36

Из Заполярья в Степь

Серия Из Заполярья в Степь

Междуглавие: Дорога, которой не хочется конца

Из Заполярья в Степь

Дорога от карельского края к Уралу сперва казалась Саньке продолжением сна.

Карелия еще долго не отпускала их. Она держалась за борта КамАЗа мокрой хвоей, черной водой в придорожных канавах, серым камнем, который то выглядывал из-под мха, то опять прятался, будто стеснялся своей древности. По утрам туман лежал между соснами так низко, что казалось: едут они не по земле, а по какому-то озеру, только вместо весел у них — колеса, вместо лодки — видавший виды армейский КамАЗ, а вместо рыбацкой песни — сиплый дизель, которому мичман Хромов доверял больше, чем некоторым людям.

Потом камень стал уходить. Вода светлела, леса делались мягче, просторнее. Дорога раздвигалась. Появлялись деревни — сперва редкие, с избами, потемневшими от дождей и северного терпения, потом чаще: с палисадниками, с колодцами-журавлями, с коровами, задумчиво стоящими у самой обочины. Бабы в платках смотрели на военную машину без удивления, как смотрят на грозовую тучу: пришла — значит, Бог послал; уйдет — и на том спасибо.

Санька уже не сидел на капоте. После грозы и горячки его окончательно переселили в кабину. Док, на правах врача и вообще человека, которого слушались, сунул мальчишке под спину старую ватную куртку, велел не геройствовать и, когда тот попытался возразить, сказал:

— Геройствовать будешь в интернате, когда манную кашу дадут с комками. А здесь — молчать и выздоравливать.

Санька молчал. Да и что было говорить, когда за стеклом шла такая жизнь, что ей только рот открывай навстречу.

В одном месте, еще на выходе из карельских лесов, их угостили калитками — маленькими открытыми пирожками с картошкой и пшенной кашей. Старуха-карелка, сухая, темная лицом, как прошлогодний гриб, вынесла их в ситцевом полотенце и сказала Хромову:

— Бери, военный. Ребенку дай. Худой он у вас.

— Он у нас не худой, — ответил Хромов. — Он у нас морской. Морские всегда такие: с виду веревка, а потянешь — трос.

Старуха усмехнулась. Санька ел калитку осторожно: она была горячая, пахла печью, молоком и какой-то домашней тишиной. Ему вдруг стало жаль всех людей, которые никогда не ели таких калиток у дороги, не сидели в кабине КамАЗа между мичманом и Доком и не знали, что на свете бывают утра, когда хочется жить просто потому, что картошка в пирожке горячая.

Дальше пошла Вологодчина.

Она открылась не сразу, а как человек, который сперва смотрит исподлобья, потом привыкает и начинает рассказывать. Леса здесь стояли не такие колючие, как на севере, а широкие, задумчивые. Елки уступали место березам, березы — осинам, осины — полям, где рожь уже отходила, желтела, ложилась волной. Над болотцами летали коршуны. На пыльных поворотах пахло скошенной травой, дегтем, нагретыми досками мостов и теплым навозом — не противным, а деревенским, живым запахом.

Хромов, въехав в эти места, словно сам стал тише.

До того он держался угловато, флотски: короткое слово, короткое движение, короткий взгляд. На шутку отвечал бурком, на жалобу — матерком, на нежность — таким видом, будто его застали за кражей казенного имущества. Но тут, под Вологдой, в нем что-то оттаяло. Он стал чаще смотреть по сторонам, реже ругаться на ямы, а однажды, когда проезжали мимо деревни с двумя кривыми улицами, вдруг снял ладонь с руля и неловко перекрестился — быстро, почти сердито, чтобы никто не успел заметить.

Док заметил, но ничего не сказал.

— Тут твои места? — спросил Санька.

Хромов ответил не сразу. Он обогнул телегу, на которой сидел дед в серой кепке, кивнул ему, будто знакомому, и только потом сказал:

— Мои — дальше. Верст сорок от большой дороги. Деревня была. Сейчас, может, и нет уже. Такие деревни, Саня, не умирают громко. Они сперва перестают дымить печами, потом перестают лаять собаками, потом на окнах крапива вырастает. А потом едешь — и вроде место есть, а жизни нет. Как фамилия без человека.

Санька хотел спросить, почему он туда не свернет, но не спросил. Бывают вопросы, которые и ребенок чувствует: задашь — и человеку придется или соврать, или открыть то, что он сам держит под замком.

Хромов сам заговорил:

— Мать у меня оттуда. Отец тоже. Песни у нас пели хорошо. Не громко, нет. У нас кто громко поет, того сразу видать: либо пьян, либо начальство приехало. А настоящую песню — ее не орут. Ее несут. Как воду из колодца: расплескаешь — стыдно будет.

Док хмыкнул.

— Вот, Санька, записывай. Мичманская философия. Вода из колодца.

— Да иди ты, философ, — сказал Хромов без злости. — У тебя вся философия в спирте растворена.

Док хотел обидеться для порядка, но передумал. Он вообще обижался редко и ненадолго, потому что, как сам говорил, «нервы у меня казенные, а казенное беречь надо».

У моста через небольшую речку они остановились. Речка была темная, медленная, с желтыми кувшинками у берега. На другом берегу стояла лавка, а возле лавки — женщина лет тридцати пяти, полная, румяная, с глазами веселыми и усталыми сразу. Она торговала молоком, сметаной и шаньгами. Шаньги лежали в тазу под марлей, круглые, румяные, с творогом, с картошкой, с брусникой.

— Ой, моряки! — сказала женщина, увидев тельняшку под расстегнутой курткой Хромова. — Это ж куда вас, соколов, несет?

— Куда Родина пошлет, — ответил Док.

— Родина нынче такая, что пошлет — и сама забудет куда.

Хромов засмеялся. Смех у него был редкий, с хрипотцой, будто в груди у него не легкие, а старый медный клаксон.

Женщина налила Саньке кружку молока, положила три шаньги и денег не взяла.

— С ребенка-то чего брать? — сказала она. — С него и так жизнь возьмет.

Хромов нахмурился.

— Не надо так.

— А как надо?

— Надо: жизнь даст. Забрать она и без тебя умеет.

Женщина посмотрела на него внимательнее. Видно было, что мичман ей понравился: не красотой, не статью, а той мужской надежностью, которую бабы узнают сразу, как собаки — добрую руку. Она задержала ладонь на борту КамАЗа чуть дольше, чем требовалось.

— Ты, моряк, если назад поедешь, заезжай. У меня баня хорошая. И шаньги будут.

Док покосился на Хромова с привычной насмешкой. Санька тоже понял не все, но почувствовал: в воздухе мелькнуло что-то взрослое, теплое и опасное, как искра возле сухой соломы.

Хромов взял шаньги, расплатился все равно, хотя женщина отказывалась, и сказал ровно:

— Спасибо тебе, хозяйка. За баню — поклон. Только у меня дома жена. Я, если в баню к чужой бабе зайду, потом сам себя не отмою.

Женщина не обиделась. Только рассмеялась тихо и уже иначе.

— Вот ведь какой. Смешной.

— Не смешной, — сказал Док, когда они тронулись. — Редкий.

Хромов сделал вид, что не слышит.

КамАЗ снова пошел на восток. В кабине пахло соляркой, молоком, влажной ватной курткой и шаньгами. По полу каталась отвернувшаяся гайка. Санька, утомленный дорогой и сытостью, клевал носом, но заснуть не мог: ему хотелось смотреть, запоминать, не пропустить ни одной деревни, ни одного человека, ни одного поворота.

На Вологодчине Хромов запел впервые.

Это случилось под вечер, когда солнце висело низко и светило не сверху, а сбоку, так что каждая травинка у дороги отбрасывала длинную тень. Воздух стал медовым. Мухи лениво бились о стекло. Док молчал. Санька уже почти спал.

Хромов вдруг кашлянул, будто прочищая не горло, а память, и повел тихо:

— Ой, да за речкой, за Сухонью,

Сизый вечер воду пьет…

Не буди ты, мать, работника,

Пусть он думу допоет…

Голос его оказался совсем не таким, как сам Хромов.

Сам он был широкий, плотный, тяжелый, с руками, будто из корней выкрученными, с лицом обветренным и грубоватым. А голос вышел высокий, чистый, светлый — народный тенор, без сцены, без старанья понравиться. Он не бил в ухо, не лез вперед, а поднимался над гулом двигателя и держался там, как жаворонок над полем.

Санька открыл глаза.

Хромов пел, глядя на дорогу. Не для них, не для себя даже, а как будто для тех деревень, что оставались позади; для заросших кладбищ; для женщин, которые выносили молоко; для мужиков, сгнивших в войнах и гарнизонах; для мальчишек, которых везли не туда, куда им хотелось, а туда, куда решила взрослая, жестокая жизнь.

— Батюшка мой — белый камешек,

Матушка — вода темна.

Где ни ляжет путь-дороженька,

Всюду Родина одна…

Док сидел, прикрыв глаза. На его лице впервые за много дней не было ни насмешки, ни усталого врачебного равнодушия. Он слушал так, как слушают в храме не хор, а собственную совесть.

Когда песня стихла, долго никто не говорил.

Потом Док тихо сказал:

— Пашка, тебе бы не у дизеля гайки крутить. Тебе бы в соборе на клиросе стоять.

— Стоял я, — неожиданно сказал Хромов.

Док открыл глаза.

— Где?

— В детстве. У нас церковь была. Потом склад сделали. Потом клуб. Потом просто окна выбили. Я малым подпевал. Батюшка говорил: «Павел, у тебя голос не твой, а данный. Не зазнавайся». Я и не зазнался.

— А чего на флот ушел?

— А куда еще? В деревне тогда или в трактор, или в пьянку, или в землю. А я как раз на флот служить попал, дизилистом, и выбрал море. Или оно меня… думал — простор. А там, Саня, простор только сверху. В лодке простора нет. Там у каждого своя койка, свой клапан и своя смерть за переборкой.

Санька подумал о своем отце и отвернулся к стеклу.

Хромов заметил, но не стал жалеть. Он вообще жалел людей не словами. Словами он мог и припечатать. А жалел делом: подоткнуть куртку, отдать последний сухарь, ночью встать на чужую очередь, промолчать там, где другой обязательно сказал бы, чтобы самому полегчало.

Потом были другие земли.

Вятка встретила их широкими реками, глинистыми обрывами, черными банями у воды и мужиками, которые говорили странно цокая, но медленно, будто каждое слово сперва взвешивали на ладони. Там их угостили вяленой сорогой, солеными груздями и хлебом таким плотным, что ломоть можно было держать, как дощечку. У одной из переправ старик с бородой цвета речного песка, узнав, что едут военные, вынес из дома узелок.

— Цо, робятки-то! Рыбки возьмите-то. Дорога длинна. Мальцу полезно-то.

— Что должны, чем обязаны? — спросил Хромов.

— Ницем. У меня сын в Афгане был. Вернулся без ноги. А мог бы весь не вернуться. С тех пор военного человека кормлю, если вижу. Цо не ради власти. Цо ради матери его.

Хромов снял фуражку. Просто снял и постоял молча. Потом пожал старику руку. Ничего красивого не сказал, потому что красивые слова в такие минуты чаще всего бывают лишними, как орден на больничной рубахе.

На другой день попались им вепсы — тихие люди с лицами, словно вырезанными из дерева. Угощали грибовницей, кислым молоком и ржаным пирогом с рыбой. Женщина, накрывая на стол в избе, все извинялась, что бедно, а на столе стояло столько, что Док шепнул:

— Если это бедно, то я министр здравоохранения.

Хромов ел аккуратно, хлеб не крошил. Перед едой незаметно перекрестился опять. Санька заметил и спросил потом:

— Ты верующий?

Мичман подумал.

— Я? Не знаю. Верующий — это кто верит как положено. А я больше надеюсь. Это, может, и хуже. А может, Бог и таких принимает, которые только надеются.

— А на что надеешься?

— Что человек не совсем зря мучается. И что за предательство спросится больше, чем за пьянку.

Док усмехнулся:

— Вот сейчас Паша начнет нам нравственный устав читать.

— Не начну, — сказал Хромов. — Уставы для тех, у кого своей головы нет. А совесть, Саня, она не в книжке. Она вот здесь.

Он стукнул себя двумя пальцами по груди.

— Под тельняшкой?

— Под тельняшкой. Только тельняшка казенная, а совесть личная. Потеряешь — новую не выдадут.

Док отвернулся к окну. Он хотел что-то сказать колкое, но не нашел. Санька это заметил и удивился: оказывается, можно быть таким человеком, что даже Док при тебе иногда умолкает.

В дороге Хромов понемногу рассказывал о себе. Не подряд, не исповедью, а кусками, как ломают черствый хлеб.

Про жену говорил редко, но всякий раз так, будто она не где-то далеко, а сидит рядом, только невидимая.

— Моя Клава смеется, — сказал он однажды, когда Док стал подтрунивать над его праведностью, — говорит: «Паша, ты на женщин смотришь, как на запрещающий знак». А я ей: «Неправда. Я на них смотрю как на людей. Просто дома у меня один человек главный». Она смеется. А мне чего? Мне спокойно.

— Да ладно тебе, — не унимался Док. — За двадцать лет по гарнизонам ни разу?

Хромов покосился на Саньку и сказал:

— При ребенке языком не мети.

— Он у нас уже многое видел.

— Тем хуже. Пусть хоть от нас не всему учится.

Док замолчал. Потом буркнул:

— Святой ты, Паша. Просто Исусик какой-то.

— Нет, — сказал Хромов. — Я не святой. Такой-же грешный. Я просто чую так: изменишь жене — вроде никто не увидел. А потом сам с собой наедине останешься, и глядеть некуда. Везде ты. А от себя, Док, увольнительной не дадут.

Он сказал это без нажима, без назидания. Как говорят о погоде: дождь будет, сапоги надевай.

Санька запомнил.

Под Вяткой они подобрали на короткий перегон удмурта — плотного мужика с гармошкой, в старом пиджаке поверх вышитой рубахи. Он ехал до соседнего поселка, где у племянника была свадьба, и всю дорогу переживал, что гармошка от сырости расстроится. В благодарность за подвоз он вынул из сумки перепечи — маленькие корзиночки из теста с мясом и яйцом.

— Ешь, моряк, — сказал он Саньке. — У нас кто ест, тот живет.

Док немедленно согласился с этой философией и съел три штуки.

Удмурт попросил Хромова спеть, потому что «у русского лица поющего сразу видно, стоит ли с ним пить». Хромов пить отказался, но спел. Сначала вологодскую, протяжную:

— Ты не стой, туман, над речкою,

Не ложись на сенокос.

Уезжал милой дороженькой —

Песню вместо слов увез…

Потом удмурт тронул меха, подстроился, и странно вышло: русская песня пошла поверх чужой гармошечной пляски, не споря с ней, а будто узнавая дальнего родственника. Док хлопал ладонью по колену, КамАЗ дрожал на ухабах, Санька смеялся впервые по-настоящему — не потому, что надо было быть храбрым, а потому, что в груди стало легко.

У поселка удмурт слез, перекрестился по-своему неловко, видно, за компанию, и сказал:

— Хороший голос. Такой голос не врет.

Хромов смутился и полез проверять крепление тента, хотя проверял его десять минут назад.

Чем дальше к востоку, тем суше становился воздух. Леса редели, становились строже. Пошли места коми-пермяцкие: речки с темными именами, поселки при леспромхозах, склады бревен, пахнущие смолой и тяжелой работой. У одной конторы им выдали ведро кедровых орехов — не продали, а именно выдали, как паек, потому что начальник лесоучастка оказался бывшим североморцем и, увидев на Хромове флотскую выправку, сказал:

— Бери. Моряку от леса гостинец.

— Мы не моряки уже, — сказал Хромов.

— Бывших не бывает, — ответил тот.

И все трое промолчали, потому что это была правда из тех, которые не требуют доказательств.

Орехи потом катались по кабине, попадали под сапоги, щелкали в зубах. Док ругался, что от них «челюсть сведет раньше, чем Родина вспомнит, куда нас послала», но все равно ел. Санька набрал полные карманы и время от времени доставал горсть, как богатство.

На ночевках Хромов пел чаще.

У костра он становился другим. Не веселым — нет. Веселье у него было редким гостем. Но лицо его смягчалось, глаза уходили куда-то за огонь, в ту сторону, где не было ни бунтов, ни приказов, ни казенных интернатов, ни погибших лодок, ни начальства с печатями. Только темная дорога, звезды и голос.

Он пел о реке, о матери, о девушке, которая ждала не того, кто вернулся, а того, кто уже никогда не вернется. Пел о сенокосе, о белой березе, о зимней дороге. Иногда слова были простые до смешного, но в его голосе они вдруг становились такими нужными, что Док переставал шутить, а Санька боялся пошевелиться.

— Ой, во поле тропка тонкая,

Не для барских сапогов.

По ней шла тоска солдатская

До родительских дворов.

— Не гаси, хозяюшка, лучину,

Мне еще письмо писать.

До рассвета дальнюю сторонушку

Буду словом догонять…

Иногда он забывал слова и заменял их гудением. Это было еще лучше. Тогда песня переставала быть песней и становилась самой дорогой: низкой внизу, высокой вверху, бесконечной впереди.

Санька однажды спросил:

— Дядя Паша, а почему ты всегда грустные поешь?

Хромов посмотрел на него удивленно.

— Они не грустные.

— А какие?

— Настоящие. Настоящее всегда немного грустное. Даже радость. Потому что кончится.

— А если не кончится?

— Тогда человек к ней привыкнет и перестанет благодарить.

Док, лежавший у костра на шинели, поднял палец:

— Записать: «радость должна кончаться, чтобы мичман Хромов был доволен».

— Спи, язва, — сказал Хромов. Но без злости.

Санька все больше понимал: мичман не был простым, как казался. Простыми бывают доски, камни, ложки, а человек, если он настоящий, простым только прикидывается, чтобы не лезли в душу сапогами. Хромов умел ругаться так, что в кабине становилось тесно; мог одним взглядом поставить на место пьяного типа; мог молча тащить ящик, который двое брали с кряхтением. Но при этом он никогда не смеялся над слабым, не рассказывал чужого стыда, и не презирал и не обзывал пьянствующих.

Пьяных в дороге попадалось много. Время было такое: страна трещала, деньги худели, начальство менялось лицом, а тоска оставалась прежней. На станциях, у магазинов, возле сельсоветов стояли мужики с мутными глазами, иные еще крепкие, иные уже будто вынутые из жизни и поставленные к стене досыхать.

Док морщился.

— Вот она, народная медицина.

Хромов не поддерживал.

Однажды возле магазина к ним подошел пьяный мужик в телогрейке. Лицо у него было опухшее, но глаза — не злые, а потерянные. Он попросил закурить. Док хотел отмахнуться, но Хромов дал папиросу, прикурил сам и поднес огонь.

— Служил? — спросил он.

— Служил, — сказал мужик. — В стройбате. Теперь вот… в гражданской обороне.

Он показал на бутылку за пазухой и засмеялся. Смех вышел плохой.

Хромов не улыбнулся.

— Завязывай.

— Поздно.

— Поздно — это когда закопали. А пока сам ходишь — не поздно.

— Умный?

— Нет. Трезвый.

Мужик вдруг заплакал, беззвучно, по-бабьи, и отвернулся. Хромов положил ему руку на плечо. Ничего не сказал. Просто постоял рядом. Потом сел в кабину и долго молчал.

— Жалеешь? — спросил Док.

— А ты нет?

— Я врач. Я уже устал жалеть.

— Врешь, — сказал Хромов. — Кто устал жалеть, тот не врач. Тот санитар морга.

Док не обиделся. Только отвернулся.

Санька слушал их и чувствовал, что взрослые говорят не совсем о пьяном мужике. Они говорили о себе, о стране, о тех, кто не выдержал глубины, хотя служил на суше.

Ближе к Перми дорога стала тяжелее. Пошли подъемы, затяжные спуски, серые поселки, трубы, рельсы, склады металла. Воздух менялся: в нем уже не было одной только травы и воды. Пахло железом, углем, мокрым камнем, машинным маслом. По вечерам над дальними заводами стояло красное зарево, и Саньке казалось, будто где-то за лесом медленно, не торопясь, горит большой корабль.

Но даже здесь находились люди, ради которых дорога не хотела кончаться.

На сельском воскресном рынке у Камы татарин в тюбетейке угостил их сладким чак-чаком и горячим чаем из алюминиевого чайника. Он говорил по-русски чисто, с мягкими округлыми звуками, и все называл не «товаром», а «гостинцем».

— Мальчику сладкое надо, — сказал он. — У мальчика глаза старые.

Санька смутился.

— Нормальные у меня глаза.

— У ребенка должны быть глаза на завтра, — ответил татарин. — А у тебя — на вчера.

Хромов вдруг купил у него еще два свертка чак-чака, хотя денег у них было в обрез. Док поднял бровь, но промолчал.

Уже в кабине Хромов сунул один сверток Саньке.

— Держи. Будешь есть, когда совсем тошно станет.

— От чего?

— От взрослой жизни.

— А второй кому?

— В интернат. Поделишься.

Санька прижал сверток к груди. До сих пор слово «интернат» было для него чем-то вроде холодной ямы впереди. А тут впервые в этой яме мелькнула маленькая возможность: прийти не с пустыми руками. Угостить кого-то. Сказать: «Это мне дядя-татарин дал возле Камы». И будто дорога пойдет с ним дальше.

В тот вечер Хромов пел особенно долго.

Они стояли за поселком, под соснами. Ночь была теплая, но уже не северная: в ней чувствовалась степная даль, сухая пыль и железный привкус Урала. Док возился с примусом, ворчал, что тушенка пахнет поражением социализма. Санька сидел на бревне и щелкал орехи.

Хромов, проверив машину, сел чуть в стороне. Посмотрел на темный лес. Нужно было ехать дальше.

Продолжение следует.

Авторские истории

43.8K поста28.6K подписчика

Правила сообщества

Авторские тексты с тегом моё. Только тексты, ничего лишнего

Рассказы 18+ в сообществе https://pikabu.ru/community/amour_stories



1. Мы публикуем реальные или выдуманные истории с художественной или литературной обработкой. В основе поста должен быть текст. Рассказы в формате видео и аудио будут вынесены в общую ленту.

2. Вы можете описать рассказанную вам историю, но текст должны писать сами. Тег "мое" обязателен.
3. Комментарии не по теме будут скрываться из сообщества, комментарии с неконструктивной критикой будут скрыты, а их авторы добавлены в игнор-лист.

4. Сообщество - не место для выражения ваших политических взглядов.

Темы

Политика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

18+

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Игры

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юмор

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Отношения

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Здоровье

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Путешествия

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Спорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Хобби

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Сервис

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Природа

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Бизнес

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Транспорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Общение

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юриспруденция

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Наука

Теги

Популярные авторы

Сообщества

IT

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Животные

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кино и сериалы

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Экономика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кулинария

Теги

Популярные авторы

Сообщества

История

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Недвижимость и ремонт

Теги

Популярные авторы

Сообщества