Пепел и Слава. Глеб Дибернин. Глава 8
Глава 8. Перекресток.
Тишина была почти осязаемой, словно кто-то натянул мокрую ткань над лагерем, глуша шаги, дыхание, мысли. Дым от костров плыл низко, прячась между телегами, снопами и сонными фигурами. Снег едва припал — редкий, холодный, но не победный. Просто снег.
Шубин шёл по мокрой траве медленно, словно каждый шаг давался ему тяжело. Не от усталости, а потому что понимал: это не поход. Это конец главы. И он не знал, будет ли следующая.
— Вы дальше с нами? — спросил он без приветствия.
Голос хриплый, будто он не говорил всю ночь, а только слушал ветер.
Андрей встал. Пальто было мокрым изнутри, не от дождя, а от тревоги. Он взглянул на Жюли. Та сидела на корточках у погасшего костра, держа в руках тряпичную куклу, найденную ночью в разрушенной избе.
— Мы идём к линии фронта, — сказал он. — Нам нужен север.
Пауза.
— Ты к Брянску?
Шубин мотнул головой. Жест был резкий, будто он хотел отмахнуться от самого слова.
— Я в лес. Там мои. Там земля, которую ещё не сожгли.
Слова звучали почти как молитва или заклинание, или угроза.
Жюли поднялась, отряхнулась, протянула руку.
Шубин пожал крепко. Не как мужчине женщине, а как человеку, другому человеку, с которым делил дни, страх и усталость, но не пищу.
— Ты мне не нравишься, — сказал он. — Но ты выстояла. Молодец.
Жюли кивнула.
— Это не подвиг, — ответила она. — Просто страх перед тем, что будет, если не выстоишь.
Он усмехнулся впервые за всю дорогу.
— Ты говоришь, как русский человек.
Он повернулся и пошёл прочь. Шубин не попрощался, не обернулся. И это было правильно.
Андрей смотрел ему вслед. В груди сжалось что-то не от боли, а от осознания: за этой спиной уходит целая эпоха, ярость, чёрно-белая справедливость. И теперь они с Жюли остались вдвоём.
Он сел, медленно снял перчатки, засунул их за голенище. Жюли повесила сумку на плечо, поправила шарф.
— Готова? — спросил он.
— Нет, — усмехнулась она. — Но готовность это всегда иллюзия. Мы просто идём вперёд.
Они вышли из лагеря, не прощаясь ни с кем. Деревья расступались, как колонны. Дорога, старая, покрытая чёрным льдом, скользила под ногами.
Андрей не знал, куда она ведёт. Но, глядя на её спину, понимал: даже если дорога приведёт в пустоту, идти по ней было не страшно.
Скрип снега под сапогами звучал упрямо, как усталый военный барабан, которому больше не приказывали бить в тревогу — он просто продолжал, из принципа. Андрей и Жюли шли один за другим, не в строю, но как в строю. Без слов. Остаться в тылу было опаснее, чем идти вперёд, а вперёд это не план, это инстинкт.
Первые деревья остались позади, дорога сузилась. Начиналась та Россия, которую никто не описывал в рапортах: выжженные хутора, заткнутые ветками колодцы, следы костров у разрушенных школ, редкие петли проволоки, натянутые на уровне груди.
Иногда Андрей поднимал руку, как бывший офицер по привычке. Но здесь не было роты. Только она. И ветер, который никого не слушал.
Жюли молчала. Но в её молчании не было страха. Был счёт: сколько дней с того начала войны, сколько лиц больше не увидит, сколько имен не вспомнит никогда.
Они несли с собой не только одежду, бинты и хлеб. Они несли вопрос: зачем мы ещё живы?
— Андрей…
Он не сразу понял, что она говорит. Думал ветер, но нет. Он обернулся. Она стояла чуть в стороне, у сломанного креста, торчащего на перекрёстке. Крест когда-то был частью указателя. Теперь на нём не было слов, только обугленные доски и гвозди.
— Нам туда, — сказала она, показывая налево. — Дорога на запад петляет, но через Липовку дойдём до Смоленска.
— Ты уверена?
— Я не уверена в географии, но уверена в себе. Я помню.
Он тихо усмехнулся, устало, тронутой улыбкой, где больше признания, чем веселья.
— А я — в тебе, — сказал он.
Жюли посмотрела на него. Не как женщина на мужчину, а как сослуживец на того, кто вдруг говорит не по уставу. Слишком лично. Слишком громко. Слишком не вовремя.
— Не говори так, — сказала она. — Просто иди.
Они пошли.
***
— Ты любил кого-нибудь до войны? — спросила она спустя пару часов, когда солнце уже ушло за верхушки елей, и стало ясно, что ночевать придётся в лесу.
Он не сразу ответил. Шёл чуть впереди, рубя путь палкой, найденной у дороги, потом обернулся.
— А ты?
— Нет, — сказала она. — Или думала, что любила, а потом поняла, что это была просто жажда быть не одной. Только и всего.
Он кивнул. Словно её слова касались и его самого.
— У меня была невеста, — сказал он, наконец. — Писала письма с розами в углу. В каждом письме были бог, император и моё имя. Именно в этом порядке.
— Где она теперь?
— В Петербурге. Или в Берлине. Не знаю. Не писал с тех пор, как ушёл с полка.
— А она тебе писала?
— Нет.
Пауза.
— А ты ждал?
Он не ответил.
Когда наступил вечер, они нашли покосившуюся сторожку. С одной стеной, рухнувшей внутрь, но крыша держалась, и это было главное.
Андрей нарубил веток. Жюли развела огонь. Он наблюдал, как она движется быстро, точно, без суеты. Каждое её движение казалось выверенным, будто она делала это не первый год. Каждый миг под её контролем, и даже огонь не смел спорить.
— Ты была до войны врачом? — спросил он.
— Нет, — сказала она, не поднимая глаз. — Но училась. Я хотела, но папа не одобрял. Он считал, что женщинам не стоит лезть в грязь анатомии, но я лезла.
— Значит, ты бунтарка?
— Нет. Я дочь профессора, а это хуже. Мы не бунтуем. Мы тихо делаем своё, пока нас не сожгут на костре.
Он уселся рядом.
— А почему не убежала, когда могла?
— Потому что хотела остаться человеком, а люди не бегут. Они стараются спасти хотя бы что-то, хоть кого-то.
— И ты спасла?
Она посмотрела на него.
— Я старалась.
Они ели, молча, чёрный хлеб и запекшуюся картошку. Вкусно не было, но это была еда, а это уже роскошь.
После ужина он достал карту. Андрей раскатал её на коленях, старую, потрёпанную, с пятнами жира и крови. Жюли смотрела на неё, как на картину. Как будто в этих линиях было что-то личное, и в каком-то смысле было.
— Здесь были французы, — показала она на одну из деревень. — Устроили штаб, а потом сожгли всё, уходя.
— Ты там была?
— Нет, но слышала. Один из дезертиров рассказывал. Плакал.
— Плакал?
— Да. Потому что убили девочку. Маленькую. Просто потому, что её отец был партизаном или казался им.
— Казался…
— Да. Мы часто убиваем не виновных, просто похожих на виновных.
— А ты? — спросила она. — Ты когда-нибудь… делал то, чего стыдишься?
Он положил карту и долго молчал.
— Да, — сказал он. — Но не на войне.
— А где?
— В училище. Я не заступился за младшего. Его били старшие, а я стоял рядом. Смотрел. Потом пил чай и писал письмо невесте.
— Почему?
— Потому что боялся. Потому что думал, что это не моё дело, а потом он исчез. Его перевели или он умер.
— Ты не знаешь?
— Не хочу знать.
Она кивнула.
— Я понимаю.
Они сидели у огня. Слов больше не было, они были не нужны. Огонь трещал. Где-то вдали ухнул филин. Андрей смотрел на тёмное небо без звёзд.
— У тебя остались письма от невесты? — спросила она вдруг.
Он кивнул и достал тонкую пачку, всего три письма. Все с розами. Все пахли старой бумагой и чужим теплом.
Она открыла первое и прочитала вслух:
— «Дорогой Андрей… Ты нужен не только императору, но и мне. Я каждый день представляю, как ты идёшь по снегу, как твой шаг звучит в моём сердце…»
Жюли закрыла письмо.
— Поэтично. Ложь?
— Не знаю, — сказал он. — Тогда верил. Сейчас уже нет.
— Тогда сожги.
Он вздохнул.
— Пока нет.
— Почему?
— Потому что память, это не всегда правда, но она моя.
Она поняла, и больше не настаивала.
***
Они нашли её ближе к полудню. Кузница стояла у дороги, полузанесённая снегом, словно корабль, которого никто не встречал в порту. Дверь была сорвана. Внутри пахло гарью и железом.
Жюли вошла первой.
— Здесь тепло. От стены осталась печка.
Андрей огляделся. Инструменты были на месте, ржавые клещи, угольные кучи, наковальня. Всё это останки другого мира, где мужчины ковали подковы, а не смерть.
Он подошёл к деревянному столу. Там, в пыли, лежало зеркало, треснутое, но отражающее.
Он взял его в руки и долго смотрел в отражение. Жюли стояла позади, не подходя.
— Ты смотришь на себя, как на чужого, — сказала она.
Он промолчал, провёл пальцем по шраму на щеке, который уже почти забыл, как получил.
— А ты? — спросил он после паузы. — Смотришь в зеркало?
— Нет.
— Почему?
— Боюсь не узнать себя, или узнать и не захотеть жить с этим знанием.
Он кивнул.
— Тогда мы похожи.
Жюли шагнула ближе, осторожно, будто подходила к дикому зверю: ещё не доверяет, но уже не боится. В её руках был котелок с водой. Остатки снега растаяли на печке, и тонкий пар поднимался вверх, к прогнившим балкам, где прятались мыши и тени.
— Посмотри, — сказала она тихо. — Это не враг. Это ты.
Он не опустил взгляд с зеркала.
— Я не знаю, кто это, — сказал он. — Раньше я знал одного в форме, с планами, с присягой на устах. Тот бы никогда не поднял руку на гражданского, никогда не лгал, не бежал.
— А ты?
Он замялся.
— Я делал всё это. Слишком много раз, чтобы списать на случай.
— И?
— И выжил.
— Ты выжил, — тихо сказала она. — Но выжившие не святые. Они просто живут. Всё остальное только пепел.
Он сел на скамью, уронив зеркало на стол. Оно упало лицом вниз, издав глухой звон, не треск, а будто тихий вздох.
Она села рядом. Настолько близко, что тепло её тела ощущалось даже сквозь шинель. Она не касалась его, просто была рядом.
— Знаешь, в детстве, — сказала она, — я думала, что зло это что-то явное. Люди в чёрном, с оружием, с криком на губах. А потом поняла, что добро молчит. Никто не останавливает, когда может. Зло это не только те, кто убивает. Это и те, кто ничего не делают.
— Мы такие? — спросил он тихо.
— Может быть. — Она пожала плечами. — Но если мы задаём себе этот вопрос значит уже не совсем.
Он посмотрел на неё.
— У тебя осталась совесть?
— Осталась. Иногда. Особенно ночью.
Снег усилился за окном. Он не падал, он нависал, как война. Белая мгла, в которой смешивалось всё: крыши, горизонты, прошлое.
Жюли достала из кармана тонкую книгу. Обложка стёрта, надпись по-французски, и положила себе на колени.
— Это… — начала она.
— Твой брат?
Она кивнула.
— Его книга. Он писал стихи. Дурацкие. Но в них было… что-то.
— Прочти, — попросил он.
Она открыла страницу. Искала нужное место. Нашла. Глядя не на бумагу, а на снег за дверью, прочла:
«Когда душа в огне и нет молитвы —
Не зови спасенья. Слушай пепел.
Он скажет тебе: ты был жив,
Даже если весь мир — мёртв.»
Андрей закрыл глаза.
— Это красиво.
— И больно, — сказала она.
— Значит, честно.
Они сидели долго, пока печь не затихла, пока ночь не села на порог, как сторож.
Он снова взял зеркало посмотрел в него.
— Я не узнаю себя. Но, может… это и есть начало.
— Начало чего? — спросила она.
— Начало себя настоящего, без погон, без иллюзий. Просто настоящего человека.
Она положила руку на его плечо.
— Если ты это чувствуешь, значит, ты жив. Ты не зачерствел душой.
— А если завтра всё исчезнет?
— Тогда останется то, что было этой ночью.
— А что было?
— Мы не молчали, — она улыбнулась.
Огонь трещал, сухие ветки спорили между собой, кто сгорит первым. В небе не было ни звезды, только угольная бездна над головами.
— Андрей… — сказала Жюли тихо.
Он повернул голову. Она сидела чуть в стороне, завернувшись в плащ. Голос её был спокоен, почти формален, как у человека, долго репетировавшего признание.
— Меня зовут Жюли Дюмон. Я не из Вильно. Не полька. Я из Лиона.
Он только кивнул.
— Я это знал, — сказал он.
— Почему не спросил?
— Ты бы не сказала.
Она вздохнула, вытянула ноги, руки положила на колени.
— Я была при обозе. Работала переводчицей. У нас был пункт допросов. Французские офицеры… — она замолчала. — Иногда пытали, иногда просто угрожали. Я слышала. Я переводила. Иногда специально путала слова, иногда нет.
Андрей молчал. Пламя отражалось в его глазах, как в воде.
— Я не всегда вмешивалась. Иногда я боялась, иногда думала: «Не моё дело». Но я слышала всё, каждое слово, каждый крик. Я не прошу прощения. Я просто… не хочу больше врать.
Он продолжал смотреть на огонь.
— Спасибо, — сказал он.
— За что?
— За то, что ты сказала правду. — он повторил: — За то, что сказала правду.
Жюли посмотрела на него впервые. Глаза были сухими, но в них было больше боли, чем в слезах. Пламя отражалось в зрачках, как суд.
— Иногда правду говорить опасно, — сказала она тихо, — Как ледяная вода в лёгкие. Вдох и ты уже не вынырнешь.
Он кивнул, принял её страх.
— Но ты не утонула.
— Нет, — она вздрогнула, — Иногда думаю, может, надо было умереть там. Вместе с ними. И не спасать себя и не уходить.
— И что бы это изменило?
— Боль осталась бы, но без моего участия.
Он повернулся к ней полностью. Протянул руку.
— Ты была не богом, Жюли. И не палачом. Ты была между.
— Между добром и злом?
— Между страхом и совестью.
Она опустила голову.
— Это хуже.
Он не спорил.
Пламя трещало. Далеко в лесу ухнула сова. Звук разнёсся, как вопрос без ответа.
— Я мечтала: вот закончится всё, я вернусь во Францию. Открою аптеку. Учить девушек лечить, не убивать. А теперь думаю: кто позволит?
— Кто запретит? — мягко спросил он.
— Совесть. Прошлое. Люди.
— Люди забудут. Прошлое — нет. А совесть… — он замолчал, — это путеводная боль.
— А если я потеряю тебя? — почти шёпотом.
Он вздохнул.
— Я рядом. Пока говоришь — я слышу. Пока молчишь — помню.
— А если придут французы?
— Я не буду стрелять в тебя. Ни как в переводчицу. Ни как во врага.
— А если придёшь ты? В мундире, с приказом?
— Не надену мундир.
Тишина села между ними, как свидетель.
Они смотрели в огонь долго. Без слов.
— У меня был брат… — тихо сказала она.
— Я помню.
— Он верил, что война очистит. Что Европа — путь к просвещению. А я… шла за ним. Потому что была младшей. Потому что он был солнцем.
— Что стало с ним?
— Его убили. Русские. Партизаны. Где-то под Смоленском. Я узнала случайно. Кто-то передал.
— И ты не ушла?
— Нет. Я осталась. Чтобы понять, кто мы такие — если убиваем друг друга за солнце, которое никто не видел.
Она достала письмо. Пожелтевшее, тонкое, с пятном слёз.
— Вот его почерк.
Андрей прочитал:
«Жюли, если ты найдёшь это письмо знай, я верю в тебя больше, чем в армию, больше, чем в культуру, больше, чем в Францию. Ты не тыл. Ты свет. И если тебя заставят молчать, пусть хоть кто-то услышит твой голос.»
Он закрыл глаза.
— Ты услышала?
— Я пытаюсь.
Они сидели рядом. Уже не как случайные беглецы. Не как спасённая и спаситель. А как двое, которым не стыдно быть рядом.
— Можно я останусь с тобой, пока не закончится?
— Это и есть начало.
Они не обнялись. Не целовались. Просто рядом было два дыхания. Две вины. Два сердца, не забывших как биться в унисон.
Над всем этим было пламя, которое не сжигало, а грело. Они легли рядом, никак влюблённые, а как выжившие. Как те, кто уже не боится молчания, потому что знает: оно может быть добрым.
Жюли отвернулась к стене. Его рука почти касалась её спины. Он слышал ровное, протяжное дыхание.
— Я боюсь, — прошептала она. — Не войны. Не смерти. Я боюсь, что когда всё закончится, мы забудем, кем были рядом.
Он хотел что-то сказать, но слов не было.
Тогда Андрей повернулся и сказал:
— Тогда не давай этому закончиться.
И они лежали в темноте, в тишине, без всяких обещаний, просто рядом.
***
Утро было серым, словно выжатым из мира за ночь. Ни дождя, ни солнца, только ровный пепельный свет, разливавшийся по земле и деревьям, делая их бесцветными, почти прозрачными.
Они вышли из кузницы. Молчали. Не из неловкости — просто тишина теперь была общей, как воздух, которым дышали вместе.
На развилке стоял знак. Обугленные доски, буквы едва различимы. Один указатель «Смоленск», другой был перечёркнут. Ни дороги, ни пути, только снег, сковывающий всё вокруг.
— Нам туда, — сказала Жюли, тихо, почти шёпотом, но с решимостью.
Он посмотрел на неё и улыбнулся, устало и тепло, как человек, который, наконец, понял, что он жив и рядом тоже живой.
— Тогда пошли, — сказал он.
Они пошли медленно, без героизма, без слов, без обещаний. Они просто шли, шли вместе, словно мир снова начал существовать между ними.
На полпути он остановился, повернулся к ней и поцеловал. Андрей сделал это не страстно, не торопливо. Он сделал это точно так, как дышит человек, который осознал, что жизнь продолжается, что рядом тоже живой человек. Человек, с которым можно идти дальше.
***
Снег стал плотнее, тяжелый, словно пытался остановить шаги. Дождь на лету превращался в лёд.
Жюли держалась чуть позади, Андрей шел впереди. Он время от времени оглядывался, не для того, чтобы следить, а чтобы снова и снова видеть её силуэт, еле различимый в серой мгле.
Когда солнце, блеклое и обманчивое, наконец пробилось сквозь облака, они остановились.
— Нам ещё далеко? — спросила она, голос тихий, но настойчивый.
— Смоленск в двух днях, — ответил он. — Если только не свернём.
— А мы свернём?
— Только если будет выбор.
Они снова пошли. И они шли не в бой, не в дом, не в мир, а друг к другу. Каждый шаг был не к цели, а к человеку рядом. Каждый шаг был медленный, уверенный, наполненный тишиной, которую нельзя передать словами.


