Эргибиге
Пыль легла на подол платья ещё в Людерице, и Хелена так и не смогла её вытряхнуть — узкоколейка до Колманскопа продувалась насквозь, песок забивался в складки ткани, в волосы, скрипел на зубах, стоило заговорить. За окном тянулась пустыня, ровная и жёлтая, как разглаженный утюгом холст. У самого горизонта дрожало марево.
— Вы впервые в Юго-Западной Африке? — спросил сосед по купе, коммивояжёр из Свакопмунда, торговавший, кажется, ледогенераторами — по крайней мере, так гласила визитная карточка, которую он протянул ей ещё на перроне в Людерице.
— Впервые южнее Гамбурга, — сказала Хелена, и он рассмеялся как над самой удачной шуткой.
— Тогда вас ждёт зрелище, — ответил он, отряхивая рукав. — Люди, которые впервые видят Колманскоп, обычно замолкают минут на пять. А потом либо влюбляются в него, либо просятся обратно.
Город проступил из марева не сразу. Сперва труба ледяной фабрики, потом крыши, острые, черепичные, как где-нибудь под Любеком, и только тогда Хелена поняла, что дома стоят прямо на песке. Каменные виллы с верандами и эркерами лепились по склонам дюн, гребень за гребнем, каждая выкрашена в свой цвет — охра, голубой, бледно-розовый, — будто кто-то взял квартал бюргерского городка и высыпал его в пустыню. У ближайшего крыльца слуга сметал со ступеней песок, наметённый за ночь; ступени были каменные. Между крышами тянулись провода, и в полуденном свете, никому не нужные, горели фонари. Вдоль улицы катил вагончик трамвая, и у каждого крыльца с него снимали блок льда, завёрнутый в мешковину, и ящик лимонада. Пресную воду, как потом узнала Хелена, везли кораблём из самого Кейптауна.
Хелена молчала. Коммивояжёр смотрел на неё с удовольствием фокусника после удачного номера и не торопил.
Станцию обвешали гирляндами электрических ламп. На перроне играл духовой оркестр. Пахло машинным маслом и устрицами.
Доктор Альбрехт Фенске сам вышел её встречать, невысокий, подтянутый, в белом кителе. Он пожал ей руку сухо и коротко, как пожимают руку коллеге, а не барышне.
— Фройляйн Брандт. Наконец-то. У нас третий месяц не хватает людей в больнице, а рабочих меньше не становится.
— Я готова приступить хоть завтра, герр доктор.
— Завтра с рассвета, — сказал он без улыбки. — Но сегодня я покажу вам город. Здесь принято начинать со знакомства с местом, по-другому работа не имеет смысла.
За последней виллой город обрывался, и сразу начинались дюны. У крайней, пологой, вкопали столбик с табличкой.
— Колманскоп, — прочитала Хелена на табличке. — Холм Коулмана.
— Есть история, — сказал Фенске тем тоном, каким рассказывают анекдот на званом обеде. — Некий Иоганн Коулман, возчик, гнал здесь повозку с волами. Поднялась настоящая песчаная буря, и он бросил арбу прямо тут, чтобы спасти хотя бы себя. С тех пор холм так и зовётся. Милая деталь для гостей за ужином, вы не находите?
Хелена промолчала.
— А вот и наша гордость. — Фенске остановился у длинного каменного здания с блестящей вывеской. — Больница. Первый рентгеновский аппарат к югу от экватора. И, смею думать, лучший за пределами самой Германии. Вы умеете с ним обращаться?
— Только теоретически, герр доктор. В Берлине видела дважды, и то издали.
— Здесь научитесь на практике. Основной вот этот, стационарный, для клиники и досмотров. Есть ещё полевой чемодан кайзеровского образца, лёгкий, для инспекций по участкам — его и возят по субботам к Бухгольцам, гостям показать. Фрау Бухгольц настаивает, что это производит большее впечатление, чем оперная ария. Хотя лечению больных он у нас служит, пожалуй, в последнюю очередь.
Хелена ждала, что он пояснит, но Фенске уже свернул к следующей улице.
* *
Чему аппарат служит прежде всего, она увидела на следующий день, когда из шахты подняли первую смену.
В больнице было прохладно, толстые стены держали тепло снаружи, и в это гулкое помещение по одному заводили рабочих. Хелене выдали белый халат и список обязанностей, состоявший из одной строчки: «Ассистировать при досмотре по окончании смены».
— Контрабанда, — коротко объяснил Фенске, надевая перчатки. — Люди хитры, фройляйн Брандт, а алмаз маленький. Проще проглотить камень, чем спрятать в одежде. Её мы досматриваем ещё у выхода из шахты. Но желудок не спрячешь от рентгена.
Рабочие входили молча, по одному, называли номер барака, вставали за экран. Хелена держала журнал и записывала: номер, дата, результат осмотра. Ни одного имени за всю смену, только цифры, ложившиеся на бумагу одна за другой.
— А как их зовут? — спросила она, когда очередной силуэт застыл за экраном.
— Никак, — Фенске не отрывался от аппарата. — У нас номера, а не имена. Проще для учёта, проще для них самих: меньше путаницы, если приходится переводить в другой лагерь.
Он щёлкнул переключателем. Экран засветился мутно-зелёным, и на нём проступил скелет: рёбра, позвоночник, тёмные провалы там, где полагалось быть внутренностям. Лёгкие были в мелкую крапину, будто в них сыпанули песка. Для этого в журнале графы не было. Чисто, отметил Фенске. Он кивнул, и человек за экраном молча вышел, так и не подняв глаз.
Следующим был высокий, с приметным шрамом на скуле. Он единственный за весь тот день посмотрел на Хелену прямо, без привычного взгляда в пол, каким смотрели остальные. Взгляд был спокойным, как у человека, который решил, что имеет на это право.
— Как его зовут? — спросила она снова, тише.
Фенске пролистал журнал.
— Барак четыре, номер одиннадцать.
Человек услышал и произнёс:
— Шиконго. Мой имя Шиконго.
— Довольно, — оборвал Фенске, не поднимая глаз от аппарата. — Следующий.
Хелена записала в журнале: «Барак 4, № 11». Имя она занесла в другом месте — на полях собственного дневника — вечером, уже у себя в комнате, сама не зная зачем.
* *
Дом семьи Бухгольц стоял на лучшей улице города, и внутри было так светло, что Хелена на мгновение забыла про пустыню за окном. Свет электрических ламп отражался в хрустале и в десятках бокалов со льдом. На секунду она снова была в Гамбурге, на скучном приёме у отцовских знакомых, только погода жарче. На тех приёмах она, тогда ещё девочка, научилась незаметно отходить к окну и считать экипажи на улице, пока взрослые говорили о вещах, до которых ей не было дела; привычка держаться с краю осталась с ней и теперь.
— Устрицы прямо из Людерица, представляете? — говорила фрау Бухгольц, поправляя колье, в котором было больше камней, чем позволяли приличия. — Свежайшие. Мой муж настаивает, что нельзя жить в цивилизованном месте без свежих устриц, даже если это место — африканская пустыня.
Оркестр играл что-то из Пуччини. Труппа приехала, как объяснили Хелене, из самого Мюнхена специально ради сезона приёмов. Пустыня за окном в такие вечера казалась не более чем декорацией, временно поставленной вокруг этого острова электричества и музыки.
— А это украшение, — фрау Бухгольц перехватила Хелену у стола, — с последней партии. Мой муж говорит, необычайно удачный квартал. Пять миллионов карат за последние годы, вы представляете? Пять миллионов!
— Впечатляюще, — сказала Хелена, и это было правдой.
Шрам на скуле за экраном рентгена, лицо, гаснущее, стоило Фенске произнести «следующий», — всё это было в двух улицах отсюда, за толстыми стенами больницы. Хелена отпила из бокала и не додумала мысль до конца.
— Фройляйн Брандт, вы витаете в облаках, — фрау Бухгольц легонько коснулась её локтя веером. — Устали с дороги? Это нормально, милая, город умеет ошеломить с первого раза. Но вы привыкнете. Здесь все привыкают.
Хелена улыбнулась и взяла бокал шампанского, который ей протянули, и почти весь вечер ловила себя на том, что мысленно повторяет одно слово — Шиконго — будто оно могло что-то изменить.
* *
Через две недели она уже вела досмотры самостоятельно — Фенске доверял ей включать аппарат, читать снимки на первый, поверхностный взгляд, прежде чем звать его для окончательного заключения. Работа стала рутиной быстрее, чем она ожидала.
Номер одиннадцать из барака четыре она узнавала по шраму на скуле, по особенной прямоте спины. Он проходил через больницу чаще прочих. Гораздо чаще.
— Герр доктор, — сказала она однажды, дождавшись, когда за очередным пациентом закроется дверь, — я, кажется, дважды за неделю записывала одиннадцатого из четвёртого барака на повторный осмотр. Это не ошибка учёта?
Фенске не сразу ответил. Он снимал перчатки медленно, палец за пальцем, не глядя на неё.
— Некоторые случаи требуют более пристального наблюдения, фройляйн Брандт.
— Какие случаи?
— Те, что попадают в особый список, — он произнёс это вполголоса. — Зондерлисте. Не обычная контрабанда. Нечто более... интересное с медицинской точки зрения.
— Могу я взглянуть?
— Со временем, — сказал он, и от этого Хелена вечером долго не могла заснуть. За окном ветер швырял песок в закрытые ставни. Она слушала этот стук почти до рассвета.
* *
Доверие она заработала руками. Приходила в больницу раньше санитаров и уходила позже Фенске, перемыла кюветы, которые до неё мыли кое-как, переписала набело журнал досмотров за полгода, где её предшественница путала бараки. Однажды на вечернем досмотре она заметила на снимке тень, которую Фенске пропустил: камень, проглоченный неудачно, застрял у рабочего в пищеводе. Фенске долго смотрел то на экран, то на неё, а на следующий день перестал запирать при ней шкаф с бумагами. Ещё через неделю он сам протянул ей тетрадь «Зондерлисте».
— Раз уж вы спрашивали. Полагаю, для медицинского образования это будет небесполезно.
Зондерлисте оказалась тоньше, чем она представляла: чуть больше сорока страниц, исписанных убористым, аккуратным почерком Фенске — под каждым листом лежала синяя копирка, запись делалась в два экземпляра. Никаких номеров бараков. Только даты, короткие пометки медицинского характера и колонка цифр, подписанная сверху одним словом: «Карат».
Она пролистывала страницы медленно. Против каждой даты — имя. Настоящее имя, тщательно, почти любовно выведенное: Мутумба, Каконда, Наканго. Шиконго был в самом конце: первая запись почти два года назад, скромные числа, последняя на прошлой неделе — едва не вдвое больше прежней. Против каждого имени тянулся столбец карат, и числа в нём прибывали каждые три недели, как проценты по вкладу.
Проглоченный камень выходит один раз. Хелена перелистнула назад, потом снова вперёд, сверила даты, под языком стало кисло, пальцы взмокли, и страница прилипла к ним, когда она попыталась её перевернуть. Камни были в них самих. Их снимали, как снимают урожай, и ждали, пока нальются новые.
— Это... — она подняла глаза на Фенске. Он не отвёл своих и не поторопил её, только достал часы и, не глядя, отметил время. — Это не контрабанда.
— Нет, — согласился он спокойно. — Это эргибиге. Так мы их называем между собой: «добычливые». У некоторых людей организм от рождения несёт в себе мелкие кристаллы. Местные жили с ними поколениями, и камни лежали тихо, никого не убивая. Почему одни, а не другие — неизвестно даже берлинским специалистам. Три года назад снимок одного рабочего показал нечто, что не укладывалось в анатомию, а потом выяснилось, что камень можно разбудить. Лучи, которые проходят сквозь человека за экраном, проходят и сквозь кристалл, и после каждого сеанса он прибавляет. Надрез довершает дело. Поэтому номер одиннадцать и стоит у меня за экраном чаще прочих.
У Наканго последняя запись обрывалась одним словом, выведенным тем же почерком: «Выбыл». Дата рядом стояла всего через четыре дня после предыдущей.
— Что это значит — «выбыл»? — спросила она, и вопрос вышел тише и напряжённее, чем ей хотелось бы.
— Значит, материал утрачен раньше срока.
— Он умер.
— Формально — да, — Фенске произнёс это так же ровно, как всё остальное. — Издержки процесса, фройляйн Брандт. Видите ли, разбуженные кристаллы не остаются смирно там, где образовались. Каждое вмешательство будит остальные, и они растут не вширь, а вглубь, к более снабжённым кровью тканям. К сердцу, иногда к глазам. У Наканго — к мозгу: сперва головные боли, потом слепота на один глаз, а потом однажды ночью сердце просто встало. Он выработался раньше срока.
— Вы... извлекаете это из них?
— Разумеется, — он не стал приукрашивать. — Каждое извлечение запускает рост заново, и камень наливается быстрее прежнего. На этом всё и держится. Ресурс, фройляйн Брандт. Просто ресурс. Компания весьма заинтересована в этом направлении, но не афиширует — незачем. Записи ведутся в двух экземплярах: один здесь, второй в контору, ежеквартально. Порядок тот же, что с рудой.
— Чем он ценнее рудного? — спросила она, чувствуя, что вопрос выходит за пределы того, что ей стоило бы спрашивать.
— Из шахты — с трещиной, с мутью, товар на вес. Этот без трещин и без мути, а цвет для такого дела не важен. Такой не в кольцо ставят. Такой — в прицел.
Хелена закрыла тетрадь. Руки были холодными.
— И... насколько это... безопасно для них?
Фенске вымыл руки, стряхнул воду с пальцев.
— Безопасно? Это не медицина, фройляйн Брандт. Пока кристалл близко к поверхности, достать его просто: надрез неглубокий, как удаляют дробинку. Но каждый надрез запускает рост заново, и новый камень сидит глубже старого. Организм слабеет с каждым разом, и остановить это нельзя. Без нас эти люди прожили бы жизнь с камнями в груди, как жили их отцы. С нами они доходят до сердца.
— То есть вы не лечите их, а выращиваете.
— Выращиваем и собираем, — сказал он. — Мёртвый эргибиге не даёт карат. Живой даёт, пока жив. Совпадение интересов, не более.
* *
Запах эфира держится в горле дольше, чем всё остальное. Хелена поняла это после, отмывая руки холодной водой из кувшина. В четверг в операционной все прочие ощущения перебивал слишком яркий свет лампы да медный привкус крови на языке; среди всего этого Фенске раскладывал инструменты с той же неспешностью, с какой раскладывал бы столовое серебро перед званым ужином.
Ассистировать её попросили накануне, между делом, между распоряжением о белье для палат и жалобой на поставки эфира. Отказ означал бы объяснения, а объяснений у неё не было — только тяжесть на душе, растущая с каждым днём.
Шиконго лежал на операционном столе тихо, с приоткрытыми глазами. Эфир подействовал не полностью, и Хелена подумала, что, может быть, так задумано, чтобы не перегружать истощённое сердце.
— Фиксируйте показатели, — сказал Фенске, беря скальпель.
Хелена записывала: пульс, дыхание, время. Цифры выходили из-под её пера мелкими и разборчивыми, рука двигалась отдельно от того, что видели глаза. А глаза видели слишком многое для одного дня: то, как кожа поддаётся лезвию; то, как Фенске неглубоко, вдоль ребра, любовно раздвигает ткани, не вскрывая грудь, а лишь добираясь до того, что залегло под кожей; как кровь густо выступает по краю разреза и течёт на каменный пол.
Она не станет описывать в дневнике, что на свету, под лампой, извлечённый камень оказался неожиданно маленьким, не больше горошины, тёмно-жёлтым, будто впитавшим в себя весь окружающий песок, всю пыль дорог, по которым Шиконго ходил два года. Камень лежал ближе к сердцу, чем в прошлый раз, — Фенске упомянул это вслух тоном, каким отмечают перемену погоды: «Смещается. Ожидаемо на этом сроке».
Фенске взвесил камень, продиктовал число, Хелена записала в графу «карат» напротив имени Шиконго, и её рука, выводящая эту цифру, показалась ей вдруг чужой.
Шиконго застонал один раз, а потом, к ужасу Хелены, дыхание сбилось, участилось, и Фенске замер над ним.
— Пульс, — бросил он резко, впервые за вечер повысив голос.
Хелена нашла пульс дрожащими пальцами и продиктовала цифру — слишком высокую. Фенске ввёл раствор из приготовленного заранее шприца, и через невыносимо долгую минуту дыхание Шиконго снова выровнялось. Доктор поморщился от того, что процедура едва не сорвалась. Он потянулся за портсигаром, но вспомнил про эфир, сунул его обратно и снял перчатки резким, злым движением и бросил на инструментальный столик.
— Обычно они переносят легче, — сказал он, вытирая руки, будто ничего не случилось. — Этот истощён предыдущими сеансами, а камень сидел ближе к артерии, чем мне бы хотелось. Запишите: рекомендован перерыв в три недели перед следующим осмотром. Перерыв не значит — без работы: кристалл растёт быстрее при нагрузке. Пусть работает, пусть пьёт солевой раствор по расписанию санитара. Три недели — это срок, за который камень нальётся заново, не отдых.
Три недели. Хелена посмотрела в тетрадь и поняла, что за два года у одного Шиконго таких «перерывов» набралось не меньше тридцати, а страниц в тетради за сорок, и у каждого имени шёл свой такой счёт; тело Шиконго открывали снова и снова с той же будничностью, с какой в других домах города открывали устричные бочки, и с каждым разом расстояние между скальпелем и его сердцем становилось всё короче.
Когда всё закончилось, она вышла на воздух и долго стояла у стены больницы, глядя на песок, розоватый в закатном свете, и впервые с той минуты, как сошла с поезда, не сразу заставила себя вернуться внутрь.
* *
Хелена пыталась придержать документы, «случайно» не внести запись в график. Фенске заметил на третий день и мягко поправил сам, будто её ошибка была усталостью новенькой. Мягкость была хуже выговора. Выговор она бы поняла.
— Здесь всё под контролем, — сказал ей старший надсмотрщик, когда она спросила о переводе рабочих на другой участок. — Иначе никакой цивилизации здесь бы не было.
Она видела эту цивилизацию каждый день. Лёд. Опера. Устрицы. И под этим — аккуратный почерк, превращающий людей в графу цифр.
С того дня она начала мыть руки дольше, чем нужно, после каждого досмотра, до жжения и красноты, и сама не могла бы объяснить зачем.
* *
В субботу, как заведено, у Бухгольцев собрались гости. И снова привезли из больницы полевой чемодан — тот самый, лёгкий, кайзеровского образца, — чтобы показать чудо техники тем, кто ещё не видел.
— Фройляйн Брандт лучше всех умеет с ним обращаться, — с гордостью объявил Фенске. — Покажите гостям, как выглядит собственная рука на просвет — уверяю вас, впечатление незабываемое.
Хелена включила аппарат, и по очереди гости подходили, восхищённо ахая при виде собственных костей на зелёном экране: вот тонкие фаланги пальцев фрау Бухгольц, вот массивная кисть её мужа, привыкшая, впрочем, не к кирке, а только к перу и счётной книге. Каждый раз она думала о том, сколько раз такой же экран светился над Шиконго, но никто из смеющихся гостей об этом не знал и не спрашивал.
— А теперь вы, фройляйн Брандт, — сказал вдруг Фенске. — Для симметрии. Пусть гости увидят, что аппарат одинаково честен и с медиками.
Отказ выглядел бы нелепо на глазах у дюжины гостей в бальных платьях, и Хелена встала за экран половиной корпуса.
Экран засветился зелёным. Гости заахали снова как заведённые, а Фенске молчал, чуть склонив голову набок.
— Прелестно, — сказала фрау Бухгольц. — Совершенно прелестно, как всё это выглядит на просвет.
Хелена вышла из-за аппарата. Фенске уже отвернулся что-то поправлять, но она заметила, как его лицо на мгновение застыло с тем самым выражением, с каким он смотрел на экран, когда за ним стоял Шиконго.
* *
Он вызвал её в кабинет через два дня.
Она села. Зондерлисте лежала на столе закрытой, Хелена почувствовала, как холодеет тело, прежде чем Фенске заговорил.
— Тот субботний снимок, — начал Фенске, — оказался небезынтересным. За все годы работы здесь я не встречал подобной структуры у... — он замялся, подбирая корректное слово, — у соотечественницы.
— Герр доктор, я не понимаю.
— Понимаете, — сказал он мягко, почти с сочувствием. — Вы слишком умны, чтобы не понимать. У вас редкая, замечательная с научной точки зрения особенность. Она встречалась мне прежде у Каконды, у Мутумбы, теперь вот у Шиконго. Но никогда у немки.
Затем, не поднимая глаз от тетради, он добавил:
— Забавное совпадение, почти все донимали надсмотрщиков собственным именем сверх всякой пользы для себя: Каконда так и не откликался на номер, Мутумба переучил половину барака звать себя по-своему, а Шиконго назвал себя при первом же досмотре. Упрямство на пустом месте. Медицине подобные совпадения по большей части ничего не говорят.
Хелена молчала. Где-то за стеной, в коридоре больницы, слышались обычные утренние звуки: шаги, короткая команда на африкаанс.
— Это меняет дело? — спросила она наконец, хотя уже знала ответ.
— Это делает случай исключительным, — сказал Фенске и, не дожидаясь её реакции, придвинул к себе тетрадь и начал новую страницу. — Компания будет весьма заинтересована. Представьте, фройляйн Брандт: доказательство того, что феномен не связан с расовой принадлежностью, а является более общей, более... универсальной особенностью человеческого организма. Это открытие, а не только добыча.
— Вы хотите сказать, — она заставила голос звучать ровно, — что собираетесь занести меня в Зондерлисте.
— Я уже занёс, — сказал он просто, словно извиняясь за бюрократическую неизбежность. — Формальность, конечно. Первое наблюдение состоится не раньше, чем через месяц, организму нужно время, чтобы структуры оформились достаточно для извлечения. Никакой спешки.
С того дня она завесила зеркало в своей комнате полотенцем. Горничная дважды его снимала, и дважды Хелена вешала полотенце обратно.
* *
Месяц прошёл быстрее, чем ей хотелось.
Тянущая боль под левой ключицей началась на третий день после разговора с Фенске — сперва как отголосок неудобной позы, потом как то, что не проходит ни ночью, ни после чашки кофе. Хелена трогала это место пальцами перед завешенным зеркалом, по памяти, не глядя, и уговаривала себя считать так же спокойно, как считала чужие рёбра на экране: одну деталь за раз, без спешки. К концу второй недели прибавился сухой кашель, короткий, тот самый песок в горле, который не удавалось откашлять. Она начала вести счёт — не дням до осмотра, а симптомам — тем же убористым почерком, каким Фенске вёл свою тетрадь, только на отдельной странице собственного дневника, никому не показанной.
Она пыталась написать в Германию — отцу, друзьям, кому угодно, — но каждое письмо, прежде чем уйти со станции, проходило через контору компании, и Хелена так и не решилась довериться бумаге: слишком велик был риск, что письмо не дойдёт, а её саму сочтут неблагонадёжной.
С Шиконго говорить было проще и страшнее всего. В один из осмотров, когда надсмотрщик вышел за водой, он вдруг заговорил сам — не о больнице и не о камнях. Про воду. Дома, сказал он, у отца был скот, и в сухой сезон они гоняли его к реке за два дня пути; вода там стояла бурая, но живая, не то что здешний лёд — его делают из ничего, и в нём нет ни рыбы, ни вкуса. Он показал ладонью высоту телёнка, родившегося в тот год, когда он ушёл на контракт, и коротко засмеялся — телёнок, наверное, давно уже старый вол, а он всё считает его телёнком. Хелена засмеялась вместе с ним, и это было странно: смеяться здесь, в этой прохладной комнате с зелёным экраном. Потом надсмотрщик вернулся, и Шиконго снова стал номером одиннадцать из барака четыре.
— Нельзя убежать, — сказал он однажды, когда охрана отвернулась достаточно надолго. — Я думать об этом. Пустыня больше любой побег.
— Тогда что остаётся?
Он посмотрел на неё прямо, как в первый день в больнице.
— Помнить своё имя. Пусть писать номера. Я помню, как моё имя. И вы тоже помнить.
Она не нашла, что ответить.
В ту ночь она снова достала свой дневник и рядом с именем Шиконго, страница за страницей, переписала все имена из Зондерлисте, какие смогла запомнить и восстановить: Мутумба, Каконда, Наканго. И другие, чьи имена она узнавала теперь у самих рабочих, тихо, вопреки протоколу, каждый раз, стоило представиться случаю.
Копирку Фенске менял каждую неделю, а отработанную бросал в корзину под столом. Хелена стала забирать её по вечерам, когда расходились санитары. Если поднести синий лист к лампе, на нём светлыми дорожками проступали строчки — там, где перо выдавило краску: даты, имена, караты. Она разглаживала листы и прятала их в дневник, между страницами со своим счётом.
Тетрадь Фенске оставалась тетрадью Фенске, компания оставалась компанией, а до её собственного «наблюдения» оставалось всё меньше дней. Но список рос — не в каратах, а именами, — и на этот список её власти хватало.
* *
Вечером накануне назначенного дня Бухгольцы, как назло, устроили очередной приём по случаю какой-то годовщины, Хелена уже не запоминала повода. Она смотрела на всё это другими глазами — не как на чудо посреди пустыни, а как на витрину, за которой работает что-то совсем иное.
Фенске пригласил её танцевать так, словно ничего не было решено и завтрашнего утра не существовало вовсе. Его рука на её талии была лёгкой, почти невесомой; он вёл партнёршу уверенно, будто они и вправду просто танцуют, а не стоят по разные стороны чего-то непоправимого.
— Вы прекрасно держитесь, фройляйн Брандт, — сказал он, когда музыка на мгновение стихла. — Не всякий на вашем месте сохранил бы такое самообладание.
— У меня есть выбор? — спросила она тихо.
Он чуть крепче сжал её руку в танце, удерживая не только партнёршу, но и разговор в приличных, безопасных границах.
— Выбор есть всегда, фройляйн Брандт, — сказал он наконец. — Вопрос лишь в том, какую цену вы готовы заплатить.
Она посмотрела через его плечо туда, где фрау Бухгольц демонстрировала гостям новое кольцо, где оркестр готовился к следующей мелодии, где за окном, невидимая в темноте, лежала пустыня, забравшая когда-то арбу Иоганна Коулмана. Завтра всё это будет стоять так же, как стоит сейчас.
— Тогда я не хочу больше платить, — сказала она, и на последнем слове голос сорвался почти в шёпот.
Она высвободила руку из его ладони и пошла через зал. Дорогу она выучила заранее: от окна шесть шагов, мимо пальмы в кадке, мимо пюпитров оркестра, к полевому чемодану, который снова привезли для гостей. Хелена щёлкнула переключателем, экран засветился зелёным, и оркестр сбился, такт за тактом, и замолчал.
— Прошу минуту внимания, — сказала она. Голос вышел громче, чем она хотела, но не дрогнул. — Доктор Фенске любит показывать гостям, как устроен человек на просвет. Я покажу вам то, чего он не показывает.
* *
Она вынула из кармана платья сложенные синие листы и поднесла первый к экрану. Сквозь копирку, подсвеченные зелёным, проступили строчки, и она стала читать вслух, не торопясь, так, как Фенске диктовал ей вес камней:
— Мутумба. Двенадцатое марта, три карата. Второе апреля, четыре. Двадцать третье апреля, пять с половиной. — Она переложила лист. — Наканго. Шесть записей. Последняя — «выбыл». Это не контрабанда, — сказала она. — Камни растут у этих людей в теле, и доктор Фенске их выращивает: лучами, вот этим самым аппаратом и скальпелем. Каждые три недели. Почерк его, а второй экземпляр раз в квартал уходит в контору компании. — Она повернулась к фрау Бухгольц. — Ваше колье с последней партии, вы мне сами говорили. Хотите, я назову имена?
Гул недоумения прошёл по залу. Кто-то нервно рассмеялся, приняв это за неудачную шутку, кто-то потребовал у Фенске объяснений, кто-то сказал про жару и нервы новоприбывших. «Это невозможно», — отчётливо произнесла какая-то дама, и по залу прошёл согласный кивок соседей. Сам доктор стоял неподвижно, бледный; в его глазах испуг быстро сменялся привычным холодным расчётом.
— Это неправда, — сказал Фенске, и голос его на первом слове дрогнул, чего Хелена не слышала от него ни разу. Он сам это услышал; на долю секунды на лице проступила растерянность человека, потерявшего строчку в заученной речи. Потом справился. — Фройляйн Брандт переутомилась, — произнёс он ровнее, хотя рука его, лежавшая на спинке ближайшего стула, побелела в костяшках. — Африканский климат бывает жесток к непривычным нервам.
— Спросите его сами, — сказала она. — Барак четыре, номер одиннадцать. Его зовут Шиконго. Два года, тридцать надрезов, и камень уже у самого сердца. — Она прижала ладонь к груди под левой ключицей, туда, где у неё самой третью неделю тянуло, и кто-то рядом отшатнулся. — Он ещё жив. Пока ещё жив. Спросите, пока...
Фрау Бухгольц уронила бокал, он разбился с неожиданно чистым звуком, и на секунду все взгляды метнулись туда, а не к Хелене. Кто-то из гостей демонстративно вышел, не прощаясь. Фенске шагнул к Хелене, и в его лице уже не было прежней мягкости, только деловитая злость человека, у которого сорвался хорошо отлаженный процесс.
— Вы понимаете, что натворили, — сказал он тихо. — Компания этого не забудет.
— Я на это и рассчитывала, — ответила она, хотя договорила уже через силу, одними губами.
* *
Три недели до отъезда Хелена провела фактически под замком, формально «на отдыхе» по предписанию того же Фенске, который навещал её раз в два дня с неизменной вежливостью человека, ожидающего результата. Она слышала иногда за окном оркестр, приёмы у Бухгольцев продолжались как ни в чём не бывало. По ночам ветер натаскивал песок под дверь тонкой рыжей полосой через порог, и сколько бы горничная ни выметала его утром, к вечеру он ложился снова, терпеливо, как будто пустыня уже начала прибирать комнату к рукам, не дожидаясь, пока та освободится.
На третий визит она наконец спросила прямо:
— Вы не собираетесь проводить извлечение?
— Нет, — сказал Фенске, садясь напротив неё. — И не потому, что передумали относительно ценности находки, уверяю вас. Просто в Берлине к жалобам относятся по-разному, фройляйн Брандт. Женщина, вернувшаяся из колонии с рассказом о людях, в которых прорастают алмазы, — это одно дело: нервы, тропики, климат, доктора качают головами и прописывают покой. Но женщина с таким же рассказом и свежим рубцом в нужном месте — совсем другое дело. Рубец — это улика. А улик мы предпочитаем не оставлять. Смерть молодой немецкой сотрудницы, как вы понимаете, тоже улика, и притом такая, что вызвала бы куда больше вопросов, чем один нервный срыв на балу.
Смысл дошёл до неё не сразу. Когда дошёл, Хелена отвернулась к окну: её оставляли нетронутой не из милосердия.
— Значит, я просто уеду. С этим внутри.
— Именно так.
— Вы говорили про сердце, про глаза. Это может случиться и со мной?
— Может. Без нас такие камни лежат тихо. Но вы столько недель простояли под лучами, а лучи будят камни не хуже скальпеля. Куда он двинется в вашем случае, предсказать невозможно: прецедентов у соотечественниц не было. Пять лет, десять, тридцать — организм у всех ведёт себя по-разному. Возможно, вы проживёте долгую жизнь и умрёте от чего-то совершенно постороннего. А возможно, однажды утром просто не проснётесь. Мы не узнаем, если вы, конечно, сами нам не напишете.
Он сказал это и посмотрел на часы, будто уже прикидывал, успеет ли к поезду. Хелена поняла, что для него это и была честность: он сообщал ей то, что знал, ровно настолько, насколько это имело значение для дела.
— Организм умеет ждать, — добавил он, вставая. — Как, впрочем, и мы.
В последний визит он принёс с собой не лекарства, а полевой чемодан, тот самый, с субботних приёмов, — и попросил ещё один снимок. Она не смогла отказать. Фенске долго рассматривал экран, дольше обычного, и молча сделал пометку в блокноте, который тут же убрал во внутренний карман кителя. Какую именно, она так и не узнала.
Компания оплачивала обратный билет только туда, откуда человека выписали на контракт, и просить о другом направлении означало просить об одолжении у тех же людей, которые чуть не превратили её в графу тетради.
Так Хелена отправилась обратно в Германию «по состоянию здоровья», как записали в официальных бумагах. На перроне только начальник станции сухо пожелал счастливого пути, будто она была обычной пассажиркой, закончившей обычный контракт.
* *
В Гамбурге она попыталась рассказать сначала отцу, потом семейному врачу. Отец налил ей воды и сменил тему. Врач кивал в нужных местах, а после предложил отдых на водах и заметил, что тропики и потрясение играют с рассудком причудливые шутки. Допуска к рентгену у него не было, да и Хелена не стала настаивать. Без тетради Фенске, без единого шрама на собственном теле у неё не было ничего, кроме слов, а слова женщины, вернувшейся из колонии с историей о людях, в которых прорастают алмазы, годились ему разве что для истории болезни.
Дневник, с которым она не рассталась даже в дороге, вернулся в ящик стола.
Окрепнув в решимости, она попробовала иначе — не жаловаться, а спросить, как коллега коллегу. Написала в Общество кайзера Вильгельма, в отдел минералогии, тем же сухим протокольным языком, какому её научил Фенске: наблюдала на практике в Юго-Западной Африке случаи аномального формирования кристаллических структур в живых тканях, просит разъяснений о природе явления для собственного медицинского образования.
Ответ пришёл на бланке с гербовой печатью через шесть недель — короче её письма вдвое.
«Многоуважаемая фройляйн Брандт, Ваше письмо получено и передано в соответствующий отдел. Материалы по указанной теме относятся к сведениям особого режима хранения. Ваш случай учтён в реестре особого наблюдения с текущего года. Просим впредь любые сведения подобного рода направлять исключительно через доктора Фенске либо непосредственно в канцелярию Общества, минуя частную переписку».
Она перечитала последнее предложение трижды. Не «случаи», не «явление» — «Ваш случай». В канцелярии научного общества в центре Берлина, за тысячи километров от Колманскопа, кто-то уже открыл папку с её именем прежде, чем она сама успела дописать письмо.
Письмо легло в тот же ящик стола, поверх дневника.
Боль под ключицей за эти месяцы никуда не делась — то отступала на неделю, то возвращалась плотнее прежнего. Кашель стал таким же утренним ритуалом, как чашка кофе, только после него на платке оставался след — сначала розовый, потом гуще.
Летом заговорили о войне — сначала как о слухе за обеденным столом, потом как о заголовках, которые отец теперь читал вслух за завтраком, качая головой. Газеты писали про призыв, про снаряды, про недостачу оптического стекла для дальномеров и прицелов. Хелена прочитала эту строчку дважды, вспоминая другую фразу, сказанную другим голосом в другой части света: «Такой не в кольцо ставят. Такой — в прицел». Через неделю после объявления мобилизации в дверь их дома в Гамбурге позвонили в восемь утра.
На пороге стоял не почтальон, а служащий в форме, при виде которого горничная сразу отступила вглубь прихожей. Он протянул серый конверт с тиснёным имперским орлом и попросил расписаться в получении, не глядя ей в лицо.
Внутри был один лист. Сухое предписание явиться во вторник, к восьми часам утра, в закрытую клинику Общества кайзера Вильгельма, корпус Б, имея при себе настоящее письмо и документ, удостоверяющий личность. Внизу страницы мелким шрифтом стояла графа учёта: номер, дата и одно слово вместо диагноза — «Спецрезерв».
Хелена стояла в прихожей с листом в руке, и в ту же секунду что-то внутри груди сдвинулось — резко и сухо, одним движением несмазанного механизма где-то под самым горлом.
Кашель поднялся раньше, чем она успела сделать вдох. Она зажала рот ладонью, и когда отняла её, на сером казённом листе, поверх гербовой печати и собственной фамилии, уже расплывалось тёмное пятно, в котором на свету холодно блеснула острая алмазная крошка.

Хочу продолжение. Боролась ли она дальше, сбежала в другую страну?