Серия «Волк войны»

19

Волк войны (часть 4 из 4, финал)

Серия Волк войны
Волк войны (часть 4 из 4, финал)

1 часть | 2 часть | 3 часть | 4 часть

21 апреля 1917 года.

Я приехал в городок сегодня около семи вечера. Идти по этим улицам снова, после такого долгого отсутствия, было, мягко говоря, ощущением нереальным. С виду это была та же тихая, уютная английская деревушка, какой она была, когда я уезжал, но воздух был густым от уныния. Некоторые местные заведения закрылись навсегда, а булыжные дороги пришли в негодность. Но больше всего меня выбило из колеи то, каким пустым все это казалось.

Да, было поздно, но даже раньше, когда я, бывало, вываливался из паба, имея в жилах больше спиртного, чем крови, и пытался дошататься до дома, на улице всегда КТО-НИБУДЬ да был. Такой же пьянчуга, бобби на обходе, да кто угодно, черт возьми. А теперь эти когда-то живые улицы были серыми и мертвыми. Все равно что войти в большой мавзолей.

Мне было стыдно заходить в паб. Вот я, человек, который бесчисленное количество раз рисковал жизнью и сумел выползти из самой преисподней, и первое, что я делаю, — не бросаюсь тут же к своим близким, а иду в местную рюмочную, чтобы надраться. Но я…

Я просто еще не был готов. По какой-то причине мне было страшно. Страшно того, что они подумают обо мне в моем теперешнем виде. Я решил, что немного жидкой смелости в крови пойдет моим нервам на пользу.

Как и снаружи, внутри стояло такое же тревожное ощущение холода и пустоты в воздухе. Были только барменша и пара стариков — в зале, который строили, чтобы вместить почти все население этого крошечного городка.

Барменша подала мне пинту, и я хлебнул. Пиво было выдохшееся и теплое, но мне было все равно. Один из завсегдатаев узнал меня и подошел поболтать.

«Ну что, наконец-то вернулся домой», — пьяно выплюнул он.

«Да, и на этот раз насовсем», — ответил я, постучав по своей деревянной конечности.

«Жалость какая. Не будет тебя там, когда война кончится и эти французики наконец возьмут Берлин. Дело-то на днях».

Меня немного оторопила его полная наивность. О чем он вообще говорит? За все потраченные годы и потерянные жизни фронт сдвинулся на милю туда и обратно. Никто никуда не идет. Так вот какой люди дома представляют себе войну?

Мне хотелось с ним поспорить, но я быстро от этого отказался. Он был просто стариком, который ничего лучше не знал, а у меня не было сил с ним воевать. Я лишь улыбнулся, кивнул в знак пустого согласия, потом допил свое теплое пиво и ушел.

Наконец я дошел до дома, и внезапный паралич овладел мною, когда я поднимался по ступеням. Мне пришлось всеми силами продавливать эту дурную дрожь, только чтобы постучать в дверь. Чего я боялся? Это моя семья, они меня любят. Как я мог вообще допустить мысль, что это не так?

Дверь открылась, и вот они, мои две девочки. Причины, по которым я шел через самые глубокие ямы того ада, причина, по которой я все еще жив после всей этой стрельбы и всех этих убийств.

Она увидела мою деревянную ногу и тут же бросилась меня обнимать, слезы текли из ее зеленых глаз водопадами. Я и сам не мог не расплакаться.

Было много ночей в окопах, когда я оставался один со своими мыслями и был вынужден примириться с очень реальной вероятностью, что я никогда не вернусь домой, никогда больше не смогу обнять жену и ребенка. И вот я здесь, после всего, через что прошел, наконец дома. И я думал о том, как чуть не выбросил все это, в глупой попытке убить того монстра, из-за чего оставшиеся у меня друзья были чудовищно изувечены. ОНИ уже никогда не вернутся в свои дома. И их семьи больше никогда не узнают счастья из-за их отсутствия.

По какой-то причине — назовите это Богом, судьбой, чем угодно — меня миновала их страшная участь и мне было позволено жить. Теперь я должен жить своей жизнью за них, быть настолько хорошим мужем, отцом и человеком, насколько смогу, в надежде, что это придаст их смерти смысл.

Уинни держалась настороженнее. Спряталась за длинными ногами матери и укрывалась от моего взгляда ее платьем.

«Уинни, милая, почему ты прячешься? — спросила Мэри, все еще стараясь взять себя в руки. — Это папа, он наконец вернулся домой!»

Ребенок все еще колебался, но в конце концов вышла из укрытия.

«Иди сюда, Уинни, — сказал я, с трудом сгибая свое единственное здоровое колено, чтобы оказаться на уровне ее глаз. — Ты меня не узнаешь?»

Она на секунду просто пусто уставилась на меня. Неужели я и правда стал настолько неузнаваем?

«Я знаю, меня не было очень долго, дорогая. Но теперь я вернулся. Разве ты по мне не скучала?»

Я раскрыл руки, и в конце концов она подошла и обняла меня. Объятие, о котором я три года мечтал и грезил.

«Ты снова уедешь?»

«Нет, — ответил я, сдерживая собственные слезы. — Я никуда не уйду».

За ужином Мэри рассказала мне, что стало с городком с моего отъезда. Почти все уехали: большинство либо записались, либо были призваны, оставив тех немногих, кто не уехал, да женщин, детей и стариков. Из-за этого и из-за рушащейся экономики городок пришел в упадок. Мэри пыталась управляться с полем, а Герберт, сосед ниже по дороге, делал что мог, чтобы ей помочь, но одна она не справлялась, а из того, что она выращивает, большая часть уходит на нужды войны. Чтобы иметь хоть какие-то деньги, ей пришлось распродать и часть скота.

«Нам всем пришлось чем-то жертвовать, но по крайней мере тебя там нормально кормили». Как только она произнесла эти слова, я чуть не выплюнул свой жидкий чай. «Нормально кормили»?! Мы там все голодали, копались в грязи, как свиньи, и жили на скудных пайках и гнилых объедках! Куда девалась вся эта еда, если не к нам на фронт?

Пока я пишу это, уже за полночь. Все спят, кроме меня. И не потому, что я не пытался: я измотан и отчаянно хочу спать. Я просто не могу…

Просто слишком давно я не лежал в настоящей постели.

Последний час или около того я просто сидел в постели, глядя в потолок и слушая тихое сопение Мэри. Мне должно быть удобно, мне и УДОБНО. Но по какой-то причине я не могу успокоиться. Мне надо пройтись.

Я взглянул на часы: три часа ночи. Вместо того чтобы бродить по городку, я решил остаться на своей земле. Я час или больше ходил по пустым полям, пока не нашел травянистый клочок и не уселся. Я порылся в карманах и по милости Божьей нашел свои сигареты и спички.

Сидя там, отмахивая от себя табачный дым, чтобы лучше видеть звезды, я понимаю, что мне было удобнее отдыхать на земле, чем в собственной постели, — как бы странно это ни звучало.

Когда ты в окопах, ты спишь там, где найдешь место, более-менее чистое и никем не занятое. Просто накрываешься плащ-палаткой, как одеялом, и надеешься, что никто на тебя не наступит и что, упаси Господь, крысы не полезут. Если нашел хорошее место и погода не худая, то было даже приятно — относительно, конечно. Но, полагаю, любое место для сна годится, когда тебя весь день гоняли до полусмерти и спать позволяют сменами по два часа.

Тихая волна полного расслабления накрыла меня, когда никотин начал успокаивать мои издерганные нервы. Вскоре я закрыл глаза…

…А когда открыл их, солнце было в небе. Неужели я уснул? Готов был поклясться, что закрыл глаза лишь на несколько секунд. Но, поднимаясь на ноги, я понял, что оказался в другом месте.

Я был в лесу. В лесу из моих снов. В листвяном пологе надо мной была прореха, и солнце светило на меня, как прожектор. На земле я увидел дорожку из ярко-красных маков. Они как-то светились в темноте, будто светящиеся морские растения. Я определенно был во сне. Так что, следуя логике сна, я пошел по этой дорожке в лес.

Идя по этому следу, кажется, целые эпохи, я начал отшатываться от все более мерзкого запаха где-то рядом. Я посмотрел направо — там был Альбер. Смердящий, гниющий, облепленный мухами труп того, что когда-то было Альбером.

«Это просто сон, это просто сон, это просто сон», — бормотал я себе, моля Бога, чтобы проснуться, прежде чем этот шатающийся упырь подойдет ко мне слишком близко.

«Прости, что беспокою тебя своим видом, друг, — прокашлял призрак мокрым, скрежещущим голосом. — Но я пришел тебя предупредить».

«П-предупредить?» — нерешительно спросил я.

«Твоя семья в опасности. В страшной, страшной опасности».

«В опасности от чего?»

«В опасности от ТЕБЯ», — ответил он, поднял руку, ту, которая, разумеется, не держала его голову, и указал мне в грудь. Его заскорузлая мертвая кожа лопалась и отслаивалась, как мертвая кора с дерева.

«Оно внутри тебя. Растет, расползается, как рак, по твоей душе. Скоро от тебя ничего не останется».

«Я… я не понимаю…»

«Ты не должен был выжить в ту ночь. Никто из нас не должен был. Оно передало проклятие тебе, и теперь мы прокляты».

Я не понимал, что он пытается мне сказать, пока не сложил два и два. Я нерешительно расстегнул рубашку, показав шрам на груди. След укуса…

«Кровная линия не прервана. Проклятие продолжается. И теперь я обречен никогда не отойти, как отошли другие».

Другие? И тут я заметил: между деревьями — темные фигуры, сотни, тысячи, копошащиеся во тьме.

«Это лишь вопрос времени, когда монстр возьмет верх. Ты должен разорвать этот круг. Лиши себя жизни, пока не поздно».

«Нет. Это не настоящее. Ничего из этого не настоящее!» — сказал я и побежал от медленно приближавшегося ко мне войска мертвецов. Страшный голос упыря разносился эхом в бездне:

«Это лишь вопрос времени…»

Когда я проснулся, было все еще раннее утро. Солнце едва начало вставать. Я держал голову в руках, задыхаясь, дрожа и желая, чтобы этот кошмар закончился.

23 апреля 1917 года

Сегодня утром мы ходили в церковь. Хотя воскресенье было вчера, Мэри захотела пойти поблагодарить Бога за то, что он услышал ее молитвы и дал мне вернуться домой. Когда мы вошли в собор, мне сразу стало не по себе. Толком объяснить не могу, почему: я входил в это здание сотни раз и всегда любил прекрасную готическую архитектуру и узорчатую серебряную утварь. Но на этот раз горло сжалось, а сердце забилось чаще. Мои глаза беспорядочно метались, будто за мной следят.

Я пошел на исповедь, пока мои девочки молились у алтаря. С отцом Ричардсом у нас вышел вполне приятный разговор; я не вдавался в подробности, просто сказал, что мне трудно вернуться к гражданской жизни. Он старался меня утешить, но я видел, что он не понимает по-настоящему, что я пытаюсь передать. Впрочем, кажется, здесь этого никто не понимает.

Куда бы я ни пошел, ко мне кто-нибудь подходит, поздравляет с возвращением и спрашивает, как там было. Спрашивает, сколько немцев я убил. Не думаю, что им понравилось бы то, что я мог бы им рассказать.

24 апреля 1917 года

Родня жены, семья Мэри, пригласила нас в свой дом за городом, чтобы отпраздновать мое возвращение. Я… не в восторге от этой перспективы.

Я и эта родня никогда особо не ладили. В отличие от меня, Мэри из семьи с глубокими карманами. Против нее самой у меня нет ничего: она не придает этому значения и не ставит мне в укор моих грошовых заработков, а вот ее семья ставит, и делает это часто. Они не скрывают, что стыдятся ее выбора выйти за меня. Хуже всех — ее тетка, Гвинет. Я всегда ненавидел эту желчную суку, а она всегда ненавидела меня.

«Я знаю, что между вами не все хорошо и что они любят делать вид, будто ты им не нравишься, но им на самом деле не все равно, и они хотят тебя увидеть. Просто потерпи это ради меня, хорошо?»

Мне правда не хочется идти, но, если я откажусь, я огорчу Мэри и Уинни. К тому же у меня есть заботы посерьезнее.

Кошмары становятся все сильнее. Каждую ночь одно и то же: Альбер является мне, его дряхлое тело разлагается все больше с каждым посещением, и предупреждает меня о грядущей гибели. О том, что я превращусь в монстра, в того самого проклятого демона, которого я убил во Франции, и принесу смерть и разрушение всем вокруг.

Она этого не говорит, но по ее лицу я вижу, что Мэри заметила, как странно я себя веду. Я стараюсь держать лицо и говорю ей, что все в порядке, просто привыкаю к тому, что вернулся домой. Но сколько еще она будет в это верить?

Мы приехали в загородное поместье к вечеру. Вся семья была снаружи, ждала нас, даже пара дальних родственников и друзей семьи, которых я не видел годами. Все были в добром расположении, даже тетя Гвинет умудрилась вести себя прилично.

Мы все собрались в гостиной. Уинни ушла играть с двоюродными в другую комнату, а мы с Мэри присоединились к взрослым. Я болезненно плох в светской болтовне даже в самый удачный день, но держался как мог. Потом старшие мужчины семьи выхватили меня из общей толпы, и мы собрались в сигарной комнате. За все годы, что я был в этой семье, я ни разу прежде не ступал в эту комнату. Там был приглушенный свет, а тяжелый, едкий дух многолетнего, а может, и многодесятилетнего курения дорогого табака пропитывал все, как грязь: от этого душного запаха было не уйти.

«Да садись же, старина, — уговаривал Эдвард, мой тесть. — Садись, выпей и расскажи нам о своих приключениях!»

Я неловко принял его приглашение, сел в хорошее кожаное кресло рядом с ним и принял предложенную кубинскую сигару и стакан выдержанного скотча. Я быстро опрокинул выпивку, не смакуя вкуса, и полез в карманы за спичками, пока Эдвард не прервал меня, поднеся уже зажженную.

«Приключениях, сэр?»

«Да, приключениях! У тебя их должно быть немало, как есть несколько и у меня».

«Только не заводите его про его россказни с этими проклятыми зулусами», — хихикнул дядя Гровер.

«Я, право, завидую вам, молодым, и вашей роли в этой Великой войне. Слава, доблесть, весь этот блеск! От одной мысли мое старое сердце трепещет».

«Боюсь, у меня нет для вас никаких историй». Это, конечно, была ложь, у меня их были тысячи. Но они не захотели бы их услышать. Я молился, чтобы дом внезапно загорелся и на этом разговор кончился.

«Ну полно, у тебя должна быть хоть одна история!» — умолял Эдвард, подливая мне скотча, как будто это была разменная монета. Я снова всосал его в одно мгновение, радуясь едкому жжению в горле.

«Полегче, ты ведь не яблочный сок пьешь!» — пошутил дядя Гровер. Оба старых черта блаженно не замечали, насколько мне становится не по себе. Мне придется рассказать им что-нибудь, что угодно, чтобы они замолчали.

«Ну, пожалуй, одна история у меня есть. Это случилось году в пятнадцатом, кажется. Нам приказали идти через бруствер, и был там один мальчишка, совсем молодой, имени его я так и не узнал. Так вот, он не мог, понимаете? Просто стоял у лестницы и плакал, никак не мог перестать. А офицер угрожал застрелить его, если он не исполнит приказ».

«Так ему и надо, трусишке!» — рявкнул Гровер. Я изо всех сил постарался не заметить его замечания.

«В общем, я вмешался и сумел успокоить мальчишку. Мне это всегда удавалось, новобранцы меня всегда любили, Бог знает почему. Так вот, я его успокаиваю, и мы идем через бруствер вместе. Мы бежали через ничейную землю; я пытался держаться за ним, но потерял его в этом хаосе. Когда столько бега и стрельбы, теряешь счет всему. Месту, времени, даже собственному сознанию. Настоящее переживание вне тела…»

Кажется, я на секунду умолк, застряв в воспоминании. Подумалось, что мне что-то видится, краем глаза…

«Ну, не останавливайся, что было дальше?» — попросил Эдвард, возвращая меня к реальности.

«А, простите. В общем, бой был жестокий, много людей потеряли, но в конце концов мы взяли немецкий окоп».

«Браво! Показали этим немчурам, где раки зимуют!» — восторженно выкрикнул Гровер.

«А что стало с тем юным малым, которому вы помогли обрести мужество под огнем?» — спросил Эдвард. Оба старых глупца привстали с кресел, ловя каждое мое слово.

«С ним? А, пришлось его поискать, но в конце концов я его нашел. То, что от него осталось. Его накрыло, пулеметом. Левой руки не было, вся грудь была разнесена в клочья, но он… он был еще жив. Как-то. Просто лежал там, кашлял кровью и звал: „мамочка, мамочка“, — снова и снова».

Я напрягся в кресле, и глаза начали наливаться, пока выражения на лицах стариков менялись от увеселения к ужасу.

«Я не мог… я не мог оставить его лежать там, так что я… я его застрелил. Я должен был. Я должен был это сделать, он бы все равно умер, я просто хотел прекратить его мучения. А когда я закончил, они взяли его тело и сбросили в яму с остальными трупами. Его глаза смотрели вверх, на меня, глядели на меня, как ножом, пока на него сыпали щелочь.

Я… я два года не думал об этом мальчишке. Не думал…»

Не знаю, что произошло, я просто разрыдался там, в кресле. Двое стариков просто сидели, они не знали, что делать. Я не знал, что делать. Как будто плотина, которую я выстроил внутри себя, чтобы удерживать всю боль и страдание моей жизни, внезапно прорвалась, и теперь все это дурное затопляло мою душу, и я не мог остановить поток. И все из-за мальчишки, которого я едва знал.

А самого худшего я им даже не рассказал. Не прошло и недели после его смерти, как немцы отбили этот окоп обратно. Его смерть и все смерти того дня не значили ничего.

Старики просто ушли обратно в другую комнату, оставив меня одного с моей виной и слезами. Я сидел в той комнате какое-то время, пытаясь совладать с собой. Успокоиться я сумел к тому времени, когда Мэри вошла меня проверить. Я ей соврал, сказал, что все в порядке, просто чувства нахлынули, очень рад быть дома. Врать ей было неправильно, и я видел, что она не поверила. Я не хотел испортить ей вечер, мое присутствие здесь много для нее значило. Все, что мне нужно было, — просто продержаться этот вечер, не осрамив ее окончательно и не оттолкнув от себя всю семью.

Наконец пришло время ужина, и мы все собрались в столовой. И боже мой, что за пиршество. Служанки приготовили изумительный набор: говядина, свинина, баранина, лосось, гусь, курица, — и столько вина, хлеба с маслом, овощей и пудингов, что ребята на фронте были бы сыты и довольны месяцами.

Но мясо… боже мой, святые Иисус, Мария и Иосиф, ЧЕРТ ПОБЕРИ, МЯСО.

Вы должны понять: я только что провел три года, еле держась на одних заплесневелых галетах со сливово-яблочным джемом, подгорелом рагу из консервированной тушенки и жидком чае с грогом. Мой желудок не видел такой подачи еды целую вечность. Я чувствовал, как во рту собирается целый океан слюны, пока я входил в этакое эйфорическое, будто гипнотическое состояние. Мне подали мою порцию, и чудесный запах всего этого был просто опьяняющим. И как только я откусил тот первый кусок этой сочной, нежной, приготовленной до совершенства свинины…

«ЧТО, РАДИ БОГА, НА ТЕБЯ НАШЛО?!?» — завизжала тетя Гвинет самым пронзительным, самым нервотрепным гарпиевым криком, на какой была способна. Я поднял глаза и увидел, что все за столом глазеют на меня, ошеломленные и с округлившимися глазами, будто я выпотрошил на столе гунна штыком.

Я посмотрел на свою тарелку и увидел, на что они так отреагировали.

Я устроил из своей тарелки бойню. Наполовину обглоданная, разодранная еда была везде, вывалилась в этой суматохе на стол. Приборы рядом со мной остались нетронутыми: я загребал еду в глотку руками. Слюна и мясной сок стекали у меня по подбородку. Я был раздавлен. В одно мгновение, будто без всякой власти над собой, я утратил всякое приличие и превратился в выродившегося зверя.

Сделавшись изгоем этого вечера, я выбежал из комнаты и вышел наружу. Мне было совершенно стыдно за себя. Похоже, я сходил с ума. Расползался по швам. Что еще могло случиться, чтобы сделать этот вечер хуже?

И, будто по дьявольской подсказке, я увидел фигуру, выковыливающую ко мне из розовых кустов. Сперва я подумал, что это просто кто-то из родни или прислуги, подвыпивший. Я надеялся, что это всего лишь так. Что-то, чему я мог бы найти объяснение. Но потом я услышал этот голос.

«ПрОшУ… пРеКрАтИ нАшИ мУкИ…»

Нет. Этого не могло быть. Это был не сон. Я все еще не спал. Но вот он: труп Альбера, вываливающийся из кустов, приближающийся ко мне.

Я побежал обратно в дом, чтобы спрятаться от него, но получил потрясение еще большее. Тела. Ходячие трупы. Кажется, сотни, все в одной комнате, роем стягивающиеся ко мне.

Некоторых из мертвецов я узнавал, сквозь их гниль и высохшую кожу. Пол, Гарольд, Бейкер, Пламмер. Мои друзья. Все они были здесь, на этой мерзкой, извращенной встрече прежней компании.

«ПрОшУ… пРоШу, кОнЧи Э тО… пОкА нЕ пОзДнО…»

Войско упырей насело на меня, зажав в углу гостиной, ощупывая и хватая меня своими холодными липкими руками. Я кричал и кричал, плакал, как младенец, надеясь, что они уйдут, но они все лезли, глядя на меня в упор своими жуткими, молочно-белыми, немигающими глазами. Я стиснул глаза и пожелал, чтобы этот кошмар кончился. Я пожелал смерти.

Когда я открыл глаза, монстров не было, а на их месте была моя многочисленная родня. Все они сбились в кучку, старались не пускать в комнату детей и перешептывались между собой, глаза их были распахнуты от паники, а Мэри изо всех сил пыталась и меня утешить, и толпу успокоить.

Нас быстро проводил к выходу шофер. Тетя Гвинет уговаривала Мэри поместить меня в лечебницу, а сама Мэри села в экипаж со мной и Уинни. Всю дорогу домой мы не разговаривали, хотели держать ребенка подальше от предстоящей ссоры.

Когда мы добрались домой и уложили Уинни спать, она мне все выложила. Говорила о том, как странно я себя веду, как я, по сути, стал чужим в нашем собственном доме. Я почти не сопротивлялся — да как я мог? Она была права. Со мной что-то было не так.

27 апреля 1917 года.

Последние несколько дней были адом. Мэри все еще злится на меня; после нашей большой ссоры мы не разговаривали. За ужином мы просто сидим за столом молча и ковыряем наши скудные объедки. Мне ужасно жаль Уинни, несправедливо, что она оказалась между нами.

Я живу в сарае; в дом захожу редко. Пробовал найти в городке хоть какую-нибудь работу, раз фермерство мне больше не годится, а мне нужно было хоть какое-то отвлечение, но никто не берет. К тому же слухи о моей маленькой выходке на празднике по случаю возвращения дошли до горожан. Я их слышу — как они шепчутся и сплетничают обо мне у меня за спиной всякий раз, когда я захожу в городок, а захожу я теперь только в паб, чтобы утопиться в спиртном. Они думают, что я не слышу, как они говорят обо мне, как надо мной насмехаются, а я слышу.

Раньше я думал, что после лет обстрелов слух у меня начисто отбит, но почему-то теперь я слышу все. Их частные разговоры, их скрытые признания, их самые глубокие, самые темные тайны, которые звучат лишь за закрытыми дверями их домов и в исповедальне. Все это приходит ко мне, отдаваясь эхом в катакомбах моего разума, как рев и кричалки футбольного стадиона.

Если бы только это было худшим. Мне еще и видится всякое.

Видения. Они становятся хуже. Чаще. Свирепее. НАСТОЯЩЕЕ. Я пробовал вообще не спать, будто это заставит их уйти, но это оказалось глупостью. Теперь они появляются и когда я не сплю, всегда в тенях, краем глаза, там, где никто больше их не видит. Образы мертвых людей. Они уставляются на меня этими глазами, этими страшными глазами. Их рты не движутся, но я все равно слышу, как они говорят своими тошнотворными сипящими голосами, призывая, нет, требуя, чтобы я лишил себя жизни и дал им покой. Но иногда я вижу нечто еще худшее: я вижу себя, в облике той твари, того монстра, пожирающего мою беспомощную жену и ребенка.

Я пью и пью, до того, что почти отравляю себя и почти захлебываюсь собственной рвотой, но все едино — виде́ния остаются. Я не могу никому рассказать, что со мной происходит. Мне бы никогда не поверили. Никогда бы не поняли. Они не знают, через что мы прошли. Что нам пришлось делать, чтобы вернуться домой. Они не знают, и им нет дела. Они любят солдат, пока те не вернутся домой и с ними не придется возиться.

Ничто из того, что я делаю, не избавляет от вины. От вины за то, что я жив, когда столько других погибло, и от неотступного чувства, что я этого права не заслужил. Чем я такой особенный? Почему это я заслужил жить вместо остальных? Или само выживание — какая-то извращенная кара от высших сил?

Мы… я очень устал, но не могу найти покоя. Я злюсь, но мне не на что обрушить эту злость. И я очень голоден, но сколько бы я ни съел, не могу утолить свои аппетиты.

28 апреля 1917 года.

По просьбе Мэри приходил врач, чтобы меня осмотреть. Я сказал ему, что не спал, и он дал мне таблетки, какой-то барбитурат, чтобы с этим помочь. Он также предупредил меня, чтобы я оставил спиртное, но, будь у него мои глаза, он был бы пьян не меньше моего. Альбер был в комнате вместе с нами, стоял в углу, но, похоже, никто, кроме меня, его присутствия не замечал. Он теперь почти скелет; единственное, чем я отличаю его от остальных, — его изодранная, в засохшей крови, выцветшая синяя куртка.

Он отвел Мэри в другую комнату поговорить «наедине», но я все равно его слышал: он рекомендовал отправить меня в лечебное учреждение. Она колебалась, но в конце концов согласилась это обдумать.

Прошло достаточно времени, чтобы она отошла от всей истории с ужином, так что мы понемногу снова начали разговаривать. Но это тяжело. Так много я от нее скрываю. Так много она скрывает от меня. Как будто мы оба боимся, что, если скажем друг другу, о чем думаем, небо вдруг начнет падать и мир кончится, — а такого у нас никогда не бывало; черт, наша открытость друг перед другом была главной силой нашего брака.

Но настоящая жертва во всем этом — наша дочь. Она достаточно взрослая, чтобы видеть, что с папой что-то не так, но слишком мала, чтобы по-настоящему понять почему. Я слышу ее по ночам, когда мама укладывает ее в постель, как она задает вопросы обо мне и о том, почему я теперь такой страшный. Что мне с этим делать? Мой собственный ребенок меня боится.

Боюсь, мой брак, моя семья и моя жизнь рассыпаются, а я слишком постыдный трус, чтобы что-то с этим сделать.

1 мая 1917 года.

Я больше не могу этого выносить…

Таблетки… я их принимал, и какое-то время они помогали. Хотя я не назвал бы это отдыхом, я все-таки спал в собственной постели, без кошмаров. Но когда я просыпался… я оказывался не в своей постели.

Хождение во сне. Прежде со мной такого никогда не бывало, и как я умудряюсь надеть ногу без сознания — не имею ни малейшего представления, но теперь каждый раз, просыпаясь, я оказываюсь в совершенно другом месте, не там, где закрыл глаза: в кладовой, жадно поедая еду, на крыльце, бродя посреди поля, стоя над Уинни и Мэри, пока они спят.

А сегодня я проснулся в сарае… и скот, мой бедный скот…

Сарай выглядел так, будто внутри взорвалась бомба. Треснувшие, расщепленные деревянные стены были измазаны кровью, внутренностями и клочьями пропитанной кровью овечьей шерсти. Все животные были мертвы, разодраны, выпотрошены и наполовину съедены.

На стенах, выцарапанные в дереве глубокими, неровными бороздами, были три слова:

ВЫПУСТИ.

МЕНЯ.

НАРУЖУ

Я посмотрел на свои руки. На свои окровавленные, разодранные руки, с кусками свиной кожи и деревянными занозами под ногтями. Как-то во сне я…

Я вдруг понимаю, каким я был глупцом. Альбер был прав. Я не должен был выжить в ту ночь. Я ПРОКЛЯТ. Я чувствую это, как оно ползает и извивается у меня в черепе, будто мерзкий червь. Другое существо, со своими собственными адскими намерениями и желаниями, делит со мной тело, захватывая его, когда я не бодрствую. Демон.

Я вычистил сарай как мог, но от запаха избавиться не смог.

3 мая 1917 года.

Оно оставляет мне записки — в те минуты, когда я закрываю глаза и мое тело непроизвольно отключается от нехватки сна. Оно черкает что-нибудь в моем дневнике или царапает на стенах моими ногтями.

По какой-то причине — назовите это опытом или поступком от полного отчаяния — я пошел в сарай и… поговорил с ним.

Я написал в дневнике:

Что ты?

Я улегся на кучу сена и позволил разуму уплыть. Через несколько минут я проснулся и нашел ответ:

ТЫ ЗНАЕШЬ, ЧТО Я.

И так мы продолжили дальше.

Мы встретились во Франции?

ДА.

Что тебе нужно?

ГОЛОДЕН.

Голоден до чего?

ГОЛОДЕН ДО ПОРОСЕНКА.

Поросенка?

МАЛЕНЬКОЙ.

НЕЖНОЕ МЯСО. СЛАДКАЯ КРОВЬ.

Прости меня, Мэри. И прости меня, Уинни. Но теперь я знаю, что должен сделать. Пока не поздно.

4 мая 1917 года.

Я не могу. Я не могу этого сделать.

Нож был у меня в руке, лезвие прижато к вене. Я собирался это сделать. Я должен это сделать. Я ХОТЕЛ это сделать.

Но оно мне не позволило.

Мышцы в моем теле напряглись, а потом онемели. Прежде чем я успел даже прорезать кожу, я потерял власть над своей рукой. Одержимая, моя рука взяла нож и рассекла мне ладонь. Я поморщился от боли, но, едва увидев густой, бьющий поток яркой красной крови, я почувствовал непреодолимое желание высунуть язык и слизывать кровь в свой голодный рот. И боже мой, я смаковал этот тошнотворно-сладкий вкус, пока он обволакивал мои вкусовые сосочки и скатывался мне в горло.

Мне казалось, что я в раю, тогда как на самом деле я только что попал в ад.

То же самое случилось, когда я попытался повеситься. И когда я попытался проглотить остаток этих сонных таблеток. И потом, когда я попытался воспользоваться ружьем. Оно не даст мне умереть. Оно не может. Ему нужно мое тело.

Мертвецы не дают ни советов, ни слов поддержки. Остается лишь их пустой, осуждающий взгляд…

Время уходит… через пару дней луна будет полной…

6 мая 1917 года.

Лежу в постели. Голова как в тисках. Тело ломит и жжет всюду, холодный пот пробирает до костей. Мэри кладет мокрую тряпку мне на потный лоб и дает сонные таблетки, но я выплевываю их, когда она не смотрит. Я не сплю уже сутками. Не могу спать. Не могу дать ему власть. Вот почему я в таком состоянии. Оно знает, что срок почти пришел. Держит меня слабым, чтобы я не убежал.

Я щиплю и обгрызаю корку на ладони, и под слоями мертвой кожи там… нет, не волосы, шерсть. Клочья гладкой черной шерсти прячутся под красной плотью.

В этой битве воль я проиграл. Я это чувствую. Оно крепнет, вызывая судороги и ломоту, пока прогрызается сквозь мое тело, как огромный жирный клещ.

День за днем его голос, его чудовищные желания все громче отдаются эхом в моем мозгу, а оно получает все больше власти. Оно хочет обесчестить мою жену. Съесть моего ребенка. Расписать стены их кровью и разорить весь этот проклятый городок. И его час придет.

Осталось всего несколько часов до закатa. А я так страшно голоден…

__________________________________

Оригинал: «Warwolf, part 4», John09101

Подписывайтесь на наш телеграм-канал, чтобы не пропустить новые переводы

☠️Наши соцсети: ВК, Пикабу

Показать полностью
17

Волк войны (часть 3 из 4)

Серия Волк войны
Волк войны (часть 3 из 4)

1 часть | 2 часть | 3 часть | 4 часть

13 апреля 1917 года.

Врачи все спрашивают меня, откуда у меня эти ранения. Я отвечаю им, что не помню, но не знаю, сколько еще они будут верить в эту историю. Уж точно я не могу рассказать им, что случилось на самом деле, — по крайней мере, то, что помню; меня бы наверняка отправили в сумасшедший дом.

Помню, как сидел в той огромной пиршественной зале в караул. Тот вой раздался около полуночи; я оглянулся — Альбер и Крысолов были уже совсем не сонные. Я прицелился в громадную дыру в крыше над нами и выстрелил в воздух осветительной ракетой, чтобы привлечь его внимание. Других входов в зал, кроме нашего заминированного коридора, не было. Ему ничего не оставалось, кроме как войти оттуда.

Вой раздался снова. Судя по эху, оно было в замке и вынюхивало нас. Я взял подрывную машинку и приготовился. У меня была только одна попытка сделать все правильно. Впервые за годы я молился Богу, чтобы все получилось.

Огненно-желтые глаза зверя светились во тьме коридора, как фары. Его голодное рычание разносилось эхом по всему зданию. Он стоял и смотрел на нас. На мгновение я подумал, что он каким-то образом раскусил нашу уловку, но в конце концов его низменные хищные инстинкты взяли верх, и он рванул на нас. Оставались считаные секунды, и я ударил по машинке.

На секунду я испугался, что мы заложили слишком много динамита и случайно обрушим все сооружение; оглушительный взрыв выбил дух из всех нас, когда стены коридора обвалились, заключив монстра в саркофаг из камня. Но, к счастью, древняя кладка из кирпича и извести оказалась крепче.

Когда густое облако пыли начало рассеиваться, я с ужасом услышал глухой вой. Я посмотрел и увидел, что обломки шевелятся и подрагивают. Мой план провалился: проклятая тварь выкапывалась наружу.

«Я его задержу! Убирайтесь отсюда!» — сказал я Альберу, забрав у него пулемет. Если мне суждено умереть, я хотел умереть, дав этим двоим шанс уйти. Они не заслуживали быть растерзанными из-за меня.

Пока монстр выползал из своей каменной темницы, я стрелял в него из «льюиса». Разумеется, никакого действия это не имело, но отвлекало тварь от остальных. Она, припадая, поползла ко мне, а я отступал к остаткам большого стола. Я забрался под него, надеясь на укрытие, и продолжал стрелять, но зверь прорвался через прогнившее дерево так же легко, как прокусывают размокшую галету.

Я услышал щелчок опустевшего магазина и в тот же миг закрыл глаза, ожидая, что через считаные секунды мне конец. А потом я услышал пронзительный боевой клич и глухой, утробный визг зверя. Я открыл глаза и увидел, пожалуй, самое смелое или самое идиотское, что я когда-либо видел от человека: Крысолов сидел на спине монстра, будто тот катал его на закорках, и вырезал ему толстую шкуру, отдирая ее, словно разделывал зажаренную свинью. Из монстра густо текла черная кровь, а он метался по залу и завывал от боли.

Я чуть не начал подбадривать этого безумного мерзавца, но зверь, у которого, кажется, всегда был припасен какой-нибудь трюк, подошел к неровным каменным стенам и стал яростно бить себя об них, будто медведь, чешущий спину о дерево, — сминая и волоча бедное тело Крысолова, пока тот не свалился безвольно на землю, как мешок картошки: внутренности раздавлены в кашу, а тело разодрано камнями в клочья.

Альбер позвал меня, умоляя помочь ему разобрать завал у окна. Я выглянул: там был лишь отвесный обрыв на острые валуны и колючие заросли. Прыжок почти наверняка кончился бы для нас сломанными шеями, но мы готовы были рискнуть.

Когда я готовился прыгать, я вдруг почувствовал резкую боль в правой ноге и не успел ничего понять, как меня подняло над землей. Я оказался в пасти монстра, и он мотал меня в воздухе, как ребенок, играющий с тряпичной куклой. Боль была неописуемая, и это говорит человек, в которого стреляли и которого резали чаще, чем мне хотелось бы считать. Я услышал тошнотворный мокрый хруст и полетел через зал, ударившись о холодный каменный пол у большого камина.

Тело гнало адреналин, и я тащил себя по полу. Я как будто даже не мог осознать, что моей ноги больше нет и что из искалеченного обрубка кровь хлещет, как из прорванной трубы. Или что позади кричит от боли Альбер, а его отрубленная голова катится ко мне. Я был слишком занят тем, чтобы заползти в камин, будто по какой-то детской логике там я буду в безопасности.

Я уже готовился принять неизбежное, когда заметил слабый отблеск в темной закопченной глубине очага. Потянувшись руками, чтобы разобраться, я нашел что-то завернутое в пыльную ветхую тряпку.

«Вот мое везение: найти богатство на смертном ложе…» — подумал я, но вместо тайника с драгоценностями или дублонами это оказалось большое серебряное распятие, размером примерно с охотничий нож, с изящной резьбой и странно очищающей аурой; распятие, которое смогло уцелеть в целости через века в самых темных, глухих углах того ада, где оно было спрятано.

Пока я любовался этим древним предметом веры, я не заметил, как ко мне подобралось создание, — пока не почувствовал, как оно дышит на меня своим гнилостным влажным дыханием. Оно вонзило острые когти мне в спину и вытащило меня из камина; распятие я все еще сжимал в руке. Перевернув меня, оно оказалось лицом к лицу со мной, его желтые глаза пронзали мою душу, горячее дыхание и слюна текли мне по лицу, а оно голодно рычало с силой танкового двигателя.

Оно вонзило свои рваные клыки мне в грудь. Боль была невыносимой; давление челюстей было такое, будто оно вот-вот перекусит меня надвое одним движением. Собрав последние остатки сил и адреналина, я стал яростно колоть монстра распятием в морду и шею, будто одержимый той же горячкой, что была у Святого Георгия, когда он поразил змея. Мерзкая тварь жалко взвыла, и из раны на меня полилась густая черная кровь. Наконец она отшатнулась и рухнула на землю, взметнув при падении облако пыли.

Хотя все, что мы пробовали, провалилось с треском, я все-таки сразил своего зверя, своего монстра. Наконец отомстил за друзей.

Все начало темнеть. Я принял мрачную правду: я умру в этой усыпальнице. Чувство победы быстро улетучилось, и меня внезапно накрыло горем и печалью.

Я никогда не вернусь домой. Никогда больше не увижу жену и мою девочку. Я умру здесь, в холоде и одиночестве, среди разбросанных остатков двух человек, двух самых смелых людей, каких я знал, которые погибли страшной смертью из-за моих решений.

Странным образом я теперь понял Абернати — а такого я никогда не считал возможным. Я понял, каково ему было; не когда он рявкал приказы или подлизывался к штабу. А в тихие минуты. В минуты, когда он был вынужден остаться один, и обществом ему были лишь собственные мысли и нечистая совесть. В минуты, когда ему приходилось примиряться с тем, что каждое его действие и каждый его приказ стоили жизни сотням, тысячам людей. В этом смысле, пожалуй, нашему зверю повезло: монстры не чувствуют вины.

Я потерял сознание, и следующее, что я знаю, — я просыпаюсь под звуки болезненного кашля и рвоты и обнаруживаю, что я в руинах старой церкви, обращенной в полевой госпиталь. Врач говорит, что меня нашли подошедшие подкрепления пару дней назад — я ползал по окопу, в бреду, залитый собственной кровью и бледный как призрак. Они не думали, что я выкарабкаюсь. Более того, врачи и сестры поражены тем, как быстро я, по всей видимости, выздоравливаю: нога не загнила, а большинство ран стало заживать с удивительной скоростью.

Абернати тоже нашли. Он все еще был в столбняке, застывший на месте. Не знают, выйдет ли он когда-нибудь из этого состояния, и если нет, его, скорее всего, определят в лечебницу. Но иногда, готов поклясться, я ловлю его взгляд на себе.

Завтра должен прийти офицер, чтобы меня допросить. Надо бы придумать, что ему сказать.

14 апреля 1917 года.

Офицер явился сегодня около полудня. Его звали Ричардс. Пожилой господин с наглазной повязкой на левой стороне лица; правой руки у него не было, а на ее месте — крюк-протез. В отличие от иных офицеров высокого ранга, этот человек побывал в настоящем бою и знал настоящую личную утрату.

«Со временем становится легче, уверяю вас, — сказал он, указывая на стену у моей койки. — Ходить с этим, я имею в виду».

Он говорил о моем собственном протезе: деревянном сооружении с шарниром и кожаным ремнем, чтобы обхватить то, что осталось от бедра, и закрепиться. По сути, это более изощренная деревяшка вместо ноги; я пробовал с ней ходить, но без костылей или сестер рядом я с ней беспомощен.

Начался допрос. Моя вымышленная история была довольно простой: мы двинулись к немецким позициям, ошибочно полагая, что прорвали их оборону, и попали в ловушку. Меня накрыло пулеметным огнем, я лишился ноги и в какой-то момент потерял сознание. Похоже, он поверил почти всему в этой истории, хотя в одном месте озадачился.

«Повтори-ка мне это, сынок?» — попросил он, глядя на меня так, будто у меня две головы.

«Ну, сэр, когда мы пошли разведать немецкую территорию, мы нашли в лесу поблизости руины большого замка. Полагаю, они, должно быть, использовали его как укрепленный пункт».

«При всем уважении, мой мальчик, я думаю, ты вместе с ногой потерял немного и рассудка. В том районе нет никакого замка, он не обозначен ни на одной из наших карт».

«Э-это невозможно, сэр, мы его видели, он там был!»

«Мы посылали над этим районом самолет для аэрофотосъемки; никаких руин не отмечено и не снято».

«Я… я не понимаю, сэр. Клянусь…»

«Ты через многое прошел, мальчик, и я не сомневаюсь, что ты что-то видел. Но просто занимайся выздоровлением, остальное мы берем на себя. Тебе бы радоваться: тебя теперь отправят домой».

«Н-но, сэр!»

«Для тебя война окончена. А раз американцы наконец вступили в бой, надо надеяться, скоро она окончится и для всех остальных».

И на этом он пожелал мне доброго дня и удачи и отправился по своим делам. Он остановился поприветствовать Абернати, но быстро ушел, увидев его в теперешнем состоянии.

16 апреля 1917 года.

Я в этом госпитале уже несколько дней. Врачи, все еще недоумевающие о моем внезапном выздоровлении, считают, что через несколько дней я буду годен вернуться домой. Большинство моих ран затянулось, кроме той, что на груди, — от нее остался особенно жуткий на вид шрам. Но воспаления не пошло, а только это меня и волнует. Гангренозные пальцы и стопы отрезать легко, а вот туловище не ампутируешь.

С каждым днем я все лучше учусь снова ходить, осторожно спотыкаясь по переполненному госпиталю, будто это плац для учений. Трудно объяснить, каково это — ходить с ней; только одна половина тела чувствует под собой землю, а другая держится в воздухе на этой деревянной штуке, которая отдельна от меня. Это как идти с ногой, которая затекла от долгого сидения. Даже становясь ловчее, я все равно ловлю короткие приступы головокружения и должен за что-нибудь ухватиться, чтобы не упасть. Надеюсь, со временем это пройдет, как сестры меня и уверяют.

Проходя по госпиталю, я хорошо узнаю его несчастных обитателей. Ранения в живот и в позвоночник. Пробитые головы и те, у кого нет двух конечностей. Пострадавшие от газа. Отказавшие кишки. И это всего один госпиталь. Таких вдоль фронта тысячи, и, будь они английские, французские или немецкие, все они забиты под завязку одной и той же мерой человеческого страдания и тоски. Мне жаль остальных, ведь у них нет моего внезапного здоровья. Условия здесь не из лучших. Врачи и сестры делают что могут, но раненых и больных слишком много, а персонала и запасов не хватает, чтобы обеспечить всех. Часто проходят часы, прежде чем сестра сможет к тебе подойти или хотя бы уложить тебя в койку, так что многие из этих людей сидят и ждут на полу, в собственной крови и грязи. Некоторые там же и умирают, и проходит немало времени, прежде чем кто-нибудь это заметит и увезет тело. Похоже, единственные, кто здесь действует быстро, — это крысы. Даже здесь они беда.

Последнее время у меня плохо со сном. Когда мне удается заглушить фальшивую симфонию мокрого кашля и тихого хныканья и все-таки заснуть, меня мучают странные сны и видения.

Сон всегда начинается одинаково. Я бегу по окопу, с быстротой, немыслимой даже для лучшего пешего посыльного. Я не чувствую земли под ногами, мне даже не кажется, что я бегу, — скорее, что я плыву по воздуху.

Окоп тянется и тянется без конца. Я боюсь, что никогда отсюда не выберусь. Так вот что такое ад? Неужели я обречен вечно блуждать по этой бесконечной системе траверсов, как какой-то мрачный призрак?

Но потом все меняется. Деревья, корни и кусты пробиваются через дощатые крепления, листовое железо и мешки с песком. Настилы под ногами разламываются и рассыпаются в гниль, а земля становится неровной. И вот, не успеваю я опомниться, вместо окопа я в лесу, среди высоких деревьев, укрытых густой, пышной зеленой листвой, которая почти закрывает солнце.

И тут я их вижу: темные фигуры стоят между деревьями. Сначала я не могу их разобрать, но, приглядевшись, вижу, кто они: это мои друзья. Пол, Гарольд, Пламмер, Бейкер, Крысолов, даже Альбер и те двое немцев были там. Они выглядят мертвыми: их бледная, в пятнах кожа туго натянута на костлявые тела, а их рваные раны загнили и смердят. Их тонкие, потрескавшиеся губы шевелятся, но звука нет. Я не могу понять, пытаются ли они мне что-то сказать или молятся за меня.

После этого кошмары обычно заканчиваются. Сестры говорят, что находят меня плачущим и кричащим во сне и что я мешаю другим больным вокруг.

Я просто хочу домой.

18 апреля 1917 года.

Врач говорит, что сегодня я годен к отправке. Я старался сдержать свое ликование, вежливо благодаря его и сестер за заботу. Прежде чем совершить свой побег, я подошел к Абернати. Он сидел на койке, недвижимый, глядя в пустоту, пока сестра пыталась скормить ему с ложки чашку жидкого, чуть теплого супа.

Странное дело. Это был человек, которого я не терпел, скажу даже — ненавидел. Бывало, я и остальные шутили, что тайком закинем ему в блиндаж гранату, чтобы от него избавиться. А теперь, видя его в этом жалком растительном состоянии, я испытываю к нему только жалость. Я кладу руку ему на плечо. Он не двигается. Я неохотно похлопываю его и отправляюсь в путь домой.

Я уже пару часов в поезде. Он доставит нас к переправе, которая перевезет нас через Английский канал в лондонский порт, а оттуда еще одна поездка на поезде — домой, в деревню. Вся дорога должна занять день или два, если не будет задержек. Я не против ожидания: будет хорошая возможность отоспаться. Все равно больше нечем заняться, никто из остальных в поезде не расположен разговаривать.

Я… я…

Я даже не знаю, как передать словами тот жуткий кошмар, от которого я только что очнулся.

Мне наконец удалось задремать, когда я услышал скрип на сиденье напротив. Решив, что кто-то еще из пассажиров сел рядом, я медленно приоткрыл усталые глаза. Но вместо пассажира я увидел… я увидел Альбера. Или то, что когда-то было Альбером. Знаю, звучит как безумие, но я это видел, он сидел напротив меня.

Призрак был в довольно скверном состоянии разложения; форма изодрана, а пятна крови на ней высохли до отвратительного бурого, медного цвета. Он держал свою гниющую отрубленную голову у себя на коленях скрюченными руками. Глаза его были молочно-белыми, но я все равно чувствовал его взгляд, как тепловой луч. Я вжался в сиденье, прижимая к себе шинель, как маленький мальчик прижимает свое одеяльце.

«Т-ты не настоящий, — робко выдавил я. — Мне просто снится».

Упырь выбросил вперед свою дряхлую руку и схватил меня за шинель. Даже через слои ткани я чувствовал жуткий ледяной холод его мертвой плоти. Я в ужасе отшатнулся.

«ЧТО ТЕБЕ НУЖНО?! Что тебе от меня нужно?»

Гнилостный темно-желтый гной сочился из открытых язв на его треснувших губах, когда он заговорил.

«Мне жаль тебя, друг», — прохрипел он. Голос был скрежещущий и отвратительно мокрый.

«Прошу тебя, Альбер, — жалко вскрикнул я, и слезы побежали у меня по лицу. — Прости, мне так жаль».

«Теперь это твое проклятие. — Он указал своим омертвевшим пальцем мне в грудь. — Твое проклятие».

«Простите простите простите простите» — скулил я, закрыв руками уши и стиснув глаза, будто ребенок, надеющийся, что бука от него отстанет.

«Чего ты, черт подери, разорался?!»

Я открыл глаза, и Альбера не было. Какой-то старик высунул голову со своего места и глазел на меня. «Некоторые тут поспать пытаются!»

Я выпрямился, дрожа и трясясь, растер глаза до боли. Мой рассудок отчаянно пытался утешить и уверить себя, что это был лишь сон, но чувства мои этого просто не могли принять. Слишком настоящим это было. И пахло слишком настоящим.

И что он имел в виду? «Мое проклятие»?

__________________________________

Оригинал: «Warwolf, part 3», John09101

Подписывайтесь на наш телеграм-канал, чтобы не пропустить новые переводы

☠️Наши соцсети: ВК, Пикабу

Показать полностью
24

Волк войны (часть 2 из 4)

Серия Волк войны
Волк войны (часть 2 из 4)

1 часть | 2 часть | 3 часть | 4 часть

8 апреля 1917 года.

Оно пришло за нами в ночи.

Луна была большая и полная, а по земле лежал густой слой тумана. Мы всполошились, когда он начал наползать, лихорадочно полезли в сумки за масками, решив, что это газ. Сила привычки.

Тот раздирающий уши вой мы услышали около полуночи. Определить, откуда он шел, не удалось, но он был недалеко.

Мы все приготовили оружие, даже Абернати. «Держать позицию, ребята!» — сказал он, и его обычная напыщенная удаль звучала глухо из-под газовой маски. Отто и Ганс были в ужасе, пытались вырваться из дота, пока мы старались надеть на них маски. «Lasst uns raus! Lasst uns raus!» — кричали они во всю глотку, пытаясь пройти мимо Крысолова, который стоял в проеме и размахивал своей лопатой с яростью Цербера, охраняющего врата Гадеса.

Вой раздался снова; на этот раз он прозвучал ближе к нам. Что бы это ни было, оно, судя по звуку, двигалось, кружило вокруг нас. И было понятно, что оно большое. Это чувствовалось по тому, каким низким был звук, и по громовому эху, отдававшемуся в костях. Напомнило мне, как рокотали и лязгали танки, переползая через поля, — железная какофония, разносящаяся эхом на мили.

Я до белых костяшек стиснул винтовку, руки и все тело дрожали, и я завидовал «льюису» Бейкера. Он казался более подходящим оружием для такого случая: мой «ли-энфилд» берет лишь две обоймы по пять патронов и бьет по одному выстрелу за раз, а «льюис» выпускает сорок семь патронов .303 в полном автомате. Но даже с поддержкой этого металлического монстра Бейкер трясся не меньше моего. Мы все тряслись. Мы видели, что осталось от гуннов, когда они вышли против этой твари, а у них было и оружие получше, и людей больше, чем у нас. С какой стати нам было надеяться, что мы справимся лучше?

«ВОТ ЧЕРТ!» — вскрикнул Пол, задергавшись и хлопая себя по ногам. Мы посмотрели вниз и увидели, что под туманом кишит рой — приливная волна крыс, в исступлении разбегающихся по дну окопа и лезущих нам по ногам. Мы все начали повторять за Полом, дергаясь, как безумные, в надежде стряхнуть с себя мелких паскуд. Впрочем, крысы-то соображали правильно: они убегали.

В этой суматохе двое обезумевших немцев как-то сумели одолеть Крысолова и вырвались, исчезнув в тумане, когда бежали по окопу. Никто из нас не стал за ними гнаться; честно говоря, я не мог их винить за то, что они побежали. Они уже прошли через это один раз — зачем снова играть со своей жизнью? Но я недолго держался этой мысли: через считаные минуты стали слышны разносящиеся эхом крики этих несчастных, которых разрывала на части та мерзкая тварь.

«У них не могло быть времени выбраться из окопа», — проскулил Гарольд. Эта тварь была здесь. И приближалась к нашей позиции. Скорее всего, она наблюдала за нами, выбирая, кто из нас окажется слабым звеном.

И я увидел ее позади Пламмера: большая черная фигура поднималась из тумана и нависала над ним, как исполинское надгробие.

Даже теперь мой мутный, издерганный рассудок с трудом находит объяснение тому, что именно я видел. Когда я увидел это впервые, я подумал, что, может быть, это медведь. Сложение было похожее: огромное тело, гигантские лапы, маленькая голова. Что бессмысленно, ведь в этих местах дикие медведи не водятся, но, может, он убежал из зверинца или цирка или откуда-то еще — мой мозг судорожно пытался придать смысл тому, на что я смотрел. Но это было невозможно. Эта тварь была ГРОМАДНОЙ. Она стояла в полный рост тринадцать футов. Никакой медведь таким не бывает.

Шерсть у нее была смоляно-черная, почти непроницаемая. Даже в лунном свете очертания зверя во тьме едва различались. Ясно видны были только большие горящие желтые глаза, пасть, шерсть вокруг морды, окрашенная густым кровяным багрецом, будто крашеная ткань, и его чудовищные клыки — рваные, как осколки снаряда, и длинные, как штыки.

В одно мгновение все мои сомнения и вопросы о том, что здесь произошло, отлетели прочь. Альбер говорил правду. Это был не зверь. Loup-Garou существовал на самом деле, он был здесь, и теперь мы все умрем.

Тварь тут же схватила Пламмера, вдавив его в грязь лапами толщиной со стволы деревьев. А затем принялась жрать бедного старика живьем, вспарывая его плоть острыми как бритва когтями, будто он был из папиросной бумаги. Его болезненные крики о помощи милосердно оборвались, когда гнусный демон вонзил зубы ему в горло, едва не сорвав голову с плеч. Кровь ударила в нас гейзером, паря в холодном ночном воздухе.

Мы сбились в группу и начали стрелять по ней, обдав тварь волной горячего свинца. Но это ничего не дало. Совершенно ничего. Будто ее черное тело впитывало наши пули, как губка. Единственное, чего мы добились, — разозлили ее.

В приступе голодной ярости она встала на четыре лапы и рванула на нас, врезавшись в нас, как взбесившийся бык в посудную лавку. Пока мы разбегались, она успела схватить Пола зубами за грудь и подняла его в воздух, мотая им, будто он игрушка в собачьей пасти. Его тело разорвалось надвое от давления смыкающихся челюстей, мышцы, кости и жилы лопались, как сырые сучья. Верхняя половина отлетела в залитую водой воронку, а нижняя обмякла на землю, как мешок картошки, и кишки расползлись, будто дергающиеся щупальца осьминога.

Гарольд бросился на зверя с примкнутым штыком, пытаясь пробить ему бок, а Крысолов поднырнул под него, чтобы вспороть ему брюхо. Клинок вошел, но застрял в толстой лохматой шкуре монстра. Раздраженная беспомощными попытками обоих, тварь пнула Крысолова, отшвырнув его куда-то в воронку, а Гарольда смахнула своими громадными лапами, как муху, и он ударился о стену окопа — силы удара хватило, чтобы убить его: кости треснули, а кровеносные сосуды лопнули изнутри.

Абернати попытался броситься наутек, но зверь схватил его за одну из рук и швырнул через окоп, а рука вырвалась из тела прямо из сустава, будто он был пряничным человечком. Я не видел, куда он упал и жив ли он вообще. Я осел на землю, окоченев от страха. Монстр подкрался ко мне ближе, изучая меня, будто выжидал, побегу я или нет. А может, он знал, насколько все для меня безнадежно, и просто смаковал момент. Драться с ним я не мог, а даже если бы набрался духу бежать, он поймал бы меня в одно мгновение и сделал бы из меня фарш. Я закрыл глаза и отвернулся, надеясь, что зверь хотя бы сделает мою смерть быстрой.

БАМБАМБАМБАМ! Зверь отшатнулся от меня, когда его накрыла волна выстрелов, и позабыл о готовом обеде перед носом. Я посмотрел через окоп: это Бейкер стрелял в тварь из своего «льюиса». Увидев свой шанс сбежать, я бросился и укрылся от глаз в бетонном доте. Я не выглядывал, чтобы посмотреть, что стало с Бейкером, — мне и не нужно было: я слышал все, хотя лучше бы не слышал. Я слышал дикий, звериный визг монстра — его боевой клич. Приглушенные крики Бейкера, его вопли, зовущие меня на помощь, оборвавшиеся резким мокрым хрипом. Звуки, с которыми трескались его кости, рвалась плоть, а кровь лилась на дно окопа и впитывалась в темную землю.

Вот в этот миг все стало для меня слишком, и я потерял сознание.

Когда я пришел в себя, было раннее утро. Зверь исчез. Я лежал в бетонном доте, и Альбер меня караулил. Он подал мне флягу с джином, которую где-то нашел, и уговаривал сделать глоток. Не мой напиток, но при таких обстоятельствах я осушил все до дна. «Buvez lentement! Медленно!» — уговаривал француз, но я не слушал его просьб. Жидкость обожгла мне рот и горло, а горькое хвойное послевкусие отравило меня изнутри, пока я сдерживал кашель.

«Мы одни остались?» — спросил я мутно, приходя в себя.

Альбер помотал головой и указал за дверь.

Крысолов был жив: он сидел у входа в дот и подравнивал себе ногти охотничьим ножом. Он вел себя так, будто событий прошлой ночи и вовсе не было. Я завидовал тому безумию, каким он поражен.

Ему приходилось куда легче, чем Абернати, который чудом все еще был жив; он сидел на лавке, перебинтованный так, как только смогли эти двое. Он просто сидел, глаза были как плошки, но было видно, что смотритель, так сказать, покинул свой маяк. Снарядный шок.

Как бы ни был мне неприятен этот человек, в тот момент мне его было жаль. Думаю, за три года войны это был первый раз, когда его задело; это была его первая настоящая встреча со смертью — то, чего его мозг просто не сумел вместить в себя разом.

С помощью Альбера я поднялся и вышел наружу. Я увидел тела моих друзей, сложенные в кучу и готовые к сожжению. Джин наконец ударил мне в кровь, и меня внезапно охватила праведная ярость. Они мертвы. Пол, Гарольд, Пламмер, Бейкер. Мы вместе пережили преисподнюю, я полагался на них, а они на меня. В этом смысле мы были как братья. А теперь их нет, и я остался один.

И тут меня осенило. Сегодня ночью снова будет полная луна. Оно вернется, чтобы нас добить. Бежать было бы бессмысленно: оно все равно нас найдет, а если и не найдет, нас схватит армия — и что мы им тогда скажем? Нас либо кинут в дом умалишенных, либо расстреляют за трусость.

Безысходность этой минуты, видно, что-то во мне сломала: я должен был выступить против этого сейчас, пока не поздно.

Альбер пытался меня отговорить. «Если ты будешь драться с этим зверем, ты умрешь. Надо уходить, пока есть возможность».

«Уйти нам ничем не поможет», — сказал я, лихорадочно хватая связки немецкого динамита и набивая ими мешок.

«А даже если бы помогло — что с подкреплением? А с любым, кто сюда придет? Ты не понимаешь? Оно не остановится, если мы ничего не сделаем».

«Но Loup-Garou ничем не убить! Прошу тебя, друг, послушай голос разума! Это самоубийственная затея, и ты сам это знаешь!»

«Ну и пусть! Лучше умереть, пытаясь, чем быть трусом! А именно трусом тебя и назовут, если тебя схватят при побеге отсюда. Что хуже: рисковать своей шеей там или быть расстрелянным за дезертирство?»

Я не мог позволить себе задумываться над словами Альбера, даже если тихий голос в моей голове твердил, что он, наверное, прав. Но нет на этой земле ничего неубиваемого. Я должен был верить, что есть способ сразить это злобное создание и избавить мир от продолжения его ужасов, — даже если это значит погибнуть самому.

Я взял пулемет Бейкера, пару лент патронов и стал искать следы. Найти их было нетрудно, тот монстр не заботился о том, чтобы прятать свои следы: по окопу он оставил цепочку огромных отпечатков и брызг крови в грязи, будто хлебные крошки в лабиринте. Я шел по ним через системы траверсов, вышел из окопа и оказался на германской территории. Альбер был со мной, несмотря на все свои возражения; полагаю, он чувствовал, что каким-то странным чувством чести обязан помочь мне в этой дурацкой затее, или моего доводa про расстрельную команду хватило, чтобы его подтолкнуть. А Крысолов пошел с нами потому, что… ему было нечем больше заняться. Я был рад, что они со мной: мне понадобится вся помощь, какую можно получить.

Поначалу мы старались вести себя скрытно: идти за этим монстром было и без того опасно, но британец из ирландских «пэдди», канак и францик, идущие по германской земле в открытую, будто прогуливаются по парку в воскресный день, — это верный способ, чтобы нас всех разорвало в клочья на месте.

Но там было пусто. Мы прошли мимо их лагеря — разбомбленных остатков старой французской деревни; все, что мы увидели, — это разодранные палатки, забрызганные кровью, разбитые повозки и несчастные выпотрошенные лошади, еще запряженные в них, изломанное оружие и гильзы на земле, да кучи неопознаваемых остатков, гниющих на солнце и поедаемых стервятниками. Следы работы монстра. Должно быть, оно пришло и вырезало их всех в ту первую ночь. Неужели нет конца ненасытному аппетиту этой злобной твари? Сколько же оно может съесть? И убивало ли оно вообще ради еды? Или все это лишь ради удовольствия удачной охоты?

В тот миг, даже при всей моей пьяной ярости, у меня начало обрываться сердце: это же была целая проклятая армия, и даже ЕЕ не хватило, чтобы остановить эту тварь!

След вывел нас из немецкого лагеря к краю выжженного, изрытого артиллерией леса. Земля и трава были пепельно-серыми, а обугленные черные деревья стояли высокие, как церкви. Пока мы шли, я чувствовал его присутствие, чувствовал, что оно за нами смотрит. Почему оно на нас не напало, сказать не могу.

Повадки этого создания сбивали меня с толку, и чем больше я пытался вытянуть подробности из Альбера, тем больше у меня становилось вопросов. Сколько времени оно здесь? Видели ли его немцы раньше? Как они ни разу не столкнулись с ним до сих пор — да и мы, если на то пошло? Почему только теперь оно дало о себе знать и стало нападать на нас? Единственное логичное объяснение, к какому я мог прийти, — что, может быть, какое-то время оно довольствовалось более легкой добычей и просто кормилось мертвыми и умирающими. Этого-то здесь в избытке. И, может, оно медлило напасть на нас, потому что не знало, насколько легко нас убить: если верить всей истории Альбера, этот демон умудрился протянуть через века с четырнадцатого столетия. Многое изменилось; прошли времена, когда у людей были только мечи, стрелы и пушки. А теперь? Теперь ему приходится иметь дело с мощными пулеметами, артиллерийскими снарядами и взрывчаткой, танками и самолетами.

Проследив за цепочкой следов, кажется, целые часы, мы натолкнулись на него: осыпающиеся руины большого замка, скрытые под покровом пепла и кустарника. Должно быть, это и был замок барона из рассказа Альбера.

Мы вошли в обветшалые руины. Место было безлюдное: в каждой комнате этого запустевшего лабиринта не было ничего, кроме растрескавшихся каменных стен с пеплом, паутиной и черными вьющимися побегами, пробивающимися сквозь тлен, гнилой, расщепившейся деревянной мебели под густыми слоями сажи и пыли и покрытых плесенью, изъеденных молью гобеленов. Через темные сырые коридоры мы вышли в зал, огромный по размерам, освещенный солнцем, проникавшим сквозь пустые готические оконные проемы и большую дыру в провалившейся крыше. Должно быть, это была пиршественная зала, и в каком-то смысле она ею и осталась: на каменном полу лежали сотни, а может, и тысячи трупов и костей, и человеческих, и звериных, накопившихся за века.

Я взглянул на часы: четыре часа дня. Скоро сядет солнце. Я решил, что мы устроимся здесь, и мы взялись за работу. Мой план: используя себя как приманку, мы заманим зверя в залу через коридор, который мы обвяжем немецким динамитом. Как только он окажется на месте, я подорву заряды, коридор обрушится и придавит зверя тяжелым каменным завалом.

Начала опускаться ночь. Ловушка расставлена. Я дал Крысолову и Альберу поспать, а сам стою в караул. Пока я сижу и пишу это, ярость моя рассеялась и начал закрадываться рассудок. Мне стыдно, что я втянул этих двоих в такое. Стыдно за то, что рискую оставить Мэри вдовой, а Уинни — без отца. Я понимаю, что Альбер был прав: это наверняка самоубийственная затея. У нас почти нет шансов, если мой план провалится. Но я чувствую, что должен попытаться.

Я провел здесь три года своей жизни на самоубийственной затее. Именно этим и была вся эта глупая война. Всякая национальная гордость за Англию и корону выветрилась из меня без остатка, оставив лишь чувство жгучей тоски. Мы были здесь не для того, чтобы защищать свои семьи и страну от вторгшихся монстров. Мы были здесь, чтобы умирать и набивать карманы королей, политиков и тех, кто наживается на войне. Но здесь, в этом аду, у меня хотя бы были друзья. Только они и держали меня в рассудке, держали меня человеком. А теперь их нет.

И даже если я выживу и доберусь домой, что там осталось для меня? Я слышал рассказы о людях, которые ушли с фронта и вернулись домой лишь для того, чтобы обнаружить, что это больше не их дом. Они чувствовали себя чужими и далекими от друзей и семьи, а к концу отпуска почти умоляли отправить их обратно на войну. Случится ли это со мной, если я вернусь домой? Стану ли я чужим для жены и ребенка? Боюсь, эта война изменила меня слишком сильно, и теперь, без друзей, я и сам стал чем-то вроде монстра.

Я могу говорить себе и остальным, что рискую нашими жизнями из бескорыстных побуждений, что, убив этого зверя, мы спасем неведомое число жизней. И хотя все это хорошо и справедливо, не в этом настоящая причина, по которой я здесь. Я хочу мести. А если Бог не даст мне такой чести, то я хотел бы, может быть, снова увидеть своих друзей.

Если… Если я не вернусь и кто-нибудь найдет этот дневник, пожалуйста, позаботьтесь, чтобы его отправили домой моей жене. Мэри, я люблю тебя. Жаль, что у меня не было больше времени сказать тебе это, и сказать, как ты сделала мою жизнь полнее, и как каждую ночь за эти три года я не хотел ничего сильнее, чем снова обнять тебя.

И Уинни, прости меня. Мне так жаль, что меня не было рядом с тобой. Что я не видел, как ты растешь, не играл с тобой и не утешал тебя, как отцу и положено.

Как бы я хотел, чтобы все было иначе. Чтобы этой войны никогда не было и никому из нас, ни с той, ни с этой стороны, не пришлось умирать из-за вспыльчивости и бездарности наших королей и кайзеров, оставляя наших близких одних собирать осколки своих разбитых жизней.

__________________________________

Оригинал: «Warwolf, part 2», John09101

Подписывайтесь на наш телеграм-канал, чтобы не пропустить новые переводы

☠️Наши соцсети: ВК, Пикабу

Показать полностью
24

Волк войны (часть 1 из 4)

Серия Волк войны
Волк войны (часть 1 из 4)

1 часть | 2 часть | 3 часть | 4 часть

(В оригинале Warwolf — название построено на игре слов: war «война» + werewolf «оборотень»)

6 апреля 1917 года.

Когда-то я любил грозы. Смотреть, как серое небо подкрадывается над полями, слушать тихий рокот грома на горизонте, следить, как молнии в огненном лицедействе вылетают с неба, чувствовать, как капли дождя постукивают по щеке. Одна из тех мелочей, которые ничего не значат в общем ходе вещей, но приносят странную тихую радость и напоминают тебе, что ты жив. Теперь же эти чувства перепутались с картинами, которые вызывают у меня отвращение: вечно просыпаешься мокрым и продрогшим, вечно с головы до ног в грязи, никогда нет сухого, надежного места, куда поставить ногу или где поспать, стоишь по колено в окопах, залитых дождевой водой, сутками напролет и надеешься, что не подхватишь гангрену. За три года с тех пор, как в 1914-м я пошел в армию, я научился ненавидеть дождь.

Сидя в этом блиндаже, находя хоть какое-то подобие передышки от почти непрерывного потопа, я понимаю, что уже давно не писал ни в этом дневнике, ни писем домой. Знаю, я обещал Мэри, уходя, что буду писать ей каждый день, и этот дневник стал одной из немногих вещей, которые еще держат меня в рассудке (насколько человек может быть в рассудке в таком аду), но я видел слишком много кошмаров — кошмаров, о которых Мэри знать не нужно.

Мы во Франции, где-то под Аррасом. Впрочем, где именно — совершенно неважно. Ипр, Монс, Фландрия — где бы ты ни был, фронт остается тем же: блеск свежей ржавчины, мерцающей на колючей проволоке после ливня, меловой вкус заплесневелых галет и слабый привкус бензина в воде для чая, шершавое касание крысиных усов к твоей коже, когда они обгрызают тебя во сне, звуки — от самой громкой артиллерии до тихого колющего ритма дождя, барабанящего по нашим каскам. Но самое сильное и безошибочное из всех ощущений — это всепроникающая вонь и гниль мертвецов.

Наша рота стоит здесь уже некоторое время, месяца два. Распорядок обычный: мы атакуем немецкий окоп, немцы атакуют наш окоп, а потом, чтобы сравнять счет, мы снова атакуем их окоп. Но пару недель назад, если не считать редкого снайпера, постреливающего по нам, эти гунны подозрительно затихли. Никаких признаков, что они готовят внезапную атаку, мы не видели, так что пока остается только присматривать за ними.

Мои повседневные обязанности достаточно просты: стоять в карауле, носить еду и снаряжение вдоль линии окопов, откачивать затопленные траншеи, тянуть колючую проволоку и так далее. Единственная трудная часть работы — присматривать за новобранцами; поскольку я немного старше и, как считается, умнее, они смотрят на меня в поисках наставления, но большинство из них выбивают, как мух, — просто потому, что они совсем зеленые. То дерьмо, которому их учат в учебке, здесь, в настоящем бою, не стоит почти ничего. И никакая подготовка не подготовит тебя к тому, какое чудовищное напряжение нервов — жить здесь.

Как раз на днях я был с одним таким. Совсем мальчишка; всякий видел, что он соврал вербовщикам о своем возрасте. Я знал его недолго, но в его глазах я видел тот же наивный идеализм, какой был у меня, когда я записался в четырнадцатом. Но война не награждает идеализм.

За свою мальчишескую глупость он получил быструю смерть: высунул голову ровно настолько, чтобы снайпер его заметил. В одну минуту он тихо мычал себе под нос песенку, в следующую то, что осталось от его головы, расплескалось по земле, как разбитое яйцо. В тот же день мы похоронили его и еще десяток таких же в братской могиле. В каком-то странном смысле им повезло: большинству из нас не достанется даже той чести, чтобы нас бросили в неглубокую яму и присыпали известью. Стоит тебе умереть на ничейной земле — и вытаскивать твое тело не стоит хлопот. Так что почти всем нам суждено остаться там, крысам на корм.

При всех жутких ужасах, которым я здесь подвергаюсь, я благодарен за друзей, которые у меня есть: Пол, подмастерье кузнеца, и Гарольд, простой фермер, как и я. Эти двое — последние из моих друзей из дома. До войны нас было десять, мы все выросли вместе с детства и считали друг друга братьями. Мы записались на службу в один и тот же день, когда началась война. Мы купились на ложь о патриотизме и о нашем «долге перед королем и отечеством», которую нам продало правительство. Учебку мы прошли вместе, но на фронте нас разделили, и только Пол и Гарольд остались в моей группе. Больше мы остальных не видели: все они погибли в один день, на Сомме, вместе с еще десятью тысячами человек.

Среди прочих моих товарищей по оружию — Бейкер, до войны художник, сменивший с тех пор кисти на пулемет, но не оставивший старых привычек к хорошему вину и красивым французским девицам, и Пламмер, старший в нашей компании; он ведет себя почти как наставник для новобранцев: находит им еду, следит, чтобы никого слишком не растрясло от артобстрела, — он для всех нас большое утешение. А еще есть Крысолов. Так мы его, по крайней мере, называем: настоящего его имени никто из нас не знает.

Крысолов, мягко говоря, странный. Он в нашей роте уже месяца два, и я до сих пор ничего толком о нем не знаю, а он ни единого слова никому из нас не сказал. От других я слышал, что он канадец, переведен к нам, когда его роту начисто выкосило газовой атакой. Бедолага потерял сознание, его случайно собрали вместе с трупами, сбросили в яму и закопали живым. Он, наверное, задохнулся бы там, если бы его не разбудили крысы, начавшие его обгрызать. Ему пришлось выкапываться самому, а крысы кусали и царапали его, пока он выцарапывался из земли. Когда он вылез, он был весь в следах укусов, а от правого уха почти ничего не осталось — сгрызли. Надеюсь, все это только слухи, я и представить не могу, каково пройти через такое; но, хотя наверняка никто не знает, его широко раскрытые, налитые кровью глаза рассказывают историю ужаса, какую я и пытаться понять не смею.

Кличка Крысолов — довольно мрачная шутка: по какой-то причине, без сомнения из-за той самой отвратительной встречи, он сделал своим личным крестовым походом стать новым гамельнским крысоловом и штатным крысобоем нашего окопа: выманивает голодных мелких гадов из их укрытий кусками хлеба, до того заплесневелыми, что даже мы их есть не можем, и разбивает их в кровавую кашу окопной лопатой. Он убил их сотни, а может, и тысячи, и не стесняется хвастаться своей работой: смастерил себе что-то вроде плаща из сшитых вместе кровавых, вонючих крысиных шкурок. Как можно догадаться, мы стараемся держаться от него подальше.

Ну и, конечно, есть всеобщий любимец нашей команды — наш «бесстрашный командир», офицер Абернати. Подкрепляя мои подозрения, что таких выпускают на конвейере, Абернати — типичный офицерский материал: из известной военной семьи, классом выше нашего, нюня и белоручка, которому вручили должность, хотя за ним нет ни капли опыта. Он любит бахвалиться и хвастаться своими многочисленными «подвигами», и слушателем обычно оказывается какая-нибудь французская шлюха, готовая уделить ему время за подходящую плату. Особенно он любит рассказывать историю о том, как получил свой боевой шрам — маленький ровный порез через левую щеку. Он вам расскажет, что получил его, убивая немца, который свалил его на землю и грозился выпотрошить штыком, но спросите здесь кого угодно: мы все слышали слух, что он сам себе его и нанес, чтобы выглядеть страшнее в глазах новобранцев, которые ничего не понимают.

В целом фигура он довольно отвратительная и жалкая. Он смотрит на нас сверху вниз, как на деревенское мужичье (особенно на меня — я ведь бедный ирландец по рождению), и готов пожертвовать всеми нашими жизнями за возможность ухватить славы и произвести впечатление на верхушку. Но точно знаешь: пока мы лезем в пасть преисподней и совершаем несчетные грехи против своих же собратьев, его удобным образом нигде не найти.

Он еще и не терпит ни одного человека, у которого начинают проявляться признаки «снарядного шока». Это видно у тех, кто пробыл здесь слишком долго, когда напряжение наконец их доконало. Что-то в голове просто ломается и рассыпается, и они уже не в состоянии продолжать бой. Часто они просто сидят на месте, дрожат и качаются вперед-назад, бормочут себе под нос и смотрят в пустоту мертвыми глазами. А Абернати видит человека, который не хочет сражаться и притворяется больным, — труса и потенциального дезертира. А трусость здесь не терпят, по крайней мере пока он рядом. Он отправил многих из этих несчастных под военный трибунал, а оттуда их либо расстреливали, либо отправляли в сумасшедший дом — и все потому, что они больше не могли быть шестеренками в машине.

Интересно, немецкие офицеры такие же невыносимые, как наши. Я замечаю, что часто думаю о немцах, задаюсь вопросом, что они думают об этой проклятой войне. Есть ли им еще какая разница, выигрывают они или проигрывают? Спрашивали ли их вообще, хотят ли они здесь быть? Так же ли рьяно они рвались сражаться и умирать за свое отечество, как мы — положить свои жизни за короля и страну?

Когда мы шли через бруствер в окопный рейд, обычно мы брали пару немцев в плен — тех, что сдавались, когда весь хаос заканчивался. Встречая их, ты и не подумаешь, что это те насильничающие и мародерствующие упыри, какими нам их описывали; более того, многие из них выглядели более хилыми и изголодавшимися, чем мы. Из-за своего художественного прошлого Бейкер — единственный из нас, кто может переводить и с французского, и с немецкого, так что, когда дело доходило до разговоров, работу делал в основном он. Но даже при языковом барьере большинство из нас все равно могли как-то сочувствовать бедным гуннам. Они были не так уж не похожи на нас: у них были друзья, семьи, дети, надежды, мечты. И, как мы все хоть в малой степени поняли, единственное, что нас с ними объединяло, — это то, что теперь у всех наших жизней не было большего смысла, чем быть пушечным мясом.

Все сильнее я мечтаю покончить с этим проклятым местом и вернуться домой. На ферму. К моим посевам. К моей скотине. И, конечно, к моей жене Мэри и нашей девочке Уинни. Больше всего я скучаю по мелочам. По тому, что принимаешь как должное. Запах свежего деревенского воздуха осенью, прогулки по пшеничным полям, то, как туман ложится на вересковые пустоши ранним утром, тихое блеяние моих овец, когда я выводил их на выпас, то, как заканчиваешь тяжелый рабочий день и идешь к приятелям в паб, то, как Мэри стягивала на себя все одеяла, пока мы спали, и я всегда просыпался посреди ночи, продрогший до костей, — даже плач Уинни посреди ночи, когда она была младенцем, был бы все равно что пение херувимов по сравнению с криками агонии, которые тебе доводится слышать здесь. Да, сэр, если бы сам Люцифер явился передо мной и сказал, что, продав ему душу и согласившись стать сосудом его скверны, я смогу вернуться домой к ним, — я бы, по крайней мере, взял минуту подумать.

Но вместе с этим страстным желанием есть и страх, страх, который уже давно медленно вползает мне в голову. Три года прошло с тех пор, как я ушел из дома. Уинни была совсем малышкой, года три-четыре. Сейчас ей было бы около шести. Три года жизни моей девочки прошли, а меня не было рядом, чтобы их увидеть, и этих лет мне уже не вернуть.

Изменилось не только то, что дома, — изменился и я сам. Раньше я был плотнее, мышц было больше — с таким телом и надо вести хозяйство, но из-за нехватки еды и того, как нас здесь загоняют до полусмерти, я все это потерял и стал изможденным. Морщины на лице проступили резче, за три года я постарел на десять. А шрамы, ожоги и мозоли на теле — все они складываются в узор варварства на моей коже. Узнала бы меня Уинни, если бы увидела? А Мэри?

…А узнаю ли я еще сам себя?

Боюсь, что тот человек, каким я был, уходя из дома, теперь мертв. Он умер давно, на ничейной земле. Кто бы я ни был теперь, я лишь ношу его кожу в жалкой попытке его изобразить. Боюсь, я для них теперь такой же чужой, как чужой я и себе самому.

7 апреля 1917 года.

Мне трудно найти объяснение тому, что случилось сегодня ночью.

Это произошло около двух часов ночи. Было чудовищно холодно и дождь лил как из ведра, но сквозь тучи все еще можно было различить слабый, сияющий профиль полной луны. Я стоял в карауле и уже наполовину дремал; единственное, что не давало мне уснуть, — далекие звуки обстрела, курево одну за одной и болтовня Бейкера, пока он лихорадочно разглядывал свою коллекцию срамных фотографий.

«Погляди-ка на эту, — сказал он. — Настоящая красотка». Он передал мне измятую фотографию молодой женщины в нижнем белье, дерзко улыбавшейся в объектив с обнаженной маленькой упругой грудью. «Не следует смотреть на такое», — ответил я, стараясь не поддаваться ее гипнотическому взгляду сирены; он часто забывает, что я человек женатый. «Если бы моя бабка была здесь и увидела нас с этой пакостью, она бы избила нас ложкой до синяков».

«Если бы твоя бабка была здесь, она бы дошла до кайзера, надрала ему задницу, и война кончилась бы за день».

Внезапно нас потряс громовой раскатистый рев пулеметной стрельбы.

Все заняли позиции, готовые к атаке. Мы ждали, что в любую минуту увидим несущуюся на нас орду в сотни немцев, орущих во все горло и призывающих духов своих варварских предков. Я трясся и дрожал, вцепившись в винтовку, и не только от холода. Сколько бы окопных оборон я ни прошел, страх смерти всегда оставался.

«Сколько там гуннов?» — прошептал мне Бейкер. Я тихонько подполз к краю окопа, оглядывая ничейную землю, стараясь не высовывать голову слишком сильно из страха снайпера. В такую бурю разглядеть что-либо было невозможно. Кто-то выпустил осветительную ракету, и я с удивлением обнаружил, что при добавившейся видимости там не было ничего. Ничейная земля была пуста, даже крысы не шныряли. Немцы не наступали.

«Они на нас не идут», — сказал я в недоумении.

«Так во что же они, черт возьми, стреляют?»

«Не знаю, но что бы это ни было, оно большое».

Я схватил ближайшую подзорную трубу, надеясь разглядеть получше, но разобрать что-либо было трудно. Немцы были от нас ярдах в 300–400, за развороченной, неровной землей, а в ливень ни у кого зрение не бывает хорошим. Единственное, что я действительно видел, — вспышки их выстрелов. Стреляли они бессистемно, как будто по движущейся цели. И что бы это ни было, оно было у них в окопе. Я совершенно не понимал, что об этом думать.

А потом то, что я могу описать только как громкий, леденящий кровь вой — вой, который не походил ни на зверя, ни на человека, каких я или кто-либо еще когда-нибудь слышал, — разорвал нам перепонки. Казалось, будто то, что издавало этот звук, было прямо здесь, в окопе, вместе с нами, — таким он был громким. Даже теперь, спустя часы, я все еще чувствую, как эта дрожь отдается у меня в костях. А потом начались крики. Болезненные, пронзительные вопли ужаса и агонии, резко оборвавшиеся.

За считаные минуты все стихло. Мы все стояли в шоке и замешательстве. Что, черт возьми, могло там произойти? И хотели ли мы вообще это знать?

Абернати вышел из своего укрытия и тут же приказал одному из нас пробраться к окопу гуннов и разузнать обстановку. «Не думаю, что это хорошая мысль, сэр, — возразил я. — Слишком рискованно. Почем знать, может, немцы заманивают нас в ловушку». Это был единственный логический вывод, к какому я мог прийти; не то чтобы гунны раньше не устраивали нам подлянок или мы им. Но, признаться, даже это объяснение было шатким. У меня просто было дурное предчувствие насчет всего этого, и я не хотел, чтобы я или кто-то из остальных отправился туда, возможно, на встречу с Создателем.

К сожалению, наш офицер не из тех, кто принимает конструктивную критику. Положив руку на кобуру, он приказал мне первым идти через бруствер под угрозой расстрела за трусость. Так что я уступил, взял ракетницу и пошел.

Трудно объяснить, каково это — пробираться ночью по ничейной земле. «Страх» этого не передает. Как и «ужас», и «отвращение». Я могу только попытаться нарисовать картину. Ползешь через море густой, гнилостной грязи с запахом и консистенцией прокисшей овсянки. Или хотя бы надеешься, что это грязь: ты мог только что засунуть руку или ногу в то, что осталось от лица твоего приятеля, того, который сыграл в ящик три-четыре недели назад и был оставлен там гнить. Прорезаешь себе путь медленно, дюйм за дюймом, через ярды раскинувшейся ржавой колючей проволоки, стараясь не наткнуться на жуткие оболочки павших, которые повисли на проволоке и которых теперь клюют птицы, будто они мерзкие пугала. Скрюченные, изломанные силуэты того, что когда-то было высокими здоровыми деревьями в тихом деревенском лесу, изувеченные и обожженные годами артиллерийских осколков и пулевых пробоин. Высматриваешь немецкие ловушки, мины или снайперов, ждущих в темноте. Пробираешься по лабиринтам заброшенных окопов и траверсов. Опасаешься провалиться в залитые водой воронки и блиндажи, где под зеленой гнилой дождевой водой могут скрываться сотни трупов, разлагающихся в жижу. Слышишь какофонию жужжания и грызни от крыс, мух и червей, беззаботно и радостно объедающихся тем, что для них, без сомнения, богатый урожай мертвой, разлагающейся плоти. Я мог бы продолжать, но даже пока я это записываю, мне выворачивает желудок.

Наконец я добираюсь до немецкого окопа, и меня сразу же бьет запах. Он вернул мне воспоминания о том, как мальчишкой я помогал отцу сбывать наших свиней на местную бойню. Я всегда ненавидел эти поездки, дорога туда всегда наполняла меня тревогой: даже за милю ты уже чуял гнилостную вонь разделанных свиней и слышал пронзительный визг перепуганных хрюшек. Я представлял, что ад пахнет именно так. И, учитывая, что я в нем отслужил пару лет, сравнение не такое уж и неверное.

Приняв возможную судьбу — быть тут же скошенным в немецкой ловушке, — я быстро помолился и заполз в окоп. Я потерял равновесие и упал лицом в то, что принял за очередную грязь. Но тошнотворно-сладкий железный вкус доказал, что я ошибся. Дрожащими руками я потянулся за спичками и чиркнул. И понял, что угодил в театр ужасов.

За три года я видел, кажется, все жуткие способы, какими человек может отправиться к Создателю. Я видел, как их застреливали, закалывали штыками, забивали до смерти окопными лопатами, сжигали до угольков огнеметами, разрывали в клочья гранатами и снарядами. Я сдерживал слезы, глядя, как бедных мальчишек, дрожащих, хлюпающих носом и звавших матерей, свои же офицеры стреляли в лицо за отказ идти через бруствер. Я видел, как люди срывались с настилов и попадали в трясину, задыхаясь в густой грязи и жиже, и других, окоченевших в своих блиндажах после жестокой снежной бури. Я видел, как новобранцы становились жертвами фосгена и горчичного газа: глаза вылезали у них из глазниц, а они выкашливали свои легкие кровавыми сгустками. Я проходил мимо искореженных остатков кавалеристов, которых затоптали и раздавили их же несчастные лошади после того, как их скосили пулеметы в провалившейся атаке. Мы собирались в окопах и смотрели в небо, когда начинался воздушный бой, и все морщились и отворачивались, когда летчики-асы падали с небес в адском огненном пламени. Мне приходилось сдерживать тошноту, отскабливая кровавое месиво людей, раздавленных тяжелыми металлическими гусеницами танков. Мне приходилось прижимать тряпку к лицу, проходя через лазареты, глядя на слабых и раненых с их гангренозными ранами, медленно угасающих от гриппа, дизентерии, тифа и прочих напастей и хворей, пока их заживо едят ненасытные блохи, вши и крысы. И я слышал слухи о том, как немцы распяли молодого канадца на двери сарая, и видел ответ канадцев — как они скальпировали проклятых гуннов охотничьими ножами и делали ожерелья из их ушей.

Но то, что я увидел в том окопе, было дикостью иного рода. Там не было тел. Только… части. Кишки, разметанные по стенам и земле, будто багровые лозы, дымящиеся в морозном воздухе. Разбросанные наполовину съеденные конечности, обглоданные внутренности и обгрызенные кости. Кровь галлонами, которую дождь смывал с настилов в водосборник ниже. Я изо всех сил старался не вырвать и не упасть в обморок от шока.

Больше всего меня выбивало из колеи то, как там было тихо. Не слышно было даже крыс. Казалось, будто сама смерть с косой стоит рядом с тобой в этом окопе.

Немного придя в себя, я выпустил ракету. Остальные не поверят, что здесь такое. Внезапно я услышал за спиной скрип и развернулся, вскинув винтовку с патроном в патроннике. Звук шел от большого куска ржавого листового железа, приставленного к стене.

«Кто там — выходи немедленно! Komm raus, Hände hoch!» — крикнул я, пытаясь вспомнить те азы немецкого, что успел подхватить.

Они робко вышли из укрытия: двое гуннов и францик, все трое дрожащие и бледные. Француз что-то бессвязно бормотал себе под нос.

«Господи Иисусе!» — выдохнул Пламмер, перекрестившись при виде этого места. Он и остальные пробрались через ничейную землю и теперь смотрели в окоп сверху.

«Что, черт возьми, случилось с бошами? — выкрикнул Пол, давясь, выдавливая из себя вопрос. — Место похоже на чертову мясную лавку!»

«И пахнет так же», — сказал Гарольд, держа платок у рта в напрасной попытке избавиться от вони.

«Похоже, удача наконец повернулась к нам, ребята! — объявил Абернати. — Видно, мы все-таки достали этих гуннов артиллерией».

«Сэр, я не думаю, что это артиллерия, — сказал я, указывая на доказательства. — Посмотрите на тела: они не опалены и не обожжены, а окоп — он ведь целый».

Он и слушать не стал, просто отмахнулся от меня; честно говоря, я не думаю, что его вообще заботило, как все это произошло. Хоть бы Чарли Чаплин спустился с неба и рассмешил гуннов до смерти своими трюками — ему было бы все равно, лишь бы самому не пачкать руки.

Мне и Бейкеру приказали отвести этих трех куда-нибудь для допроса, а он воспользовался возможностью «закрепиться в окопе», без сомнения представляя себе медали, которые за это получит. Мы отвели их в блиндаж, усадили, и, оглядевшись, я сумел найти немецкий ромовый рацион, чтобы помочь им успокоиться. Когда они пришли в себя, Бейкер начал переводить их рассказ.

Двоих немцев звали Отто и Ганс, а францика — Альбер. Альбера они захватили пару недель назад в провалившейся разведке и держали для получения сведений.

Подтверждая мои подозрения, немцы ДЕЙСТВИТЕЛЬНО готовили внезапную атаку: они копали туннель под ничейной землей, планируя подобраться под нас, заложить взрывчатку и отправить нас всех на тот свет. Они работали над этим втайне уже давно и продвинулись изрядно — через считаные дни они были бы у нас под ногами. Так было до этой ночи, когда оно пришло за ними.

Сначала они думали, что попали в засаду, и в каком-то смысле так и было. Но не нашу, не французскую и вообще не человеческую. Это был зверь, какого они никогда прежде не видели. Что бы это ни было, оно было большое, злобное и алчущее плоти и крови. Никакое их оружие ему ничего не сделало: Отто сказал, что видел, как эта тварь приняла целую ленту из пулемета «максим», будто и не заметив, а потом разодрала пулеметчику потроха своими огромными когтями, как горячий нож — масло. Отто и Ганс еле спаслись из бойни и присоединились к Альберу, спрятавшись за листом железа. Они остались единственными.

И тогда Альбер, приняв рома, сдавленно заговорил. «Loup-Garou, — сказал он, пытаясь унять дрожь в голосе. — Вот что это было».

Это была история, которую его дед рассказывал ему ребенком, чтобы пугать и не давать засиживаться после отбоя. Сказание уходит на несколько сотен лет назад, ко временам, когда первые цыгане пришли во Францию, где-то в XV веке. Небольшой их табор пришел и осел на околице маленькой французской деревни — деревни, чье имя и место давно забыты. Табор состоял в основном из женщин и детей и держался особняком, но в городке жил богатый барон-землевладелец, которого возмущала сама мысль делить землю с «чужеземным уличным сбродом». И он довел жителей до фанатичного бешенства и собрал толпу. В лунную ночь они напали на лагерь, перебили там каждого мужчину, женщину и ребенка и обшарили их трупы в поисках любой добычи; барон особенно падок был на серебро.

Барон нашел предводительницу цыганского табора, хрупкую старуху, застрявшую в горящих обломках одной из кибиток. Увидев огромное узорное серебряное распятие, которое она сжимала в руках, он захлебнулся жадностью, схватил ее и вырвал распятие из старых иссохших рук. В тот самый миг старуха наложила на барона проклятие: «Под светом луны твоя душа и тело будут вечно жить волком, пожирающим плоть человеческую». Ублюдок не придал никакого значения бреду старой ведьмы и, добыв свой трофей, швырнул ее в огонь и оставил гореть.

Толпа уничтожила все следы существования лагеря, преступление замяли, и жизнь пошла своим чередом. Но проходили недели, и барон начал меняться: его нрав стал вспыльчивым и непредсказуемым, даже вид его когда-то столь желанного серебра приводил его в слепую ярость, аппетит к еде и питью стал безмерным, а распутная похоть — ненасытной. Став изгоем в своей общине, он сделался затворником и отказывался покидать залы своего замка. А потом, под светом полной луны, он пережил ужасающее превращение. Его тело начало расти и корчиться, из кожи полезла густая черная шерсть, выросли чудовищные зубы и когти, а разум его скатился к первобытной злобе и голоду зверя. Он стал «Loup-Garou», или «человеком-волком» по-нашему.

В новом облике он за одну ночь пожрал всех в деревне, оставив после своего голодного буйства лишь город-призрак, полный костей. Он бежал в леса, и вскоре деревня стерлась из памяти, вновь захваченная лесом. Но легенда о чудовище осталась: сообщения о встречах с ним появлялись из века в век, всегда в ночи полной луны, — оно таится в самых темных углах леса и обречено на вечность нескончаемого голода.

Когда мы передали эту историю Абернати, он тут же отмахнулся от всего как от суеверной чепухи, и, как ни больно мне это признавать, я бы с ним согласился. Я не из тех, кто легко верит в сказки о проклятиях и монстрах. В конце концов, я солдат: единственные монстры здесь — с человеческими сердцами. Но Альбер в это верил, а те двое немцев верили ему. И я, честно говоря, не могу придумать логического объяснения. Что, черт возьми, здесь могло произойти?

Абернати приказал нам оставаться в немецком окопе и держать позицию, пока не придет подкрепление. Но похоже, что нам придется заночевать: ходят слухи о наступлении в нескольких милях вверх по линии окопов, и штаб займется им прежде, чем нами.

Утро мы провели, собирая мертвых, сгребая оставшиеся останки в мешки из-под песка и сбрасывая их в яму, чтобы сжечь. Ни слов, ни молитв не было сказано — не из злобы, просто мы… не могли придумать ничего, что сделало бы положение хоть немного лучше. Мы слишком долго живем в этих окопах, видели слишком много жестокостей этого мира. Большинству из нас трудно еще верить в какие-то высшие силы. Мне тяжело удерживать веру, хотя Мэри в письмах я об этом сказать не смею — боюсь, что она приедет сюда и отвесит мне пощечину за богохульство. Если какая женщина и способна на такое, так это она.

Нашим «пленным» тоже несладко. Их бросили в бетонный дот, а следить за ними приставили Крысолова. Бейкер добровольно взялся помогать, и тем двум гуннам стоит благодарить свою счастливую звезду за это. Крысолов бывает жестоким мерзавцем с немецкими пленными: всякий раз, когда ему поручали сгонять пленных, нередко потом находишь у них свежие синяки и недостающие безделушки. А нам всем этот тип не по себе, так что ни у кого не хватало духу его остановить — даже Абернати не смеет и пытаться.

Но даже бессловесные угрозы Крысолова снести им головы лопатой никак не выводят этих трех из истерики. Они весь день пытались заставить нас уйти, а Альбер помогает раскачивать тех двоих до исступления своей чепухой о монстре. Он все твердит, что нам надо уходить немедленно, что луна сегодня снова будет полной и этот «Loup-Garou» вернется, чтобы убить нас всех. Никто из нас по-настоящему не верит его бреду — или не признается, что верит. Но никто из нас и не хочет здесь оставаться.

Пока я это пишу, пять часов вечера, и солнце начинает садиться. Дождь здесь наконец прекратился. Кажется, целую вечность я не видел закатного солнца. Значит, ночью будет ясное небо. Альбера оглушили за попытку бежать, а Отто и Ганса связали и посадили в блиндаж. Мы стараемся не падать духом, но, кажется, мы все боимся. Я — точно. В воздухе есть какое-то чувство. Будто за нами наблюдают.

Я лишь надеюсь — ради себя и ради всех остальных, — что подкрепление пришлют скоро и мы сможем убраться отсюда к черту.

__________________________________

Оригинал: «Warwolf, part 1», John09101

Подписывайтесь на наш телеграм-канал, чтобы не пропустить новые переводы

☠️Наши соцсети: ВК, Пикабу

Показать полностью
Отличная работа, все прочитано!

Темы

Политика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

18+

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Игры

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юмор

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Отношения

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Здоровье

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Путешествия

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Спорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Хобби

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Сервис

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Природа

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Бизнес

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Транспорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Общение

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юриспруденция

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Наука

Теги

Популярные авторы

Сообщества

IT

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Животные

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кино и сериалы

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Экономика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кулинария

Теги

Популярные авторы

Сообщества

История

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Недвижимость и ремонт

Теги

Популярные авторы

Сообщества