Никогда не хожу на могилы.
А что там делать?
Если так разобраться - честно, то на кладбище можно заниматься только одним делом - искренне жалеть самого важного на свете человека.
Себя.
Разберём на примере отца. Он последний, на чьей могиле я был. Сел на лавочку, закурил, положил ещё одну сигарету на холмик. Типа, папка со мной покурит.
Стояла осень, шумели сосны над могилой, все кладбище простреливали, как шрапнелью, солнечные лучи, бросая на моё тело и на его последний приют рваные рыжие раны.
Он спился. Как многие в девяностые, когда чтобы выживать и барахтаться нужны были силы, а чтобы нажраться - пару сотен рублей. Он не выдержал и сдался. Предал мать, меня... А я его не винил тогда, и не виню сейчас.. Я не уверен, что смог бы больше, чем он. Даже, скорее, не смог бы. Я, в принципе, не так далеко от него и ушел.
Горячий едкий дым тек в лёгкие, клубами поднимался в кристально чистый воздух осеннего дня, покидал моё тело, насытив альвеолы никотином, смолами и канцерогенами. Я медленно убивал себя,сидя над последним пристанищем человека, чья жизнь не задалась, но который дал жизнь мне.
Подписал мне смертный приговор, так-то.
Вторая сигарета тихо лежала на холодной сырой земле. Ноздреватые комья, казалось, впитывали свет немощного осеннего солнца. Недавно закопан, ещё даже земля не осела.
Я вспоминал нашу последнюю встречу. Из глаз капали слезы, оставляя пятна на синих джинсах.
Просто электричка стояла на этой станции сорок минут. Лето, ремонт путей, весь график через жопу. Я вышел покурить в тамбур. Семнадцать лет, высокий, спортивный, неплохо одет, волосы до плеч. Смазливый достаточно, чтобы женский пол заглядывался на юного мускулистого мачо деревенского разлива.
В этом городке семьнадцать лет назад я появился на свет.
Папу я не видел лет пять. Тогда он приезжал ко мне увидеться, помириться. С матерью они расстались давным давно, из-за алкоголизма отца. Я от него тоже хлебнул горя, не без этого. Годами мать вбивала мне в голову ненависть к нему, но добилась только того, что я возненавидел ее саму, и ее нового ебаря.
Но на тот момент, момент нашей предпоследней встречи, у нее ещё получалось. Я вышел к отцу, маленькому ссохшемуся мужчине, возрастом под сорок, а с виду - далеко за полтинник, и попросил его не приезжать больше. Серьезный и обстоятельный двенадцатилетний долбоёб.
Электричка стояла, я курил в тамбуре, в открытые двери моросил мелкий серый немощный дождь. Папа, бабушка и дед жили в квартале от вокзала. Я пошёл к ним. Увидеться. Время есть, чё.
Это же так по взрослому - наводить мосты.
Небо плакало, кроны мокрых тополей тихо стонали, а я шагал, разбрызгивая подошвами лужи на щербатом асфальте
В детстве всё кажется больше, лучше и светлее, чем на самом деле.
Дом, в детстве казавшийся огромным и светлым, оказался мрачным и убогим бомжатником. Палисад одичал и разросся без ухода. Двустворчатая дверь подъезда лишилась одной створки, а филенка второй щерилась обломками досок, как гнилыми зубами. Три ступени, перекошенная рассохшаяся деревянная лестничная площадка.
Дверь. Обитая облезшим шпоном деревянная дверь в грязном подъезде, густо оплетенном паутиной. Потянулся к звонку, но на его месте - только черная эбонитовая руина круглой советской кнопки, встопорщившаяся пыльными проводами. Постучал.
Дверь впитала звук, ни доли децибела не впустив в жилище. Постучал кулаком. Потом ещё. И ещё.
Тяжёлые, шаркающие шаги, стук проворачивающихся пыльных потрохов замка.
В щели двери - пьяная обрюзгшая старуха. От нее смердит.
- Чё надо? - этот голос не может принадлежать женщине. Вообще - человеку. Это не голос, это визг выдираемого из ссохшейся старой доски ржавого гвоздя.
- Ба... Ба, это я. - с трудом глотаю комок. - Это я, Лёша... - больше ничего не могу сказать. Глотку как тисками сдавило.
- Что за Лёша, нахуй?! - слепыми бельмами она смотрит сквозь меня.
- Внук твой... - я не говорю, я ежей из глотки выталкиваю. Каждое слово - тяжёлый ржавый моток колючей спиральной егозы, и она сейчас располосует мне связки, кровь пойдет в лёгкие, я ей захлебнусь нахуй - но это лучше этого полуслепого взгляда глаз, глядящих внутрь черепа, поросшего жидкими грязными седыми космами. "Бежать".
- Лёшка? - она пытается узнать. Она пытается понять, кто я.
- Папа дома? - я должен. Я же пришел, значит - должен. В груди ледяной лом, от горла до живота, он мешает дышать, мешает жить. Голос мой дрожит.
Старуха... Бабушка разворачивается и идёт вглубь квартиры, оставляя дверь открытой. Шагаю следом.
Темно. Вонь перегара, мочи, немытых тел и болезни. Облезлые обои, плесень, полумрак, разбавленный продавленным сквозь грязные стекла светом серого дня.
Здесь нечего спасать, это место можно только сжечь.
Бабушка находит отца - лежащего на полу в большой комнате, и сначала я думаю, что она тормошит труп. Скелет, обтянутый серо- жёлтым пергаментом, с непропорционально большой головой.
- Вставай, блядь! - она трясет тело, но труп не разваливается, хоть и должен. - Вставай, сука, к тебе сын приехал!. Отец на грязном полу открывает глаза. В них нет никого. Он тяжело пьян, и, видимо, не менее тяжело болен.
- Какой сын? - хрип. Он не знает, какой сын, он не знает, где он и кто он - и не хочет знать этого. Он сожалеет, что ожил. Сквозь морщинистую кожу явственно виден череп. По пояс голый, каждую кость видно, суставы выпирают безобразными болезненными вздутиями, и под советскими рейтузами, с лямками на ступнях, нет белья. Жидкие волосы облепили череп.
- Лёшка, какой у тебя сын?! - старуха разворачивается и шаркает из комнаты.
- Лёшка?! - жизнь внезапно возвращается в иссушенный труп. Лёшка?! Сын?!
- Пап... - слова не идут. Нет слов. Есть пустота и целое море слёз позади глаз. Сейчас ткани не выдержат давления, глаза выдавит наружу и хлынет как из прорванной плотины, выламывая края глазниц и переносицу. Это если раньше горло не прорвёт подкативший комок.
- Лёшка... - он пытается встать. Но сил нет у него. Кое как, подбирая под себя четыре паучьих лапы, он умудряется воздать костяк на четвереньки, но мышцы не слушаются, и он начинает раскачиваться, как будто трахает невидимую женщину по собачьи. Потом падает на бок, с костяным стуком.
Скаладываюсь рядом, больно стукнув чашечками коленей в грязный пол
- Папка!!! - я так хочу обнять его, но я его точно сломаю. В этой руине ещё теплится жизнь, но не благодаря, а вопреки.
Память растворяется перегретой киноплёнкой, сожжённой ксеноновой лампой. Я помню, как он гладил мои волосы, повторяя "Лёшка, сын"... Я помню, как я очень сильно старался не заплакать. Я помню, как он хрипел, что приедет, обязательно ко мне приедет.
Я помню, как молотил кулаками ни в чем не повинную стену подъезда, сбивая дранку и старую штукатурку. Всё урывками, память заростила коростой, подковырни - и выступает кровь.
Я помню, что развернувшись, собравшись бежать, я встретился взглядом с самим собой - серьезным, семилетним, смотрящим с большой чёрно-белой фотографии, которая была единственным, что уцелело в этом месте смерти.
Больше мы не виделись.
Покурив у могилы, я встал и зашагал в сторону вокзала. Внутри вакуум, словно я вновь всё это пережил. Ни ненавидеть, ни винить я его не могу. Всё это можно делать в отношении живых, а с мертвых какой спрос? Просто где-то внутри остался запас той любви, которая не была израсходована по адресу.
Я правда думал, что она давно прокисла и свернулась, но с появлением дочери, понял, что она ещё есть, пусть и нужно добывать ее методом глубинного бурения. Но что я знаю точно - никогда, никогда моя дочь не будет поднимать меня с грязного заблеванного пола.
Пап, может, там, дальше, что-то есть, и ещё увидимся, тебе виднее.
Мне о многом нужно с тобой поговорить.