 21 марта — спина на парковке. Моя куртка. Исчез. 28 марта — камера показала мой визит в серверную. Я не ходил в серверную. Клянусь, не ходил.

Он перечитывал записи. В груди что-то дёрнулось — не страх, а хуже. Сомнение. Чёрное, мерзкое сомнение, как если бы кто-то мокрым пальцем провёл по внутренней стороне черепа.

Потому что — а вдруг ходил? Делает вещи и не помнит? Лунатизм? Диссоциация?

Шиза?

Последнее слово он произнёс вслух. В пустой диспетчерской. В три ночи. Голос прозвучал чужим.

* * *

Четвёртого апреля нашёл журнал.

Сменный. Толстую тетрадь, где каждый охранник расписывается. Роман листал. Потому что.

17 марта. Ночная смена. Подпись его. Почерк его, завитушка на «Р», точка после фамилии. Роман Д.

17 марта Роман болел. Грипп. Температура 38,3. Лежал на диване, смотрел какой-то мрачный сериал про убийства в фьордах. Помнил, как тянулся за стаканом воды и едва не уронил телефон.

Помнил.

Или нет?

24 марта. Его подпись. Он в этот день к матери в Калугу ездил. Фото в телефоне: мать, пироги на столе, кот на подоконнике. Время на фото подтверждает — Калуга, целый день.

Но подпись — его.

31 марта. Его подпись. А в этот день... не помнил. Вообще. Как будто кто-то вырезал кусок из календаря и подставил белый лист. Не чёрный провал — белый. Стерильная пустота вместо четверга.

Руки тряслись. Мелко, как у отца перед вторым инфарктом. Нет. Не думать об этом.

* * *

К врачу не пошёл.

Зачем? Терапевт пошлёт к неврологу, невролог — к психиатру, психиатр — на учёт. С учёта — прощай водительские. Прощай охранная лицензия. Прощай единственная работа, на которую его взяли с судимостью за пьяную дурацкую драку в двадцать один.

Что говорить-то? «Доктор, я себя вижу на камерах»? «Я мою подпись в журнале вижу за дни, когда я болел»?

Но главное — боялся ответа. Любого. Если скажут болен, то болен. Если скажут здоров — значит, кто-то в его куртке работает за него. Расписывается его почерком.

Оба варианта — дрянь.

* * *

12 апреля, суббота. Полвторого ночи. Роман в диспетчерской, смотрит в мониторы. Тихо. Гул ламп привычный, как тиннитус у старого рокера.

Камера три. Коридор первого.

Человек.

Роман дёрнулся, подался к экрану. Фигура стоит в коридоре спиной к камере. Чёрная куртка. Капюшон. Не двигается.

Секунда. Две. Десять.

Просто стоит. Руки вдоль тела. Слегка сутулится.

Осанка из зеркала. Та, что глядела на него каждое утро.

Потом — очень медленно — голову повернул. Не весь корпус. Только голову. На угол, невозможный для человека. Угол совы.

Посмотрел в камеру.

Роман увидел своё лицо.

Нос с горбинкой. Шрам на подбородке от падения с велосипеда в детстве. Тёмные круги. Своё лицо — но без ничего. Ни выражения. Маска из собственной кожи, натянутая на что-то, что лицо носить не научилось.

Губы двинулись.

Микрофона в камере нет. Но Роман прочитал по губам. Или ему показалось. Или знал заранее, потому что сам бы это сказал.

«Твоя смена кончилась.»

Экран потемнел. Коридор пуст.

Роман сидел в кресле. Не двигался. В диспетчерской пахло чаем, пылью и его собственным потом — животный, кислый запах.

Минут через пятнадцать. Или через час. Или три минуты — время не считал — встал. Прошёл к двери. Открыл.

Пусто.

Вернулся. Сел. Допил чай. Дождался утра. Лёхе ничего.

* * *

Домой ехал в утреннем автобусе. Набитом людьми, пахнущими кофе и зубной пастой. Держался за поручень и думал — если это болезнь, то хотя бы пунктуальная. Каждый раз ночная смена. Каждый раз — он.

Сменщик.

Слово прилипло. Тот, кто приходит, когда ты уходишь. Работает за тебя. Расписывается в журнале. Закрывает дверь серверной. Знает, что твоя смена кончилась.

Роман вышел на остановке. Поднялся на четвёртый этаж. Открыл дверь.

На кухонном столе стояла чашка.

Чай. Ещё тёплая — потрогал стенку. Тёплая.

Он живёт один. Живёт же один.

Роман сел на табурет напротив и смотрел. Коричневая жидкость, пакетик на дне. Тот же сорт, что на работе. На краю чашки — след от губ.

Он приложил палец к следу. К своим губам поднёс.

Совпадение. Идеальное совпадение.

За стеной что-то скрипнуло.

Роман обернулся.

Пусто.

Он сидел на своей кухне, при дневном свете, и был по-настоящему испуган. Не как в фильме — а так, как бывает, когда понимаешь что-то и жалеешь, что понял.

Потому что вопрос изменился.

Первый был: кто ходит на мои смены?

Теперь другой.

Кто из нас — живой.

Подпишись, ставь 👍, Пушкин бы подписался!

[Моё]

Автор: ЯПисатель.рф (Вадим Стирков)

Текст также размещён на: яписатель.рф/ru/feed/smenschik-vyhodit-na-rabotu

Показать полностью
Отличная работа, все прочитано!

Темы

Политика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

18+

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Игры

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юмор

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Отношения

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Здоровье

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Путешествия

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Спорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Хобби

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Сервис

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Природа

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Бизнес

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Транспорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Общение

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юриспруденция

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Наука

Теги

Популярные авторы

Сообщества

IT

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Животные

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кино и сериалы

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Экономика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кулинария

Теги

Популярные авторы

Сообщества

История

Теги

Популярные авторы

Сообщества