Шерсть как она есть
Первое, что надо понять про шерстяных: шерсть — это не порода. Это свойство.
Она вырастает. Сама. На любом. В ту секунду, когда человеку — любому, слышишь, любому — выдают справку, что последствий не будет. Справку не бумажную. Справку молекулярную. Она вживляется куда-то между совестью и поясницей, и через три дня человек просыпается, а у него подшёрсток. Мягонький. Тефлоновый. И к нему больше ничего не липнет. Ни вина, ни стыд, ни статья, ни твой взгляд, ни твоя разбитая губа, ни чужие слёзы — всё скатывается, как вода с гуся, как заявление с дежурной части.
Шерсть не горит. Шерсть не тонет. Шерсть не является в суд.
Я живу в Прищемске. Прищемск — это город, где всех прищемило, но никто не признаётся. У нас тут своя экосистема. У нас тут шерстяных — как ворса на старом свитере, и все разные, вот что важно, все — раз-ны-е. Не думай, что они откуда-то приехали. Некоторые приехали, да. А некоторые тут родились, в роддоме №2, и папа у них сидел в администрации так глубоко, что его доставали оттуда только на юбилеи. Шерсть не спрашивает прописку. Шерсть спрашивает одно: «Тебе точно ничего не будет?» И если ответ «точно» — добро пожаловать в мех.
Вот, смотри, идёт по улице Мохнатый Гоша. Мохнатый Гоша перегородил своим джипом выезд со двора скорой помощи, и скорая воет, воет, воет, а в ней чей-то дедушка договаривается с богом о рассрочке. А Гоша стоит и жрёт шаурму. И ты подходишь к Гоше, и говоришь: Гоша, убери машину. И Гоша поворачивается, и ты видишь его глаза — а глаз нет. Там, где у людей глаза, у Гоши два глазка́ дверных, и в них видно не душу, а прихожую, и в прихожей стоят его пацаны, штук сорок, и все уже зашнуровываются.
— А то что? — говорит Гоша.
И вот это «а то что» — это у них национальный гимн. Это у них молитва утренняя и вечерняя. «А то что». Два слова, а внутри — вся конструкция мироздания: у меня Клубок, а у тебя что? У тебя ипотека, ребёнок-аллергик и запись к неврологу через месяц. Тебе есть что терять, значит, ты уже проиграл. Шерстяному терять нечего, потому что всё его — переносное. Он весь — ручная кладь.
Клубок — это у них главное. Клубок — это такая штука... как объяснить... Представь паутину, только тёплую. Представь грибницу, только с юристом. Каждый шерстяной ниточкой ввязан в Клубок, и если шерстяного дёрнуть — дёргается весь Клубок, и с той стороны приходят. Приходят дяди в шерсти погуще, звонят куда надо, и дело твоё — раз! — и рассосалось, как синяк. А твоё заявление лежит в папочке «Разберёмся», а папочка «Разберёмся» — это такой шкаф без задней стенки, и за стенкой сразу помойка, и над помойкой чайки, и чайки тоже слегка в шерсти, я проверял.
И главный фокус, главный, цирковой: у каждого шерстяного есть Тёплое Место. Куда всегда можно откатиться. У одного — Корневище за три границы отсюда, где его ждут, где он герой и меценат. У другого — папина дача с забором до стратосферы. У третьего — должность, с которой не увольняют, а «переводят с сохранением». Тёплое Место — это чит-код. Это кнопка «выйти без сохранения». Насрал — и вышел. Оставил после себя дымящуюся кучу чужих нервов, девочку, которая теперь боится подземных переходов, мужика, который теперь спит с монтировкой, бабушку, которая больше не верит вообще ничему, кроме сериала в три часа дня, — и вышел. Загрузился в другом месте, чистенький, пушистый, с новой шаурмой.
А мы остаёмся. Мы — несохраняемые. У нас одна жизнь, одна попытка, один город Прищемск, и нам в нём жить, среди куч.
И знаешь, что самое жесткое? Шерсть — заразная, но не так, как ты думаешь. Она не передаётся от них к нам через укус. Она передаётся через зависть. Стоишь ты такой, смотришь, как Гоша жрёт шаурму поперёк скорой помощи, и где-то внутри, тихо-тихо, гаденько так: «А вот бы и мне так. Вот бы и мне — Клубок, глазки-дверные, а-то-что». И в этот момент — чувствуешь? — под кожей щекотно. Это лезет первый волосок.
Я видел, как оброс участковый Синицын. Хороший был мужик, честный, худой, как восклицательный знак. Три года бился с одним мохнатым семейством — не по крови семейством, по интересам: там и приезжие были, и местные, и один вообще депутат, Клубок же не паспорт смотрит, Клубок смотрит на полезность. Три года Синицын писал, фиксировал, доказывал. Три года его бумаги уходили в шкаф без задней стенки. А на четвёртый год Синицыну предложили ниточку. Одну. Тоненькую. И он взял. И я встретил его в мае — а он уже в подпуши. Смотрит на меня глазками-дверными, а в прихожей у него пусто и чисто, и пахнет ремонтом.
— Всё нормально будет, — сказал мне Синицын. — Не переживай.
«Всё нормально будет» — это второй их гимн. Это «а то что» для внутреннего пользования.
А теперь — про то, чем всё кончилось. Точнее, не кончилось, у нас тут ничего не кончается, у нас тут всё переходит в хроническую форму.
В Прищемске завёлся один дед. Дед Фёдор, семьдесят девять лет, бывший настройщик пианино. У деда Фёдора не было ни Клубка, ни Тёплого Места, ни монтировки. У деда Фёдора был абсолютный слух. И вот этим слухом дед однажды услышал, что шерсть — звучит. Каждая шерстинка гудит на своей частоте, тихонько, как трансформаторная будка, и гудит она одно слово, всегда одно: «можно». Можно-можно-можно-можно. Миллион волосков — миллион «можно». Вот что такое шерстяной, если его послушать: ходячий хор вседозволенности, мохнатый орга́н, играющий одну ноту.
И дед Фёдор начал ходить за ними и настраивать.
Не спрашивай как. Он настройщик, у него камертон и сорок лет стажа. Подойдёт сзади в маршрутке, тюк камертоном о поручень — и одна шерстинка на загривке у мохнатого перестраивается с «можно» на «а вдруг нельзя». Одна шерстинка, представляешь. Одна из миллиона. Но ты когда-нибудь слышал хор, в котором один поёт мимо? Всё, хора нет. Есть скандал.
И шерстяные начали чесаться.
Сначала незаметно. Потом яростно. Потом Гоша посреди своего фирменного «а то что» вдруг замер, поскрёб загривок и впервые за девять лет договорил вопрос до конца, себе, внутрь: «а то что... а действительно — что? а вдруг — что-то?» И глазки-дверные его запотели изнутри, потому что в прихожей кто-то включил свет.
Деда Фёдора, конечно, вычислили. Клубок дёрнулся всеми нитками сразу. Приходили дяди в шерсти погуще, звонили куда надо, но выяснилось страшное: на деда некуда давить. Пианино у него казённое, пенсия — смешная, помирать — не боится, детей его не достать, потому что дети далеко и сами кого хочешь. Дед Фёдор оказался человеком без ручек. Не за что взять. И Клубок впервые за всю историю Прищемска завис, как касса без интернета.
Нет, они не исчезли, ты что. Шерсть так просто не сдаётся. Половина откатилась на Тёплые Места — и там, говорят, чешется. Чешется и на новом месте, потому что нота «а вдруг нельзя», один раз услышанная, из головы не выковыривается, она как песня из рекламы. Вторая половина ходит по Прищемску, озирается и — вот новость — стала переставлять джипы. Сама. На всякий случай.
А я что. Я теперь тоже ношу камертон. И ты носи. Он недорогой.