Предательница. Глеб Дибернин
18 постов
18 постов
4 поста
10 постов
25 постов
22 поста
117 постов
30 постов
26 постов
Глава 18. Очистка
Комната тонула в полумраке. Алёна сидела на полу, спина опиралась о кровать. Рядом — старая, потрёпанная коробка. Скотч по краям потускнел, а на крышке маркером выведено: “ДНЕВНИКИ. 2003–2015”. Она открыла её осторожно, как будто срывала повязку с раны.
Первый дневник был школьным: розовая обложка с облупившимися блёстками, внутри наклейки, наивные строчки, каракули.
"Сегодня Андрей посмотрел на меня. Я умирала."
Алёна усмехнулась — не от иронии, а от нежности. Это было так мило, так по-наивному. Первое внимание от мужчины, первое ощущение, что её видят.
Второй дневник был темнее. Годы колледжа. Страницы чернели от жалоб: «почему меня не любят», «он», «он», «он» — всё меньше «я». Она перелистывала страницы, словно выдёргивала корни. С каждой записью её девочка исчезала. Солнце внутри угасало, оставляя место ожиданию молнии, боли, чтобы почувствовать хоть что-то.
В одном дневнике она заметила пятнадцать записей подряд о вине. Алёна задержала взгляд на фразе:
"Я виновата, что слишком чувствую. Я виновата, что хочу."
— Ты не виновата, девочка, — прошептала она пятнадцатилетней себе.
Дальше шли страницы с жирными, выцарапанными словами — годы, когда боль была любовью. Тогда она путала желание с нуждой, каждый уход воспринимала как приговор.
Но среди темноты пробивались огоньки:
"Сегодня я пела под дождём. И мне было плевать, кто смотрит."
"Я нарисовала дерево. Оно похоже на меня. Крепкое, но без листвы."
"Я хочу быть с собой. Просто с собой."
Алёна положила дневник на колени, закрыла глаза и глубоко вдохнула.
Это был не просто путь. Это была археология собственной души. Среди руин она нашла кости, фундамент, на котором всё держалось.
Она не плакала. Лишь странное, тихое спокойствие, как будто кто-то внутри взял её за руку и сказал: «Ты уже целая».
Даже предательница молчала, как будто тоже читала и понимала.
***
Алёна долго не решалась. Пальцы зависали над иконкой «Позвонить» каждый вечер, будто её рука боялась нарушить границу времени.
И всё же, в субботу утром, когда солнце мягко падало на подоконник, она набрала номер.
— Алёна? — голос матери прозвучал чуть удивлённо, как всегда.
— Привет, — сказала она тихо. — Можно я заеду?
Старый кухонный стол, занавески с вышивкой, запах укропа в чайнике — ничего не менялось двадцать лет. Мать резала яблоко тонкими ломтиками, будто выполняла ритуал. Алёна смотрела на её уверенные, спокойные руки.
— Я перечитала свои дневники, — начала она. — И там много о тебе.
Мать вздрогнула, но не остановилась.
— Ох.
— Я обвиняла тебя… что ты меня не слышала. Заставляла быть «правильной».
— И? — голос матери дрожал.
— Я понимаю, ты делала, как умела.
— Я боялась, — выдохнула мать. — Ты была такая живая… А я думала, как тебя защитить.
— Ты не защищала. Ты прятала меня. Ограждала от ошибок.
Молчание заполнило комнату. Ложка звякнула о чашку. Мать опустила глаза.
— Я не знала, как иначе. Меня саму никогда не спрашивали, чего я хочу.
— Вот и я не знала. Всё, что чувствовала, казалось неправильным. Слишком сильно.
— Ты думаешь, я хотела зла?
— Нет. Ты боялась себя. И боялась, что я буду как ты.
Они смотрели друг на друга — не мать и дочь, а две женщины. Обе раненые, обе живые.
— Прости, — сказала мать. — Не за строгость, а за то, что не была рядом, когда ты плакала ночью.
— Я простила тебя раньше. Хотела лишь, чтобы ты это услышала.
Алёна протянула руку, коснулась морщинистой ладони матери. Та взяла её крепко, впервые без обвинений, без страха — только признание. Признание разделённой боли.
В комнате пахло корицей и прощением. Алёна глубоко выдохнула.
— Я больше не живу в прошлом, мама.
— И я учусь отпускать, — ответила мать.
— Спасибо.
В ту ночь Алёна заснула глубоко. Во сне к ней пришла она сама, пятилетняя, с коленками в ссадинах, в бледно-жёлтом платье с отпоротым бантом. Глаза полные вопросов.
— Ты кто? — спросила девочка.
— Я… ты. Только взрослая.
— А почему ты грустная? — глаза маленькой смотрели прямо в сердце.
— Потому что долго не слышала тебя, — сказала взрослая Алёна.
— А я кричала, — девочка робко улыбнулась.
— Я знаю. — Алёна опустилась на корточки. — Прости, я тогда не умела слушать.
— Я хотела, чтобы меня любили. Просто так.
— Теперь учусь любить тебя. Прямо сейчас.
Тишина была плотной и мягкой одновременно. Алёна провела рукой по щеке девочки, почувствовала тепло, настоящее, без страха.
— Ты думала, я исчезла?
— Да, — кивнула девочка. — Но я всегда смотрела. Всегда ждала тебя внутри.
— А теперь?
— Теперь ты можешь быть с собой. Без страха.
Сон не заканчивался пробуждением, он завершался спокойствием.
На утро она сидела за столом. Перед ней кружка с остывшим ромашковым чаем и серая тетрадь на чистом листе. Свет лампы падал мягко. Алёна взяла ручку, держа её как будто впервые.
"Михаил. Я не знаю, читаешь ли ты письма. Не знаю, любишь ли слова, как я. Но другого способа нет — без паники, без обид, без тела между строк.
Я просто начну."
Она провела линию на бумаге — ровно, осторожно, как первый шаг по льду.
"Мне казалось, что если быть настоящей, всё развалится. Когда ты сказал, что строишь, я испугалась. Никто никогда не строил со мной. Все приходили на готовое или разрушали. А ты стоял рядом. И это страшнее всего."
Тишина наполняла комнату, дыхание, паузы, воспоминания.
"Мне казалось, если я тебя не захвачу, ты уйдёшь. Если не докажу, что могу быть нужной, забудешь. Я не умела просто быть. Ты не знал, что для меня это почти смерть. Покой. Тишина. Стены. Я не верила, что кто-то останется."
Она провела пальцами по щеке, сухой, без слёз.
"Я не жду ответа. Не пишу, чтобы вернуть. Я пишу, потому что меняюсь. Не для тебя. Для себя. Но ты часть пути. Ты зеркало, где впервые я не захотела нравиться. Только быть."
Она поставила дату. Подпись: А.
Без «твоя», «навсегда».
Утром она опустила конверт в почтовый ящик. Сердце было спокойно. Нет паники. Нет стремления контролировать. Только лёгкость.
Теперь всё зависело не от ответа, а от того, что она высказалась. Без истерики. Без контроля. Алёна просто сказала миру: «Я есть».
***
Прошла неделя, потом ещё одна. Почтовый ящик пустовал. Телефон молчал.
Алёна ловила себя на привычке каждый вечер проверять экран. Сначала — надежда, потом — раздражение, потом — безразличие. Она сняла телефон с беззвучного, положила в сумку и ушла читать.
Он так и не ответил. Ни коротким «получил», ни длинным монологом. Даже молчание не звенело, оно стало плотным, как воздух в библиотеке, где никто не ожидает звонка.
Алёна больше не понимала, чего ждёт. Раньше боль рвалась из неё, как вода из лопнувшей трубы. Теперь была только вязкая тишина и неясное будущее.
Она пошла в лес одна. Ни наушников, ни камеры. Ни мыслей о том, что кто-то должен быть рядом. Всё, что она написала, не было приглашением. Это был отпуск. Выпуск из школы чужих мужчин, чьё внимание она всегда сдавала как экзамен.
Он не ответил. И это было… правильно. Михаил остался в памяти не как ошибка или обида, а как строитель. Он показал, что можно иначе. Даже если он не стал частью её будущего, он помог заложить основу, фундамент. Всё рушилось после других расставаний — здесь наоборот.
В кафе, где она теперь сидела одна, было вкусно. Вино без вины, салат без вопросов.
Когда официантка спросила, будет ли кто-то присоединяться, Алёна спокойно ответила:
— Нет. Только я. И мне хорошо.
Он не ответил. И это уже не трагедия. Возможно, именно это и был ответ: тишина, которая даёт пространство. Пространство, где можно быть собой, спокойно, без оправданий.
***
Она проснулась в воскресенье раньше обычного. В теле было ровное тепло, не тревожное, как утренний свет, который тихо падает на подоконник. Всё изменилось. Она больше не ждала.
Это не был акт отчаяния или злости. Даже не попытка забыть. Она просто перестала считать: сколько дней прошло с письма, сколько часов без ответа, сколько мыслей о нём. Она смирилась.
Алёна поставила на стол чашку кофе. За окном пустынный двор, детская площадка в тени деревьев. Она открыла ноутбук, но не для проверки сообщений — для новой страницы в редакторе.
«Молчание — тоже форма речи», — написала она и улыбнулась.
Вспомнила, как в детстве писала себе записки: «Я буду сильной» — и прятала их в банке под кровать. Сейчас прятать не было нужды, было достаточно признать.
— Я не буду ждать, — сказала она себе. — Я не обязана ждать ни ответа, ни звонка, ни разрешения. Я есть. Я живая. И у меня есть день. Этот. И надо его прожить так, как хочу я.
Решение не ждать было свободой. Его не нужно было проговаривать кому-то. Это было внутреннее «да» самой себе.
На улице кто-то крикнул ребёнку:
— Одевайся, холодно!
Алёна улыбнулась, плотнее закуталась в кардиган и пошла в парк.
Она больше не думала о Михаиле. Точнее, думала о нём по-другому — как о коротком, недописанном стихотворении, которое оставило мягкий след.
Прогулявшись, она зашла в библиотеку. Взяла первую попавшуюся книгу и читала без желания искать смысл, просто ради текста. И вдруг поняла: это и было наилучшим решением. Не ждать любви как награды. Не ждать мужчину как спасателя. Не ждать перемен как сценария. Она просто была. И этого было достаточно.
***
Алёна сидела на полу, облокотившись на стену. Свет от окна медленно ползал по комнате, рисуя узоры на полу. Ковёр был тёплым, и её ладони лежали на нём раскрыто, как будто она собиралась молиться, но передумала.
— Ну и? — сказала она вслух.
Тишина.
— Что дальше?
Снова тишина.
Она поднялась и подошла к зеркалу. Долго рассматривала своё отражение, не оценивая, а как художник смотрит на незаконченный холст.
— Я могу быть счастливой, — сказала она тихо.
Без пафоса. Без надрыва.
— Даже одна.
Это был не протест, не декларация для кого-то. Это был факт. Как вода кипит при ста градусах, как солнце встаёт на востоке.
Вспомнила письма Михаилу, свои слёзы на клавиатуре, ожидание, смешанное с надеждой. Сейчас это казалось трогательным, но уже не нужным. Любовь не должна быть прошением, а откликом. А если его нет — значит, это просто жизнь.
Она вышла на балкон. Снизу доносились шаги, лай собак, звон ложек в соседней квартире. Город жил. И она снова жила.
Впервые за долгое время она ощущала себя не героиней чьей-то книги, не желанной, не брошенной, а просто собой. Пусть не идеальной, зато реальной. Именно такой, какой хотела быть она сама.
В зеркале уголки губ дрогнули — непроизвольная улыбка. Она снова была с собой. И это было главное. Алёна глубоко вдохнула, почувствовав лёгкость, и приготовилась жить дальше.
Предательница. Глеб Диберин. Глава 1
Предательница. Глеб Диберин. Глава 2
Предательница. Глеб Диберин. Глава 3
Предательница. Глеб Диберин. Глава 4
Предательница. Глеб Диберин. Глава 5
Предательница. Глеб Диберин. Глава 6
Предательница. Глеб Диберин. Глава 7
Предательница. Глеб Диберин. Глава 8
Предательница. Глеб Диберин. Глава 9
Предательница. Глеб Диберин. Глава 10
Предательница. Глеб Диберин. Глава 11
Предательница. Глеб Диберин. Глава 12
Предательница. Глеб Диберин. Глава 13
Предательница. Глеб Диберин. Глава 14
Предательница. Глеб Диберин. Глава 15
Предательница. Глеб Диберин. Глава 16
Предательница. Глеб Диберин. Глава 17
Глава 17. Стены
— Тебе подойдёт вторник? — спросил он.
— Да. Шесть часов. Кофейня на углу, — ответила она, не поднимая взгляда.
Так начиналось то, что не обещало огня. Все было без театральных признаний, без шёпотов на ухо, без одержимости. Только встречи. Чай. Разговоры с паузами. Внимательные, не голодные глаза. Руки всегда рядом, но не на ней.
Его звали Михаил. Он был старше на восемь лет, и это ощущалось в его поведении. Не перебивал, не лез в душу. Он просто сидел напротив и ждал: скажет она или нет.
— Ты не спрашиваешь ничего, — однажды сказала она, лёжа взглядом в чашку.
— Зачем? — пожал он плечами. — Ты придёшь, если захочешь говорить.
— А если не захочу?
— Тогда мы просто выпьем чай.
Не было никакой игры, проверки границ или охоты. Он открывал дверь, не касаясь её спины. Провожал до дома, но не навязывался. Писал редко, иногда не писал вовсе. И это сводило её с ума.
Однако это было не безумие, которое хочется сорвать в постели. Это было другое, глубинное чувство. Как будто её внутренний ритм привык к тревоге, а он его смещал без усилия, без давления.
На третьем свидании он протянул ей книгу.
— Это про восстановление домов в итальянской провинции, — сказал он спокойно. — Не знаю, почему, но мне показалось, что тебе подойдёт.
И вправду, подошло. Не содержание, а сам жест. Он не пытался впечатлить. Просто что-то принес.
— Ты странный, — сказала она, глядя на него.
— Кирпичный, — усмехнулся он.
— Что?
— Кирпичный. Медленный. Зато основательный.
Она засмеялась. И впервые не захотела поцеловать его. Это было ново.
Так проходила осень. Они сидели в скверах, говорили — не о себе, а о погоде, книгах, ремонтах. Иногда он молчал, и она чувствовала себя рядом спокойно. Не нужной, не желанной, не опасной. Просто собой.
Она привыкала к нему и одновременно боялась. Радовалась простоте, но опасалась разрушить это, как всегда. Пока всё стояло на месте. Нет надрывов, страха, страсти. Были фундамент и стена, которые она называла Михаил.
Тишина стала новой тканью её дней. Уютной, как старый свитер. И настораживающей, как предгрозовая пауза. Алёна шла рядом, прислушиваясь не к Михаилу, а к себе. К той, что раньше шептала: «Возьми его», «Подчини», «Или уйди первой». Но с Михаилом она молчала. Не снаружи, а внутри.
— Ты как будто ждёшь, что я сорвусь, — тихо сказала однажды подруга, рассматривая её лицо.
— Не ты, — покачала головой Алёна. — Я.
Она ждала момент провокации, щелчка внутри, дрожи рук, голода. Но ничего не происходило. Ни ревности, ни тоски, ни привычного страха быть оставленной. Была только странная тишина и ощущение, что она идёт по льду, гадая, где он треснет.
Иногда ей хотелось самой треснуть, спровоцировать его. Алёна привыкла начинать пожары, когда слишком спокойно вокруг. Но Михаил будто это чувствовал. Он держал дистанцию.
Они продолжали встречаться. Ни разу не обнялись, ни разу не поцеловались. И это было как откровение: что-то может быть значимым, даже без физической близости. Он не пытался её «взять», и ей это хватало.
И однажды вечером, после фильма, они молча дошли до её дома. Она остановилась у двери, и тишину прорезал её голос:
— Ты меня не хочешь?
Он посмотрел на неё спокойно, без тени раздражения.
— Я не бегаю, — сказал он тихо. — Я строю наше будущее.
Но внутри Алёны что-то шептало другое. Словно дождь по крыше, тихо, но настойчиво: «Скоро… скоро…», «Сейчас заговорю…», «Скоро сломаешь…».
И страшно было не ему. Опасность жила в ней самой.
Ночи стали длинными. Алёна просыпалась, искала его запах на пустых простынях, хотя он ни разу не оставался у неё. Пальцы теребили край подушки, словно чего-то не хватало. Нет, не мужчины. Ей не хватало того нервного возбуждения, на котором раньше держалась её жизнь. Это был её наркотик — и теперь она начала это понимать.
Она пыталась отвлечься. Вино, музыка, старые переписки с бывшими. Искала там ту самую Алёну, что жаждала мужчин и одновременно боялась их. Но «предательница» молчала. И молчание это пугало сильнее, чем крик. В нём возникал вопрос: «А если всё, что было раньше, — не я? А болезнь? Пульс травмы?»
Снова они сидели на скамейке в парке. Он читал, она просто смотрела. Он был рядом. Не требовал, не ожидал, не подталкивал. И это было невыносимо.
— У тебя кто-то есть? — спросила она между кофе и закатом.
— Есть, — ответил он без паузы, но не взглянул на неё.
Сердце Алёны дернулось, автоматический, старый рефлекс. Она сделала глоток и поняла, что чашка уже пуста.
— Жена? —
Он покачал головой.
— Сын.
Слово прозвучало тяжело, как кирпич, положенный на стол, а потом тишина.
У него был сын. Стены, которых она не просила, выстроились мгновенно. Это не бывшие женщины, не ревность, не старые страхи. Ребёнок — совсем другое. Ответственность, которая не оставляет места для того, чем могла бы быть она.
Алёна откинулась на спинку лавки, словно приняла удар.
— Сколько ему лет?
— Двенадцать.
— Живёт с тобой?
— Через день. По расписанию.
— Ты не говорил…
— А ты не спрашивала.
Это был не упрёк. Просто факт. Холодный, как нож, впившийся в сердце. Осенний воздух пах влажной листвой, и Алёна, от возбуждения, резко вдохнула — закружилась голова.
Теперь она понимала, почему он никогда её не трогал так, как она ждала. Михаил был слишком порядочен, чтобы внезапно разрушить её привычный мир.
«У него есть сын», — повторяла она мысленно. И в этой мысли вдруг сложилось всё: почему всё так медленно, почему он сдержан. Не просто из-за характера, а потому что он уже строил жизнь, уже пробовал быть тем, кто заботится и берёт ответственность.
Она вспомнила своих мужчин. Ни один не говорил о ребёнке. Ни один не держал дистанцию так ровно. С Михаилом не было игры, не было лжи. Не было избитых слов: «Ты моя единственная» или «Я боюсь тебя потерять». Михаил жил в другом мире — мире кирпичей, а не ветра. Он строил, медленно, основательно, целеустремленно. Всё в нём было фундаментальным, но не угловатым.
И именно эта основательность пугала и завораживала её одновременно.
— Ты любишь его? — осторожно спросила она про сына.
Михаил впервые за вечер улыбнулся.
— Он мой смысл, — сказал тихо и замолчал.
Алёна слушала, как слушают проповедь на языке, которого не знаешь. Интонацию понимаешь, а суть — нет.
«Смысл…»
У неё были только порывы, страхи, тоска и бег. А смысл? Он звучал… как будто из другого мира.
В этой паузе между его признанием и её молчанием возникло странное чувство. Не ревность, не возбуждение. Ближе к смирению. Как будто кто-то внутри прошептал: «Вот граница. Ты не будешь хозяйкой здесь».
Она кивнула — кивок себе, ему и пространству, которое разделяло их.
— Хочу как-нибудь с ним познакомиться, — сказала она.
Он посмотрел прямо:
— Не сейчас. Прости.
Слово легло кирпичом. Стена. Михаил не спешит, потому что за его спиной уже есть дом. И он не даст ей быть бурей. Если она хочет быть рядом — придётся учиться понимать его.
Они сидели за его маленьким кухонным столом. Кружки с трещинами, нож, которым он аккуратно резал хлеб, словно это был ритуал.
— Почему ты всегда такой ровный? — спросила она, глядя на движение руки, намазывающей масло.
Он пожал плечами:
— А каким мне быть?
— Иногда хочется порыва, — сказала она. — Не кирпича, а ветра. Свежего ветра. Тяжело жить в спокойном мире.
— Ты считаешь мои слова кирпичами?
— Да.
— Ветер рушит, кирпич держит, — сказал он спокойно, почти машинально.
— Ты боишься чувств?
— Я боюсь обмана. Больше не хочу переживать это.
Фраза прозвучала просто, но с неё словно сняли шелуху: видна была вся скрытая боль.
Он посмотрел на неё через край кружки:
— Я уже поддавался ветру. Сначала восторг, потом развалины. Похоже на похмелье, только тяжелее и больнее.
— Я больше не бегаю. Я строю.
Он замолчал, дав ей время осмыслить. Алёна сделала глоток чая — терпкого, как его слова.
— А если у нас разный темп?
— Тогда либо ты замедлишься, либо я ускорюсь, либо мы остановимся.
— Всё просто?
— Всё честно.
Её ладони лежали на коленях. Ни разу он её не дотронулся — и именно этим задел сильнее, чем любой другой мужчина. В его словах было что-то невыносимо взрослое. Это не было романтикой. В сердце Михаила росли не розы, а гвозди. Он не предлагает ей букет, он предлагает дом, если она готова его строить.
— Почему ты вообще меня пригласил?
— Потому что ты не играешь. Ты настоящая.
— А если я сломаю твою стену кирпичей?
— Ты не сможешь.
Он поднялся, взял её кружку и пошёл к раковине. Алёна осталась за столом, чувствуя, как его слова входят в неё, как щебень под кожу.
«Я не бегаю. Я строю».
Ей никто так не говорил. Все либо бежали, либо заставляли её бежать. Этот просто стоял. Михаил стоял как дом. И внутри неё что-то впервые не закололо, а тихо затаилось, как будто шептало: «Теперь можно не спешить».
Он не целовал её, не касался запястья. Михаил просто был рядом — человек, который не требует, но от которого не убежишь. Он притягивал сильнее любого магнита.
***
Вечер. Они шли по набережной. Она в пальто, он в свитере. Осень жгла листья под ногами.
— Тебе когда-нибудь снится женщина? —
Она не думала, что скажет это. Слова сами вырвались из ее губ.
— Иногда, — ответил он.
— А я тебе снилась?
Он остановился.
— Нет. Но я о тебе думаю, когда просыпаюсь.
Алёна замерла. Никакой страсти. Никакой пошлости. Только это:
"Когда просыпаюсь."
Они продолжили идти. Тишина была насыщенной. В ней жил смысл.
И вдруг она поняла. Он не хочет её как тело. Он видит в ней человека. Это было… почти невыносимо для Алёны. Слишком близко, и слишком честно, чтобы сразу это понять, и слишком не про секс.
— С тобой скучно, — сказала она, смеясь, будто защищаясь.
— Это хорошо. Скука пространство между вспышками, без неё всё горит.
Он говорил, как будто жил внутри стены, которую сам сложил, и предлагал ей: хочешь — войди.
Алёна не знала что делать. Всю её жизнь она жила активной жизнь, были огонь, страсть, боль, бег, а тут кирпич и чашка чая.
Однажды он пришёл к ней просто так. Без повода. Без вина. Без попытки остаться.
Принёс коробку с пазлом на тысячу деталей.
— Ты собирала когда-нибудь?
— Нет.
— Давай вместе.
— Ты с ума сошёл? Нам больше нечем заняться?
Алёна выдержала его долгий взгляд и без слов и сел на пол. Он молчал, смотрел, искал детали. И она ловила себя на том, что за этим было больше прикосновения, чем во всех её прежних любовниках.
Пальцы его находили кусочки.
Он говорил:
— Это не сюда.
— Вот край.
— Держи угол.
И она поняла, что он строит их отношения так же. Он не спешит собрать её всю. Он аккуратно ищет с ней точки соприкосновения, как элементы пазла. Всё это было не про секс. Это было про бытие, про совместность.
И в груди у неё был не обычный учащенный пульс, не жар, а… покой, но покой, как желание остаться. Покой был как тишина между людьми, которая не пугает.
Ночь. Чай допит. Пазл собран наполовину. Он уже собирался уходить, как всегда без обиняков.
— Не оставайся.
— Почему?
Она не узнала свой голос. Он был сухой, почти злой.
— Потому что я не понимаю, кто ты. Ты приходишь, молчишь, собираешь пазлы и уходишь. Это не отношения. Это допрос с недосказанными вопросами.
Он посмотрел на неё. Тишина между ними стала вязкой, густой. Как мёд, который хочется вытереть, но ты уже его размазал.
— Алёна, — сказал он, — я не бегаю.
— Да знаю я! Ты «строишь», помню. Только я не фундамент.
Она подошла к нему близко, даже ближе, чем он привык. Алёна подошла к нему почти впритык. Она вдохнула его запах, он состоял из трав, металла, дождя. Её руки легли на его грудь.
— Ты меня хочешь?
Он ничего не ответил.
— Скажи.
Она прижалась к нему почти болезненно. Михаил стоял, как стена, он не поддался. Он не обнял её, не поцеловал. Он смотрел в её глаза, как будто искал не страсть, а объяснение.
— Почему ты боишься близости?
Её голос дрожал, но это был вызов.
— Почему ты не можешь просто… просто трахнуть меня и всё?
Он плавно отстранился, как будто вынимал себя из её орбиты.
— Потому что ты хочешь не этого.
— А ты, значит, знаешь лучше меня?!
— Я чувствую.
И вот она не выдержала. Вся боль, вся нежность, вся паника последних недель выплеснулась. Она ударила его кулаками в грудь. Один раз, второй. Удары были не сильные, но она сорвалась.
— Почему ты не хочешь меня? Почему ты не такой, как остальные? Почему ты такой правильный?!
Он, молча, поймал её запястья, не грубо, но достаточно крепко, чтобы она поняла: это всё.
— Я не хочу быть следующим.
— А кем ты хочешь быть?
— Тем, с кем ты не спишь, чтобы не потерять.
И он ушёл, просто вышел. Без драм. Без хлопков. Без упрёков.
Осталась пустая комната. Неприбранный пазл. И она в нижнем белье на полу, охваченная чувством, которое трудно назвать: ни стыд, ни злость. Это была беспомощность.
«Я всё испортила», — подумала она.
А внутри неё что-то затрещало, как будто кирпич в её стене дал трещину. Не его, а именно её.
Дверь не хлопнула. Не было никакого финального аккорда. Просто настала тишина. Такую тишину она не слышала со времён больничной палаты.
Он ушёл, просто молча ушёл, и даже не оставил после себя запаха. Он как будто стёрся из её жизни, или как будто его вообще никогда не было.
Алёна стояла посреди комнаты, босиком. Одежда валялась на кресле, плед на полу.
Только её дыхание нарушало этот вакуум.
— Михаил...
Её голос сорвался от пустоты, её было больно говорить.
Она села на диван, точнее свалилась. Алёна плохо помнила. Она протянула руку к телефону и остановилась.
«Не звони. Это будет жалко».
Она смотрела в экран, как в зеркало. Она видела не отражение, а след. След её порыва, её слабости, её страха.
— Почему? — спросила она у пустоты.
Её ладони дрожали. Это не был мужчина, это был смысл. Смысл её новой жизни.
И этот смысл снова ускользнул.
Алёна чувствовала, но только не предательница это в ней завопила, это была она сама. Глаза открылись. Дымка спала. Она была старая, испуганная и одинокая. Алёна готовая разрушить то, что ещё не успело стать.
Её накрыла паника, не волной, а сетью. Она чувствовала себя рыба в невидимой ловушке.
Двигаться можно, дышать тоже, но выхода нет.
— Я опять...
Её глаза наполнились, не слезами, а ощущением, что она катастрофа. Она сама для себя настоящая, собственная, катастрофа.
В голове вспыхивали воспоминания. Писатель, исчезнувший, как тень. Охотник с глазами зверя. Строитель с руками, как камень. Гамлет с маской. Кран с утечкой. И всё снова разлеталось.
Только Михаил был... не как они. Он не дрался с её хаосом. Он просто стоял, а она сама налетела на его стену, и разбилась вдребезги…
Она встала и подошла к окну. Ночной город дышал спокойно. Как он учил её. Как он говорил: «Я строю». И всё же она не удержала. Алёна сломала то немногое, что они успели построить. Они строили это как попало: руками, телом, страхом. А теперь не было никого и ничего, кроме неё самой.
Алёна накрыла паника, больше это не было яростью. Паника обуяла её. Она поняла, что если он не вернётся, это не будет потому, что он такой, а потому, что она пока ещё такая.
Предательница. Глеб Диберин. Глава 1
Предательница. Глеб Диберин. Глава 2
Предательница. Глеб Диберин. Глава 3
Предательница. Глеб Диберин. Глава 4
Предательница. Глеб Диберин. Глава 5
Предательница. Глеб Диберин. Глава 6
Предательница. Глеб Диберин. Глава 7
Предательница. Глеб Диберин. Глава 8
Предательница. Глеб Диберин. Глава 9
Предательница. Глеб Диберин. Глава 10
Предательница. Глеб Диберин. Глава 11
Предательница. Глеб Диберин. Глава 12
Предательница. Глеб Диберин. Глава 13
Предательница. Глеб Диберин. Глава 14
Предательница. Глеб Диберин. Глава 15
Предательница. Глеб Диберин. Глава 16
Глава 16. Он
Он сидел на деревянной скамейке в старом городском парке, где каштаны сбрасывали свои плотные листья прямо на спину случайным прохожим. Осень была тёплой, почти не дышала холодом, только напоминала о себе мягкой позолотой на всём, что касалось земли. Мужчина читал книгу, медленно, как будто пробуя каждую фразу. Он делал это без спешки, без жадности.
Алёна увидела его почти случайно, проходя мимо. Она не искала ни встреч, ни взглядов. Она просто гуляла, как это делала теперь каждый день, не для кого-то, не с кем-то, а для себя. Но в этот день, как будто что-то в ней дрогнуло, когда её глаза зацепились за обложку в его руках. Она была тёмно-синяя, старая, с потрёпанным углом. Книга была знакома ей до боли, сборник рассказов Чехова.
Он сидел, опустив ногу на ногу, с чашкой термокружки на колене и лёгким, почти отсутствующим выражением лица. Она остановилась в трёх шагах. Ветер немного поднял подол её пальто.
Он не поднял головы. И именно это её зацепило. Не было ни влечения, ни химии, ни вспышки желания. Был лишь живой интерес, как в музее, где смотришь не на произведение, а вглубь себя.
Алёна притормозила у пустой соседней скамейки. В парке было немноголюдно. Несколько женщин с колясками, мужчина в берете, выгуливающий собаку. Где-то вдали слышался звук аккордеона от уличного музыканта, приправленный лёгким смехом детей. Она чувствовала, как внутри появляется знакомое ощущение. Обычно в такие моменты она проверяла волосы, осанку, взгляд. Алёна хотела быть замеченной. Однако сейчас у нее не было такого ощущения.
Он медленно перевернул страницу. Словно время и впрямь не имело власти. Алёна осторожно села рядом, как будто боялась спугнуть. Он не двинулся, даже не посмотрел неё. Он продолжал увлеченно читать, и ей этого оказалось достаточно.
Прошло несколько минут. Она не смотрела на него прямо, только боковым зрением. Слишком многое внутри неё шевелилось от этой тишины. Это было не от страха, а от узнавания. Он просто был. Не играл, не завлекал, не избегал.
Впервые за долгое время ей не хотелось ничего делать. Она не хотела вступать в диалог, не хотела его дразнить, не хотела кокетничать. Она просто сидела, а он просто читал.
И в этом было что-то… правильное.
Алёна наблюдала. Словно чужая женщина в кино, которая боится, что любой шаг нарушит тонкую грань между тишиной и вторжением. Он был весь в книге. Настолько в ней, что её существование рядом было как камешек на краю огромного озера, оно не производило ни кругов, ни волн.
Это удивило. Обычно мужчины чувствовали её. Считывали на каком-то животном уровне, или, по крайней мере, оценивали. Женский взгляд это сигнал. Её фигура всегда срабатывала как приглашение, даже когда она ничего не хотела.
Она была к этому привыкшей, как к собственному дыханию. Мужчины всегда реагировали на неё, но не этот. Он перевернул страницу, потянулся за кружкой, сделал глоток.
Ни одного взгляда. Ни движения глаз в её сторону. Не было даже намёка на присутствие ещё одного тела рядом.
Сначала это казалось странным. Свобода быть рядом и не быть объектом, начинали злить её. Быть не в поле, а вне координат, быть женщиной, но не для кого-то.
В ней шевельнулась тень старой потребности: «Посмотри на меня». Но это было еле слышно, тихо, как эхо от другой жизни.
Он читал. Чехов. Это она уже поняла по корешку книги и знакомому стилю, который пробивался сквозь тишину. История была простой и человеческой. Такая, какая она сама всегда хотела быть, но не умела.
Она вздохнула едва слышно. Он не отреагировал. И в этом было молчаливое, неосознанное уважение, как будто он позволял ей быть рядом, без объяснений, без усилий.
Он не искал её взгляда, не гадал, кто она. Он просто был собой.
И вдруг, в этой прозрачной отстранённости, она почувствовала себя настоящей. Он держал в руках книгу, которую она когда-то читала в юности, но не запомнила. Маленький томик Чехова с тёмно-зелёной обложкой, затёртой, будто ему лет сто.
Он перелистывал страницу так медленно, как будто каждое слово имело значительный вес. Он не глотал текст, а проживал его. И Алёна, впервые за долгое время, захотела остаться рядом просто так. Она хотела этого не из желания, не из потребности быть замеченной, а из чего-то другого. Алёна подошла ближе. Он не отреагировал, не поднял головы.
Скамейка рядом с ним была свободна. Алёна села, не спрашивая, на расстоянии, которое само собой было уважением. Она опустила руки на колени, не смея дотронуться до книги, которую он держал. Мужчина перевернул страницу, шелест был неожиданно громким в тишине парка.
— Чехов? — осторожно спросила она, наклоняясь чуть вперёд.
Он поднял глаза на неё. Бархатный голос прозвучал впервые:
— Да.
— Какая именно? — она обвела взглядом страницу, словно пыталась заглянуть в его мысли.
— «Душечка».
Она кивнула. Герои повести растворяются в желаниях других. Она знала это ощущение: теряться в чужих ожиданиях.
— Я не понимала её, когда была моложе, — сказала она тихо. — Теперь… слишком понимаю.
Он слегка улыбнулся, но глаза его оставались на строках. В этом молчании было что-то мягкое, почти приглашение к диалогу.
Вечер опускался на парк. Листья дрожали на ветру, прохожие спешили, разговаривали по телефону, смеялись, но они сидели, как за стеклом.
— А вы? — спросила она, осторожно, почти шёпотом. — Вы поняли книгу? Почему именно Чехов?
Он закрыл книгу ладонью и оперся локтями на колени, пальцы сжимали обложку.
— Потому что он не требует. Он просто показывает.
Алёна почувствовала лёгкое смещение в груди: не тяжесть, не боль — а свободу.
— Люди читают, чтобы убежать, — продолжила она, чуть наклонив голову, чтобы ветер трепнул её волосы.
— А я читаю, чтобы остаться, — ответил он тихо, почти для себя.
Он по-прежнему не смотрел на неё. Не продавал себя. Это притягивало. Спокойствие и глубина манили её сильнее, чем любой комплимент.
Алёна взглянула на небо. Листья тихо шевелились над ними. «Если бы жизнь была книгой, я бы читала эту страницу вслух», — подумала она.
— А как вы думаете, — медленно начала она, — можно ли быть самим собой рядом с другим человеком?
Он слегка наклонил голову, задумался, будто щёлкал воображаемые замки.
— Только если не боишься исчезнуть, — сказал он. — Когда существуешь вне чужого взгляда.
Она не искала слов, она слушала.
— Я раньше думала, — тихо, почти шёпотом, — что любовь — это борьба. За внимание. За признание. За место в чьей-то жизни.
— А сейчас?
— Сейчас… — она глубоко вдохнула и выдохнула, — мне кажется, это просто позволить другому быть. Без ожиданий. Без надежд.
Он кивнул, и на секунду взгляд его встретился с её глазами. Без искры, без оценки. Просто тихое понимание.
— Мне нравится, как вы молчите, — сказала она, едва улыбнувшись.
— Это, пожалуй, единственное, что у меня стабильно получается, — усмехнулся он.
Они говорили медленно, не перебивая друг друга. Интонации — ровные, как дыхание ночью. Разговор не взмывал и не падал, он просто существовал.
— У вас есть кто-то? — спросила она.
Он пожал плечами, пальцы лениво перебирали края обложки.
— Были, но всегда не те. Или я не тот. Не знаю. Знаете, вы не похожи на тех женщин, которых я встречал раньше.
Он немного помедлил.
— А вы? — спросил он, слегка наклонився вперёд.
— У меня были… мужчины. Но я всё время играла в чужих спектаклях. Недавно вышла со сцены.
Он кивнул.
— Тишина — редкий собеседник. С ней или честен, или молчишь.
Солнце скользило по их лицам, прохожие исчезли в размытом фоне. Между фразами была тишина, значимая, как пауза в музыке.
— Вы бы хотели чаю? — вдруг спросил он, спокойным ровным голосом, без подтекста.
Алёна впервые за разговор улыбнулась.
— Да.
— У меня дома есть хороший зелёный с жасмином, — сказал он, почти между делом. Голос был ровный, как о погоде.
— Я люблю жасмин, но часто забываю, что люблю, — ответила она с лёгкой улыбкой.
— Так бывает, — он вздохнул и перевёл взгляд на парк. — Мы забываем, что нам по-настоящему нужно, когда слишком долго делаем то, что «должны».
Ветер прошёл сквозь её волосы, листья шуршали под ногами. Алёна снова посмотрела на него. Никакого ожидания. Только настоящее.
Она впервые шла рядом с мужчиной и не думала о том, куда это её ведёт. Алёна не искала знаков, не придумывала диалогов в голове. Её тело шло легко. Её мысли не упрекали её.
Квартира его была скромной. Ни постеров с машинами, ни гантелей в углу. Только книги с заломленными страницами, разбросанные как будто случайно, два пледа на диване и серый кот с отстранённым взглядом, сразу позволяющий себя погладить.
— Проходи, — сказал он, жестом указывая на кресло.
Слово «домой» не звучало как заманивание. Это было приглашение на тёплую территорию.
Он молча ставил воду. Алёна смотрела, как он двигается — неспешно, как будто внутри него всё давно отлажено. Он жил в своём ритме, без тревоги.
— Ты живёшь один? — спросила она, стараясь держать голос ровно.
— Да. Довольно долго. Люблю одиночество. Но оно, как и соль, должно быть в нужной пропорции.
— А слишком много соли может убить вкус?
Он улыбнулся легко, почти невзначай:
— Или подчеркнуть его.
Они пили чай не за столом, а на полу, между подушками. Рядом лампа с мягким светом, чай шёл паром.
— Ты всегда читаешь в парке? — спросила она, сжимая чашку в руках.
— Когда надо вспомнить, что всё не так важно, как кажется, — ответил он тихо.
Она изучала его. Не классическая красота, но взгляд — как утро: не обещающее страсти, а день.
— Ты не спросил, кто я, — сказала она, чуть смягчив голос.
— Я вижу, что ты сейчас, просто ты. И мне этого достаточно, — ответил он спокойно.
— А если я расскажу тебе свою историю, ты будешь хотеть меня меньше?
Он улыбнулся, не отводя взгляда от чайника:
— Я не хочу тебя. Я слушаю тебя, и мне большего не нужно.
Алёна замолчала. Раньше «хочу» имело одно значение, теперь стало многослойным. Желание быть рядом, без изменений, без слов, просто быть.
— Хочешь ещё чаю?
— Да.
Её ответ был не о чае, он это понял, но всё равно встал, налил, принёс. В этом была настоящая нежность.
Они сидели на полу, почти монастырская тишина. Ничего не должно было случиться — и это было освобождением.
Алёна сняла кардиган. Он даже не посмотрел на плечи, не скользнул взглядом по бедру.
— Удобно? — спросил он тихо.
Она кивнула. Вдруг поняла: его взгляд не обнажает, он укрывает.
— Ты… не хочешь прикоснуться ко мне? — почти шёпотом.
— Я уже касаюсь, — сказал он, постучав пальцем по груди. — Там. Вниманием.
— Это не то, к чему я привыкла.
— А к чему хочешь привыкнуть?
Она замерла. Никто никогда не спрашивал её об этом. Все хотели быть её первой мыслью, никто — её ответом.
— Я не знаю, — честно.
— Тогда это честное начало.
Они долго говорили про книги, про одиночество. Разговор перешёл к улицам, к их звукам, когда в тебе нет тревоги, к запахам детства, которые нельзя воспроизвести, но можно поймать мимолётно. Постепенно он заговорил о том, что быть с кем-то не всегда значит быть рядом.
— Мне страшно, — тихо призналась она, губы едва шевелясь.
— Мне тоже, — сказал он ровно.
— Ты боишься меня?
— Я боюсь сделать больно. Не тебе, — он сделал паузу, — а себе.
— Почему?
— Я научился беречь себя. Очень поздно. Теперь каждое прикосновение — это вопрос. Каждый поцелуй — моя ответственность.
Алёна вздохнула.
— Значит, мы просто… сидим?
Он кивнул:
— И это тоже близость.
Она посмотрела на него. Он сидел с ногами под собой, с чашкой чая, с мягкими глазами. Он ничего не требовал, не подавлял. Просто был — как дерево в парке, как воздух. И ей этого было достаточно.
— Можно я останусь на ночь? Просто чтобы не возвращаться в шум, — спросила она, почти шёпотом.
— Конечно. Ложись на диван.
— А ты?
— Я лягу на полу, под пледом. Мне там удобно.
Она укуталась в мягкий плед. Он выключил свет. Между ними было полтора метра, ни грамма напряжения. Так легко, как будто больше ничего и не нужно.
Алёна закрыла глаза и впервые за много лет заснула не от усталости, а от спокойствия и умиротворения.
Утро было неярким, как будто даже солнце решило не торопиться. Она открыла глаза и сразу почувствовала: ничего не изменилось. Никаких следов на теле, запаха чужого желания, пустоты. Ничего, что раньше вызывало обычное разочарование.
Был только он в другом конце комнаты. Пил чай, читал всё того же Чехова. На нём мягкая серая футболка и спокойствие домашнего утра. Он не подходил, не задавал вопросов «Как ты?». Просто был. И ей этого было достаточно.
— Доброе утро, — сказала она.
Он поднял взгляд и улыбнулся одними глазами.
— Доброе. Чай?
Она кивнула. Пока он наливал, она смотрела на его руки. Они не тронули её, но её охватывало чувство, что через эти руки проходит что-то настоящее.
— Я думала, что всё заканчивается сексом, — сказала она, принимая кружку.
— Я тоже так думал, — он сел напротив.
— А сейчас?
— Сейчас мне просто хорошо с тобой, даже без секса.
Тишина вошла между ними, как старый друг. Без напряжения, без стремления заполнить паузы. Она пила чай, смотрела на него. В груди не разгоралось пламя, но поднималась мягкая, тёплая волна интереса.
— Ты не хочешь, чтобы я осталась? — вдруг спросила она.
— Я хочу, чтобы ты вернулась.
Она замерла. Необычно для неё. Не хотела финала. Не хотела растворяться в дымке и ждать новой главы.
— А если я захочу остаться?
Он пожал плечами, глядя в окно:
— Тогда не останется ничего, что нужно ждать.
Алёна вышла на улицу. Свет был мягкий, как после дождя. Люди шли мимо, ветер касался щёк. Всё продолжалось как всегда, но внутри не было голода, поиска, игры.
И зрело чувство: «Я хочу ещё». Не больше, не глубже — дальше. Ей ужасно хотелось узнать, что будет дальше. И впервые в жизни она не думала о финале. Впервые Алёна хотела только продолжения.
Предательница. Глеб Диберин. Глава 1
Предательница. Глеб Диберин. Глава 2
Предательница. Глеб Диберин. Глава 3
Предательница. Глеб Диберин. Глава 4
Предательница. Глеб Диберин. Глава 5
Предательница. Глеб Диберин. Глава 6
Предательница. Глеб Диберин. Глава 7
Предательница. Глеб Диберин. Глава 8
Предательница. Глеб Диберин. Глава 9
Предательница. Глеб Диберин. Глава 10
Предательница. Глеб Диберин. Глава 11
Предательница. Глеб Диберин. Глава 12
Предательница. Глеб Диберин. Глава 13
Предательница. Глеб Диберин. Глава 14
Предательница. Глеб Диберин. Глава 15
Глава 15. Возвращение желания
Асфальт ещё тёплый от вчерашнего солнца. Алёна бежала босая по тропинке вдоль реки, в наушниках не играло ничего, впервые за долгое время она не пряталась за музыку. Она слышала только себя. И город, который просыпался. Птицы. Шины, шуршащие по мостовой. Свист чайника у кого-то на кухне. И биение своего сердца.
Лёгкие работали в ритме. Тело откликалось. Каждый вдох не тянул к потолку, не стремился за чужой рукой, не выдыхал разочарование. Он был просто вдохом. Свободным. Полным.
На ней были простые чёрные леггинсы, белая майка без логотипов и скандалов, и волосы, собранные в нетугой узел, который уже начал рассыпаться на ветру. Лицо было без косметики, шаг уверенный.
Женщина с собакой, проходящая мимо, кивнула ей. Алёна кивнула в ответ, не натянуто, не рефлекторно, просто по-человечески.
Вчера ей снился лес. И она шла по нему одна. Не теряясь. Не убегая. Не преследуя никого.
Алёна просто шла. И каждый шаг не вёл к кульминации. Он был завершением сам по себе.
Она бежала, и в груди была не тревога, а пространство. Куча места, для воздуха, для себя.
И не было мысли, что её кто-то не ждёт. Что кто-то не звонит. Что где-то ей не написали, не объяснились, не выбрали. Она бежала не от и не к, она бежала внутрь.
Впереди Алёна увидела детскую площадку. Отец держал дочку на руках, раскачивая её на качелях. Алёна замедлилась и засмотрелась с улыбкой. Её обожгло теплом, в голове появилась мысль: «Это тоже возможно, но не обязательно».
Она вспомнила, как раньше бегала по утрам, чтобы быть стройной, чтобы быть желанной, чтобы кто-то сказал: «Ты классная», а сегодня она делала это просто, чтобы быть.
Каждый шаг дня неё теперь был не ради цели, а ради самого шага. И это, внезапно, было счастьем.
Кафе было маленькое, почти незаметное с улицы. Деревянные стулья, витраж в окне, запах свежей выпечки и молотого кофе, как деталь жизни, не требующая объяснения.
Алёна села у окна. В руках не было ни книги, ни телефона.
Официантка принесла чашку капучино, на пенке сердечко. Раньше бы она покрутила глазами, теперь просто посмотрела и чуть улыбнулась.
Вокруг говорили. Парень объяснял девушке, как пользоваться криптокошельком.
Двое пенсионеров спорили о цене помидоров. Мама кормила ребёнка с ложки.
А Алёна молчала. И внутри неё тоже была не звенящая и не гнетущая тишина. Эта тишина как гладь озера утром, когда ещё не встало солнце, но воздух уже наполнен обещанием тепла.
Алёна сделала глоток. Она почувствовал горечь, тепло, пену на губах. Обычное чудо, на которое раньше ей не хватало внимания.
Когда-то одиночество было её врагом, сейчас оно стало её молчаливым и надёжным спутником.
В соседнем зале девушка громко и звонко смеялась. Алёна не напряглась, не вздрогнула.
Её не раздражали другие. Она больше не сравнивала никого с собой. Она достала из сумки блокнот.
Тонкие строчки аккуратно легли на бумагу: «Сегодня я выбрала себя. И кофе с корицей.
Пусть будет сладко. Хоть немного».
Официантка подошла:
— Вам принести что-то ещё?
Алёна посмотрела на неё.
— Нет, спасибо. Мне достаточно.
И впервые за долгое время Алёна не лгала.
***
— Что будем делать? — спросила парикмахер.
У неё были фиолетовые ногти и серьга в носу. Она смотрела на Алёну не как на клиентку, а как на человека, который решился изменить себя.
Алёна провела пальцами по волосам. Раньше они были длинными, мягко обрамляли лицо, как защита. Теперь защита больше не была нужна. Она смотрела в зеркало прямо.
— Мне нужна стрижка. Коротко. Очень коротко.
— Точно? — уточнила парикмахер.
— Точно, — ответила Алёна, голос ровный.
Ножницы защёлкали, и первые пряди упали на кафель. Вместе с ними уходили вечера у телефона, вопросы «а почему не пишет», запах чужих тел, грусть в зеркале.
— Ты уверена? — ещё раз спросила парикмахер.
— Это не про уверенность. Это про освобождение. Продолжайте.
Прохладный воздух коснулся открытой шеи. Алёна ощущала, как преобразуется: новая кожа, новая она. Сушка феном, взгляд в зеркало — лицо стало чётче, глаза яснее. Появился подбородок, который раньше прятался за волосами, и взгляд, который никто не мог назвать «мольбой». Он стал прямой и спокойный. Больше никакого постоянного поиска мужчин.
— Тебе идёт, — сказала парикмахер, убирая с плеч последний волосок.
Алёна встала, улыбнулась от всего сердца:
— Спасибо. Это больше, чем прическа. Это новая я.
На выходе стояло зеркало в полный рост. Раньше она прошла бы мимо, теперь остановилась.
— Ты себе нравишься? — спросила фиолетовая девушка.
— Да. Сегодня, наконец, да.
Это было начало. Не новой любви, а новой женщины.
Она шла по улице, впервые свободно. Никаких дел, встреч, стремления догнать кого-то. Ветер трепал волосы, солнечный луч скользнул по щеке. Она прикрыла глаза и улыбнулась, не кому-то, не чтобы понравиться, а просто так.
Старик на скамейке кивнул, она кивнула в ответ. Улыбка осталась только ей. В витрине булочной её лицо отразилось. Раньше она бы отвернулась, но теперь посмотрела и снова улыбнулась.
На пешеходном переходе машина остановилась, пропуская её. Молодой водитель подмигнул, но Алёна не задержалась. Её улыбка была только для неё.
В кафе девочка облизала мороженое и бросила взгляд на голубей. Алёна тихо рассмеялась.
— Почему ты смеёшься? — спросила девочка.
— Потому что мне хорошо, — ответила Алёна.
В этот день «хорошо» не зависело от чьих-либо прикосновений и внимания. Ей не нужны были ни мужские ладони, ни горячие слова. Она была сама себе поводом. И это было больше страсти, чем в сотнях прежних ночей.
Простое чёрное платье не требовало комплиментов. В книжном на углу продавец поднял глаза. Раньше бы Алёну захватило это внимание, теперь, она прошла мимо. В отделе философии мужчина с седыми висками отступил, пропуская её:
— Простите.
— Всё в порядке, — ответила она и уже не оглядывалась.
На улице люди обращали внимание, но она не слышала зов. Мужчины смотрели, но она не откликалась. Не из гордости, не из боли и не усталости. Она была целой, без нужды быть желанной.
Раньше внутри жила другая, та, что шептала: «Подойди, дай шанс, а вдруг?» Она толкала её к постели чужих тел, притворствуя близость. Сегодня же была тишина. Она не реагировала.
Алёна шла и просто была.
***
Алёна сидела на полу в своей гостиной. Был полдень. Солнце пронзало жалюзи, рисуя полосы на её коленях. В руках она держала тетрадь, открытую на пустой странице. В ней не было ни одного слова, никакой истории, и больше никаких мужчин.
И впервые за долгое время, внутри Алёны не было никакой внутренней войны. А именно не было той зудящей потребности быть замеченной, признанной, нужной. Предательница молчала. Она просто исчезла, словно выдохлась. Словно её время прошло.
Алёна провела пальцем по сухой, тёплой коже запястья. Она не искала напряжения, не ждала прикосновений. Её тело не жаждало чужого тела.
Вечером она принимала ванну и вдруг осознала. У нее не было никаких фантазий, никаких сценариев, никаких голосов внутри, рисующих мужчин. Мозг был чист, как белый кафель над водой.
После она долго смотрела в зеркало. Алёна делала это без нужды в оправдании, без желания себя улучшить. Не было огня, не было холода, была лишь она.
И в этой внутренней тишине она почувствовала: «Вот так звучит свобода. Без подстрекателя. Без боли. Без страха быть одной».
Предательница ушла, оставив после себя женщину.
Ветер тронул занавески, как будто звал её. Это был не мужчина, не голос в голове, а просто воздух. Просто очередное утро.
Алёна вышла на балкон босиком, чашка чая в руках. В голове не было мыслей о том, кто ей сегодня напишет, кто позвонит, кто вдруг окажется «тем самым».
Под ней был обычный город с машинами, вороньими криками и чужими окнами, но что-то изменилось.
Когда-то она искала свободу в чужих глазах, теперь она просто жила без «надо», без «почему», без «а вдруг».
В шкафу висело её платье. Простое, белое. Она надела его не для кого-то, а для себя, для солнца на плечах.
На улице прохожие смотрели на неё. Кто-то улыбался. Кто-то задерживал взгляд. Кто-то шептал за спиной. Она шла мимо. В её походке больше не было вызова, не было флирта, не было боли.
Были лишь тишина, женщина и свобода.
Она чувствовала, как поднимается по коже живое тепло. И вдруг она засмеялась. Смех был лёгкий, спонтанный, настоящий. Смех был без причины, без повода, и без мужчины. Она смеялась, потому что ей было хорошо.
Она свернула в парк. На скамейке сидела пожилая пара, держа друг друга за руки. Девочка прыгала по лужам. Собака тащила поводок, не зная, куда и зачем.
Алёна присела на лавочку и глубоко вдохнула. Это была настоящая жизнь, которую она чувствовала, и которой радовалась. И она была в ней, в центре её. И в этом дыхании, в этой минуте без нужды быть желанной, нужной, любимой она вдруг поняла: «Она свободна».
Предательница. Глеб Диберин. Глава 1
Предательница. Глеб Диберин. Глава 2
Предательница. Глеб Диберин. Глава 3
Предательница. Глеб Диберин. Глава 4
Предательница. Глеб Диберин. Глава 5
Предательница. Глеб Диберин. Глава 6
Предательница. Глеб Диберин. Глава 7
Предательница. Глеб Диберин. Глава 8
Предательница. Глеб Диберин. Глава 9
Предательница. Глеб Диберин. Глава 10
Предательница. Глеб Диберин. Глава 11
Предательница. Глеб Диберин. Глава 12
Предательница. Глеб Диберин. Глава 13
Предательница. Глеб Диберин. Глава 14
Глеб Дибернин. Предательница.
Глава 14. Молчание
Утро начиналось без сигарет, без кофе, разлитого по телу, без будильников и чужих рук, которые когда-то держали её во сне. Только окно и свет.
Свет скользил по полу, будто невидимая кисть мягко рисовала новый день. Всё замедлялось: воздух, мысли, сама реальность — вязкая, медленная, нежная.
Алёна просыпалась не от звука и не от желания. Глаза открывались сами, как будто сигнал пришёл от тела, которое больше не подчинялось расписанию. Нет встреч, планов, ни Tinder, ни красной помады. Она никуда не спешила.
Она брала книги. Читала с жадностью, раньше знакомой лишь чужому вниманию. Страницы хрустели под пальцами, телефон оставался лежать. Буквы больше не были отвлечением — они были содержанием.
«Сто лет одиночества». Она смеялась. Не от веселья, а потому что узнала себя в этих циклах, где женщины тонут в страсти, теряя лица и себя.
Потом журналы, письма к самой себе. Она писала не о мужчинах, не о боли. О вкусах, снах, детстве. О том, что остаётся после всех бурь и ненужных драм.
На полке стояла обычная свеча с запахом лаванды. Алёна зажигала её по вечерам не для кого-то, не ради настроения. Просто огонь красиво двигался, и этого было достаточно.
Кухня не была сценой для завтрака с любовником или пьяных признаний. Это было место, где резались яблоки, варилась овсянка, где просто пили воду.
Организм не просил вина, ни бокала под музыку, ни бокала под одиночество. Он требовал только тишины, ту самую, в которой можно было слышать себя, медленно, спокойно, без чужих сценариев и чужих ожиданий.
Иногда она выходила на улицу в капюшоне, без макияжа и каблуков. Не потому что у неё был кризис, а просто, потому что удобно. Впервые она ощущала, что ничто не тянет её вперёд и ничто не тянет назад. Есть просто — настоящее.
В трамвае кто-то случайно коснулся её плеча. Она не вздрогнула, не вспыхнула, не включилась в старую игру. Он пробормотал что-то, она кивнула и отвернулась. Никакой катастрофы не произошло.
Вечером она смотрела старый фильм. Не эротический, не философский. Просто фильм, где герои смеются и не кончают на третьей минуте. Ей было спокойно.
Тело больше не было машиной для желаний. Оно не кричало «потрогай меня», не искало доказательств собственной ценности. Оно просто дышало, расслаблялось, было, собой.
Ночью она засыпала без мыслей о том, кто напишет, кто не напишет, кто придёт, кто исчезнет. Она жила без ожиданий, без мужчины, без игры. И впервые это было не страшно.
— Ты пропала, — сказала Лена, морщась и отпивая мятный латте. — Я уже думала, ты либо замуж вышла, либо в Тибет уехала.
— Ни того, ни другого, — спокойно ответила Алёна, завернувшись в серый шарф, как в щит. — Я просто перестала шуметь.
Они сидели на летней веранде маленького кафе, куда ходили ещё с первого курса. Тогда обсуждали мужчин и сессии, теперь — тишину.
— Ты в порядке? — осторожно спросила Лена. — Просто… ты даже не отвечала на сообщения. Я волновалась.
Алёна посмотрела на неё. Та же громкая, нервная, всегда с новым романом Лена. Всегда с длинной историей, которая заканчивалась слезами и вайном. Ей хотелось сказать «я устала от чужих криков», но сказала мягче:
— Я была не в себе. А теперь хочу быть с собой.
— Ты влюблена? — оживилась подруга. — С кем?
— Ни с кем. Именно это и есть новость.
Лена сморщила лоб, будто ей предложили чай без сахара. — Серьёзно? Совсем одна? Даже… не?
— Даже не, — улыбнулась Алёна. — Уже месяц. Ни поцелуев, ни флирта, ни постели. Ни в мыслях, ни в пальцах.
Подруга уставилась на неё, как на духовную наставницу. — И как это?
— Странно. Пугающе спокойно. Как будто я — комната, где никто не разговаривает, но в ней не хочется выбежать.
— Боже, ты говоришь, как героиня Бергмана.
Алёна усмехнулась.
— А ты как сценарист «Секса в большом городе».
Они молчали, глядя на прохожих. Лена разглядывала парня в кожанке у соседнего столика, Алёна — листья на дереве.
— А не скучно? — спросила Лена.
— Знаешь… Я скучаю только по себе. По той, которой я никогда не была.
— Это как?
— По себе, не влюблённой. Не ищущей. Не в ожидании чьих-то глаз. Просто по себе.
Подруга посмотрела на неё с лёгкой тревогой. — Ты не заболела?
— Наоборот. Мне кажется, я выздоравливаю.
Лена закурила и вдруг произнесла:
— Мне бы так, но я не могу быть одна. Мне становится страшно.
Алёна кивнула. — Мне тоже было. А потом стало просто тихо.
Они распрощались у метро. Лена обняла её с неожиданной нежностью и прошептала:
— Если что — я рядом. Даже если ты в дзене.
— Спасибо, — сказала Алёна. — Я это знаю. Просто пока мне нужно немного побыть в тени.
Вечером, закрывая за собой дверь, она подумала: теперь её диалоги — не про мужчин, а про тишину. И это диалоги, в которых она впервые слышит саму себя.
***
Она впервые за долгое время проснулась не от тревоги, а от солнца. Лучи проникали сквозь полупрозрачные шторы, как пальцы — аккуратные, неторопливые. Алёна лежала на боку, чувствуя каждую складку простыни, каждый изгиб своей спины. Ни боли. Ни напряжения. Ни толчка рядом, ни чужого запаха, ни попытки вспомнить имя мужчины, чей голос растворился в алкогольной дымке.
Только она. Только тело. Только настоящее.
Раньше утро начиналось с бегства — в душ, в кофе, в сообщения, в оправдания. Сейчас всё было иначе. Она лежала и позволяла себе ощущать вес собственного тела, как будто впервые поняла: оно не только объект желания, оно — это она.
Подняв руку, провела по бедру. Кожа была гладкая, живая. Без чужих отпечатков. Без памяти, которую нужно вымывать. Только собственное прикосновение. Не как прелюдия. Не как соблазнение. Как признание. Как доверие.
В ванной она не спешила. Смотрела на себя в зеркало. Не пряталась. Не втягивала живот. Не искала в глазах усталость или зов. Просто смотрела. Женщина. С морщинками у глаз, с пигментным пятном на плече, с родинкой над губой. Целая. Живая. Без нужды кому-то нравиться.
Позже, заваривая чай с мёдом, она почувствовала впервые за месяцы настоящий голод. Не тот, который хочется утопить в поцелуях или сигаретах, а физический, земной. Тепло в животе, тяга к яблоку, к хрусту хлеба с маслом. Она ела без вины, без подсчёта калорий, без мысли «А если он увидит меня такой?». Его уже не было. Теперь была только она.
В обед Алёна вышла на улицу без макияжа, без каблуков, без нужды производить впечатление. В свитере и кедах, ветер трепал волосы, и это было приятно. Тело не тянулось к мужским взглядам. Не искало их, не ловило их, не тосковало. Достаточно было солнца, воздуха, шага, лёгкости.
Вечером, сидя с книгой, она поняла, что спина не ноет, шея не сведена, грудь не сжата страхом быть одной. Тело дышало. Оно не ждало прикосновения. Оно отдыхало.
Она выключила свет, легла, обняв подушку. И впервые за долгое время не искала во сне спасения, потому что уже была в покое. Будильник больше не звучал как сирена, он стал приглашением на коврик.
Алёна поставила чайник и, пока вода шептала, расстелила йога-мат у окна. Без музыки. Без инструктора. Без цели похудеть, стать гибче, понравиться. Просто быть в теле, в дыхании.
Она встала в позу горы. Руки вверх — вдох. Руки вниз — выдох. Всё замедлилось. Медитация по утрам вошла в привычку как чистка зубов. Не ради просветления, не ради моды. Ради выживания. Иногда пять минут, иногда тридцать. Сначала голова бунтовала, шептала: «Зачем? Нужно сделать, позвонить, ответить…», а потом стихала, как будто ум понял: теперь не он рулит.
Она сидела, скрестив ноги, и наблюдала. Мысли приходили и уходили. «Что будешь делать с этой пустотой?» — спрашивал голос внутри. «Слушать её», — отвечала она.
Иногда во время практики приходили слёзы. Тихо, без истерик. Слёзы приходили из глубины, не от боли, а от встречи. С самой собой.
Руки на коленях перестали дрожать. Спина стала прямой не от гордости, а от принятия.
Она начала бегать по утрам. Без трекера. Без зеркала. Просто ноги, асфальт, дыхание. Раньше спорт казался ей частью мира усилия, где «надо», «должна», «срочно». Теперь он стал способом помнить: тело — живое, оно несёт её вперёд.
Вечером — горячая ванна с лавандой. Не чтобы кого-то соблазнить, а чтобы быть с собой в заботе. Она стала внимательной к себе так, как раньше была внимательной к другим: замечала усталость, радость, тревогу и не глушила их, а принимала.
«Это не новая я, — думала она, лёжа в шавасане, — это я, которую прятала под слоями желаний, масок, мужских ладоней и собственных тревог».
Она не стала просветлённой, не обрела волшебной силы, но теперь в каждом дне было что-то твёрдое, как центр. Точка, вокруг которой вращалась жизнь, была не он, не они, а она.
Вечер наступал медленно, будто специально, чтобы дать ей время. Алёна сидела у окна с чашкой зелёного чая, а в голове мелькали лица.
Первым был Андрей. Руки, пахнущие парфюмом и сомнением. Он не знал, чего хочет, и в ней этого не искал. Просто брал. Она позволяла, тогда это казалось взрослостью, теперь — бегством.
Потом Саша — весёлый, неприкаянный. Играл в любовь, как в комедию, легко, без последствий. Она смеялась, только внутри плакала. Смех был звуком её одиночества рядом с ним.
Кирилл почти по-настоящему. С ним можно было остаться, но он боялся глубины, как ребёнок тёмной воды. Как только становилось серьёзно, он исчез. Без злобы. Без объяснений. Как дым в утреннем воздухе.
Она вспоминала Бармена. Вечер, алкоголь, его молчание. Его сильное, пустое тело. Секс — как выстрел. Утро — как дыра.
И Писатель. Тот, кто писал о ней раньше, чем она поняла, кто она. Зеркало. Но и он ушёл. Или, может, не был здесь вовсе.
Гамлет на сцене. Мужчина с двумя лицами. Он исчез под аплодисменты, не снимая маски, а она стояла за кулисами — голая, глупая, живая.
Охотник. Его руки пахли костром и кровью. Он тронул её, как проверяют, подойдёт ли эта шкура. Она не подошла. Он ушёл без звука.
Строитель. Молчаливый, настоящий. Сказал: «Ты слишком думаешь». Он не лгал. Просто ничего не обещал.
А друг… Гей-стилист. Первый, кто не хотел её тела. Только её. Он обнял так, как не обнимал никто — не ради страсти, а ради мира. С ним она впервые поняла: можно быть не желанной, а понятой.
Алёна закрыла глаза. Внутри не было ни обиды, ни гнева. Только хроника. Как просмотр чужого фильма, где она актриса и зритель.
— Все они были отражениями, — прошептала она в темноту. — Отражениями моей жажды быть, принадлежать, раствориться, доказать, спастись…
Она отпустила их не специально, просто они больше не держались. Как вода сквозь пальцы, как сны после пробуждения. И впервые подумала: они не разрушили её. Они помогли найти себя через потери.
Алёна сидела на коврике, ноги скрещены, ладони раскрыты вверх. В комнате было тихо. Только звук дыхания — её и мира.
Она глубоко вдохнула, словно пыталась вдохнуть себя заново. На выдохе отпустила. Всё. Не сразу, но сегодня чуть больше, чем вчера.
Перед глазами всплывали лица — не как боль, а как факты, как кадры старого фильма. Мужчины, от которых она бежала в себя, и мужчины, к которым бежала из себя.
— Не они виноваты, — сказала она вслух.
И что-то щёлкнуло внутри, будто давно закрытая дверь приоткрылась. Виноватых не было. Был выбор. Иногда отчаянный, иногда слепой, но её.
Она вспоминала себя с ними: как позволяла, как притворялась. Их тела были ответом на её молчание, их уходы — на её страх, их холод — на её жажду тепла любой ценой.
Слишком долго она смотрела на себя их глазами. Слишком часто искала себя в их взглядах. Теперь не надо.
— Они просто были, — сказала она снова. — Я тоже просто была.
Она не оправдывала, не обвиняла. Смотрела трезво, осторожно, с уважением к боли, словно хирург на рентген.
Сергей говорил: «Ты заслуживаешь мира». Писатель шептал: «Ты уже написанная». Молчаливый Строитель просто смотрел, как будто знал: она справится. Гамлет исчезал, но не разрушал. Даже охотник, с его звериными глазами, не причинил вреда. Он был собой.
Теперь и она была собой. Пусть не идеальной, не исцелённой, но целой.
Она положила руку на грудь. Сердце билось не от страха, а просто потому, что живо.
— Никто не виноват, — прошептала она. — И я тоже.
Пауза. Долгая. Как последняя строчка перед точкой. А потом — почти незаметная улыбка. Внутри. Как будто впервые Алёна действительно простила.
Зеркало в ванной запотело. Она провела пальцами по стеклу, оставляя прозрачный овал, в котором проступило её лицо. Без макияжа. Без выражения. Только уставшие и живые глаза. Раньше она смотрела в зеркало как в окно снаружи. Сегодня — как в портал внутрь себя.
— Кто ты? — спросила она шёпотом, не отрывая взгляда.
Тело больше не хотело доказательств. Ни желания, ни страсти, ни страха потери. Ни чужих рук, ни чужих взглядов.
Тело стало домом. Словно после долгих странствий она наконец вернулась, сняла обувь и осталась. Зеркало отражало не лицо, а присутствие.
— Ты есть, — сказала она вслух. Голос был ровным, уверенным.
В это трудно поверить, но в этом не было сомнений. Она вспомнила утро с незнакомцем, пальцы Строителя, взгляд Писателя, холод Математика, жар Артиста, исчезновение Охотника. Каждый из них вырезал по кусочку из неё, но ни один не удержал.
Теперь в зеркале были не раны, а шрамы. В них была красота. Она жила. Прошла. И осталась.
— Я не твоя роль, — сказала она призраку Артиста.
— Не твоё тело, — кивнула мысленно ко всем постелям, в которых была.
— Не чья-то идея, — добавила, вспоминая рассказ Писателя, где героиня умирала ради любви.
Зеркало молчало. В этом молчании была больше истины, чем во всех их словах.
— Я есть, — повторила Алёна. И впервые это было не утверждение, не вызов, не надежда. Это была правда.
Она прикоснулась к отражению. К себе.
— Я есть, — прошептала. И улыбнулась.
Предательница. Глеб Диберин. Глава 1
Предательница. Глеб Диберин. Глава 2
Предательница. Глеб Диберин. Глава 3
Предательница. Глеб Диберин. Глава 4
Предательница. Глеб Диберин. Глава 5
Предательница. Глеб Диберин. Глава 6
Предательница. Глеб Диберин. Глава 7
Предательница. Глеб Диберин. Глава 8
Предательница. Глеб Диберин. Глава 9
Предательница. Глеб Диберин. Глава 10
Предательница. Глеб Диберин. Глава 11
Предательница. Глеб Диберин. Глава 12
Предательница. Глеб Диберин. Глава 13
Глава 13. Точка разрыва
Комната пахла потом и сигаретами. Простыня сползла с дивана, как кожа с пресыщенного тела. Алёна открыла глаза и сразу же зажмурилась. Свет был резким. Воздух был тяжелым и тягучим. Голова раскалывалась.
Она услышала чей-то храп.
Она повернулась медленно, как будто каждое движение давалось с боем. Мужчина рядом лежал на животе. Без лица. Только широкая спина, чужая татуировка — абстракция, имя?.. — и голос, что во сне издавал хрип, будто от старого утомления.
Она ничего не помнила.
Только кадры. Бар. Дешёвый ром. Чьи-то руки на её талии. Смех, слишком громкий, как будто чужой. Потом лестница. Тёмная, узкая. Дверь с облупившейся краской. Щелчок замка. Дальше пустота.
Она встала, натянула на себя платье, не глядя, наизнанку. Подошла к зеркалу в коридоре. Глаза были покрасневшими, губы растрёпанными. След от чьего-то зуба на шее. Волосы пахли чужим телом.
Сумочка валялась на полу. Телефон разряжен. Внутри кошелька мелочь и презерватив. Ни ключей, ни помады. Она вышла из квартиры босиком, туфли в руках, спускаясь по лестнице, словно по памяти чужой жизни.
Улица встретила её дождём. Он капал на плечи, и в этом было нечто справедливое.
В голове крутился только один вопрос:
— Кто он был?
Она не знала. И, что хуже она не хотела этого знать.
Эта ночь была не исключением. Просто ещё один эпизод в цепи, которую она уже не различала. Никакого лица. Никакого имени. Только тела. Запахи. И опустошение, что приходит, как похмелье, но не проходит.
Её телефон включился, и сразу же замигали уведомления: три пропущенных вызова от подруги, одно голосовое от матери, смс от шефа — «Зайди после обеда, нужно обсудить твоё поведение».
Она стерла экран, как будто могла стереть себя.
Алёна шла по тротуару, с промокшими волосами и губами, сжатыми до тонкой линии. Мужчина остался в той квартире, в том утре, в том сне. Она вышла в реальность. Холодную. И пустую.
Офис пах канцелярией, кофе и притворством.
Алёна вошла, как в аквариум: за стеклом — чужие лица, пустые взгляды. Кто-то поднял голову от экрана, кто-то кивнул, кто-то сделал вид, что не заметил. Её шаги были громкими, будто ботинки предательски выдавали внутренний шторм.
На ней было платье со вчерашнего вечера. Волосы завязаны резинкой, найденной на полу маршрутки. Губы сухие, без помады. Глаза потухшие.
— Алёна, — секретарь подняла брови, — тебя ждут.
Дверь шефа выглядела как вход в приговор.
В кабинете пахло древесным освежителем, чаем с бергамотом и официальным разочарованием. Шеф поднял взгляд, снял очки, положил их медленно, как бы говоря этим жестом: всё, что будет сказано, уже не изменит ничего.
— Садись.
Она села. Молча.
— Ты трижды за этот месяц опоздала. Дважды сорвала встречу с клиентом. Вчера тебя не было без предупреждения. Мы не для этого тебя брали, Алёна.
— Я… — она начала, но сама не знала, что сказать.
Правда? Я спала с неизвестным и не смогла встать?
Я проснулась без имени и цели?
Шеф смотрел на нее спокойно, как хирург перед разрезом.
— Я уважаю тебя как специалиста, но дальше так работать невозможно.
Тишина сгустилась.
— Ты хочешь уволить меня? — тихо спросила она.
— Я хочу, чтобы ты сама написала заявление по собственному желанию. Это будет честно и гуманно.
Алёна кивнула. Она не спорила, не плакала, не спрашивала: почему не дали ещё шанс?
Потому что знала ответ: не заслужила.
Она подписала бумагу. Почерк дрогнул. Встала. Улыбнулась криво.
— Спасибо, — сказала, — было… полезно.
Алёна ушла, быстро не оглядываясь. В лифте стояла женщина в костюме, с бумагами в руках. Она пахла парфюмом и уверенностью.
— Вы новенькая? — спросила она вежливо.
Алёна усмехнулась:
— Нет. Я бывшая.
Ключ повернулся в замке, как будто нехотя. Алёна толкнула дверь, и старая хрущёвка, где всё пропитано прошлым, запахами варёной капусты и воспоминаниями, раскрылась перед ней вяло и тускло.
— Это ты? — раздался голос из кухни. — Наконец-то.
Мать в халате с розовыми цветами, с сигаретой в пальцах и взглядом, который мог сечь кожу. На плите кипел суп. На столе лежала стопка старых газет и пустая чашка. На стене висели пожелтевшее фото Алёны в выпускном платье.
— Ты совсем себя запустила, — сказала мать вместо приветствия. — Видок у тебя, как у... проститутки.
Алёна прошла мимо, молча. Открыла холодильник. Пусто, кроме банки горчицы и пакета майонеза. Закрыла. Села на табурет. Достала сигарету.
— Ты же бросила, — мать щёлкнула зажигалкой, прежде чем она успела сама.
— Не твоё дело, — выдохнула Алёна и затянулась. Горло обожгло, но стало чуть легче.
— Всё моё дело, когда ты влезаешь в долги и потом звонишь мне среди ночи, — голос матери перешёл в высокий регистр. — Тебя с работы выгнали, я узнала от Жанны. Ты хоть понимаешь, куда катишься?
— Да, — спокойно ответила Алёна. — В ад. Устроит?
Мать замолчала на секунду. Потом подняла голос:
— Я тебя такой не растила!
— А какой ты меня растила?! — сорвалась Алёна. — У тебя был муж, который бил тебя. Ты говорила: «терпи ради дочки». Терпела! Я видела, как ты стирала кровь с пола и говорила, что это просто кетчуп! Думаешь, я забыла?
— Не смей… — голос матери дрогнул.
— Я уже там, где всё можно. Где ничего не страшно, понимаешь?! — Алёна встала. Её глаза блестели. — Я это ты. Только я честнее.
Тишина повисла между ними, как лезвие. Мать медленно затушила сигарету в старой рюмке.
— Уходи, — сказала она тихо. — Пока я не сказала больше.
Алёна смотрела на неё долго. Потом она взяла куртку, и вышла, не закрыв дверь. На лестнице запахло хлоркой и сожалением.
Дверь на пятом этаже открылась тяжело, как будто не хотела впускать. Алёна стояла в полутёмном коридоре, держа в руках пластиковый стакан с дешёвым вином. Тело уже не ощущало ни холода, ни приличий. В голове стоял только гул. Она не знала, зачем поднялась, просто шла за дыханием, за этим странным ощущением, что кто-то ждёт её, даже если это «кто-то» не должен существовать.
Он открыл, одетый в спортивные штаны, с растрёпанными волосами и бровями, сдвинутыми в знак вопроса. Мужчина с квадратной челюстью и глазами, которые казались слишком добрыми для его мускулистого тела.
— Ты… всё в порядке? — спросил он тихо. Из-за двери доносились мультики, детский голос пел что-то беззаботное, и это делало его ещё более чужим и одновременно — человечным.
— Нет, — ответила она, улыбнувшись так, как улыбаются те, кто давно перестал спасать себя.
— Проходи.
Кухня у него была маленькой, пахло тушёнкой и детским шампунем. Она села за стол, поставила стакан. Он, молча, достал рюмки и водку, налил себе, а ей нет.
— Я не могу тебе налить, — сказал он.
— А я не могу уйти, — она посмотрела прямо. — Налей. Мне надо. Мне больно.
Он налил. Они выпили. Молчание висело между ними не как пустота, а как ожидание, плотное и почти ощутимое. В его взгляде была усталость, в её был вызов. Он не прикасался к ней, пока она сама не подошла. Прислонилась, положила ладонь ему на живот, подняла глаза:
— Я не прошу ни любви, ни ласки. Просто докажи, что я существую. Просто трахни меня. Мне это нужно. Без прилюдей.
Он замер.
— У меня жена, — сказал он тихо, почти как напоминание самому себе.
— У тебя я. Сейчас. Этого достаточно.
Он не ответил. Развернул её быстро, грубо, как будто злость в нём копилась годами. Она стянула с себя кофту. Его руки были крепкие, неловкие, но в этом была правда. Их тела встретились у стены, между вешалкой и сушилкой с детскими вещами. Это не было ни страстью, ни желанием. Это было чем-то другим, криком без звука, который говорил, «вот то, до чего ты докатилась, девочка, еще один шаг в бездну…»
Когда всё закончилось, он сел на табурет, закурил, дым плыл к потолку, смешиваясь с запахом детских носков и пыли.
— Я не должен был… — начал он.
— И я, — перебила она. — Но нам, же всё равно. Мне так уже точно. Я просто пытаюсь заглушить боль.
— Ты не такая. Не надо на себя наговаривать.
— А ты не тот, кого я хотела, — тихо сказала она, — но раз уж мы здесь…
Она ушла, не прощаясь. На лестнице ощутила запах хлорки и чувство тошноты, смешанное с облегчением. Что-то внутри себя сдвинулось, как будто, она, наконец, позволила себе быть не героиней, не идеалом, не фантазией. Она стала тем, кем была, лишь смыла макияж.
Она шла по улице, как по краю крыши. Вокруг шумел город, но для неё он был выключен. Словно Алёна нажала на кнопку mute внутри своей головы. Только собственные шаги, только внутренний свист, только тупое ощущение, что «ничего не осталось».
На ней был свитер, с чужим запахом, а под ним пустота. Ни белья, ни смысла. Только на улице она поняла, что забыла трусики у соседа.
На перекрёстке она остановилась. Ветер тянул волосы на глаза. Машины мелькали слева и справа. Алёна стояла, как будто ждала сигнала, не от светофора, от мира.
И тогда она шагнула, не под колёса, а в сторону лестницы вниз, к станции метро. Под ногами скользко, ступени мокрые. Алёна держала бутылку дешёвого вина, забытую после какой-то вечеринки, и пыталась отпить на ходу. Пальцы скользили, горлышко ударилось о зубы. Вкус был металлическим, горьким, чужим.
— Осторожно, девушка! — кто-то крикнул, когда она потеряла равновесие, но было поздно.
Её каблук съехал по плитке. Мир опрокинулся. Тело ударилось о ступень, голова о перила. Сначала она почувствовала звон, потом тишина, потом только чёрный экран.
Сознание вернулось в вспышках. Голоса. Синие лампы. Тупая медленная боль, как будто кто-то рвал ткань под кожей.
— Пульс нестабилен. Открытая черепно-мозговая. Подготовьте каталку.
— Господи… Она ведь ещё девчонка…
Внутри неё не было ничего, ни крика, ни страха, ни желания вернуться.
Она думала: «Вот оно. Всё логично. Я падала давно. Просто никто не замечал».
Где-то внутри себя она ждала, что кто-то позовёт. Скажет: «Ты мне нужна». Но слышно было только: бип… бип… бип — глухой звук монитора.
Врач что-то говорил. Медсестра протирала лоб. Кровь подсыхала на подбородке.
Но Алёна была в другом месте. Она парила над собой, смотрела, как лежит: бледная, сломанная, без помады. Без лжи.
Ни один из мужчин, которых она впускала в себя, не пришёл. Ни один не знал её имени. Только мать звонила в голосовую почту. И даже она не знала, где искать.
Алёна хотела умереть. Или, точнее, она хотела перестать существовать. Перестать чувствовать. Перестать хотеть.
Но сердце билось.
— Стабилизируем. Переходим к швам.
Когда её снова накрыла темнота, это было похоже на объятие. Последнее. И, возможно, самое честное.
Запах хлорки. Монотонный кап… кап… кап из капельницы. Белые стены, как молчаливый суд. Алёна лежала неподвижно. Только глаза двигались, медленно, как будто каждая мысль проходила сквозь вязкую воду.
Палата была общей, но шторы были задвинуты. Маленький отсек, как импровизированная тюрьма. На прикроватной тумбе стоял стакан воды, который никто не предлагал. Сухость во рту была такой, что язык прилипал к нёбу.
Она смотрела в потолок.
— Почему я всё ещё здесь? — спросила она шепотом.
Никто не ответил.
Смерть не казалась ей ужасной, напротив, в ней было что-то почти приличное. Не как трагедия, а как итог. Честный, наконец-то. Без интима, без смс, без вторников и обещаний.
Просто: выход.
Она вспомнила, как в детстве думала, что если умрёт, мама расплачется и пожалеет, что не обнимала больше. Что не слушала. Не спрашивала: «А что у тебя внутри?»
Мама и теперь не спрашивала.
Где-то в коридоре щёлкнули туфли. Наверное, медсестра. Она даже не заглядывала в палату.
— Как вы себя чувствуете? — спросил дежурный дежурный врач, заходя для осмотра.
— Не чувствую, — ответила Алёна, не поднимая взгляда.
Он записал что-то в карту и ушёл, не задавая лишних вопросов. Внутри неё не было ни голоса мужчины, ни желания взять телефон. Ни капли боли, ни гнева, ни стыда. Даже сожаления не было. Она просто существовала, как факт, как тело, как присутствие.
На соседней койке женщина постарше всхлипывала сквозь штору. Кто-то умер, кто-то ушёл, кто-то не пришёл. Алёна слушала эти звуки и не ощущала ничего. Это было страшнее, чем боль — пустота, которая медленно съедает изнутри.
На груди ещё был лилово-синий след от удара. Живое пятно. Последнее доказательство того, что она всё ещё внутри тела. Она провела пальцем по нему, будто проверяя: «Да, я ещё здесь».
Смерть, думала она, не всегда приходит с лезвием или петлёй. Иногда она приходит с равнодушием. С апатией, которая медленно вползает в кости. Так умирают незаметно: не от крови, а от отсутствия причин жить.
Она вспоминала всех мужчин. По именам, по запахам, по глазам, которые потом не узнавали её. Ни возбуждения, ни стыда, ни сожаления. Только воспоминания, которые больше не трогали.
— Я просто хотела, чтобы кто-то остался, — шептала она себе. — Хоть один.
Закрыла глаза. Без молитвы, без просьбы. Если бы сердце остановилось сейчас, она бы не сопротивлялась. Но оно билось. Противно, упрямо, как назло. Всё ещё жива. И это было самое жестокое из всех наказаний.
Свет в палате был тусклым, дневным, как будто сам день стыдился заглянуть к ней. Она сидела на кровати, спина прямая, ноги опущены на холодный линолеум. Халат слегка распахнут, но поправлять его не имело смысла. Впервые её тело ничего не просило. Ни прикосновения, ни страсти, ни боли.
Медсестра заглянула, улыбнулась машинально:
— Вам что-нибудь нужно?
Алёна качнула головой. Нет, больше ничего не нужно.
Внутри была ясность, которая звучала громче любого шума. Пульс ровный, мысли прозрачные, как стекло, которое никто не бьёт. Она не вспоминала мужчин. Ни рук, ни голосов, ни «давай ещё раз». Всё это стало чужим кино, которое не хочется пересматривать.
Алёна пошла в душ. Раздеваясь перед зеркалом, она видела тело в пятнах, ссадинах, шрамах. Раньше смотрела на него с жаждой, как зритель на сцену. Теперь просто констатировала: оно есть.
Вода текла по плечам, горячая, почти обжигающая, но внутри был привычный холод. После душа она смотрела на себя в зеркало. Не как женщина, не как любовница. Как существо, которому пора было выдохнуть.
— Я устала, — сказала она себе. Слова были не о ком-то, они шли изнутри.
К ней пришла мать. Сидела у кровати, молчала. Алёна тоже молчала. Впервые между ними не стояло напряжение. Внутри Алёны не осталось ничего, что можно было бы осудить или оспорить.
— Я сварила бульон, — сказала мать.
Алёна кивнула. Это не забота, это был для неё факт.
Когда мать ушла, Алёна снова осталась одна. Обычно в такие вечера она листала чужие ленты, писала, фантазировала «кто следующий». Теперь телефон лежал выключенным. И впервые это было не отчаяние, а равнодушие.
На подоконнике лежала книга. Она её не открывала. Желание исчезло. Желание быть желанной, узнанной, быть прикосновением, быть ночью, быть «ах» — всё ушло.
Сердце бьётся. Тело дышит. Но никого не хочется. Не из боли, не из протеста. Просто не хочется. И это пугает не меньше всего, потому что в этой пустоте она впервые сталкивается с самой собой. Без роли. Без сцены. Без зрителя.
И впервые за долгое время она понимает: если есть точка нуля, она здесь. И с неё либо конец, либо начало.
Предательница. Глеб Диберин. Глава 1
Предательница. Глеб Диберин. Глава 2
Предательница. Глеб Диберин. Глава 3
Предательница. Глеб Диберин. Глава 4
Предательница. Глеб Диберин. Глава 5
Предательница. Глеб Диберин. Глава 6
Предательница. Глеб Диберин. Глава 7
Предательница. Глеб Диберин. Глава 8
Предательница. Глеб Диберин. Глава 9
Предательница. Глеб Диберин. Глава 10
Предательница. Глеб Диберин. Глава 11
Предательница. Глеб Диберин. Глава 12
Глава 4. Фридрих Ницше — Бог мёртв, но кто сказал это первым?
(Сцена окутана синеватым, плотным, как философский туман, светом. Звук — лёгкий скрежет пера по бумаге. На экране — крупным планом лицо Ницше, медленно переходящее в страницы его книг: “Так говорил Заратустра”, “Антихрист”, “Весёлая наука”. На сцену выходит Ведущий — сдержанно, без приветствия. Слово начинает тяжело.)
— Он сказал: “Бог мёртв”. Но сделал это так, будто написал эпитафию на небе. Фридрих Ницше. Человек, который не просто отверг религию, он выстрелил в неё… и остался рядом, чтобы проверить — умрёт ли она окончательно. Что ж, встречайте. Миссионер без Бога. Моралист без морали. Поэт без милости.
(На сцену выходит Ницше. В чёрном фраке, с тростью. Взгляд — холодный и одновременно внимательный. Он не здоровается).
— Я не убивал Бога, — говорит Ницше. Я просто первым сказал, что его нет.
— Тогда кто убил?
— Те, кто перестал нуждаться. Те, кто начали объяснять мир без чуда. Математики, физики, бюрократы. Те, кто заменили душу схемой.
— А вы? Вы не были схематичен. Вы были бритвой. Вы не изобрели пустоту, но вы навели на неё свет. Показали всему миру эту пустоту.
— Я был зеркалом, — Ницше горько усмехается, — А все, кто увидел пустоту, уже носили её внутри.
(На экране появляется мозаика: разрушенные храмы, пустые кафедры, философы в тишине, молодежь, спорящая в чатах. Надпись: “Бог мёртв?” исчезает, оставляя лишь знак вопроса.)
— Тогда скажите, — ведущий обращается в упор глядя на гостя, — Это было освобождение…или проклятие?
— Обеими руками я вырвал кость утешения у человечества, но дал им зубы. Пусть грызут смысл сами.
— Но вы оставили их наедине с пустотой. Со страшной, глубокой, ничего не дающей взамен пустотой. Вы не предложили нового Бога. Вы просто сожгли старого.
— Потому что не Бог нужен. А нужен человек, который не прячется за Ним.
(На экране появляется зеркало. В нём появляется силуэт человека. Без черт. Без икон. Просто взгляд. Страшно прямой.)
— Но кто выдержит мир без верха и низа? Без приюта? Без неба? Людям нужно во что то верить.
— Только тот, кто знает, что небо это иллюзия, а иллюзия страшнее пустоты. Все потому, что она удобна.
— Тогда вы разрушили не Бога. Вы разрушили утешение всего мира.
— Да, и это была моя цель. Потому что раб, даже когда молится, остаётся рабом, а я хотел сверхчеловека. Он ищет поддержку в чем-то, в ком-то. Он верит в высшие существа, но не верит в себя.
(Тишина. Ведущий делает шаг ближе. Сцена начинает сжиматься. Ницше стоит один. В руках зеркало. Он смотрит в него.)
— Но вы не стали им. Вы не стали сверхчеловеком. Вы сломались на пол пути.
— Потому что я первым пошёл туда, где не было дороги, — Ницше смотрит в зал, — А пионеры редко возвращаются.
(Экран темнеет. На экране появляется крест, превращающийся в цепь. Затем в плуг. Потом в костыль. Последнее изображение — лицо умирающего человека, к которому никто не подходит. Ницше стоит, чуть подавшись вперёд. Ведущий неподвижен.)
— Вы сказали, что христианство — религия слабых. Обвинение звучит, как приговор. Но что, если это не слабость, а человечность?
— Если человечность — в отказе от силы, тогда мы обречены. Сострадание это культурный яд. Оно убивает волю, ради красивого жеста.
— То есть, по-вашему, жалость это преступление?
— Жалость это подмена. Ты не помогаешь человеку стать сильнее. Ты просто садишься рядом в яму и называешь это добром. Пустой, слабый, и жалкий жест.
(На экране — толпа, склоняющаяся над бездомным. Затем — та же толпа, проходящая мимо ребёнка. Затем — кадры войны. Молитвы. Слёзы. Конвейер жалости.)
— Но ведь вы сами страдали. Физически. Душевно. Одинокий, изгнанный, непонятый.
Вам не хватало именно того, чего вы презирали — сочувствия.
— Мне не нужно было сочувствие. Мне нужно было, чтобы кто-то доказал: боль не обязательно делает нас хуже.
— А если не делает лучше? Как быть в этом случае?
— Тогда боль бессмысленна. А я не верил в бессмысленное страдание. Я верил в превращение.
(На экране — бабочка, вырывающаяся из кокона. Затем — человек, выходящий из огня. Затем — пустая комната.)
— Но вы жили в одиночестве. Умерли в безумии, — ведущий секунду медлит, —
Сила, о которой вы говорите, не спасла вас. Зачем тогда это все?
— И не должна была. Я был не спасён. Я был испытан. Понимание не всегда приносит утешение. Иногда оно приносит ясность.
— А если вам не нужна была жалость, может быть, вы просто боялись её?
(Пауза. Ницше не отвечает сразу. Дышит тяжело. Затем — почти шепчет.)
— Жалость это зеркало, в котором ты видишь себя слабым. Я не боялся боли. Я боялся, что меня пожалеют. Это было бы концом.
(На экране лицо Ницше. Без бороды. Без иронии. Усталое. Человеческое. Как будто прощающееся. Пауза. Затем появляется пустой крест, теряющий форму.)
— Но может, человек не должен быть сверхчеловеком? — ведущий начинает говорить с нажимом, — Может ему достаточно быть просто — добрым?
— Добро без силы — жалко. Сила без добра — страшна. А я искал третье. Истину, которой не нужно оправдание.
(Тишина. В зале — ни шороха. Только дыхание. За спиной у Ницше появляется огромное пустое кресло. Над ним парит не крест, не трон, а стилизованный знак вопроса. Ведущий проходит по сцене не спеша, будто боится наступить на остатки истины.)
— И так “Сверхчеловек”. Вы придумали его. Вы воспели его. Вы требовали его… Но он так и не пришёл. Значит, это была утопия?
— Я бы сказал, скорее диагноз. Сверхчеловек не приходит, он вырастает. А человечество не выдержало терапии.
— Звучит как оправдание. Вы убрали Бога… и предложили своё отражение. Вы не освободили человека. Вы захотели занять его алтарь.
— О нет. Я не бог. Я молот. И этим молотом я разбил кумиры, не чтобы быть выше…
А чтобы оставить место для новых.
— Но место осталось пустым. Вы не построили храм. Вы оставили руины.
(На экране — коллаж из демонстраций, скандалов, флагов, социальных сетей, хаоса. Надпись: “Без Бога — кто главный?”)
— Я оставил волю. Не мораль, не страх, не закон…Волю. А значит я дал выбор.
— И что стало с этим выбором? Мы построили фюреров, айфоны, фабрики. Мир, где правит воля стал жестоким. А вы его архитектор?
— Я не архитектор. Я раскопщик. Я показал: под культурой только страх. Под добром всегда зависть. Под любовью только боль. И человек, не готовый к этому, зовёт это злом.
(Экран замирает на образе: лицо, собранное из обрывков газет, битых зеркал, крика.)
— Но может быть, — ведущий замирает, — …вы просто не выдержали человека? Его слабость. Его муки. Его скуку. Может, всё ваше учение это бегство от боли?
(Пауза. Ницше садится на край сцены. Ломает позу. Теряет пафос. Смотрит в зал. И впервые говорит, почти как признание.)
— Я хотел, чтобы человек не искал смысл, а создавал его. И да, это страшно. Потому что никто не учит нас быть богом для самого себя.
— Значит, сверхчеловек это не он? Это обязанность?
— Сверхчеловек это одиночество. Не громкая слава, а тихая борьба. Не спасение, а вызов.
(На экране — слово “Сверхчеловек” превращается в “Самость”, затем в “Тишину”. Всё исчезает. Сцена тёмная, почти чёрная. Один прожектор — на лицо Ницше. Вокруг — разбросанные страницы, как исписанные письма без адресата. На экране над сценой — надпись: “Когда долго смотришь в бездну…” — без завершения. Ведущий берет с тумбы толстую книгу — собрание сочинений Ницше.)
— Это вы. Тысячи страниц. Миллионы читателей. И почти никто из читателей ничего не понял.
— Потому что я писал не для них, — спокойно ответил Ницше.
— А для кого же тогда?
— Для того, кто не боится смотреть в бездну, а не закрывает глаза и зовёт это религией или моралью.
— Но вас цитируют, — ведущий бросает книгу на пол, и показательно вытирает руки, — на футболках, в роликах, в стендапах. Вы мем, Фридрих.
(Ницше не отводит взгляд. На экране — коллаж: футболка с надписью “God is dead”, видео в TikTok, где его имя читается с ошибкой, обложки книг “Ницше для начинающих”.)
— Да. Потому что люди не читают. Сейчас они больше потребляют. Если хотите более приземлено, я стал фастфудом мысли. Но только потому, что они голодны, а не готовы к еде.
— Тогда вы проиграли.
— О нет. Я предсказал. Я знал, что буду искажён, что моё имя будет громче моих идей.
Потому что истина всегда тише лозунга.
(На экране — пустая библиотека. Слово “Заратустра” высечено в камне. Под ним сидит подросток с телефоном, и молча пролистывает пальцем картинки.)
— А бездна?, — ведущий рукой показывает в зал, — Вы сами сказали: “Если долго смотреть в бездну, бездна смотрит в тебя.” Вы в неё упали?
(Ницше смотрит вниз, словно под ногами именно она.)
— Мне не было необходимости заглядывать в нее. Я в ней родился. И всё, что я делал, это пытался научить других не бояться.
— Дорогой Фридрих, а может вы просто сошли с ума?
— Сумасшествие это свобода, в которой ты остался один. Общество называет это “болезнью”. Я называл это “последней ясностью”.
(На экране — изображение: белая комната. Один человек у стены. Пишет. Без слов. Без читателей.)
— Вас боятся Фридрих. Вас читают как ядовитую пилюлю. Вас не зовут за стол. Вы пророк без учеников.
— Потому что мои ученики ещё не родились. А мои современники были слишком влюблены в свои цепи. Я ломал цепи, но не держал за руку.
— Отлично. Вы очередной разрушитель стереотипов. Тогда что дальше? Если вас цитируют, но не понимают, значит ли это, что вы кричали в пустоту?
— Нет, — Ницше вздыхает, — Я кричал в будущее и это самая долгая форма диалога.
(На экране появляется завершение фразы: “…будь готов, что бездна заговорит твоим голосом.” Свет тускнеет. Только глаза Ницше — ещё освещены.)
(Сцена — почти полностью тьма. В центре — лишь кровать, будто в лечебнице. На ней — Ницше, не в позе философа, а как обычный человек. Свет неяркий, как в палате. Ведущий сидит рядом, не напротив, а сбоку. Разговор — не триумфальный. Он интимный. Почти шёпот.)
— Все помнят вашу фразу: “Бог мёртв.” Но вы ведь тоже умерли. И не внезапно, а медленно. Как будто исчезали частями.
— Я не умер. Я растворился, — Фридрих долго молчит, — Я стал болью, которая больше не нуждается в теле.
(На экране — обрывки писем, записки из Базеля, диаграммы пульса, страницы из врачебных журналов. Портреты Ницше — всё более уставшие. Всё менее — героические.)
— Они говорили: “Он обезумел.” Они писали: “Он перестал говорить.”
Но кто знает, что вы тогда чувствовали?
— Тишину. Абсолютную тишину. Не от мира, а от себя. Это самое громкое из одиночеств.
(На экране появляется пустой коридор. Свет мигает. Кто-то идёт — но его шагов не слышно.)
— Вы прожили большую часть жизни в одиночестве. Вы не женились. Вы не были близки ни с кем по-настоящему… Фридрих. Вы когда-нибудь… любили?
(Ницше не сразу отвечает. На его лице — не удивление. А медленная, затяжная усталость.)
— Да, но не человека. Я любил идею того, кем человек может быть. Я любил образ, а не плоть.
— Значит, вы любили не того, кто рядом… а того, кто невозможен?
— Я любил сверхчеловека, и умер как простой человек.
(На экране — портрет Лу Саломе. Затем письмо, написанное Ницше: “…быть рядом с ней — значило перестать быть собой…” Сцена замирает. Ведущий смотрит в сторону, потом снова на него.)
— Может быть, если бы вы позволили себе любовь, вы бы не стали пророком без церкви.
Мечтателем без дома.
— Может быть, но тогда вы бы не пригласили меня сюда. Вы ведь зовёте меня не за то, что я чувствовал, а за то, что я пережёг чувство до идеи.
(На экране — огонь. В нём тает слово “человек”, остаётся “воля”.)
— И всё же…, — ведущий начинает говорить мягче, — Ваша смерть была не физическая.
Вы умерли, когда перестали писать, когда перестали говорить.
— Я умер, когда понял, мир не готов к свободе. И, может быть, никогда не будет.
(На экране — его надгробие. Без эпитафии. Только дата. И рядом — детская рука кладёт на него копию “Весёлой науки”.)
— А если бы знали, что вас будут читать так…вырвано, поверхностно, на обложках, вы бы написали иначе?
— Нет. Потому что я не писал, чтобы понравиться. Я писал, чтобы бросить вызов. И я его бросил.
(На экране появляется: “Он не хотел, чтобы его любили. Он хотел, чтобы его не могли игнорировать.”)
— Дорогой Фридрих, вы знаете, я читал вас. Медленно. С замиранием. Иногда — с отвращением. Иногда с восхищением. Но, признаться…Я боялся читать вас до конца.
— Потому что вы знали, что на последней странице я напишу про вас.
(Пауза. Тишина настолько ощутимая, что кажется — у зала пропал кислород. На экране — размытая тень человека, чьё лицо невозможно различить. Затем — она становится похожей на Ведущего.)
— А что бы вы написали?
— “Он тоже искал утешение. Но нашёл зеркало. И отвернулся.”
— Значит, вся ваша философия, это одиночество, переработанное в формулы?
— Нет. Это одиночество, пережитое до конца и ставшее текстом. Не формулой.
Огнём.
(На экране — медленный кадр: человек пишет на стене углём. Вокруг пусто. Камера отдаляется. Он — один. Надпись: “Я здесь. Я думал.”)
— А если бы кто-то понял вас по-настоящему? Хотя бы один человек. Вы бы стали другим?
— Я бы стал молчаливее. Потому что истину легче терпеть, когда ты знаешь, кто-то её слышит. Но я никогда не был услышан. Я был… переведён.
— Переведён? Что вы имеете в виду?
— Переведён в лозунги. В учебники. В заголовки, а не в человека.
(На экране — обложка с его именем. Затем — анимация: имя распадается на буквы. Из букв — ничего не строится. Просто буквы осыпаются в песок.)
— Тогда вы приняли пустоту как свою судьбу?
— Пустота это не судьба. Это цена за то, чтобы мыслить до конца.
— А вам было когда-нибудь страшно?
(Долгое молчание. Ницше опускает голову. Потом — поднимает. Глаза — не философа. Человека.)
— Иногда, но я выбирал страх вместо слепоты. Потому что лучше бояться того, что есть… чем поклоняться тому, чего нет.
(На экране — появляется слово “БЕЗДНА”. Оно вспыхивает, превращается в “ВЫ”.)
— Вы ушли. В безмолвие, в боль, в тишину… Но остались эхом, — ведущий смотрит прямо перед собой, — Как шрам на языке мира.
— Я не хотел быть эхом. Я хотел быть началом речи. Не голосом Бога. А голосом человека… который наконец перестал бояться быть один.
(На экране — одинокий силуэт на вершине горы. Ветер. Ни флага, ни триумфа. Только человек — и небо.)
— Скажите…Если бы был один шанс сказать что-то последнее…что бы это было?
— Я разрушил Бога. Чтобы человек, впервые, посмотрел — не вверх, а в себя.
— И что он там найдёт?
— Страх. Потом свободу. Потом одиночество, а потом — смысл. Но только если не отступит.
(На экране — слово “ОДИН”. Затем — “ЖИВОЙ”. Затем — “МЫСЛЯЩИЙ”. Все три слова исчезают одно за другим, оставляя только “?”)
— Тогда всё это…Все эти фразы, книги, философия, боль…Были ради этого?
— Не ради, а вместо. Вместо молитвы. Вместо исповеди. Вместо избавления.
(Долгое молчание. Оба — просто сидят. Без театра. Без риторики. Люди.)
— Мне больно это признавать, — говорит ведущий, — Но вы были правы.
— Я не хотел быть правым. Я хотел быть услышанным.
(На экране — медленно всплывает: “Когда человек теряет Бога, он находит выбор.”)
— И вы нашли?
— Нет, — горько усмехается Фридрих, — Но я выжег карту, чтобы другим было некуда убежать.
(Свет гаснет. На сцене — только белый круг. Он медленно исчезает. Остаётся чёрный фон. На нём — одно слово: “ТЫ”.)
Глава 12. Писатель
Алёна сидела в кафе, где всегда пахло тёплым молоком и слегка обгоревшим сахаром. На маленьком круглом столике перед ней лежал журнал в обложке цвета слоновой кости. Она нашла его случайно или он нашёл её? — на витрине в переходе, среди горы глянца и скуки. Название рассказа — «Женщина, которую невозможно было насытить» — кольнуло сразу, но читать начала без ожиданий. Привычка к текстам стала бронёй: она любила литературу, но давно перестала в ней верить.
До середины страницы просто стиль. Хороший, немного резкий, с отточенными углами, но потом удар. Её дыхание изменилось, когда героиня рассказа в полутёмной комнате шептала: «Я хочу, чтобы меня трогали не пальцами, а вниманием». Это была её фраза. Слово в слово. Когда-то она написала это в письме, которое так и не отправила.
Алёна не отрывала глаз от страниц. Каждое слово, каждое предложение проникало под кожу. Это был текст о женщине, переходящей от мужчины к мужчине, словно заблудившийся огонь, ищущий кислород. О страхе перед пустотой. О поцелуях, которые нужны не для удовольствия, а для подтверждения, что она существует. О боли, которую легче делить, чем носить в себе, молча.
Каждая строчка царапала, будто автор сидел у неё под кожей, видел то, что она прятала даже от зеркал. Когда рассказ закончился, руки дрожали, и она закрыла журнал, как будто этим могла закрыть себя. Взгляд упал на улицу: дождь, зонты, прохожие. Всё было привычно, но внутри что-то сдвинулось, как завалившийся пазл, оставив пустое пространство, которое жаждало заполнения.
Она вынула телефон, снова открыла журнал, внимательно посмотрела имя автора: Никита Орлов. Фамилия казалась простой, слишком русской, но теперь звучала как пощечина или как признание в любви. Она открыла заметки и записала: «Если он написал это, значит, он знает меня. А если он знает меня, он должен объясниться».
Это было больше, чем художественный текст. Это было вторжение.
Алёна заплатила и ушла, забыв зонт, оставив недопитый кофе. Журнал прижала к груди, как святыню. Каждый шаг отдавался в сердце: теперь у неё был новый мужчина — тот, кто уже увидел её полностью, на бумаге, без спроса. И в этой бесстыдной ясности было что-то одновременно страшное и невероятно возбуждающее.
Она села дома, налила бокал вина. Снова открыла блокнот и начала писать:
«Я не знаю, как начать.
Я не литературный персонаж, но вы меня написали.
Не знаю, как вы это сделали, не знаю — почему.
Но мне тяжело теперь ходить, дышать, жить, как будто ничего не случилось.
Вы описали женщину, которая хочет быть понятой через плоть,
и я вдруг поняла, что этой женщиной была я.
А может, все мы.
Только вы это сказали — вслух.
Мне нужно встретиться с вами. Не знаю зачем.
Но знаю: если не встречусь, не смогу закрыть эту дверь».
Она перечитала, стиснула губы и добавила: «Это не признание. Это просьба. Услышать ответ».
Нажала «отправить» и тут же пожалела. Ожидание стало физическим: шаги по квартире, пальцы, теребящие край халата, взгляд, брошенный на экран телефона.
На третий час пришло уведомление. От Никиты Орлова. Тонко, как удар током:
«Вы — не первая, кто пишет.
Но вы — первая, кто пишет правдой.
Завтра, 18:00. Книжный на Лубянке.
У полки с поэзией.
Я буду с книгой Бродского.
Вы будете — с собой».
Без «до встречи», без смайликов. Только факты. Точка. И это оказалось интимнее любого флирта.
Алёна перечитала сообщение несколько раз. Выбрала тонкое чёрное платье, накрасила губы, аккуратно уложила волосы. Она положила журнал в сумку, чувствуя, что завтра она идёт не на свидание, завтра она идёт в текст, в пространство, где её уже видели и поняли.
Она пришла раньше на двадцать минут, села на пуф у полки с поэзией, ладони вспотели, пальцы теребили край обложки. Слова существовали, но превращались в него.
Он появился почти незаметно, в плотной серой куртке, в которой можно было раствориться в толпе. В руках книга Бродского, это была не просто вещь, а повод. Он остановился перед ней и сказал ровно:
— Алёна.
— Никита.
И в этом простом обмене именами было всё, и признание, и вызов, и обещание и возможность увидеть друг друга заново, уже вне страниц, вне текста, в живой реальности. Никаких рукопожатий. Никаких улыбок. Только взгляд, длиннее дыхания.
— Я думала, вы старше, — сказала она, прищурив глаза.
— А я думал, вы менее смелая, — ответил он спокойно. — Письмо было хрупким, но точным. Как нерв на стекле.
Он присел рядом, осторожно, чтобы не нарушить пространство, которое создавалось между ними. Продавщица мелькнула взглядом и исчезла между полок, оставив их наедине с этим воздухом, пропитанным словами.
— Почему вы меня узнали? — спросила она, стараясь сохранить равнодушие.
— Я не узнавал, — ответил он. — Я писал о боли, как она у меня звучит. Если вы нашли там себя, значит, боль общая. Или я просто угадал вашу частоту.
— Это не боль, — тихо сказала она, — это разоблачение. Полное.
— Одно другому не мешает, — улыбнулся он, почти незаметно, и это улыбка была как лёгкий нажим на клавишу, от которой дрожит сердце.
— А вы всегда так разговариваете?
— Как?
— Как будто между нами курсив.
Он усмехнулся, чуть наклонив голову:
— Наверное. С людьми, которых не знаю, да.
— А со мной вы меня знаете?
Он замолчал. Глаза его были не мягкими и не жёсткими, скорее наблюдающими. Каждое её слово фиксировалось где-то внутри него, как будто он не слышал, а читал её, строку за строкой.
— Ты не персонаж, — наконец сказал он. — Ты пауза между фразами. Ты интереснее текста.
Сердце Алёны дрогнуло, будто ударилось о собственные ребра.
— Вы писали о женщине, которая ищет любовь в тех, кто её не держит.
— Потому что держать — значит быть уязвимым.
— А вы держите?
— Фиксирую иногда, а держать — нет.
— Почему?
— Потому что я писатель. У нас вместо рук абзацы. Мы не держим, мы описываем.
— Это трусость.
— Это честность.
— Тогда я больше не хочу быть героиней.
Он посмотрел на неё с лёгким наклоном головы:
— Поздно. Ты уже написанная.
И молчание между ними сгустилось, как ночь, как интрига, как приближение чего-то, что невозможно выразить словами.
— Что ты ищешь в этих строчках? — спросил он, когда они уже стояли у кофемата в углу книжного, вдали от посторонних глаз. — Понимание или предсказание?
— Мне кажется… — Она смотрела на пластиковый стаканчик, в его пене отражались тени мыслей. — Мне кажется, ты меня придумал раньше, чем я стала собой.
Он не ответил, только протянул ей кофе, и их пальцы слегка соприкоснулись. Лёгкий контакт, почти как точка в конце предложения.
— Ты говоришь, будто автор — бог, — продолжила она. — А я всего лишь отголосок его воли.
— Нет, — мягко, почти нежно сказал он. — Ты метафора, ставшая телом.
— Прекрати.
— Почему?
— Потому что ты не знаешь меня.
— Я знаю, как ты думаешь. Этого достаточно.
Алёна сделала глоток. Горько, горячо, слишком близко.
— Когда я писала тебе письмо, — прошептала она, — я чувствовала себя школьницей. Наивной. Влюблённой в текст.
— Это не наивность, — сказал он. — Это признание. Признание себя в чужих образах честнее любой автобиографии.
Они вышли на улицу. Ветер был сырой, питерский, и холод проникал в одежду, в кожу, в сердце. Люди проходили мимо, не зная, что на этом тротуаре стояла женщина, которая впервые услышала от мужчины то, что никто никогда ей не говорил:
— Ты уже написанная.
Слова лёгли не в ухо, а прямо в грудную клетку. Горло сжалось, сердце защемило. Гордость Алёны бурлила, но душа успокоилась. Он видел это.
— Не бойся, — сказал он. — Это не приговор. Это приглашение.
— Куда?
— Внутрь себя. Через другого.
— Через тебя?
— Через нас.
Он взял её за руку. Лёгкое прикосновение, без напряжения, без намерения. Просто знак: можно? Она кивнула едва заметно, как читатель, который перелистывает страницу, зная, что дальше что-то изменит её навсегда.
— У тебя в глазах — недописанная фраза, — сказал он, снимая с неё пальто, и в этих словах был целый мир.
Свет в комнате был мягкий, вечерний. Никаких свечей, никаких нарочно созданных декораций. Только воздух, как межстрочный интервал, и напряжение, как вторая сюжетная линия — невидимая, но ведущая.
— А ты? — спросила Алёна, стоя перед ним, будто перед полкой с запрещённой литературой. — Ты тоже герой своего текста?
— Нет. Я только почерк. Остальное это ты.
Он подошёл ближе, не как мужчина к женщине, а как писатель к рукописи, в которую влюблён. Прикосновение было как начало абзаца. Целуя её шею, он как будто расставлял знаки препинания, где прежде были ошибки.
— Не торопись, — прошептала она, — дай мне вчитаться.
Он послушался. Они двигались как соавторы, у которых одна сюжетная цель, не кульминация, а подлинность.
Когда он вошёл в неё, она не закричала. Она выдохнула, как будто после долгого чтения вслух. Всё происходило не быстро, не ярко, но точно. Как будто каждое движение было метафорой, каждое касание редактирование её боли.
— Ты знаешь, — сказала она, запутываясь пальцами в его волосах, — раньше я думала, что секс это точка. А теперь понимаю, что это…
— Многоточие, — закончил он, и их тела снова сошлись, как слова, которые наконец обрели смысл.
Он целовал её не как кожу, как черновик, как будто перечитывал, как будто боялся потерять сюжет.
Алёна впервые не пыталась понравиться. Она не играла роль, не следила за изгибами, не думала, «достаточно ли хорошо». Она была страницей. Бумагой. Принятием.
Когда они легли рядом, ни он, ни она не нарушили тишины. Потому что в тишине текст продолжал писаться невидимо, но ощутимо. В биениях сердец, в сбившемся дыхании, в том, как их пальцы всё ещё искали друг друга, даже когда казалось, что всё уже сказано.
Она повернулась к нему.
— Что это было?
Он усмехнулся:
— Всего маленькая глава в большой книге, где ты не героиня, а автор.
Он не ушёл, он исчез.
Алёна проснулась среди белых простыней, в комнате, где всё ещё стоял запах его кожи и кофе, но где его самого не было. Ни записки. Ни забытой рубашки. Ни следа на телефоне — ни звонка, ни сообщения. Как будто её ночь с ним была не с мужчиной, а с призраком, с текстом, вырванным из черновика сна.
Она голая села на край кровати, и вдруг остро осознала, насколько беззащитной делает человека утро после близости. Было что-то недописанное, необъяснённое, но больше всего непереносимое ощущение, что он знал, как уйти так, чтобы не оставить ничего.
Она прошлась по квартире. Всё было на месте. Книга, которую он держал в руках, чашка, из которой он пил. Даже его ботинки исчезли, будто сцена была убрана после спектакля.
На экране ноутбука всплыла пустая страница Word, с названием файла: «Алёна».
— Шутник, — прошептала она, усмехнувшись, но улыбка тут же, ушла с её губ, как тень, скользнувшая обратно в лес.
Она попыталась дозвониться. Номер был отключён. Его сайт недоступен. В сети тишина. Его профиль исчез, как будто он никогда не существовал. Даже издательство, в котором он публиковался, не смогло ничего сказать. Лишь: «Этот автор давно не выходил на связь».
Алёна чувствовала себя брошенной не человеком, а образом. Как будто он был персонажем, материализовавшимся на одну ночь, чтобы напомнить ей, что она не читатель, а тоже автор. Только её книга вся в помарках и вырванных страницах.
Она лежала на диване, голая, закутавшись в его отсутствие, как в плащ. Алёна вспоминала, как он шептал ей на ухо:
— Ты уже написанная.
А теперь она не знала, было ли это комплиментом или проклятием.
Его исчезновение резонировало внутри как молчание автора после последней фразы. Без объяснений. Без эпилога. Он не бросил её, он как будто и не начинал, и это было страшнее всего.
Алёна смотрела на книгу, лежащую на краю стола, как на врага. Чёрная обложка с серебристыми буквами, его имя, её отражение. Название теперь звучало как издевка: «Без адреса».
Она взяла томик в руки, открыла наугад.
«Героиня — как бумажная птица: ты можешь дать ей небо, но она всё равно сгорит от собственного полёта.»
Каждое слово, как лезвие. Она читала и чувствовала, что он видел её такой, какой она себя даже не осознавала, пронзительно точно. Жестоко. Любяще? Или, может быть, просто хладнокровно?
Она перелистывала страницы и слышала его голос: не вслух, а внутри. Тот, которым он говорил ночью. Это был тембр, обволакивающий, как одеяло. Он касался им её не тела, её сознания, но теперь этот голос стал пеплом.
— Ты не имел права, — произнесла она вслух.
Её руки дрожали, пока она складывала книгу. На балконе было холодно, но она стояла босиком. Плитка кусала ступни. Она вытащила металлическую миску, стараясь не думать. Только движение. Только жест.
Она разорвала первую страницу. Ту, где была посвящённая надпись: «Для той, кто случается однажды».
Следом пошли другие. Сухая бумага поддавалась с хрустом, будто сопротивлялась.
Когда всё было готово, она подожгла край. Пламя охотно пошло по тексту. Горели строчки, в которых была она. Горела боль. Горел оргазм в середине фразы. Горело всё, что он вложил в неё или вытащил из неё. Кто знает?
Она смотрела, как пепел клубится в холодном воздухе. Как слова становятся сажей. Как тот, кто знал её слишком глубоко, теперь распадается на молекулы.
Огонь догорел. Осталась чаша с чёрной крошкой. Алёна провела по пеплу пальцем, оставив борозду, как на странице. В её голове родилась мысль простая, жёсткая:
— Я буду писать сама. Не для него, не о нём, о себе. Без редакторов, без исчезающих героев.
Она плотно закрыла балконную дверь, будто отрезала не только ветер, а все прошлое. Алёна поставила чайник, завернулась в плед, и достала блокнот.
На первой странице написала: «Я — не героиня. Я — автор».
Предательница. Глеб Диберин. Глава 1
Предательница. Глеб Диберин. Глава 2
Предательница. Глеб Диберин. Глава 3
Предательница. Глеб Диберин. Глава 4
Предательница. Глеб Диберин. Глава 5
Предательница. Глеб Диберин. Глава 6
Предательница. Глеб Диберин. Глава 7
Предательница. Глеб Диберин. Глава 8
Предательница. Глеб Диберин. Глава 9
Предательница. Глеб Диберин. Глава 10
Предательница. Глеб Диберин. Глава 11