Tatarin67

Tatarin67

Пикабушник
Дата рождения: 29 сентября
в топе авторов на 796 месте
107 рейтинг 3 подписчика 1 подписка 14 постов 0 в горячем
1

Детство

Серия Зорич -сын приРоды

Глава первая.

Где рождаются имена.

Заря не плакала в первой своей жизни, наступившей весны.

Она молчала — не как испуганный зверёк, а как озеро перед рассветом: спокойное, полное тайн, готовое отразить небо, едва оно прикоснётся.

Богдана часто сидела с ней у порога, когда снег ещё лежал под соснами, но в воздухе уже шевелилось что-то новое — не тепло, нет, а обещание тепла. Девочка лежала на меховой подстилке, завёрнутая в шкуру бобра, подаренного старым охотником, что однажды заблудился в Урочище и вышел из него с пустыми руками, но с душой, наполненной страхом и уважением.

Зорич не носил её на руках часто. Он знал: руки отца — не колыбель, а ограда. Он стоял рядом. Иногда — прямо у порога, опираясь спиной на косяк, глядя на дочь так, будто каждый её вдох — это молитва, а он — её хранитель.

Но однажды — в день, когда с крыши начал капать первый настоящий весенний дождь, и капли падали в лужу под окном, как звоночки — Заря вдруг улыбнулась.

Не случайно. Не по-детски. А целенаправленно — как будто увидела кого-то.

Богдана обернулась.

На ветке ольхи, промокшей от дождя, сидел Ворон. Он не каркал. Он просто смотрел. А в его глазах, чёрных, как смоль, отражалась маленькая девочка — и в этом отражении было что-то древнее.

— Она его видит, — тихо сказала Богдана.

Зорич подошёл, опустился на корточки.

— Кого?

— Его. Ворона. Не как птицу. А как… собеседника.

И точно — Заря тянула ручонку к ветке, не плача, не крича, а зовя.

Ворон спрыгнул с ветки. Подошел по земле, ближе. Остановился в трёх шагах. Заря засмеялась — тонко, как колокольчик под ветром.

Тогда Ворон кивнул —по человечески, будто поклонился — и улетел.

А Заря глубоко вздохнула.

А от разлуки.

— Она чувствует, — прошептал Зорич. — Чувствует, что он — не гость, а страж.

С того дня Ворон стал прилетать каждое утро. Он не садился в избе. Он ждал у сосны. И каждый раз, как только Зарю выносили на воздух, он слетал с ветки и пел — не каркал, а именно пел: тихо, ритмично, как будто учил её чему-то.

Бабка Агафья, пришедшая проверить мать и дитя, задумчиво покачала головой:

— Такие дети… они не учатся говорить. Они вспоминают, как слушать.

Первый шаг — не на ногах, а в сознании

Заря пошла в семь месяцев.

Не по земле — нет. По границе.

Однажды Богдана оставила её спать у очага что топили летом на улице. Вернулась — а люльки нет. Паника сжала сердце. Но тут из-за бревна, где дрова были сложены, выглянула лапа — огромная, бурая, пушистая.

Медвежонок — один из тех, что Зорич спас после гибели матери — осторожно, как нянька, вывел Зарю на свет.

Она сидела верхом на его спине, держась за уши, и смеялась.

Медвежонок — теперь уже почти взрослый — не шёл, а почти полз, очень осторожно, чтобы удержать на себе ребенка.

Однажды уже в конце лета ,Зорич нашёл их у ручья.

— Она попросила, — сказал он Богдане, не удивляясь. — Не словами. Но я понял.

— Попросила чего?

— Увидеть воду.

И правда — Заря тянулась к ручью, а вода, странно, не текла мимо, как обычно, а как будто замедлила ход, будто тоже хотела посмотреть на неё.

А немного ранее, в ту же весну, Заря впервые поговорила.

Не с людьми.С ветром.

Она стояла босиком на мху, в рубашонке из льна, и вдруг подняла руки — не как ребёнок, а как жрица. Ветер обвил её, поднял волосы, и она произнесла:

— «Ты принёс мне запах тополя. Зачем?»

Богдана, стоявшая в тени, ахнула.

— Откуда она знает тополь? Мы же в еловом бору!

Но Зорич лишь кивнул:

— Тополь растёт за рекой. Ветер сегодня с юга. Он рассказал ей.

Так начался её язык — не человеческий, не звериный, а прозрачный, как роса на паутине.

Когда Заре исполнилось два года, Рысь-Мать привела её к себе в логово.

Не похищая. Не унося. А просив разрешения — смотря в глаза Богдане.

Богдана дала согласие.

— Пусть учится видеть в темноте сердцем, — сказала она.

В логове, под корнями старой сосны, Рысь учила Зарю тишине.

— Слушай , — говорила она (а Заря понимала не словами, а вибрацией в груди), — а слушай то, что молчит.

Там, в полумраке, Заря научилась:

— различать дыхание спящей куницы от дрожания листа;

— чувствовать, как муравей ползёт по корню в тридцати шагах;

— знать, что олень остановился у ручья не потому что пьёт, а потому что чует волка.

Однажды ночью, когда луна была полной, Рысь привела Зарю к озеру.

— Смотри, — сказала она.

И Заря увидела: вода дышит.

Не метафорически. Действительно дышит — поднимается и опускается, как грудь спящего зверя.

— Это — пульс земли, — прошептала Рысь. — Ты — часть его.

С тех пор Заря часто выходила на берег. И слушала пульс.

А медвежата учили её силе.

Не ярости. Не напора. А тягости — как нести тяжесть мира и не сломаться.

Один из них, по имени Гром тот что (так его звала в душе Зоря), носил её на спине по лесу.

— Ты — мой детёныш, — говорил он. — А я — твоя земля.

И когда Заря падала, он не поднимал её. Он ждал, пока она сама встанет.

— Падать — можно. Не вставать — нельзя.

Однажды она упала с камня. Ударилась виском. Плакала.

Гром сидел рядом. Не трогал. Не утешал.

— Кровь — это тоже речь, — сказал он. — Послушай, что она говорит.

И Заря затихла.

Потом вытерла слёзы и сама встала.

С тех пор, когда боль приходила — от укуса крапивы, от укуса комара, от ссадины — она не кричала. Она слушала боль, как учили её Рысь и Горазд через Зорича.

— Боль — не враг, — говорила ей Богдана, обрабатывая рану мазью из окопника. — Боль — вестник. Она говорит: «Смотри сюда. Здесь что-то не так».

А в три года случилось нечто, что заставило даже Зорича дрогнуть.

Заря заболела.

Не простудой. Не горячкой. А тишиной.

Она перестала говорить. Перестала смеяться. Даже пить не хотела.

Богдана заварила все травы, что знала. Зорич вызывал духов — ветра, воды, даже Луну.

Но Луна-Мать ответила:

— Она не здесь. Она в Нави.

— Как? — спросил Зорич.

— Она пошла за тенью. Той, что зовёт всех детей, кто слышит голос мира.

И правда — ночью Зорич увидел, как Заря вышла из тела, как дым из печи.

Он побежал за ней — не ногами, а сердцем.

Нашёл её у того самого озера, где топили браконьеров.

Там, на берегу, сидела девочка, точь-в-точь как Заря, но с глазами старше времени.

— Это — её тень-сестра, — сказал голос Луны. — Каждый, кто слышит Землю, рождается с ней. Обычно она зовёт лишь в смертный час. Но у неё — такая кровь, что зов начался рано.

— Что делать?

— Не тащи её назад. Попроси остаться.

Зорич подошёл к дочери.

— Ты мне нужна здесь, — сказал он. — Ты — мост. А мост должен быть целым.

Заря посмотрела на тень-сестру.

— Ты подождёшь? — спросила она.

Тень кивнула.

И Заря вернулась.

Утром она проснулась. Попросила кашу.

Но с тех пор, каждое полнолуние, она выходит — не телом, а духом — и беседует с тенью.

И возвращается с новыми знаниями:

— Завтра дождь.

— Волк у реки ранен.

— В корнях дуба — змея.

Никто не сомневается.

Потому что она — Заря.Не ребёнок.

А Заря.

Глава вторая.

Урок от отца: «Не беги — стань»

Заре было четыре года, когда Зорич впервые взял её с собой на «Стояние на Границе».

Не на прогулку. Не на учёбу. А на испытание.

— Ты слышишь голоса, — сказал он, пристегивая к её поясу маленький нож с костяной рукоятью. — Но слышать — мало. Надо не потерять себя в этом хоре.

Они вышли до рассвета. Лес ещё спал, но уже трепетал от предчувствия дня. Зоря шла босиком, как учили, чувствуя пульс земли под пальцами ног.

На поляне, где сходились три ручья, Зорич остановился.

— Садись. Молчи. Смотри.

Она села.

Прошёл час. Потом — другой.

Лес оживал: сойка щебетала на ели, заяц прыгнул через бурелом, паук спускался на нити с ветки.

Но Зоря не шевелилась. Она слушала не звуки, а тишину между ними — как учила Рысь.

Вдруг — тревога.

Где-то в чаще зашуршало — не шагом, а дыханием.

— Ты чувствуешь? — спросил Зорич, не поворачивая головы.

— Да, — прошептала она. — Там… что-то голодное.

— Волк?

— Нет. Хуже.

Из-за стволов вышла тень — не зверь, не человек, а нечто между. Её глаза горели тусклым, больным светом, как угли под пеплом. Когти царапали землю, оставляя чёрные полосы.

— Это — Вырванный, — сказал Зорич. — Тот, кто вырвался из Нави, но не смог вернуться. Он ищет тело.

Зоря задрожала.

— Бежать?

— Нет, — ответил отец твёрдо. — Бегущего — ловят. Стоящего — обходят.

— Но он смотрит на меня!

— Пусть смотрит. Ты — не добыча. Ты — Страж.

И тогда Зорич сделал то, что поразило дочь больше всего: он взял её за руку — впервые за всю её жизнь — и сказал:

— Смотри в его глаза. Не моргай. И пойми: он голоден не плотью. Он голоден покоем. Но ты — не его покой.

Зоря вгляделась.

И увидела: внутри тени — ребёнок. Маленький, плачущий, потерявшийся в мире за гранью.

— Он… боится? — прошептала она.

— Да.

— Тогда… что делать?

— Не гнать. Не убивать. Сказать: «Ты не здесь».

Зоря встала. Подошла на шаг к тени.

— Ты не здесь, — сказала она чисто, как родник. — Твой дом — там.

Тень замерла.

Потом — сжалась. И, как дым от угасающего костра, рассеялась.

Зорич кивнул.

— Вот и всё. Страж не сражается. Он восстанавливает порядок.

На обратной дороге Зоря молчала.

А вечером, у костра, сказала:

— Папа… а если я сама когда-нибудь вырвусь?

Он посмотрел на неё долго.

— Тогда я приду за тобой. И скажу: «Ты — здесь».

И этого было достаточно.

Глава третья.

Урок от воды: «Память течёт, но не теряется»

Вода в Урочище была живой.

Не метафорически. Она помнила.

Каждую слезу. Каждый смех. Каждую кровь.

Зоря узнала это в пять лет, когда Богдана послала её к роднику за водой.

— Возьми берестяной туес. И не забудь поздороваться, — напомнила мать.

Зоря пришла. Коснулась пальцем поверхности.

И вдруг — картина:

Женщина в белом платье, с косой до пояса, моет в этом роднике руки. На пальце — серебряное кольцо с сапфиром. Она плачет. Но в её слезах — не горе, а прощание.

Зоря отдернула руку.

— Кто это? — спросила она у ручья.

Вода не ответила словами. Но пузырьки на поверхности сложились в узор — рунную вязь, которую Зорич учил её читать.

Она расшифровала: «Матушка».

Вернувшись, она рассказала.

Богдана побледнела.

— Это… моя мать. Она умерла в родильне. Перед смертью пришла сюда. Мы не знали…

Зорич молчал. Потом сказал:

— Вода — не зеркало. Она — хроника.

С тех пор Зоря каждую неделю приходила к роднику.

Она не просто брала воду. Она слушала её.

И узнала:

— Где в прошлом веке погиб охотник — вода там холоднее;

— Где любовники клялись друг другу — вода сладкая, как мёд;

— Где пролилась кровь невинного — вода мутнеет, даже в зной.

Однажды она увидела себя — не как есть, а как будет.

Девушка в сером плаще из шерсти стоит на берегу реки. В руках — оберег «Слеза Селены». За спиной — лес, но он чужой: вырубленный, больной. Она поёт. И вода отвечает ей — высвобождая что-то из глубин.

— Это — будущее? — спросила она у отца.

— Нет, — ответил он. — Это — возможность.

— А если я не захочу быть этой?

— Тогда вода покажет другую.

Но Зоря уже знала: она выберет эту.

Потому что вода — не судьба.

Она — память.

И память требует, чтобы её слушали.

Глава четвёртая.

Урок от огня: «Чтобы согреть — сгори немного»

Огонь в очаге Зорича не был просто огнём.

Он был живым. В прочем как и во всех деревенских избах.

И знал каждое имя в доме.

Когда Зоре исполнилось шесть, Зорич впервые разрешил ей разжечь костёр самой.

— Но помни, — предупредил он, — огонь — не слуга. Он — друг и партнёр.

Она собрала сухие ветки, уложила их в кострище, как учили.

Потом — замерла.

— Что? — спросил Зорич.

— Он… не хочет?

— Почему?

— Потому что я боюсь.

Огонь, даже в головешках, чувствует страх.

— Тогда скажи ему правду.

Зоря наклонилась к куче хвороста.

— Я боюсь, что сожгу дом. Но я хочу согреть мать. Она простыла и кашляет.

И вдруг — искры.

Не от кремня. От намерения.

Пламя вспыхнуло — не яростно, а ласково, как кошка, что мурлычет у ног.

Зорич улыбнулся.

— Вот. Ты не приказала. Ты поделилась.

Но истинный урок огня пришёл позже — в Самую Длинную Ночь, когда мороз сковал землю, как чугун, а луна не выходила, будто скрывая лицо от холода.

В ту ночь огонь в очаге угас.

Не от недостатка дров — дров было в избытке.

Не от сквозняка — изба стояла плотно, как сруб в кольце корней.

Огонь отказался.

— Почему? — спросила Зоря, дрожа под овечьей шкурой.

— Потому что тёплый очаг требует тёплого сердца, — ответил Зорич. — А у нас… в сердцах — тревога.

Богдана болела. Не телом — душой. Тосковала о матери, о прошлом, о том, что не успела сказать. И эта тихая печаль наполнила избу, как дым.

Огонь не горит в доме, где люди держат боль внутри.

— Что делать? — прошептала Зоря.

— Признаться, — сказал отец.

Тогда Зоря подошла к чёрным углям. Не с дровами. Не с кремнём. А с словами.

— Я боюсь, — сказала она. — Боюсь, что мама уйдёт, как ушла её мама. Боюсь, что не сумею быть мостом. Боюсь… что огонь меня не примет.

И в ту же секунду — уголь на дне очага дрогнул.

Треснул.

И из трещины вырвался тонкий язычок пламени — синий, как зимнее небо.

Он не жёг. Он слушал.

Зоря протянула руку — не чтобы кидать дрова, а чтобы отдать.

— Возьми мою боязнь, — сказала она. — И согрей нас.

Пламя разгорелось.

Не от дерева.

От доверия.

Богдана, лежавшая в углу, тихо заплакала — но теперь это были слёзы освобождения.

А огонь пел над очагом — тихо, ритмично, как колыбельную.

— Вот и всё, — сказал Зорич. — Огонь не греет дом.

Он греет правду.

С тех пор, когда в избе становилось тяжело от молчания, Зоря подходила к очагу и говорила вслух то, что все держали внутри.

И огонь всегда отвечал.

Потому что он знал:

чтобы согреть других —

надо сначала прекратить прятать холод в себе.

Так огонь стал для Зори не стихией, а зеркалом души — и её первым, самым честным собеседником.

Глава пятая.

Урок от матери: «Целитель — тот, кто цел сам»

Богдана не учила дочь варить отвары первым делом.

Она учила: «Как не сломаться, пока лечишь?»

— Многие целители гибнут от чужой боли, — говорила она, сидя на травах у ручья. — Они впитывают боль, как губка. А губку надо выжимать.

— А как?

— Дышать.

И показала «дыхание земли» — то, что Радмила передала ей.

Глубоко. Медленно. Как будто выдыхаешь боль в корни деревьев.

Однажды Зоря вылечила сломанное крыло у совы.

Руки её дрожали. Глаза — слезились.

— Почему тебе больно? — спросила Богдана.

— Потому что она страдает.

— А если ты сломаешься — кто вылечит её завтра?

Зоря задумалась.

На следующий день она вышла к сове не сразу. Сначала — посидела у дуба. Потом — попросила у ветра очистить её руки.

И только потом — взяла птицу.

— Вот, — сказала Богдана. — Теперь ты не жертва. Ты — канал.

Но главный урок пришёл, когда сама Богдана заболела.

Не простудой. А тихой усталостью, что точит изнутри.

— Мама, давай я сварю тебе отвар! — воскликнула Зоря.

— Нет, — сказала Богдана. — Сядь рядом. Просто… будь.

И Зоря села.

Не пела. Не шептала заклинаний. Просто дышала рядом.

Через час Богдана открыла глаза.

— Спасибо, — сказала она. — Ты вернула мне покой.

— Но я же ничего не сделала!

— Ты не требовала, чтобы я выздоровела. Ты просто приняла мою боль.

И в этом — весь секрет.

Целитель не борется с болью.

Он делает так, чтобы боль перестала быть одинокой.

Так росла Зоря — не в замкнутом мире, а в живом диалоге с отцом, матерью, водой, огнём, зверями, духами.

Она не училась быть сильной.

Она училась оставаться собой — даже когда мир шептал ей тысячу имён.

И каждый урок — от Зорича, от воды, от огня, от Богданы — был и камнем в фундаменте, и корнем, уходящим всё глубже в землю, где рождаются мосты.

Показать полностью
6

Забытая гармония

Пролог: Москва, которой не было.

Избу Боре со Светиком выделили, что называется, по чистой душе и по старой памяти. Стояла она у самого въезда в деревню, у моста через неширокую, но шуструю речушку Капшу. Из окон открывался вид на воду, на заливной луг и на густой лес на противоположном берегу. Сама изба была старенькой, почерневшей от времени, но срублена на совесть из кондовой сосны ещё прадедами — не косилась, не скрипела, лишь уютно постанывала по ночам, привыкая к новым жильцам. Крыша из драного толя протекала в одном месте, но это сочли пустяком.

Наутро после их прилёта, когда Боря ещё посапывал, отсыпаясь после перелёта и братских возлияний, а Света осторожно переставляла с чемодана на лавку свои нехитрые пожитки, в дверь постучались. На пороге стояла баба Нюра, а чуть сзади, прячась за её широкой спиной, — её внучка, девчушка лет десяти с косицами и огромными, любопытными глазами.

— Мир дому сему, — проговорила Нюра негромко, по-старинному. — Пришли поглядеть, как устроились, да чем помочь.

Они вошли, принеся с собой не только помощь, но и целый мир деревенского уклада. Баба Нюра, не теряя времени, показала всё, как отче наш:

— Колодец, милые, у нас общий, на площади. Вода живая, студёная, из ключа. Ходить за ней — почёт и очередь, не ленись. Баня — по субботам, топится для всех, мужики с утра, бабы — после обеда. Клозет — на задах у кажного свой, под ветром не пахнет, если золу подсыпать. Дрова — свои лес, вали да пили, но с умом, сухостой бери, живую не трогай, грех.

Она принесла с собой узел: глиняный горшок, пару мисок, две ложки и нож с костяной ручкой. Из съестного — большой кусок вяленой лосятины, тугой мешок ржаной муки, краюху чёрного хлеба и пучок трав, туго перевязанный бечёвкой. Это от хвори.если что заболит. Зверобой — от тоски, чабрец — от хрипоты, иван-чай — от всего. Заваривайте, пейте.

— Мяско на первое, мука — сами испечёте, хлеб наш, деревенский. Света, слушая этот неторопливый монолог, чувствовала, как сжимается от нежности её городское, зажатое в тисках выживания сердце. Это была не помощь, а благословение. Доброе слово, сказанное просто, без пафоса. Внучка Нюры, Маринка, тем временем уже доверчиво уселась на лавку рядом со Светой и, не сводя с неё глаз, спросила шёпотом:

— А вы правда прилетели?

Боря, проснувшись и застав эту идиллическую картину, лишь ухмыльнулся, потрепал Маринку по голове и, хлопнув себя по пузу, заявил:

— Всё, хозяйка, я сваливаю. Пойду мужиков искать, а то задушат тут меня этим милым бытом. Дело есть.

Стеклянный небоскрёб отражал облака, но Света уже не видела этого отражения. Она стояла у панорамного окна своего уже бывшего офиса на 28 этаже, смотрела на бесконечный поток фар внизу и думала странную мысль: «А ведь эти машины похожи на муравьёв, которые бегут неизвестно куда, даже не зная зачем».

Последний день в Москве. Подписание документов о передаче дел. Прощальные взгляды коллег — смесь зависти, недоумения и лёгкого презрения: «Сломалась», «Не выдержала давления», «Убежала в деревню, как последний неудачник».

Её бывший шеф, человек с глазами калькулятора, пожал ей руку и сказал:

— Через месяц вернёшься. Городская порода не может жить без асфальта. Деревня — это для дачников на выходные.

Света не стала спорить. Она уже несла в себе тишину — ту самую, что обступила её в первый день в избе, как густая вода. Эта тишина теперь была её броней.

Часть первая: Зима как инициация

Глава 1. Печь-матушка

Первый месяц в деревне Света назвала бы «временем великого неумения», если бы у неё тогда были силы давать названия чему-либо. Она просто существовала в состоянии перманентного ступора.

Печь действительно стала её первым учителем — суровым, но справедливым.

— Смотри, — говорила баба Нюра, её щёлочки-глаза прищурены от дымка. — Печь дышит. Слышишь?

Света не слышала. Она слышала только гул в собственной голове: «Что я здесь делаю? Боже, что я наделала?»

— Подойди ближе, — Нюра взяла её руку и приложила к теплым кирпичам. — Вот. Чувствуешь? Это её сердцебиение.

И тогда Света почувствовала. Сначала физически — ровное, глубокое тепло, идущее изнутри кладки. Потом — что-то ещё. Ритм. Не механический, а живой. Будто этот грубый кирпичный массив действительно был живым существом, которое просыпалось, когда его кормили дровами, и засыпало, насытив дом теплом.

Первая самостоятельная попытка растопки закончилась тем, что изба наполнилась едким дымом. Света, кашляя, выбежала на крыльцо, а баба Нюра, наблюдавшая за процессом из угла, только покачала головой:

— Ты с ней как с врагом, а надо как с любовником. Нежно. Дрова клади не абы как, а «домиком». И разговаривай.

— С печью разговаривать? — Света вытирала слезящиеся глаза.

— А ты попробуй. Она всё понимает.

На следующий день, оставшись одна, Света, краснея от стыда (что, если кто-то услышит?), прошептала:

— Ну, печка... помоги, пожалуйста. Я больше так не буду.

И странное дело — дрова сложились в аккуратный «домик», лучина загорелась с первого раза, а пламя занялось ровным, послушным танцем. Света сидела на полу, смотрела на огонь и плакала — тихо, без рыданий. Она поняла первую великую деревенскую истину: здесь всё живое. И всему нужно внимание.

Глава 2. Хлебная душа

Тесто. Оно стало её вторым учителем — более требовательным, чем печь.

Городской хлеб Света покупала в красивых бумажных пакетах. Он был одинаковым: правильные ломтики, стандартная корочка, нейтральный вкус.

Тесто, которое она месила сейчас, не хотело быть функцией. Оно жило своей жизнью.

— Опять убежало! — в отчаянии крикнула Света, глядя, как жидковатая масса расползается по столу.

Баба Нюра, чистящая картошку в углу, фыркнула:

— А ты чего хотела? Ты его месишь как врага. Сжала кулаки, стиснула зубы. Оно же чувствует!

— Тесто чувствует?

— Всё чувствует, — просто сказала баба Нюра. — Мука — это земля, вода — это небо, дрожжи — это душа. Три стихии соединяются в твоих руках. Ты — четвертая стихия. От тебя зависит, будет ли хлеб живым или мёртвым.

Света отдышалась, вымыла руки, подошла к столу. Она вспомнила, как в детстве лепила из пластилина — увлечённо, с погружением в процесс. Она взяла тесто не как проблему, а как материал для творения.

И оно поддалось. Перестало липнуть к пальцам, собралось в упругий, тёплый шар. Когда она укладывала его в глиняную миску, накрывала полотенцем, то погладила сверху — совсем как котёнка.

— Вот видишь, — улыбнулась баба Нюра. — Научилась. Теперь жди.

Ожидание. Ещё один забытый городом навык. В Москве Света ненавидела ждать. Лифт, пробка, очередь за кофе — всё это было похитителями времени. Здесь ожидание было частью таинства. Тесто поднималось в своём ритме. Его нельзя было торопить. Можно было только наблюдать, как оно дышит, как живёт под полотенцем.

Когда первый каравай вышел из печи, Света не просто заплакала. Она испытала катарсис. Это был не просто хлеб. Это была победа. Не над кем-то, а над самой собой — над своей нетерпеливостью, над своим высокомерием, над слепотой.

Она отломила краешек. Хруст корочки отозвался во всём теле. Вкус был... из детства. Зерновым. Настоящим.

Боря, вернувшись с заготовки дров, съел три ломтя подряд, не говоря ни слова. Потом посмотрел на Свету, подошел обнял и расцеловав добавил:

— Хлеб.

Одно слово. Но в нём было больше одобрения, чем во всех похвалах её прежних клиентов.

Глава 3. Зимние приключения: кот, мыши и великое противостояние

Однажды вечером, когда Боря вернулся с ружьём и парой уток, у порога их ждал ещё один сюрприз — серый в полоску кот с зелёными глазами и рваным ухом.

— Это от егеря, — пояснил Боря, улыбаясь. — Говорит, мышей тут много, а кот — лучший сторож. Назвал его Васькой.

Васька, не теряя времени, сразу отправился обследовать избу: обнюхал печь, запрыгнул на лавку, устроился на подоконнике. Уже к утру он доказал свою полезность — Света нашла у порога первого «трофея» — серую полевую мышь.

С тех пор кот стал негласным хозяином дома:

днём грелся на солнце; ночью патрулировал углы; по утрам будил Свету, тыкаясь холодным носом в щёку.

Однажды он утащил со стола кусок хлеба, и Света хотела было рассердиться, но Боря только рассмеялся:

— Ну что, хозяйка, не поделила добычу с хозяином? Тут у каждого своя роль.

Васька, кот с рваным ухом, оказался не просто «сторожем от мышей». Он был философом, стратегом и великим комендантом.

Первая мышь, положенная у порога, была, видимо, экзаменом. Света завизжала. Боря рассмеялся. Васька смотрел на них с непроницаемым кошачьим презрением: «Неблагодарные двуногие. Я вам пищу принёс, а вы не цените».

Потом начались настоящие приключения.

Однажды ночью Света проснулась от странного шума на кухне. Зажгла свечу (свет отключали часто) и увидела эпическое зрелище. Васька, распушенный как дикобраз, гонял по полу не мышь, а крысу размером с него самого. Битва титанов! Крыса шипела, кот издавал боевые утробные крики. Они кружили по кухне, опрокинули табурет.

Света в ужасе закричала. На крик прибежал Боря с ружьём. Увидев картину, опустил ружьё и сел на порог, давясь от смеха.

— Не мешай, Свет! Это же спектакль!

Васька, воспользовавшись отвлечением противника, сделал молниеносный бросок и вцепился крысе в загривок. Через минуту всё было кончено. Победитель, тяжело дыша, уволок трофей под печь — видимо, на приватную трапезу.

— Теперь он хозяин, — констатировал Боря. — Принял дом под свою охрану.

Васька действительно стал хозяином. Он разработал сложную систему коммуникации:

Мяукнул один раз у двери — «хочу выйти».

Два раза — «хочу есть».

Тихое мурлыканье, сидя у печки — «всё хорошо, я доволен».

Громкое, требовательное «МРРРАУ!» — «в доме враг (мышь/крыса/заблудившийся воробей)».

Однажды он принёс не мышь, а полуживого воробья. Света, научившаяся к тому времени жалеть всё живое, отняла птицу у кота, отогрела у печки, выходила. Воробей, окрепнув, улетел. Васька три дня ходил за Светой с обидным взглядом: «Я делился добычей, а ты её отпустила. Непорядок».

Глава 4. Философия в бане

Баня стала для Светы местом прозрений. Первый раз её туда привела баба Нюра.

— Городская грязь смывается водой, — сказала она, поддавая пару веником. — А душевная — только паром да берёзовым листом.

Света, изнывая от жары, думала, что умрёт. Но потом — прорыв. Тело расслабилось, сознание поплыло. И в этом парном тумане к ней пришли мысли — ясные, как никогда.

Она вспомнила свой московский фитнес-клуб: зеркала, потные лица, механические движения под ритмичную музыку. Борьба с телом как с врагом. Здесь, в бане, тело было другом. Его парили, его хлестали веником не для наказания, а для здоровья. Его уважали.

— баба Нюра, — выдохнула Света, лёжа на полке. — А в чём смысл?

— Какой смысл? — старуха полила камни квасом, и баню затопило душистым хлебным паром.

— Вот всего этого. Дрова колоть, хлеб печь, кур кормить. Это же бесконечный цикл. Встал, сделал, лег спать. И так каждый день.

баба Нюра помолчала, похлёстывая веником по Светиной спине.

— А разве в городе не цикл? Встал, сел в железную коробку, приехал в стеклянную коробку, нажимал кнопки на железной коробке, вернулся в бетонную коробку, лег. Где тут смысл больше?

Света задумалась. Действительно, её прежняя жизнь была циклом. Но пустым. Суетливым. Здесь цикл был наполненным. Каждое действие имело видимый, осязаемый результат: нарубленные дрова, испечённый хлеб, собранные яйца. Это была экономика прямого обмена усилий и результатов, без посредников в виде денег, одобрений начальства или лайков в соцсетях.

— Смысл в том, чтобы быть в ладу, — тихо сказала баба Нюра. — С собой, с домом, с землёй. Город учит быть выше природы. Деревня учит быть её частью. Вот и вся разница.

Часть вторая: Весна пробуждения

Глава 1. Травяные университеты

Сошедший снег открыл мир, о существовании которого Света не подозревала. Земля. Не асфальт, не парковый газон, а живая, дышащая, пахнущая прелостью и надеждой земля.

Баба Нюра открыла ей «зелёную академию».

— Это подорожник. К ране приложишь — заживёт быстрее, чем с твоими городскими пластырями. А вот крапива. Жжётся, а в щах — слаще сахара. И кровь чистит.

Света вела тетрадь, как прилежная студентка. Зарисовывала листья, записывала свойства. Училась отличать съедобную сныть от ядовитого болиголова .

Однажды баба Нюра привела её на луг и сказала:

— Ляг.

— Как?

— На землю ложись. Ухом прислонись к земле - матушке.

Света, преодолевая брезгливость, легла на спину. Сначала она чувствовала только холодную сырость через куртку. Потом... Потом она услышала. Земля гудела. Тихий, низкий гул. Движение червей, рост корней, пульсацию подземных вод. Это был голос планеты.

— Слышишь? — прошептала баба Нюра, сидя рядом на корточках. — Она живая. И она тебя слышит. Если попросишь с умом — даст всё, что нужно. Только просить надо с уважением.

Сбор трав превратился в медитацию. Света больше не рвала охапками. Она срывала несколько листочков с каждого растения, благодарила его. Баба Нюра учила её «разговаривать» с травой: просить поделиться силой, объяснять, для чего она нужна.

— А она правда понимает?

— Попробуй сама собранную и собранную без разговора в чай завари. Почувствуешь разницу.

Света попробовала. Травы, собранные с благодарностью, давали ароматный, глубокий и насыщенный настой. Сорванные механически — горьковатый и плоский. Это было необъяснимо с научной точки зрения, но факт оставался фактом.

Глава 2. Великий поход за берёзовым соком

Приключение, которое едва не закончилось трагикомедией.

Боря объявил:

— Пора сок собирать. Берёза плакать начала.

Они пошли в лес — Света, Боря и, конечно, Васька, считавший своим долгом сопровождать людей в любых походах. Боря показал, как аккуратно надсечь кору, вставить желобок, подвесить банку.

— Главное — не жадить. С одного дерева — литра три, не больше. Иначе засохнет.

Света, увлечённая процессом, отстала. Она нашла огромную, могучую берёзу и подумала: «От такой гигантской столько сока!» И сделала глубокий надрез. Сок полился ручьём. Она подставила пятилитровую канистру (взятую тайком от Бори).

В этот момент из-за дерева появился здоровенный мужик в телогрейке и с угрюмым лицом.

. — Дерево режешь или дрова заготавливаешь?

Оказалось, это лесник дядя Миша. Легендарная личность, о которой Боря предупреждал: «Строгий, как судья. Лес для него — храм».

Дальше был получасовой разнос. Дядя Миша кричал о варварстве, о бездушии городских, о том, что такое дерево может погибнуть. Света стояла, опустив голову, чувствуя себя последней дрянью. Васька, защищая честь хозяйки, выгнул спину и зашипел на лесника, что только добавило комизма.

В итоге дядя Миша заставил Свету замазать рану на дереве специальной замазкой— И теперь, — сказал он мрачно, — будешь приходить к этой берёзе каждый день неделю. Поливать её, разговаривать с ней, прощения просить. Поняла?

Света кивнула, едва сдерживая слёзы.

Но история имела неожиданное продолжение. Через неделю «исправительных работ» Света действительно привязалась к берёзе. Она видела, как рана затягивается. Дерево будто простило её. А дядя Миша, наблюдавший за ней из-за кустов, в итоге смягчился. Он даже подарил ей книжку о лесе, написанную от руки — его собственные наблюдения за 40 лет.

— Ладно, — буркнул он. — Вижу, не злостная. Учись. Лес ошибок не прощает, но если искренне просишь — даёт второй шанс.

Глава 3. Куриные страсти

Цыплята подросли. Шесть пушистых комочков превратились в шестерых характерных, своенравных кур. У каждой был свой нрав.Самая маленькая — любимица Светы, ходила за ней по пятам, как собачка. Однажды случилась драма. Из леса прилетел ястреб и унёс мелкую. Света, увидев клочья перьев, рыдала полдня. Она не думала, что может так привязаться к курице.

Боря, практичный, сказал:

— Не реви. Это природа. Надо петуха заводить, чтобы охранял.

Принесли петуха Петра — огромного, красивого, с огненно-рыжим хвостом и взглядом наполеона. Петр сразу установил порядок. Теперь он выводил стадо на прогулку, зорко следил за небом, в случае опасности издавал боевой клич и загонял кур в курятник.

Но Петр оказался ещё и ревнивым хозяином. Он невзлюбил Ваську. Началась холодная война. Кот, привыкший свободно гулять по двору, теперь вынужден был обходить куриную территорию огромной дугой. Петр, завидя его, вставал в боевую стойку, распускал перья и издавал угрожающее «кукареку!».

Кульминация наступила, когда Васька, видимо, решив, что с него хватит, внезапно бросился на петуха. Завязалась битва, достойная древнеримского Колизея. Перья и шерсть летели клочьями. Сошлись два характера, два представления о том, кто главный во дворе.

Света и Боря, наблюдавшие из окна, не знали, плакать или смеяться. В итоге победила дружба. Вернее, взаимное уважение. Петр и Васька, потрёпанные, но сохранившие достоинство, разошлись по своим углам. После этого они игнорировали друг друга, но больше не нападали. Установился хрупкий мир.

Глава 4. Ремесло и ритм

Весна принесла не только пробуждение природы, но и ускорение ритма жизни. Света научилась чувствовать этот ритм кожей.

Утро начиналось не с будильника, а с крика Петра. Это был сигнал к действию. Разжечь печь, накормить кур, подоить козу (к этому времени у них уже появилась своя, по имени Машка), приготовить завтрак.

Потом — работа в огороде. Боря вспахал землю, Света училась сеять. Сначала это получалось криво: то густо, то пусто. Баба Нюра, наблюдая, качала головой:

— Ты семя бросаешь как ненужную вещь. Ты его в землю клади, как дитя в колыбель. С любовью.

Света перестала торопиться. Она садилась на корточки и, делая пальцем лунку, клала в неё семечко, приговаривая: «Расти, малыш. Стань большим и сильным». Это занимало в десять раз больше времени, но приносило странное умиротворение.

Она открыла для себя магию ремесла. Боря научил её плести корзины из ивового прута. Первые получались кривыми, нелепыми. Но с каждой новой корзиной приходило умение. Пальцы запоминали движения, глаза учились выбирать правильный прут. Это было похоже на медитацию: шуршание лозы, повторяющиеся движения, рождение формы из хаоса.

Однажды, сидя вечером за плетением, Света сказала Боре:

— Знаешь, я в Москве зарабатывала в месяц столько, что можно было купить тысячу таких корзин. Но я не помню ни одной своей покупки, которая приносила бы столько радости, как эта, сделанная своими руками.

Боря улыбнулся:

— Потому что в эту корзину ты вложила время. А время — это единственная настоящая валюта. Его нельзя напечатать, нельзя взять в кредит. Его можно только потратить. И хорошо, если на что-то стоящее.

Часть третья: Лето изобилия

Глава 1. Поляна чудес и медвежья история

Лето в деревне — это пир жизни. Всё цветёт, зреет, поёт. Света открыла для себя «поляну чудес» — место у реки, где росли земляника, черника, а потом и грибы.

Однажды она пошла туда одна, с корзинкой. Набрала земляники, присела на пенёк, залюбовалась рекой. И вдруг услышала шорох. Из кустов на противоположном берегу вышел медвежонок — неуклюжий, пушистый, с любопытством разглядывающий мир.

Света замерла. Она знала, что где-то рядом должна быть медведица. Страх сковал её. Но медвежонок, увидев её, не испугался. Он осторожно спустился к воде, стал лапкой ловить отражение солнца. Это было настолько трогательно, что страх отступил, уступив место восторгу.

Она наблюдала за ним минут пять, пока сзади не раздался грозный рёв. Медведица! Света, не помня себя, бросилась бежать. Она летела через лес, не разбирая дороги, корзина с земляникой летела вслед за ней. Добежала до деревни, ворвалась в избу, захлопнула дверь и села на пол, трясясь.

Боря, увидев её состояние, всё понял.

— До медведей добралась? — спросил он спокойно. — Ничего, инициация. Теперь ты свой в лесу.

Оказалось, встреча с медведем — своеобразный обряд посвящения для деревенских. Теперь дядя Миша и другие старики стали относиться к Свете с большим уважением. «Медведя увидела и ноги унесли — уже не плохо», — говорили они.

История с медвежонком обросла легендами. Маринка, прибежав на следующий день, с восторгом расспрашивала:

— Правда, он с тобой разговаривал? Говорят, он тебе мёд предложил!

Света только отмахивалась, но в душе хранила этот миг как драгоценность: дикое, необузданное великолепие природы, которое можно было наблюдать в шаге от дома.

Глава 2. Сенокос: ад, ставший раем

Сенокос Боря назвал «главной битвой лета». Вся деревня выходила на луга — косить, ворошить, сушить, метать стога.

Света в первый день думала, что умрёт. Солнце палило нещадно, спина горела, руки покрывались волдырями от грабель. Комарьё и мошкара вились тучами. Она с завистью смотрела на деревенских женщин, которые работали легко, с шутками и песнями.

— Не силы нужны, а сноровка, — объяснила баба Нюра, ловко переворачивая сено вилами. — И ритм найди. Раз-два, раз-два. Как танцуешь.

К вечеру Света валилась с ног. Но был и неожиданный бонус — ужин на лугу. Все собирались вокруг костра, варили уху из только что пойманной рыбы, ели с собранными тут же огурцами и помидорами. Разговаривали, смеялись. Света, сидя на ароматном сене, смотрела на закат и чувствовала себя частью чего-то огромного, древнего и правильного.

На третий день случилось чудо. Тело нашло тот самый ритм. Движения стали экономичными, грабли — продолжением рук. А главное — отключился мозг. Не было мыслей о прошлом или будущем. Был только сейчас: взмах, шаг, запах скошенной травы, жужжание пчел, тепло солнца на коже. Это было состояние потока, которое психологи в городе пытались достичь годами медитаций. Здесь оно приходило само — как награда за честный труд.

Когда поставили последний стог, Света, чумазая, пропахшая сеном и потом, стояла и смотрела на результат. Десятки аккуратных, золотистых стогов, разбросанных по лугу. Это была красота функциональности, эстетика труда.

— Ну что, городская, — подошёл Боря, обнимая её за запачканные плечи. — Теперь у нашей Машки на зиму еда есть. Света кивнула. Она больше не была «городской». Она была просто Светой. Женщиной, которая прошла сенокос.

Глава 3. Ночное: философия у костра

Однажды летней ночью они с Борей пошли на «ночное» — пасти деревенское стадо вместе с другими. Это была старинная традиция — молодёжь собиралась у костра, пасла лошадей, рассказывала истории.

Света сидела, завернувшись в плед, смотрела на искры, улетающие в чёрное, усыпанное звёздами небо. Такого неба она никогда не видела. В Москве звёзд не было — только зарево городских огней. Здесь же Млечный Путь простирался через весь небосвод, как рассыпанное серебро.

Заговорили о жизни. О смысле. Мужик по имени дед Ефим, самый старый в деревне (ему было за 90), сказал:

— Вы, молодые, всё про смысл спрашиваете. А он простой. Вот смотри: дерево растет. Зачем? Чтобы расти на радость всем. Птица поёт. Зачем? Чтобы петь, чтоб ухо слышало - здесь живое. Река течёт. Зачем? Чтобы течь, напоить жаждущего. У всего в природе есть предназначение — просто быть тем, кто ты есть. И делать это хорошо. Человек — часть природы. Его предназначение — быть человеком. Полноценным. Чувствующим землю под ногами, небо над головой, свой труд в руках. А не виртуальным призраком в бетонной коробке.

Света слушала, и что-то щёлкнуло внутри. Она всю жизнь искала предназначение в карьере, в статусе, в достижениях. А оно было здесь, в простом умении жить в гармонии с миром.

— А как же прогресс? — спросила она. — Технологии, наука, искусство?

— А кто сказал, что это противоречит гармонии? — улыбнулся дед Ефим. — Только прогресс должен идти от ума, соединённого с сердцем и руками. А не от ума, оторванного от всего. Вот ты хлеб печёшь. Это и наука (знания), и искусство (умение), и технология (печь). Всё вместе. И всё с душой. Вот такой прогресс я понимаю.

Эту ночь Света запомнила навсегда. Костер, звёзды, тихое ржание лошадей в темноте, мудрые слова старого человека. Это был её второй университет — университет жизни.

Часть четвёртая: Осень мудрости

Глава 1. Урожай как итог

Осень стала временем подведения итогов. Огород, который Света засаживала с такой любовью, отдал своё. Картофель, морковь, свекла, лук, капуста — всё это было выращено её руками.

Сбор урожая — это праздник. Но праздник труда. Света копала картошку и каждый раз, выворачивая куст с крупными, ровными клубнями, испытывала гордость, сравнимую с защитой диплома.

— Ну как, довольна? — спрашивала баба Нюра, помогавшая ей.

— Ещё бы! Это же моя картошка!

— Не твоя. Ты ей только помогла. Земля Родила, солнце вырастило, дождь напоил. Ты была соучастником. Запомни: мы не хозяева земли. Мы её дети. И хорошие дети заботятся о матери, а не грабят её.

Урожай нужно было сохранить. Света научилась:

Сплетать луковые и чесночные косы — красиво и практично.

Квасить капусту в огромной кадке, с добавлением клюквы и моркови.

Сушить грибы и яблоки на чердаке.

Варить варенье в медном тазу на открытом огне. Дом наполнился запахами — пряными, сладкими, кислыми. Это был запах изобилия, запах готовности к зиме.

Глава 2. Гость из прошлого

В сентябре случилось неожиданное. В деревню приехал... её бывший коллега, Максим. Тот самый, который считал её «сломавшейся».

Он приехал на дорогом внедорожнике, в дизайнерской куртке, с недоумением на лице.

— Боже, Света, ты здесь живёшь? — были его первые слова.

Он провёл у них два дня. Света видела, как он пытается применить свои городские шаблоны — эффективность, контроль, многозадачность — к деревенской жизни. И терпит поражение за поражением.

Он пытался быстро наколоть дрова — чуть не отрубил себе палец.

Пытался помочь печь хлеб — испортил полтора дня труда, добавив вместо воды молоко («так же питательнее!»).

Пытался доить козу Машку — та лягнула его так, что он сел на задницу.

Но главное открытие ждало его вечером второго дня. Они сидели на крыльце, пили чай из собранных Светой трав. Была тишина, нарушаемая только стрекотом сверчков и далёким лаем собаки.

Максим вдруг сказал:

— Знаешь, я не спал так хорошо, как прошлой ночью, лет десять. У меня бессонница, таблетки. А тут... запах сена, тишина... и я отрубился на десять часов.

Он смотрел на Свету, и в его глазах было не прежнее снисхождение, а что-то вроде зависти.

— Ты счастлива, да?

Света подумала.

— Я... в ладу. Это больше, чем счастье. Счастье — оно приходит и уходит. А лад — он постоянен. Как фундамент.

Максим уехал, оставив им кучу ненужных городских подарков и своё изумление. А Света поняла, что не чувствует ни злорадства, ни триумфа. Ей было жаль его. Он был пленником той жизни, из которой она сбежала.

Глава 3. Первый снег и круг замкнулся

Первый снег выпал в октябре. Света проснулась от непривычной тишины — снег заглушал все звуки. Она вышла на крыльцо. Двор, огород, лес — всё было укрыто белым, пушистым одеялом.

Год назад она стояла у этого же крыльца в ужасе и растерянности. Сейчас она стояла и чувствовала... спокойствие. Дом был готов к зиме. Дров наколото, продукты запасены, печь надёжно топилась.

Боря вышел, стоял сзади, обнял её.

— Ну что, хозяйка? Год прошёл.

— Прошёл.

— И как? Не передумала? В Москву не хочешь?

Света обернулась, посмотрела на него, на дымок из трубы, на Ваську, следы которого уже вели к курятнику, на заснеженные ели на краю леса.

— Я дома, Боря. Впервые в жизни — дома.

Она вспомнила слова деда Ефима у костра. «Предназначение человека — быть человеком. Полноценным.» Она чувствовала себя полноценной. Её руки умели создавать, её сердце умело чувствовать ритм земли, её ум нашел покой.

Эпилог: Вечный круг

Прошло ещё несколько лет. Света уже не была «городской». Она была просто Светланой, хозяйкой дома, травницей, пекарем, женой Бори.

К ним приехала пожить племянница из Москвы — подросток, заражённый гаджетами и депрессией. Девочка сначала скучала, потом начала помогать по хозяйству, потом... полюбила.

Однажды она спросила:

— Тётя Света, а что самое главное ты здесь поняла?

Света, замешивая тесто на хлеб, подумала.

— Я поняла, что человек — не вершина эволюции. Он — звено. Звено между землёй и небом, между прошлым и будущим, между жизнью и смертью. И его задача — не покорять, а беречь. Не потреблять, а созидать. Не бежать вперёд, сломя голову, а идти в ногу со временем земли. Вот, пожалуй, и всё.

Девочка молчала, глядя на её руки, ловко формирующие буханку.

— А счастье? — тихо спросила она.

— Счастье — это побочный продукт лада. Когда ты в ладу — ты счастлив. Не ищи счастья. Ищи лада. Со всем.

Хлеб отправился в печь. Васька, теперь уже старый, но всё такой же важный, мурлыкал у ног. Из-за леса поднималось солнце, окрашивая снег в розовый цвет. В доме пахло хлебом, сушёными травами и древесным дымом.

Это не было бегством от цивилизации. Это было возвращением к истокам. К тому ритму, который бьётся в сердце планеты и в сердце каждого, кто осмелится его услышать.

Света присела на лавку, закрыла глаза. Она слышала: тиканье часов на стене, потрескивание дров в печи, храп Бори из соседней комнаты, далёкий крик петуха. Из этих звуков складывалась музыка. Простая, вечная, как сама жизнь. Музыка дома. Музыка принадлежности.

И она улыбнулась. Потому что знала — завтра будет новый день. С новыми трудами, новыми уроками, новым хлебом. И это было прекрасно.

Конец.

Показать полностью
2

Зорич-сын ПриРоды

Арена не ревела — она бесновалась. Десятитонный рёв, вырвавшийся из глоток тысяч одержимых, был физической стеной, давившей на грудную клетку, заставлявшей звенеть металл ограждений октагона. Воздух стал тяжёлым, сладковато-горьким коктейлем из адреналина, мужского пота, луж крови и чего-то древнего, первобытного — запаха предстоящей жертвенной гибели плоти.

Тимофей Шлеменов, двадцатипятилетний хищник с бицепсами, выточенными яростью и дисциплиной, скользил по настилу как пантера. Как голодный волк, готовый отгрызть свою собственную лапу ради свободы. Каждая мышца на его торсе, каждая прожилка на шее играли под кожей, покрытой маслянистым блеском пота и вазелина. На правом виске зияла свежая трещина — подарок локтя Маркоса «Джунгли» в первом раунде, из которой сочилась алая нить, смешиваясь с солёными струями, залипая на ресницах. Боль была не просто далеко — её не существовало. Её съел белый, ядовитый кайф адреналина, жгущий вены изнутри.

Маркос «Джунгли» Силва, пятикратный король этой кровавой песочницы, порхал на своих длинных, жилистых ногах. Его джебы-пчёлы жалили пространство перед лицом Тимофея — ррраз-два! ррраз-два! Глаза бразильца были не просто холодными. Это были глаза рептилии, калькулирующие расстояние до убийства. Он знал легенду. Знал про тот самый призрачный удар, бэк-фист-призрак, выскакивающий из-за спины. Пятеро крепких парней уже уснули вечным сном на настиле, убаюканные им. Он ждал. Выманивал.

Третий раунд. Время, эта подлая тварь, утекало сквозь пальцы.Тимофей чувствовал, как сила покидает его, как предатель, уносясь вместе с литрами влаги, выжатыми из каждого мускула. Ноги стали ватными столбами, впившимися в пол. Каждый вдох — хриплый, с присвистом, будто в лёгких битое стекло. В своём углу он видел багровое от крика лицо Гризли, тренера, рвущего на себе майку, но звук его голоса тонул в сплошном, зверином гуле вселенной.
И там, за этой стальной паутиной клетки, в первом ряду, должна была сидеть Катя. Его Катя. Его тихая гавань, его «зачем». Ради блеска в её глазах он и затеял этот адский карнавал — слава, деньги, эта бесчеловечная пляска на костях.

Её образ вонзился в сознание, как раскалённая спица. Не гордость. Не волнение. Отстранённая печаль в её взгляде сегодня утром. И слова, брошенные тенью неделю назад, но прожжённые насквозь: «Я больше не могу на это смотреть, Тим. Каждый раз, когда ты выходишь, я умираю по кусочку».
Маркос пошёл на добивание. Чуял добычу. Раз-два! Левый хук, пропахший свинцом и бразильскими фавелами. Правый прямой — метательный снаряд, летящий в солнечное сплетение. Тимофей парировал на автопилоте, тело само отскакивало, предательски отступая к сетке.

И был миг. Мизерная, тонюсенькая щель в реальности. Бразилец, увлёкшись атакой, на долю микросекунды занесся, его подбородок — эта священная мишень — приподнялся и замер, беззащитный и манящий.
Время сжалось. Рёв толпы отхлынул, превратившись в отдалённый прибой. Внутри Тимофея что-то щёлкнуло. Не мозг. Не тактика. Древний спинной мозг, инстинкт укуса перед смертью.

Поворот на правой ноге. Не шаг — взрыв. Корпус развернулся с такой свирепой, нечеловеческой скоростью, что воздух захрустел. Правая рука, согнутая в локте под убийственным углом, не понеслась — её ВЫШВЫРНУЛА наружу пружина, годами сжимавшаяся в его плече. Не удар. Выстрел. Короткий, сухой, безрассудный хлыст сухожилий и кости. В эту траекторию, в эту обратную дугу, он вложил ВСЁ. Вес своего измученного тела. Остатки силы. Глухую ярость. Ослепляющую боль от слов Кати. Страх пустоты, ждущей его за огнями софитов.
Удар пришёл не из боковой плоскости. Он материализовался из ниоткуда, как призрак, о котором все слышали, но в который не верили до последнего. Перчатка, впитавшая пот и кровь, впилась не в челюсть — она ВРУБИЛАСЬ в точку под левым ухом Маркоса, где кость тоньше, а нервы сходятся в узел.

Это был КРУШАЩИЙ ХРУСТ — звук ломающегося ореха, треска льда и рвущейся плотной ткани одновременно. Гулкий, мокрый, окончательный.
Мир замер. На арене воцарилась шоковая, абсолютная тишина, будто у всех двадцати тысяч зрителей одновременно перехватило дыхание. Маркос Силва застыл в странной, почти балетной позе. Его глаза, секунду назад такие хищные и расчётливые, остекленели. В них промелькнуло непонимание, детский вопрос: «Как?» А потом сознание, как свет в комнате, щёлкнуло и выключилось.
Его тело не рухнуло. Оно ОСЫПАЛОСЬ. Как пустая одежда. Колени мягко подогнулись, и он сполз по сетке на окровавленный настил, безвольный, мёртвый груз. Только судорожный вздох, похожий на стон, вырвался из его губ.Рефлекс заставил Тимофея отскочить, приготовиться добивать. Но судья был уже между ними. Счёт: «...пять, шесть, семь...» Маркос не шевелился.
Нокаут.
Тишину разорвал ВЗРЫВ. Дикий, исступлённый, триумфально-звериный рёв арены. Свет софитов, до этого режущий, превратился в ослепительную белую пелену. Тимофей поднял руки, но это был не жест победителя. Это был инстинктивный щит от этого какофонического ада, обрушившегося на него. Он смотрел на распростёртое тело бразильца, на суетящихся вокруг санитаров, и внутри, сквозь прорву адреналина, пробилась та самая, знакомая пустота. Только сегодня она была глубже. Чернее. Бездонной, как колодец, в который он только что сбросил часть своей души.Он машинально похлопал поверженного соперника по плечу, ловя его взгляд – пустой, ушедший в небытие. В этой пустоте было что-то знакомое, отталкивающе. Адреналин начал отступать, обнажая ломоту в костях, огненную боль в перегруженных мышцах и ту самую, всё чаще накатывающую после боя, внутреннюю тишину.
Кто-то сунул ему в руки тяжёлый, холодный, кожанный пояс. Он поднял его над головой, улыбнулся нахлынувшим фотографам оскалом разбитых губ. Губы кривились сами собой, без участия души. Душа была там, где-то далеко, пытаясь отыскать в этом хаосе смысл.. Но внутри, в самой глубине, где пряталось настоящее «я», уже звучал тихий, неумолимый вопрос: «А ради чего?». В углу рта – солоноватый привкус крови, своей или чужой, он уже не различал.
И где-то в первом ряду, сквозь слёзы и вспышки камер, Катя видела не триумфатора. Она видела одинокого мальчика в клетке из собственной ярости, который только что нанёс самый сокрушительный удар в своей жизни — самому себе.

В раздевалке пахло антисептиком, льдом и мужским потом. Тренер, Григорий «Гризли» Ильин, хлопал его по плечу, сияя.
— Ну что, Тимка? Видел? С одного удара! С одного, чёрт возьми! Теперь контракты посыплются как из рога изобилия!
Менеджер, щеголеватый Артём, уже говорил по телефону, выкрикивая цифры и названия турниров.
Тимофей сидел на табурете, позволив врачу зашивать рассеченную бровь. Укол новокаина почти не чувствовался. Он ждал. Ждал, когда откроется дверь и войдёт она. С тёплым полотенцем, с бутылкой воды, с тем тихим, понимающим взглядом, который один мог вытащить его из этого ада обратно в мир людей. В мир, где есть запах её духов, а не крови, и тишина, а не этот вечный рёв.

Дверь открывалась много раз. Входили журналисты, промоутеры, фанаты. Кати не было.
Только когда он, уже одетый, вышел в зону смешанной зоны для пресс-конференции, он увидел её. Она стояла у стены, в стороне от основного потока. В простом тёмном платье, без украшений. Их взгляды встретились сквозь толпу, вспышки камер, лес микрофонов.
И в её глазах он не увидел радости. Не увидел гордости. Он увидел усталость. Глубокую, беспросветную усталость. И слёзы. Она смотрела на него, и по её щекам текли слёзы, но это были не слёзы счастья. Это были слёзы прощания.
Он хотел пробиться к ней, но его уже окружили, потащили на сцену, усадили перед микрофонами. Он отвечал на вопросы автоматически, его глаза всё искали её в зале. Она простояла ещё минуту, потом медленно повернулась и пошла к выходу. Один раз обернулась. И скрылась в дверном проёме.

Вечер в шикарном отеле «Президент-сьют» был похож на поминки. Шампанское «Кристалл» казалось горькой жидкостью. Артём и Гризли строили планы, спорили о процентных отчислениях. Тимофей молча смотрел в ночное окно, на огни мегаполиса, которые казались сейчас таким же чужим и холодным миражом, как и огни арены.

Он взял телефон. Ни сообщений, ни пропущенных. Набрал её номер. Абонент временно недоступен.

Он понял всё, даже не дожидаясь утра. Понимание пришло тихо, как похолодание после заката. Всё кончено.
Под утро, когда Гризли и Артём, наконец, разошлись по своим номерам, он собрал вещи. Пояс чемпиона, тяжёлый и холодный, остался лежать на барной стойке.
Он вышел через служебный вход, сел в такси и сказал адрес, которого не было в его навигаторе последние два года: дом отца, в старом районе, где пахло липами и пылью.

Часть 2: Дорога к озеру
Василий Петрович Шлеменов открыл дверь в пять утра. Он стоял в растянутой майке и клетчатых пижамных штанах, седые волосы торчали вихром. Увидев сына с сумкой через плечо, с лицом, на котором синяки и швы смешались с выражением полной опустошённости, он не удивился. Не спросил ни о чём.

— Заходи, — только и сказал он хриплым, продымленным голосом. — Щя чайник поставлю.
Дом отца был таким же, как и десять лет назад: узкий коридор, кухня с обоями в цветочек, в гостиной — старый диван, телевизор с огромной задницей и стенка с книгами, которые почти никто не читал. Пахло котом, жареной картошкой и спокойствием. Таким простым, почти осязаемым спокойствием.

Тимофей проспал сутки. Проснулся от запаха щей. Отец хлопотал на кухне.

— Ну что, чемпион, — сказал Василий Петрович, не глядя на сына, помешивая в кастрюле. — Отдохнул? А теперь давай, за стол. Рассказывать ни чего не надо. Видно всё.
Они ели молча. Потом отец вытащил из холодильника бутылку домашней настойки на сосновых шишках, налил две стопки.

— За твоё здоровье, — сказал он и выпил.
Тимофей выпил. Жидкость обожгла горло, разлилась по телу тёплой волной.

— Она ушла, — наконец выдавил Тимофей.
— Знаю.
— Как?
— По глазам. Когда у человека душа болит, это видно. А у тебя сейчас вся душа — один сплошной синяк.

Они помолчали.

— Бросай ты это, Тим, — неожиданно сказал Василий Петрович. — Бросай ты свой цирк. Гляди на себя — весь избитый, весь на нервах. Деньги? Деньги есть. Слава? Ну, порадовались и хватит. А что внутри-то осталось?

Тимофей ничего не ответил. Он и сам не знал.

— Поедем, — сказал отец через паузу. — На Щучье к вепсам. На неделю. Удочки застоялись, лодку проверить надо. А одному мне — скучно. Не мужское дело, на рыбалке одному сидеть.
Тимофей хотел отказаться. Вспомнив про контракты, про обязательства. Но слова застряли в горле. Всё, что было там, в том мире — Артём, Гризли, промоутеры, тренировки, клетка — казалось сейчас чужой, надуманной жизнью. А здесь, на кухне отца, пахнущей щами и настойкой, была какая-то простая, неуклюжая правда.

— Ладно, — тихо сказал он. — Поедем.

Старый пикап «Форд» девяностых годов, прозванный отцом «Бродягой», тарахтел, скрипел, но вёз исправно. Они выехали затемно. Город остался позади, сначала как море огней, потом как тусклое свечение на горизонте, а потом и вовсе исчез, растворившись в предрассветной мгле.
Дорога сузилась до двух полос, потом совсем до грунтовки. Лес, сначала редкий, берёзовый, стал гуще, темнее. Пахнуло хвоей, мхом, сырой землёй. Тимофей приоткрыл окно, впуская в салон поток холодного, пьянящего воздуха. В груди, сжатой стальными тисками ещё со вчерашнего вечера, что-то дрогнуло, ослабло.

— Давно там был? — спросил отец, прикуривая «Беломор».
— Лет десять, наверное. После школы.
— Место там... особенное, сказочное, живое, чарное — сказал Василий Петрович, выпуская струйку дыма в щель окна, и дым смешался с предрассветной мглой. — Край тут вепсский. Древний - предревний. Дед твой, царство ему небесное, рассказывал — здесь не то чтобы люди духам молились, они с ними соседствовали. Как с роднёй дальней. В каждом ручье — своя память воды. В каждом пне под мхом — свой сказ, да не сказ даже, а быль затаённая. Сила тут не в железе, а в тишине. В тишине, что слышит. Я, конечно, не шибко верил в духов-водяных. Но что-то тут есть. Тишина такая... не мёртвая. Живая. Дышит она.
Тимофей промолчал. Для него мир всегда был жёстко поделён: на то, что можно потрогать, и на то, во что можно ударить. Духи, древние силы, сказки старого деда... это было из разряда детских страшилок у костра, красивых, но пустых. Но сейчас, глядя, как за окном машины проступают из предрассветного мрака не просто деревья, а древние, молчаливые стражи — сосны-исполины с седыми бородами лишайника, берёзы-призраки в туманных саванах, — он готов был поверить во что угодно. Хоть в лешего, хоть в кикимору. Лишь бы это на время заглушило тупую, грызущую боль внутри, ту пустоту, что осталась после Кати и звонких оваций.
К полудню, когда солнце, бледное и негреющее, уже стояло в зените, они добрались. Дорога кончилась неожиданно, упёршись в стену леса и старую, покосившуюся избушку, почти на краю глухой но еще живой деревни. Больше похожую на дремучую, обросшую мохом грибницу, чем на жильё человека. Крыша её тонула в изумрудных подушках мха, стены потемнели до цвета влажной земли, вросли в склон. Это не было строение. Это была часть пейзажа, как валун или пень.
За избушкой открывалась гладь. Озеро Щучье. Оно лежало в глубокой каменной чаше, как огромный, тёмный, немигающий глаз, вставленный в лик земли. Вода была не просто чёрной. Она была глубокой. Непроглядной. Абсолютно неподвижной, словно не вода, а отполированное за тысячелетия вулканическое стекло, отражающее низкое, свинцовое небо и чёрные, как будто вырезанные из угля, ели по берегам. Тишина стояла не просто абсолютная. Она была звенящей. Насыщенной.
Тимофей вышел из машины, и эта тишина обрушилась на него всей своей тяжестью. Он огляделся. И увидел — нет, почувствовал — что это не просто лес. Место, где время споткнулось и потекло иначе. Где каждый замшелый валун у тропы мог быть не камнем, а спящим каменным дедом — «сейдом», как говорили старики. Где в шорохе листвы могла таиться не белка, а «Междузворница» — та, что бегает между мирами. Где озеро помнило не только щук, но и ладьи древних вепсов, и голоса тех, кто приходил к нему не с удочкой, а с просьбой. Здесь быль и сказка жили не рядом. Они были одной тканью. Одной сутью. И от этого понимания по спине пробежал не страх, а что-то иное — благоговейный холодок. Здесь его боль, его человеческая драма, казалась такой же мелкой и мимолётной, как комар над водой. И в этом было странное утешение.



И тут он почувствовал на себе чей-то взгляд. Острый, изучающий. Он обернулся.
На опушке леса, метрах в двадцати от него, стоял человек.
Точнее, это было похоже на человека. Высокий, под метр девяносто, широкоплечий. Но одет он был... странно. На нём была домотканая рубаха неопределённого серо-зелёного цвета, подпоясанная широким кожаным поясом с массивной медной пряжкой. Штаны — грубые, похожие на портки, заправленные в высокие, добротные сапоги из сыромятной кожи. За поясом, с левого бока, висел нож в деревянных ножнах — не охотничий, а скорее рабочий, с широким, сантиметров на двадцать, клинком. Лица почти не было видно — его закрывала тень от капюшона накинутого поверх головы плаща-понёвы из грубой шерсти, тёмного, как лесная земля.
Незнакомец стоял неподвижно, как дерево. Тимофей, привыкший оценивать людей с первого взгляда — их стойку, вес, опасность — ничего не мог понять. Этот человек не излучал агрессии. Но и дружелюбия тоже. Была абсолютная нейтральность, граничащая с равнодушием ко всему живому.

— Отец! — позвал Тимофей, не отводя глаз от незнакомца.
Василий Петрович подошёл, увидел стоящего и... улыбнулся.
— А, Зорич! Здравствуй дорогой, как поживаешь друже? Я уж думал, ты отсюда ушёл.
Незнакомец, не меняя позы, слегка кивнул. Потом медленно, без единого лишнего движения, повернулся и скрылся в лесу, словно растворился среди деревьев.

— Кто это? в недоумении — спросил Тимофей, чувствуя, как по спине пробежал холодок.
— Зорич. Местный. Лес живёт тут. Странный он. Молчаливый. Но свой в доску, — отец махнул рукой. — Помогал как-то мотор чинить, когда я один сюда приехал. Руки золотые. И знает тут каждую тропинку, каждую заводь. Не бойся его. Он не опасный.
Но Тимофей не мог отделаться от ощущения. В этом молчаливом великане было что-то первобытное, дикое. Что-то, что не вписывалось в привычный мир.

Часть 3: Зов трясины
Отец не говорил о том, что случилось. Он говорил о рыбе, о погоде, рассказывал истории из своей молодости. И Тимофей был благодарен ему за это.
На третий день Василий Петрович уехал в соседнюю деревню за бензином и продуктами. — Сиди тут, отдыхай, — сказал он. — Наловишь рыбы на уху, героем будешь.
Тимофей остался один. День был странный. С утра светило солнце, но к полудню небо затянуло молочно-белой дымкой. Воздух стал густым, влажным, тяжёлым. Озеро, обычно хоть чуть-чуть рябящее от ветра, лежало абсолютно гладкое, словно масляная лужа. Тишина была не просто отсутствием звуков — она была плотной, осязаемой, давящей.
Ему стало не по себе. Он решил искупаться, чтобы развеять странное ощущение. Разделся до плавок и нырнул с небольшого причала, который они с отцом сколотили.
Вода обожгла холодом, но через секунду тело адаптировалось. Он поплыл вдоль берега, стараясь думать о чём-то простом, земном. О том, какую уху сварят вечером. О том, что завтра, может, поймают щуку.

И тогда он услышал музыку.

Сначала он решил, что это шум в ушах. Но нет. Это была мелодия. Нежная, зовущая, похожая на звук флейты, но более воздушная, эфирная. Она лилась не откуда-то извне, а словно возникала прямо у него в голове. И она звала. Не словами, а обещанием. Обещанием покоя, забвения, вечной прохлады и тишины.

«Иди... Ты устал... Оставь свою боль... Оставь свою силу...

Голос был женским, молодым, и от него мурашки побежали по коже — не от страха, а от чего-то другого. От признания. Да, он устал. Да, он хочет оставить эту свою силу, эту груду мышц, этот кулак, который только и умеет, что бить. Он хочет забыть Катю, забыть клетку, забыть самого себя.
Он повернул голову. Музыка доносилась с дальнего берега, где озеро переходило в болото — место, которое отец называл «трясиной» и запрещал туда ходить. Там, среди чахлых, кривых сосен и зарослей осоки, мелькнуло что-то бледное, зеленоватое. Сияние.
Тимофей поплыл. Не думая, почти не осознавая. Тело двигалось само, повинуясь зову. Вода стала теплее, приятнее. Запах озера — свежий, чуть болотный — сменился на густой, сладковатый аромат цветущих лилий и мёда. Он плыл, и музыка обволакивала его, как пуховое одеяло, заглушая все мысли, всю память.

Берег приближался. Это был не обычный берег, а сплошной ковёр из ярко-зелёного мха, такого сочного и привлекательного, что на него хотелось ступить босой ногой. А на краю этого ковра, среди корявых корней старой ольхи, стояла Она.
Девушка. Или видение. Её волосы были цвета водорослей и ночи, струились по плечам, переливаясь изумрудными бликами. Лицо — неземной красоты, бледное, с огромными глазами цвета омута. На ней было что-то вроде платья из переплетённых стеблей и листьев кувшинки. Она не улыбалась. Её лицо было печальным, понимающим. Она протянула к нему руку. Длинные, тонкие пальцы казались полупрозрачными.

« Иди ко мне... Отдохни... Я дам тебе то, чего ты ищешь... Вечный покой...»

Тимофей был уже на мелководье. Его ноги коснулись дна — не твёрдого, а мягкого, илистого, приятно обволакивающего. Он сделал шаг. Ещё один. Вода была ему по пояс. Он смотрел в эти бездонные глаза и видел в них понимание. Она знала его боль. Она принимала её. Здесь, с ней, не надо было ничего доказывать. Не надо было быть кем-то.

Он протянул руку, чтобы коснуться её пальцев. Ещё шаг. Дно стало уходить из-под ног. Илистая жижа засосала ступни. Но это было не страшно. Это было частью обещанного покоя — раствориться, исчезнуть, стать ничем...

И вдруг сзади раздался голос. Низкий, хриплый, без единой ноты пафоса или драмы. Просто констатация факта.

— Стоять. Шагнёшь ещё — утопнешь.

Тимофей вздрогнул, словно ошпаренный. Заклинание дрогнуло. Он обернулся.

На твёрдом берегу, в трёх метрах от него, стоял Зорич. Он был без своего плаща, в одной рубахе, подпоясанной тем же широким поясом с ножом. Лицо его, наконец, было видно. Молодое, лет тридцати, но состаренное не годами, а чем-то другим — знанием, ответственностью. Крупные, грубоватые черты, тёмные волосы, собранные в небрежный пучок, пронзительные серые глаза, смотрящие прямо, без колебаний. Он стоял, слегка расставив ноги, руки по швам. И в его позе не было ни агрессии, ни страха. Была полная уверенность.

— Ко мне. Медленно, — сказал Зорич, не повышая голоса.

Тимофей попытался сделать шаг назад. Ноги не слушались. Ил держал его, как кандалы. А взгляд Болотницы снова притягивал, музыка в голове зазвучала громче, настойчивее.

«Не слушай его... Он хочет вернуть тебя в мир боли... Останься со мной...»

— Не слушай ее, — повторил Зорич, как будто прочитал его мысли. — Она лжёт. Покой, который она даёт, — это небытие. Это смерть.

Он не стал ждать. Скинул с плеч какую-то свёрнутую верёвку, которую нёс, быстро сделал петлю на конце и, раскачав, метким движением кинул Тимофею. Петля упала ему на плечи.

— Надевай под мышки. И тянись ко мне.
Тимофей, борясь с наваждением, сумел натянуть петлю. Зорич развернулся, упёрся ногами, и начал тянуть. Медленно, но неуклонно. Мускулы на его руках вздулись под тонкой тканью рубахи. Он тянул не спеша, как буксир, но с такой силой, что Тимофей почувствовал, как ил отпускает его ступни.
Болотница зашипела. Прекрасное лицо исказила гримаса ярости. Она протянула руки, и из воды выросли скользкие, похожие на водоросли щупальца, обвивая ноги Тимофея, пытаясь удержать его.
Зорич одной рукой продолжая тянуть верёвку, другой он выхватил из-за пояса свой большой нож. Не размахивая им, а просто проведя клинком по воздуху перед собой, как бы разрезая невидимую плёнку.
Щупальца ослабли, будто их перерезали. Музыка в голове Тимофея оборвалась с болезненным звоном. Сознание прояснилось. Ужас, холодный и трезвый, наконец добрался до него. Он увидел, где стоит: ещё полшага — и глубина будет выше головы, а дно — жидкая, затягивающая трясина.

— Тяни! — крикнул он ухватившись за верёвку, и начал грести к берегу.
Ещё минута борьбы — и он выбрался на твёрдую землю, падая на колени и тяжело дыша. Тело трясло от холода и страха. Он поднял голову.
Зорич уже стоял, убрав нож в ножны, спокойно сматывая верёвку. На другом берегу, среди деревьев, мелькнуло бледное сияние, и раздался звук, похожий на злобный шёпот, а потом всё стихло.

— Спасибо, — выдохнул Тимофей.
Зорич кивнул, без слов.
— Это... что это было?
— Болотница, — просто сказал Зорич. — Дух топи. Любит заманивать. Особенно тех, кто с болью в душе.

— Почему ты...? Как ты нашёл?
— Чувствую, — пожал плечами Зорич. — Моя работа. — Он посмотрел на Тимофей. — Ты не первый. Не последний. Но с такой силой... редкий. Ей твоя боль очень понравилась.
Тимофей встал, всё ещё дрожа. Зорич достал из небольшого холщового мешка, висевшего у него на поясе, склянку с какой-то тёмной жидкостью.

— Выпей. От холода и... от её шепота.

Тимофей принял склянку, отпил. Жидкость была горькой, с привкусом полыни и мёда. По телу разлилось тепло, дрожь понемногу утихла.

— Отец скоро вернётся, — сказал Зорич. — Не говори ему. Он будет волноваться. Скажешь — поскользнулся, искупался.

— А что..дальше? Что с ней будет?
— С болотницей? — Зорич задумался. — Она нарушает баланс. Заманивает, губит. За это... бывает суд.

— Суд? Кто судит?
— Те, кто старше. Кто помнит, каким должно быть это место. — Он посмотрел на озеро, и в его глазах промелькнуло что-то древнее, знающее. — Скоро. Увидишь. Но не близко. Со стороны.
И прежде чем Тимофей успел что-то спросить, Зорич кивнул ему и ушёл в лес, исчезнув так же тихо, как и появился.

Часть 4: Молчаливое братство
Как-то вечером, когда Василий Петрович ушёл в избушку спать, Тимофей остался у костра с Зоричем. Тот сидел, точа свой большой нож о небольшой точильный брусок, движения его были точными.
— Ты давно здесь? — спросил наконец Тимофей.
Зорич поднял глаза, потом снова опустил их на клинок.
— Давно. Отец мой здесь был. Его отец.
— И ты... один?
— Не один.Семья есть. Лес есть. Озеро. Духи.
Зорич провёл большим пальцем по лезвию, не торопясь, будто прислушиваясь к тихому зову стали. Не проверял — беседовал. Потом мягко, почти беззвучно, вложил нож в деревянные ножны. Этот простой жест был полон окончательности, как последняя точка в долгом разговоре.
— Сила в тебе есть, — сказал он, глядя не на Тимофея, а куда-то сквозь него, в глубь ночного леса. — Богатырская. Но она… неживая. Как булыжник на дне реки. Лежит, холодный, и только мутит воду. Тянет.
Тимофей вздрогнул не от голоса, а от того, как эти простые слова, будто отточенный тот же нож, вошли прямо в суть, в самую сокровенную трещину.
— Что же с ней делать? — выдохнул он, и вопрос прозвучал не как просьба о рецепте, а как мольба о спасении.
— Найти силу живую, — Зорич поднялся, и его высокая тень накрыла костёр. — Та, что не тянет ко дну, а держит на плаву. Как вода держит лодку. Как земля держит дерево. — Он повернулся к темноте. — Спи. Завтра день новый придёт. И он всё расставит по местам.
Он растворился в ночи, а Тимофей остался наедине с огнём и с внезапно обнажённой правдой. «Камень». Да. Вся его жизнь последних лет — это была ноша булыжников: чемпионские титулы, тяжёлые победы, вымученная слава. Он таскал их на себе, думая, что это и есть суть мужчины — быть сильным, то есть тяжёлым. Нести. А они тянули его вниз, в холодную глубь, где нет ни воздуха, ни света, ни простой человеческой радости. И Катя… она же пыталась сказать. Не словами — глазами. «Ты стал неузнаваемым. Ты стал холодным. Ты превращаешься в камень». А он не слышал, потому что камень глух.
Наутро Зорич пришёл с рассветом, принёс два шеста — простых, ошкуренных, но таких, что в руках они пели, жили своей древесной жизнью.
— Хочешь понять? — спросил он, и в его глазах светилось не ожидание ответа, а знание, что вопрос уже решён.
—Что понять?
— Силу. Не ту, что ломает. Ту, что… направляет. Уступает, чтобы сохранить. Гнётся, чтобы не сломаться. Живёт.
И началось не обучение, а откровение. Зорич не показывал приёмов. Он показывал принципы мироздания, зашифрованные в движении. Стойка — это не позиция для удара. Это корни дерева, впившиеся в землю, гибкие и несокрушимые. Перемещение веса — не уворот, а течение реки вокруг камня. Круговое движение шестом — не блок, а продолжение вращения самой земли.
— Ты, городской, привык лбом стену пробивать, — сказал как-то Зорич, когда Тимофей в очередной раз пытался противопоставить силу силе. — А стена — она просто стоит. Её не пробьёшь, только лоб расшибёшь. Умный человек стену обойдёт. Мудрый — найдёт в ней дверь. А гениальный — поймёт, что стены и нет, есть только твоё упрямство её видеть.
Они стояли на берегу, и Зорич махнул рукой в сторону леса, полей, неба.
— Вот смотри. Мужик силён когда? Не когда кулачищем машет. А когда он — часть большого. Когда у него земля под ногами своя. Не квадратные метры на бумажке, а живая земля, что пахнет после дождя, что рождает хлеб. Когда у него ремесло в руках. Не работа от звонка до звонка,где могут уволить не за что, оставив без куска хлеба а умение, что из ничего, из куска дерева или железа, жизнь творить. И когда семья , настоящая, полная, вокруг, а не одно название. Не ячейка общества, а большой ствол с могучими корнями и молодыми побегами. Вот тогда сила в нём — не каменная. Она растительная. Живая. Она из земли тянется, через руки в дело переходит, в детские головы да в семейный очаг вливается. Она не тянет на дно. Она кормит. Держит. Ростит.
Тимофей слушал, и в нём что-то переворачивалось. Он всегда считал силу атрибутом одиночки. Чем ты сильнее, тем ты более одинок, потому что можешь положиться только на себя. А здесь… здесь сила рождалась из связи. Из принадлежности к земле, к делу, к роду. Она была не в мышцах, а в корнях. Не в умении сокрушать, а в способности удерживать, растить, хранить.
— Я не умею так, — тихо сказал он.
— Никто не умеет с рождения, — Зорич воткнул свой шест в землю. — Умение приходит. Сначала надо понять. Потом — принять. А потом — начать строить. Сначала маленькое. Один кирпичик. Потом другой. Не стену. А дом.

А над всем этим, как древний, нерушимый дуб, был Отец-основа тверди и начало всему. отец — это не просто родитель. Это — Создатель Микрокосмоса, Хранитель Времени, и Живое Воплощение Стихийных Сил Природы, сведённых в фокус одной семьи. Его роль трагична, потому что он обречён на непонимание и отторжение. Но она же и величава, ибо только благодаря этой несокрушимой, консервативной, иногда неудобной «тверди» может состояться полёт и бунт «детей». Он — корень, дающий соки для роста ветвей, которые тянутся к солнцу в другую сторону. Его любовь не сентиментальна; она глубока, как земля, требовательна, как климат, и постоянна, как смена сезонов. Он связан с миром живого не на уровне слов, а на уровне инстинкта и труда.
Он не лез с расспросами. Он говорил о щуке-хитрюге, о глухом плёсе, где «водяной, стул себе из коряги поставил». Его рассказы были такими же неторопливыми и основательными, как его же движения при вязке узлов. Их не нужно было комментировать. Их, как дождь по крыше, нужно было просто слушать, чувствуя, как они мягкой грубостью своей стирают на сердце заскорузлую, городскую корку.

И так, день за днём, природа не лечила его. Она его пересотворяла. Не силой удара, а силой тяжести, что приковывает к земле. Не силой напора, а силой воды, что точит камень терпением. Не яростью пламени, а его очищающим теплом. Она наполняла его тихой, животворящей мощью бытия — простого, ясного и безмерно крепкого, как запах смолы на вечернем воздухе.
Василий Петрович наблюдал за этими тренировками со стороны, попыхивая трубкой. Он ничего не комментировал, но в его глазах светилось одобрение.

Показать полностью

Первая любовь

Вот интересно, если расценивать или представить себе время как стихию или предмет или ювелирное изделие , оно кому-то будет нравится, кто то будет им восхищаться?  Если это конечно дорогие , изящные часы, ручные или напольные, наверное да , а если это остаток? Остаток своей жизни или близких, любимых?.... Немало времени прошло с тех радостно счастливых пор , когда мне в первые посчастливилось испытать на себе ту трепетную негу, когда юное сердечко стучится в дверь твоего сознания и кричит изо всех сил -открой скорей....,  открой же..., я пришла,  я.. первая твоя любовь....

Пройдет много зим и весен , событий и дат , но никогда на свете этом, как бы жизнь с ее радостями и  испытаниями , неизведанными дорожками куда бы Вас ни приводила, ничто не сможет вас заставить, забыть свою первую девочку...

Весна на Юге, тогда ещё союза советских республик, непередаваемое словами творение приРоды. Если бы буквы могли пахнуть, я бы точно смог бы описать тот вечерний воздух, ту атмосферу событий происходящих со мной и моей непросто любимой девочкой, моим цветочком, ангелочком  и наверное самой жизнью. Настолько сильны и чисты тогда были эти чувства, события... Любить- это по старославянски значить  нежно и трепетно жалеть и оберегать. Это значение, уже много много лет спустя услышал я в одном спектакле , где описывает отношения между мужчиной и женщиной , крепостными крестьянами своего поместья, боярыня. Именно это слово, в последствии направило меня , на изучение значений слов.....

Кубанская весна это праздник, праздник буйства чувств, под воздействием игры красок и  запаха приРоды. Попробуйте осознать, представить услышать , взрыв аромата цветущих садов, цветов и самой земли. Вся земля кровью горит от алых тюльпанов, раньше там они росли полями, а сады и плодо-питомники на десятки километров извергают из себя бесконечное множество запаха цветущих деревьев. Вечерний воздух стал тягуч как сироп , пропитан медом и цветами . И вот этим ароматом, матушка земля ,  немного его остудив вечерней прохладой, дабы не обжечь юные сердца и  напоила своих детей ...

... Так наверное должны рождаться не только блаженство а все беЗпорочные чистые чувства , поступки...

Так и родился первый поцелуй. Такой  первый , неумелый от страха быть неприятным. Но когда в ответ на него , она нежно прижимает тебя к себе, когда шёлковая кожа её рук, касается твоей шеи , притягивая тебя в свои томные и теплые объятия, когда СВОИМ сердцем , ты слышишь удары её сердца. Всё встаёт, на свои места. И конечно венец всему этому действу , её губы. Это как печать...Говорить и писать уже не стоит , они всё сказали и заключили. ..Наступает блаженство ну или как хотите его назовите..

Всем известно что человек не может жить без воздуха, факт неоспоримый. И в этом воздухе

запах её тела...Чистого непорочно-юного тела, растворенного в нектаре цветущих цветов и ты им дышишь , жадно глотаешь и не можешь им надышаться потому что то ты , живёшь этим , этим состоянием , этой химией гормонов и запахов, её именем, приРодой,  в которой вы оба два. И она Вас как мать безумно любит и кормит и воспитывает и  радуешься этому мигу, ты просто утонул , растворился  и всё...

Мне повезло, его я знаю...Да я про счастье испытать счастье.

Самое главное что больше, никогда Вам его не испытать и не забыть. Будет немного и немало подобных сцен но Премьеру... , Вы будете помнить вечно, пока не угаснет уголёк вашего сердца пока не остынет  оно уставшим от жизни ...

Показать полностью
2

Зорич-сын ПриРоды

Серия Зорич -сын приРоды

Декабрь наступил вдруг, в одну ночь, когда подул с северо-востока влажный, студеный ветер и небо заволокло сплошною, низкою пеленою, из которой повалил снег, редкий, колкий, как крупа. К утру всё преобразилось. Деревня , притулившаяся к теперь побелевшему лесу, будто ушла в землю, укрылась словно пуховым одеялом. Стояла тишина особая, глухая, впитывающая всякий звук, та тишина, что бывает лишь в первые дни настоящей зимы, когда земля, еще не окрепшая от мороза, дышит последним смутным сном. Из труб вился сизый, ленивый дым, тянувшийся прямо кверху в безветренном, матовом воздухе. Воздух этот обжигал щеки, горьковато щипал ноздри, пах озябшей хвоей и ледяной водой. В избе Зорича было тепло, пахло тёплым деревом сруба, кисловатым запахом моченых яблок, что хранились в подполье, и тонким, миндальным духом сушёной полыни, развешанной пучками по стенам для очищения. Богдана, жена Зорича, сидела на широкой лавке у окошка и глядела в сероватое, снежное стекло, ей не спалось. Она была на сносях, и срок её уже подходил – чувствовала она это всей своей тяжёлой, усталой, но странно просветлённой плотью. Руки её, небольшие, крепкие, красивые в своей трудовой силе, покоились на огромном, тугом животе, и ей казалось порой, что она держит не себя, а что-то огромное, отдельное, живущее своей, сокровенной жизнью. Она была уже женщиной, статной, рослой, с лицом прекрасным своей правильностью и спокойствием. Большие серые глаза, цвета зимнего неба перед снегопадом, смотрели задумчиво и глубоко. Русые волосы, заплетённые в тугую косу, отливали тёмным золотом в полумраке избы. Она сидела неподвижно, и только грудь её высоко и медленно поднималась под простой холщовой рубахой. Её покой был подобен покою глубоких лесных озер, покрытых первым, ещё тонким льдом – кажется, коснись, и пойдут во все стороны звонкие, роковые трещины.

В одно мгновение в сенях громко затопали ноги, скрипнула дверь и в избу, осыпая снегом порог, ввалилась фигура в огромном, как шуба медведя, тулупе. Это была. Агафья, бабка-повитуха, или, как звали её в деревне, «бабка Агафьюшка». За ней, осторожно ступая, вошла и вторая – Матрёна, поменьше ростом, сухонькая, быстрая, с лицом, сморщенным, как печёное яблоко, и глазами невероятно живыми, чёрными, как угольки.

«Ну, хозяюшка, – прогремел грудной, сипловатый голос Агафьи, пока она отряхивалась. – Чай, дожидаешься нас? А мы вот, почуяли, что не сегодня-завтра твоё время, да и собрались. Холодно на дворе-то, матушки мои! Дух захватывает». Они принесли с собой стужу, запах овчины и снега, и сразу же изба наполнилась иным, деловым, сосредоточенным воздухом. Они были как две древние, мудрые птицы, слетевшиеся на таинственное, им одним ведомое дело. Скинули тулупы, переобулись в мягкие, войлочные чирки, и Матрёна, подмигнув Богдане своими бойкими глазками, сразу же направилась к печи.

«Погреться надо, да и водицы подогреть, – затараторила она. – Всё у нас припасено, хозяюшка, не кручинься. Мы-то своё дело знаем». Агафья же подошла к Богдане, взяла её за подбородок тёплой, шершавой, как коряга, рукой и заглянула в глаза.

«Что, тянуто? Потягивает?» – спросила она тихо, по-деловому. «Тянет баба, тянет, – так же тихо ответила Богдана. – С утра тянет, как туман под сердцем». «Ну, значит, правда не сегодня-завтра, – кивнула Агафья. – Час подходит. Ничего, родим. У меня, милая, рука лёгкая. Со мной не одна сотня на свет появилась». Зорич, услышав голоса, вошёл в избу. Увидев повитух, он смущённо остановился у порога, снял шапку, помялся. «Здравы будьте, бабушки».

«Здрав будь, хозяин, – откликнулась Агафья. – А ты, милок, не мешайся тут под ногами. Ступай-ка, приготовь дровец побольше, да водицы принеси из проруби, свеженькой. Да присмотри, чтобы в сенях теплее было, не дуло. Дело-то твое, мужицкое, – вовне. А здесь – наше, бабье. Понял?»

Зорич покорно кивнул, бросил на жену полный немого вопроса взгляд и вышел. Ему было и тревожно, и в то же время спокойно оттого, что здесь теперь эти старые, знающие женщины, эти частицы самой вековой, родовой мудрости. Зорич, выполнив свою часть дела, метался по двору. Его обычная, звериная уверенность куда-то испарилась. Он, чувствующий малейшую дрожь земли и понимающий язык зверей, был сейчас беспомощнее зайчонка. Руки его тряслись, а внутри все сжималось в тугой, ледяной ком. Вдруг он резко остановился, взглянул на низкое, свинцовое небо, и в его глазах вспыхнуло решение. Он не мог просто ждать. Ему нужен был знак. Ответ. Он развернулся и быстрым, неслышным шагом направился вглубь чащи, к месту своей силы – на поляну, где сходились три лесных ручья.

Приближалось утро. Свечи сменили две сальные лампы , их жёлтый, неровный свет боролся с наступающей из углов темнотой. Богдану уложили на широкую, крепкую кровать, стоявшую в самом тёплом углу, за печью. Настелили свежего, пахнущего летом сена, поверх – чистое, грубое полотно. Матрёна разожгла в печи смолу в чугунке – густой, горьковатый, очищающий дым пополз по избе, щекоча ноздри. Она обходила с этим чугунком все углы, бормоча что-то невнятное, древнее, заклинательное. Агафья же разминала Богдане поясницу и живот своими могучими, знающими руками, и от этого прикосновения боль отступала, превращаясь в терпимую, глухую тяжесть.

«Дыши, милая, дыши, как я тебе, – нараспев говорила Агафья. – Не зажимайся. Боль – она как волна. Накатит – отпусти её через себя, не борись. Ты – берег, а она – вода. Понимаешь?»

И Богдана слушалась, дышала глубоко и шумно, глядя в темноту над полатями, где плясали тени от свечей. Время потеряло свою четкость. Минуты тянулись, как смола, часы пролетали, как ветер за окном. Боль приходила и уходила, нарастая с каждой новой волной, становясь все плотнее, все неумолимее. Она уже не думала ни о чём. Всё её существо сузилось до этого таинственного, страшного и великого процесса, происходившего в её глубине. Она была только плотью, только сосудом, в котором вызревала и рвалась наружу новая жизнь.

Вдруг она ясно ощутила в избе ещё кого-то. Не Зорича, не бабок. Нечто незримое, теплое, пушистое, устроившееся где-то в тени, у печного заулочка. Это было знакомое с детства ощущение – присутствие Домового, Хозяина, Деда. Он был здесь. Не как дух, а как сама атмосфера дома, его тёплое, сонное, охраняющее дыхание. И это присутствие не пугало, а, наоборот, придавало странную уверенность. Казалось, сама изба, эти стены, сжались вокруг неё, оберегая, защищая от всего внешнего, холодного, враждебного.

Схватки стали частыми, яростными. Богдана уже не могла сдерживать стонов. Она вцепилась в толстую верёвку, свисавшую с матицы, и её тело напрягалось и выгибалось в немом, титаническом усилии. Лицо её, мокрое от пота, исказилось гримасой страдания, но в глазах, широко открытых, горел не страх, а какое-то дикое, животное нетерпение, жажда освобождения от этой ноши, от этой боли.

Агафья и Матрёна действовали молча, быстро, как хорошо отлаженный механизм. Их лица стали строгими, сосредоточенными. Никакой суеты. Матрёна подкладывала под Богдану чистые тряпицы, Агафья стояла наготове, её большие, чуткие руки уже чувствовали движение, толчки изнутри.

«Ну, хозяюшка, видно, скоро, – шептала Агафья. – Гони, гони её, свою птичку, на свет Божий. Сильнее!»

И в этот самый миг, когда в горнице стоял один сплошной, тяжкий стон и напряжение достигло своей высшей точки, случилось нечто необъяснимое. Рыжий кот, ленивый увалень, спавший обычно на печи, вдруг спрыгнул вниз. Он выгнул спину, шерсть на нём встала дыбом, и он зашипел, уставившись в тёмный угол у двери. Потом, внезапно переменив гнев на милость, начал мурлыкать. Мурлыкать громко, настойчиво, почти нараспев, как колдун, заговаривающий болезнь. Этот звук, низкий, вибрирующий, наполнил избу, смешался со стоном Богданы и стало казаться, что это мурлыканье – часть самого родового действа, древний звук жизни, пробивающей себе путь. А потом, откуда ни возьмись, в сенях, запел петух. Не сдержанно, а во всю глотку, победно, вызывающе, словно встречал не утро, а сам момент рождения.

И в этот же миг, под этот дикий, торжествующий крик, раздался другой крик – тонкий, пронзительный, полный невероятной обиды на мир и радости вхождения в него.

«Девочка! – выдохнула Агафья, поднимая крошечное, скользкое, алое тельце. –

Здравствуй, милая. Здравствуй на белом свете».

Всё смолкло. Даже петух, исполнив своё, умолк . Кот перестал мурлыкать и, блаженно прищурившись, улёгся у самой кровати. Агафья быстро и ловко обрезала пуповину острым, специально для этого приготовленным ножом, перевязала её льняной ниткой, омыла младенца в тёплой воде с добавлением отвара ромашки и череды. Девочка кричала не переставая, суча тоненькими, сморщенными ножками и сжимая в крошечных кулачках воздух. Богдана лежала, обессиленная, мокрая, но лицо её преобразилось. Страдание ушло, растаяло, как снег на печке, и осталась только светлая, блаженная усталость и какоето внутреннее, глубокое сияние. Она протянула руки.

«Дай, – просто сказала она. Агафья бережно, словно хрустальную вазу, передала ей завёрнутую в мягкую, старую, много раз стиранную пелёнку дочь. Богдана прижала её к груди, к сердцу, и слёзы, тихие, безудержные, потекли у неё из глаз, смешиваясь с потом на щеках. Она плакала беззвучно, а девочка, почувствовав тепло материнского тела, вдруг утихла, лишь всхлипывая время от времени. «Вот и хорошо, вот и славно, – приговаривала Матрёна, убирая вокруг. – Родила, как богатырша. Молодец, хозяюшка. Теперь отдыхай».

Дорога к поляне казалась ему сегодня особенно длинной. Лес затих, прислушивался. Мороз, тот самый, что «крепчал», сжимал все вокруг в ледяные тиски. Ветви деревьев зловеще поскрипывали, словно кости великана. И грани между мирами, и впрямь, истончились до прозрачности. Он чувствовал это каждой клеткой. Войдя на поляну, он сбросил плащ и встал в центре, там, где вода трех ручьев, еще не скованная льдом, сливалась в один небольшой, темный омут. Он раскинул руки, закрыл глаза и погрузился в Стояние. Это было не медитация, а растворение, распахивание дверей собственного существа настежь.

И мир ответил.

Первым его окликнул не дух, а старый друг. С ветки могучего кедра, что склонился над поляной, сорвался знакомый черный силуэт. Карр-рарр! – разрешил тишину Ворон. Птица уселась ему на плечо, клюнула в ухо, не больно, а по-дружески, и проскрипела своим хриплым голосом:

– Зорич! Слышал? В доме твоём писк новый! Девочка! Кровь твоя, плоть Богданы!

Поздравляю, хозяин! Будет у тебя теперь своя стая!

Зорич не открыл глаз, но уголки его губ дрогнули в подобии улыбки. Ворон всегда был первым вестником.

Зашелестели кусты у кромки поляны. И вышел Волк. Он подошел медленно, сел в паре шагов и, запрокинув голову, издал негромкий, протяжный вой – не угрожающий, а полный глубокого, почти человеческого смысла. И Зорич услышал в своем сознании: «Новая жизнь в твоем логове, Страж. Сила ей и остроты клыков. Моя стая будет сторожить границы твои. Лес принимает твоего щенка». Следом, бесшумно, как тень, из-за ствола старой сосны выплыла Мать-Рысь. Ее пятнистая шкура сливалась с игрой света и тени, а круглые глаза в сумерках как два зеленых уголька. За ее мощным телом осторожно двигались два подростка-рысенка, со смешными кисточками на ушах. Рысь не стала подходить близко. Она лишь мурлыкнула, и этот звук, обычно означавший довольство, сейчас был полон торжественной важности.

«Род продолжается, – донеслось до сознания Зорича. – Мои котята и твой детеныш. Они будут расти вместе, под одним солнцем. Охраняй их, как я охраняю своих. И учи… учи ее видеть в темноте не глазами а сердцем».

Зашумела, застрекотала белка, прыгая по ветвям над самой головой Зорича. Она чтото яростно и быстро сообщала, и смысл был прост и ярок: «Я буду для нее таскать самые сладкие орехи! Буду играть с ней! Пусть растет ловкой и веселой!»

Вдруг поляну огласил тяжелый топот. Из чащи вывалились двое подросших медвежат

– Они уже были крупными, неуклюжими подростками, но в их глазах светилась та самая, детская доверчивость. Они подошли вплотную, обнюхали его неподвижные ноги и устроились рядышком, уткнувшись мокрыми носами в его ладони, всем своим видом выражая простую мысль: «Мы тут. Мы с тобой. Наша семья – твоя семья».

И тогда пришли Они. Невидимые, но ощутимые, как давление перед грозой.

– Не тревожься, Страж, – прошелестели голоса, похожие на хруст льда под ногами и шелест замерзшей хвои. – Дитя твое будет жить. Видим мы в ней… небывалое. Силу древних камней, что помнят первое солнце. И мудрость вековых деревьев, что видели смену тысячелетий. Старый дуб на краю поляны, его кора была изборождена морщинами глубже, чем у Матрёны, скрипнул всеми своими ветвями, и скрип этот был полон значения:

– Она… мостом станет, Зорич. Между вашим миром шума и крови… и нашим миром тишины и сути. Береги ее. Ибо мосты и соединяют, и сами находятся под ударом с обеих сторон. А самый тихий голос, похожий на журчание воды под тонким, прозрачным льдом, добавил: – Но помни, Страж: у всего есть цена. Ее дар – слышать нас, говорить с нами – будет и благословением, и испытанием. Для нее. И для тебя. А затем случилось неожиданное. Серебристый свет, нежный и холодный, пролился на поляну, хотя луны на небе не было видно. Он струился из самого воздуха, собираясь в сияющий силуэт высокой женщины с лицом из матового перламутра и волосами, сплетенными из ночного света. Это была сама Мать-Луна. Ее голос прозвучал в душе Зорича, словно тихий перезвон хрустальных колокольчиков, и от него застывали слёзы на ресницах и замирало сердце.

«Зорич, Страж Границ. Прими и мой дар для дитяти, что пришло в мир в час моего безмолвного владычества. Имя, что выбрала для нее мать, – хорошо. Но знай и то, что поведали мне звезды. Они зовут ее Светавой. Ибо душа ее – не холодный свет мой, а теплое, земное золото, что будет озарять самые темные пути. В ней сойдутся мудрость ночи и сила дня».

Силуэт Луны приблизился, и из ее протянутой ладони, сотканной из сияния, на грудь Зорича упал маленький предмет. Это был оберег – капля чистого серебра, внутри которой словно плавала пылинка солнечного света. Он висел на тончайшей кожаной нити, сплетенной из сухожилий ночных животных.

«Это – Слеза Селены, – прошелестел ее голос. – В нем заключен союз ночи и дня, Луны и Солнца. Пусть дочь твоя носит его, не снимая. Он будет хранить ее сон от дурных навьих взглядов, даст ей ясность моего света в мыслях и тепло солнечного камня в сердце. А в час великой нужды… он призовет меня. Но лишь однажды».

Они отступили так же тихо, как и пришли. Лес снова затих. Зорич медленно открыл глаза. Взгляд его был ясен, а на душе – странное спокойствие, смешанное с новой, неизведанной тревогой. Он кивнул Волку, коснулся рукой головы Ворона, встретился взглядом с Рысью. Ничего не было сказано вслух, но все было понятно. Он развернулся и пошел назад, к дому. Его шаг был твердым. Он знал. Когда он переступил порог, его встретила уставшая, но сияющая Матрёна. Она вытирала руки о фартук.

– Все, хозяин. Все милостью боговей. Девочка. Здоровая, крепкая, крик – что твой медвежонок. – Она прищурилась. – Родилась в Навий четверг, до восхода солнца. Это знак. Духи предков сами благословили ее, выбрали ей час появления.

Увидев жену с ребёнком на руках, у него что-то дрогнуло в его суровом, замкнутом лице. Он подошёл, неловко опустился на колени у кровати и приник головой к краю одеяла. Плечи его вздрогнули. Богдана свободной рукой потрепала его всклокоченную голову. «Всё, милый, всё хорошо. Посмотри на неё».

Он поднял голову, с трудом разлепил мокрые от слёз ресницы и посмотрел. Смотрел долго, жадно, с каким-то недоумением и восторгом. Маленькое личико, красное, сморщенное, с закрытыми глазками, казалось ему самым прекрасным и самым странным творением на свете.

«Мезонька… – прошептал он хрипло. – Наша… дочка».

Тем временем бабки уже затеяли свои, древние, ритуальные действия. Матрёна поднесла младенца к печи – живому сердцу дома. Трижды обнесла её вокруг устья, ещё тёплого от огня.

«Прими, Хозяин-Огнище, нового человечка, – бормотала она. – Введи её в круг семьи, дай ей тепла твоего и силушки».

Потом принесли маленькую, дубовую кадку с водой, бросили туда серебряную монетку

– «к богатству», горсть овса – «к сытости», уголёк – «чтоб здоровье было крепкое». И окатили девочку этой водой. Та вздрогнула и снова закричала, но уже не так обиженно. «Вот, теперь вода её знает, земля её знает, и огонь её знает, – удовлетворённо сказала Агафья. – Теперь ничья лихая сила не тронет. Принята».

Избу прибрали, проветрили. Поставили на стол горшок с горячей, душистой кашей –пшенной, на молоке, с большим куском масла посередине. Это была «бабкина каша», которой угощали повитух и всех, кто приходил с поздравлениями. Но прежде, чем сесть за стол, Агафья отложила полную ложку этой каши и поставила её за печку, в тёмный, тёплый заулок.

«Тебе, Дедушка-Хозяин, – сказала она вслух. – Спасибо, что помог, что сторожил.

Прими угощеньице». И всем показалось, что из тени за печкой донёсся тихий, довольный вздох, а может, это просто скрипнуло бревно, остывая.

Весть о рождении девочки разнеслась по деревне ещё до рассвета, будто её разнесли на своих крыльях те самые вороны, что каркали на заиндевевших ветлах у реки. И с первым, зимним, багровым проблеском зари к избе Зорича потянулись люди. Первой пришла соседка, Устинья, женщина молодая, но уже обременённая тремя ребятишками. Принесла с собой глиняный горшочек с топлёными, жёлтыми, какянтарь, сливками.

«На, Богдана, ребёночку на первое время, для силы, – сказала она, краснея. – Сама знашь, каково это». Потом пришёл дед Елисей, старейшина, хромой, с лицом, изрезанным морщинами, как старая карта. Он принёс не вещь, а слово. Встал посреди горницы, поклонился на все четыре стороны, особенно низко – святому углу, и начал говорить, не спеша, словно читая по невидимой книге:

«Приветствуем тебя, новая душа, в наш мир, в нашу долю. Пришла ты в добрый час, в самую долгую ночь, чтобы следом за тобой пришло и новое солнце. Да будешь ты светла, как зоря утренняя, крепка, как дубовый корень, добра, как материнское молоко. Пусть тебя берегут Род-праРодитель и Макошь-пряха, пусть домовой тебя за своё чадо считает, пусть ветер тебе про дороги рассказывает, а вода – про глубины. Расти на радость отцу с матерью, на славу нашему Роду. Слово моё крепко, да будет так». И все, слушавшие его, а собралось уже человек десять, дружно, произнесли: «Да будет так!» И от этих слов, простых и древних, в избе стало как-то особенно торжественно и прочно, будто сама судьба девочки была тут скреплена и утверждена. Потом пошли подарки. Не богатые, но сделанные или выбранные от души. Одна молодка принесла пару шерстяных носочков, связанных из овечьей шерсти мягкого, дымчатого цвета. Другая – берестяной туесок, расписанный красной глиной, узором в виде солнца. Кто-то – маленькую, тряпичную куколку-кувадку, такую древнюю, что, кажется, и мать её матери такой играла. Мужики клали на стол кто моток хорошей пеньковой верёвки («в хозяйстве пригодится»), кто вырезанную из липы ложку.

Самый необычный подарок преподнёс старый, глуховатый Миром, живший на отшибе, у леса. Он был известен тем, что понимал язык деревьев и птиц. Он принёс небольшой, гладкий, отполированный временем и водой камень цвета тёмного мёда. В нём была естественная сквозная дырочка.

«Это – камень-гусь, – сказал он, и голос его звучал глухо, как шум леса. – Нашёл его в реке, ещё летом. Он тёплый, видишь? Никогда холодным не бывает. Пусть лежит в колыбельке, охраняет сон. От дурного глаза, от ночных плаксов. Он, этот камень, старше всех нас здесь, он память земли хранит. Пусть и дитя землю помнит». Камень действительно был на удивление тёплым, живым на ощупь. Богдана взяла его с благодарностью и сразу же положила в люльку, что уже стояла наготове, подвешенная на гибком ореховом очепе к матице.

А имя… Об имени думали все. Предлагали разные: и Маланья, и Арина, и Василиса. Но Богдана молчала, прислушиваясь к чему-то внутри себя. Она смотрела в маленькое, теперь уже спокойное личико дочери и ждала знака.

И знак пришёл. Зорич протянул ладонь Богдане на котором лежал не просто подарок-оберег Матери-Луны это была присяга ,обет всех сил, что хранит в себе Матушка -ПриРода. И он рассказал Богдане что произошло на стоянии, пока она рожала .

-Я стоял у камня на слиянии трёх ручьёв и ждал. Ждал твоей вести. Тишина была полная, тяжёлая, и в ней только билось моё сердце – глухой набат тревоги и надежды.

Первым пришёл Ворон. Старый друг. Каркнул, сел на плечо, клюнул в ухо: «Слышал, Зорич. В доме твоём новый писк. Девочка. Поздравляю, хозяин. Будет теперь своя стая». И улетел. Я облегчённо выдохнул. Значит, живы. Значит, – дочь.

Из-под елей вышел Волк. Мой верный друг, сел напротив, запрокинул морду и выл –не по-звериному, а словно песню пел. И я понял что он мне сказал «Новая жизнь в твоём логове, Страж. Сила ей. Моя стая будет границы твои сторожить. Лес принимает твоего щенка». Я кивнул ему в ответ.

Затем из тени выплыла Рысь с двумя подросшими котятами. Не подошла близко, только смотрела своими зелёными угольками. И мысль её была ясна: «Род продолжается. Мои – и твои. Расти вместе. И учи её видеть в темноте не глазами, а сердцем».

Проснулась вся лесная мелочь. Белка стрекотала над головой, обещая таскать для девочки самые сладкие орехи. Дятел отбил весёлую дробь. Даже сонные совы выглянули. Потом пришли медвежата. Они улеглись у моих ног, делясь простым, тёплым, как печной жар, чувством: «Наша семья – твоя семья».

А потом явились Те, кого не увидишь. Голоса, похожие на скрип векового льда и шелест коры, зазвучали в самой кости: «Не тревожься. Дитя твоё будет жить. Видим мы в ней силу древних камней и мудрость тысячелетних деревьев».

Старый дуб на краю поляны проскрипел всеми сучьями: «Она, Зорич, мостом станет. Между вашим миром и нашим. Береги. Ибо мост и соединяет, и сам уязвим».

И тогда хлынул свет. Холодный, серебряный. И в нём – Она. Луна-Мать. Голос Её прозвенел в самой душе: «Страж Границ. Дитя, рождённое под Моим покровом, несёт в себе свет зари. Имя «Заря» – хорошо. Но звёзды шепчут Мне иное: Светава. Ибо душа её – тёплое золото, что озарит тьму».

Она протянула руку, и на мою грудь упал дар – «Слеза Селены». Капля лунного серебра с солнцем внутри. «Пусть носит, не снимая. Будет хранить сон, даст ясность ума и тепло сердцу. А в час великой, последней нужды – призовёт Меня. Но лишь однажды».

Я принял оберег. Свет угас. Поляна опустела. Но я был там не один. Весь лес, вся вода, все духи этого места – дали обет. Принесли присягу. Нашу дочь взяли под свою стражу.

Так что знай, Богдана. Зареница наша – не только наша теперь. Она –Светава. Мост. И за неё в ответе – целый мир.

К полудню тучи окончательно разошлись, и день выдался на редкость ясный, солнечный, морозный. Лучи солнца, низкого, зимнего, но уже набирающего силу после солнцеворота, ворвались в окно и упали прямо на колыбель. Пылинки закружились в золотых столбах света, и всё вокруг и бревенчатые стены и само личико младенца – озарилось этим чистым, радостным светом. И в этот миг девочка открыла глаза. В первый раз. Они были пока неопределённого, бледно-голубого цвета, но в них отразилось это самое солнце, эта самая зимняя заря, что горела на небе.

«Заря, – тихо, но чётко сказала Богдана. Все обернулись к ней. – Пусть будет Заря. Заряница».

Наступило молчание. Потом дед Елисей медленно кивнул.

«В самую пору. Родилась в канун нового солнца – и сама станет светом для рода. Заря. Имя это – обережное. Не всякая нечисть свет вытерпит. Да будет Заря».

«Да будет Заря», – снова, как эхо, откликнулись все.

И имя, как птица, вспорхнуло и зажило своей жизнью в тёплом воздухе избы, став частью этого дня, этой семьи, этой долгой, продолжающейся истории. Гости разошлись только к вечеру, насыщенные кашей, разговорами и общим, светлым чувством причастности к чуду. В избе остались только свои: Зорич, Богдана с маленькой Зарей на руках, да две уставшие, но довольные бабки, досиживавшие последнюю чашку чая с мёдом перед тем, как отправиться по домам.

Стемнело. Зорич засветил лампу. Пламя затрепетало, осветив умиротворённые лица.

Богдана, полулежа на кровати, кормила дочь. Тишина была полная, благодатная, нарушаемая только посапыванием младенца да потрескиванием головешки в печи.

«Вот и слава Богам, – выдохнула Агафья, отставляя чашку. – Всё обошлось благополучно. Девочка крепенькая, славная. И вы, хозяева, молодцы. Спокойные какие. Это главное – спокойствие. Оно младенцам передаётся».

«Благодарю вас, матушки-бабушки, – голос Зорича прозвучал необычно мягко. – Не знаю, что бы мы без вас…»

«Да брось, – отмахнулась Матрёна. – Наше дело такое. Ты лучше заботься, чтобы хозяюшке покой был, да чтобы в избе тепло было. Молока ей побольше тёплого, да бульонцу куриного. Силы восстанавливать».

Они собрались, стали кутаться в свои тулупы. На прощание Агафья ещё раз подошла к колыбельке, пошептала что-то над спящей Зарей, поправила одеяльце.

«Спи, зорюшка, спи, ясная. Расти большая. У тебя теперь целый Род за спиной стоит. И живые, и мёртвые. Ничего не бойся».

И вышли, скрипя снегом, растворившись в синеватой мгле зимней ночи. Зорич запер дверь, вернулся в горницу. Сел рядом с женой на лавку, обнял её за плечи. Они молча сидели так, глядя на колыбель, где под мерный скрип очепа спала их дочь, их Заря. Всё было закончено. И всё только начиналось. За окном стояла та самая долгая, навийская ночь, полная тайн и древних страхов. Но здесь, в этой тёплой, освещённой живым огнём горнице, страха не было. Была только эта новая, хрупкая и невероятно прочная жизнь. Была усталость, похожая на счастье. Была тишина, похожая на музыку. Была любовь – простая, немудрёная, как хлеб, как вода, как само дыхание. И казалось, что сама изба, эти стены, вобравшие в себя столько вздохов и смеха, дышат сейчас особенно глубоко и ровно, храня в своём срубе это новое, драгоценное тепло – тепло только что зажжённой человеческой жизни, обещание нового дня, новой зари в бесконечной череде Родовых дней и зорь.

Показать полностью
0

Зорич - сын ПриРоды

Серия Зорич -сын приРоды

Две стороны одной медали.

Огонь в печи потрескивал, отбрасывая на стены избы длинные, пляшущие тени. За окном выла вьюга и стужа пыталась пробраться сквозь щели, но тёплый, насыщенный запахом сушёных трав и хлеба воздух горницы, надёжно хранил уют. Зорич, укутавшись в овчинный тулуп, притих у ног бабушки Радмилы. Она пряла кудель, и мерный гул веретена казался сакральной музыкой, призывающей к слушанью.- Слушай, внучек, слушай стародавнее, — начала Радмила, и голос её стал низким и заговорным, будто доносящимся из самой глубины времени. — Не всегда солнце правит миром. Приходит пора, когда власть берёт ОНА. Мара. Морена. Тайная Владычица, чьё имя шепотом произносят, чтобы не накликать стужу в сердце.Когда осень выдыхает последнее тепло а день становится короче воробьиного носка, на опушках лесов и в белых полях является Тёмная Дева. Не ищи её телесного лика, дитятко. Она — в первом леденящем ветре, что сбивает с ног, в инее, что узорами смерти ложится на стёкла, в долгой, всепоглощающей ночи. Говорят, в ночь на 21 ноября, врата Нави растворяются, и Мара-девица выходит из своего ледяного чертога, ведя за собой вереницу теней — души не упокоенных и зимнюю нечисть».Радмила понизила голос до шёпота, и Зоричу почудилось, будто за окном мелькнула высокая, бледная тень в развевающихся одеждах из тумана.Люди знали: встречать её надо с поклоном, но и с оглядкой. Выходили они на перекрёстки, к старым, одиноким елям — её деревьям. Несли требы: краюху хлеба, щепотку соли, горсть зерна. Клали у подножия и шептали: «Прими, Морена-матушка, наши дары. Будь милостива, не лютуй зря, скотину не морозь, запасы наши береги». А сами рисовали на дверях мелом или углём косой крест — её знак. Не для красы а как замок от нечисти, что рыскает в её свите. Ибо в эти ночи по дворам бродит Морена, да не одна а с целым воинством морозных духов, что дыханием своим стекло морозят да болезни на людей напускают».А к середине зимы, — продолжала Радмила, и в её глазах вспыхнули отблески тайного знания, — когда мороз сжимает землю в стальные тиски, наступает её великий час. Ночь на 13 января — это её бал, её пир. В эту пору «Мара гуляет». Не иди, внучек, в такую ночь в лес. Даже волки забиваются в глубь чащи, ибо по снежным равнинам проносится сама Владычица Смерти в санях, запряжённых мёртвыми кобылицами, и след от их копыт — это ледяная корка, убивающая всё живое. Ветер — это её песнь, вьюга — её покрывало».Радмила отложила веретено и пристально посмотрела на Зорича.Но наши ведуны, храбрые сердцем, не боялись её. Они использовали её силу. В эту ночь грань между Явью и Навью истончается до паутинки. Смельчаки выходили к замёрзшим озёрам, к «зеркалам Мары». Они прорубали лунку во льду, зажигали свечу из жёлтого воска и, не дыша, вглядывались в чёрную, ледяную воду. И если дух был чист, а сердце бесстрашно, вода могла показать ему тени грядущего. Лик суженой, лицо врага, знак грядущего урожая... Но страшная это была цена — многие, говорят, загляделись в ледяную пустоту и остались там навеки, их души забрала к себе Морена, пленившись их отвагой». Не однажды твой дед Горазд вызволял из объятий Морены и людей и домашнюю скотинку. Вот как сейчас помню эту историю с кузнецом Микоем. Стояла крещенская стужа, что лютее самой Морены в её зимнем гневе. Воздух звенел, будто натянутая струна а звёзды казались осколками льда. Кузнец Микой, парень молодой да плечистый, задержался в кузнице. Чинил он соху для всей деревни, да работа не спорилась — железо на лютом морозе не ковалось а крошилось. А дома ждала его красавица-жена, Олена, с первым ребёнком под сердцем. Поторопился Микой, закончив на совесть. Выскочил из жаркой кузни в ночную хлябь, на ходу запахивая овчинный тулуп. До деревни — рукой подать, через поле да по краешку Соснового бора. Зашагал привычной тропой, насвистывая, чтобы не слышать, как лес поскрипывает на морозе, словно кости старика. Но ночь была не простая. Та самая, когда сама Владычица Зимы выходит на промысел. И тропа, что была ему роднее ладони, вдруг поползла в сторону. Сугробы встали стеной а знакомые сосны обернулись замёрзшими великанами с ледяными бородами. Завертела его метель-оборотень, посланница своей госпожи. И потянуло в лицо Микою не дымком домашним, а ледяным дыханием пустоты.Впереди, в снежном вихре, возникла фигура. Высокая, в белых, струящихся, словно туман, одеждах. Волосы — серебряные пряди инея, лицо — неземной, леденящей душу красоты а глаза… Глаза были как две проруби в озёрном льду — пустые, бездонные и мёртвые. Это была Она. Мара.— Куда спешишь, кузнец? — голос её был подобен хрустальному звону. — Горн твой остыл, огонь твой погас. Иди за мной. В моём ледяном чертоге новые ворота ковать будешь. Вечные. И пошла Она в чащу а ступала не по снегу а по воздуху и следов не оставляла. А Микой, чья сила лошадь на руки поднимала, почувствовал, как ноги его сами понеслись за белой виденьем а воля застыла ледяным комом в груди. В ту же ночь в избу к Радмиле и Горазду ворвалась, запыхавшаяся и бледная, Олена. Упала на колени, голосом прерываясь:— Бабушка! Дед! Спасите! Микоя моего, Мара унесла! Видела в окошко — шёл он а за ним белая тень и оба в лесу сгинули! Верните его, заклинаю!Радмила, не проронив ни слова, мудрым взглядом окинула Горазда. Взгляд его стал острым, как кончик стрелы.— Готовь мать зелье, обережное — бросил он жене. Он не взял ни топора, ни лука. Взял он лишь свой старый, почерневший от времени и дыма нож-засапожник, на клинке которого были вырезаны громовые знаки Перуна да горсть соли и сухих зёрен мака из запасов Радмилы. Вышел Горазд на крыльцо, вдохнул воздух, острый, как лезвие и пошёл не к лесу а к овину. Там он снял со стены старую, отслужившую свой век косу. Железо её было тусклым, но лезвие — всё ещё грозным. С этой косой на плече он и ступил на след Микоя. Он не смотрел на землю — вёл его нюх охотника и древнее знание, что в крови его текла. Метель пыталась ослепить его, завести в бурелом, но Горазд шёл упрямо и прямо, как идут на сечу. В самой глубине чащи, у старого, расколотого морозом валуна, он нашёл их. Микой стоял недвижим, лицо его побелело, борода покрылась инеем. А перед ним, воздев ледяные руки, стояла Мара. Шептала что-то и от её слов снег вокруг кристаллизовался в странные, мертвые цветы.— Стой, Владычица! — громко сказал Горазд и голос его прозвучал как удар молота о наковальню.Мара медленно повернула к нему своё бездушное лицо.— Старик, — прошипела она и воздух застыл. — Не твоё дело. Он мой.— Нет, — твёрдо ответил Горазд. — Он — рода людского. Жена его ждёт, дитя не рождённое зовёт. Не тебе его житью конец класть.И он совершил три действия, быстрых и неотвратимых. Первое. Он бросил под ноги Морены горсть соли — символ земли-кормилицы и сохранения. Соль, коснувшись снега, зашипела, словно раскалённое железо и вокруг на мгновение запахло хлебом и жизнью. Второе. Он взмахнул косой, разрезая невидимые ледяные путы, что сковывали Микоя. Коса — орудие жатвы, символ конца, но и символ цикла, что всегда начинается вновь. Третье. Он швырнул в сторону маковые зёрна, прошептав: «Сон для тебя, Госпожа, не для него. Возвращайся в свой чертог. Сила твоя в своём круге, а не в нашем».Мара отпрянула. Её белый стан содрогнулся. Она не была побеждена — сила её была велика. Но старый страж, не дрогнувший перед её ликом, действовал по древним заветам, что были старше и её и его. Он не нападал — он восстанавливал порядок.— Ладно, — проскрипела она и голос её был похож на треск ломающегося льда. — Забирай своего кузнеца. Но помни, старик, я ко всем приду. Рано или поздно. И она растаяла в метели, оставив после лишь пронизывающий холод и горький запах мёрзлой полыни. Горазд подошёл к Микою, хлопнул его по щеке жёсткой рукавицей.— Очнись, кузнец! Домой пора. Микой вздрогнул, качнулся и откашлявшись ледышками, сделал первый шаг к дому. Он был жив. Он был спасен.А наутро в кузне Микоя снова пылал горн а в доме его пахло тёплым хлебом и слышался счастливый смех Олены. Но с той поры кузнец никогда не задерживался в кузне, когда ночь опускалась на землю в те студёные вечера, что принадлежат Морене. Ибо знал он, что у Стужи есть своя воля а у Жизни — своя. И старик Горазд, что вышел на бой с косой в руках, напомнил об этом обеим.Но ничто не вечно — голос Радмилы вновь стал тёплым и убаюкивающим. — И могущество Мары не вечно. Ближе к весне, на Масленую неделю, люди начинали её провожать. Это был не бой, не изгнание а... напоминание. Мы помним о тебе, но твой срок истёк».Делали из соломы чучело — образ Зимы-Смерти. Наряжали его в рваньё, в руки давали сосульку. А потом несли его на околицу и сжигали на огромном костре. Это был не акт ненависти а обряд преображения. Пламя пожирало соломенную Морану и люди верили, что вместе с дымом уходит её зимняя мощь. Кричали: «Гори, зима лютая! Гори, Морена!» А пепел развеивали по полю, чтобы сила смерти перешла в силу будущего плодородия».И в самую главную ночь, на весеннее равноденствие, случалось великое таинство. Мара, сбросившая ледяной облик, становилась... прекрасной Девой Весны. Её тёмные одежды превращались в зелёные рубахи а в руках вместо ледяного посоха появлялись первые цветы. Так наши предки видели: нет смерти без возрождения, нет зимы без весны. Мара и Жива — это две сестры, две стороны одной Великой Богини».Радмила замолчала. В горнице было тихо, лишь потрескивали поленья. Зорич сидел, заворожённый и ему чудилось, что за стенами избы всё ещё бродит величественный и грозный дух Зимы, но теперь он был ему не страшен а понятен.«Вот так, внучек, — тихо заключила старуха. — Мы не боролись с Ней. Мы принимали Её. С почтением и с благодарностью. Ибо Она учила нас самому главному — что всему приходит конец, чтобы дать начало чему-то новому. И в этом — великая мудрость и великая тайна».И в самую главную ночь, на весеннее равноденствие, начинался Новый год, новая жизнь.Радмила умолкла, давая внуку прочувствовать каждое слово. Огонь в печи уже догорал, отбрасывая на стены последние, трепетные тени. Но в горнице повисло не молчание а ожидание — то самое, что бывает перед самым важным.А потом, внучек, случалось Великое Чудо, — голос её стал звонким и торжественным, будто зазвенела первая капель. — Та ночь, когда тьма и свет становились равны, была не просто днём календаря. Для наших пращуров это и был истинный Новый год — рождение нового Солнца-младенца Ярилы и всей вселенной».. — Запомни, внучек, раз и навсегда: в ПриРоде всё циклично. Всё возвращается на круг свой. По сему, ежели ты с ней в ладу, в гармонии пребываешь — ты не будешь в нужде и болезни. Ибо нужда — это когда ты плывёшь против течения реки а хворь — когда ты глохнешь к её голосу.Она пристально посмотрела на Зорича, и взгляд её будто проникал в самую суть вещей.— Ни один царь, сколь бы могущественен он ни был, ни один его указ не может отменить природных циклов, шагов её по земле-матушке. Не прикажешь ты реке течь вспять, солнцу — встать на ночь а зерну — прорасти в стужу. Не может земля в лютую зиму родить. Любому семени свет и тепло нужны. Потому у нас, славян, всё циклично и было: и жизнь, и смерть, и труд, и праздник. И всё новое начиналось после зимы, весною — начало года, начало новой жизни. Это правило — нерушимо. Оно — сама суть бытия. Его не под силу изменить никому.Она помолчала, давая внуку впитать эту простую и великую истину.— А вот когда люди, возомнившие себя царями природы, начинают ей, матери, свои законы навязывать... — голос Радмилы стал глубже, в нём зазвучала старая, как мир, печаль. — Вот тогда и начинается смута. Они свою малую, человеческую энергетику пускают в резонанс с силами земли. Толкают её, пытаются переломить. Строят каменные стены там, где должны быть луга, роют ямы там, где должны бить ключи, сеют там, где земля спит.Она подняла руку, словно взвешивая что-то на ладони.— А теперь скажи мне, Зорич, подумай сам: у кого, как ты думаешь, больше силы? У человека, что на земле гостит, или у самой Матушки-Земли, что его и Род его, и все царства его носит на себе?Ответь. У того ли, кто может срубить дерево? Или у того, кто вырастит на его месте лес? У того, кто может выкопать колодец? Или у того, в чьих недрах рождаются целые океаны? У того, кто может построить город? Или у того, кто одним движением, одним вздохом — землетрясением, потопом, засухой — обратит этот город в прах и пыль?Человек — дитя Земли. Он может быть умным, талантливым, сильным дитятком. Он может украсить её, понять её, жить с ней в ладу. Но он — дитя. А мать — всегда сильнее. Её сила — в её необъятности, в её терпении, в её вечности. Её сила — в самой жизни, что течёт в её жилах реками, дышит в её лесах, зреет в её полях.Когда человек живёт по её законам, он — как мудрый управитель в доме отца. Он в ладу, он под защитой. Когда же он идёт против — он подобен комару, что кусает слона. Слон, быть может, даже не заметит укуса. А может — и хвостом махнёт.Так и Земля. Она может терпеть долго, очень долго. Но если резонанс человеческого безумия станет слишком сильным, она сбросит его с себя, как стряхивают назойливую мошкару. Не со зла, не с гнева. А просто — по закону своему, по закону равновесия, который древнее всех людских указов.Потому и жили мы в ладу с ней. Потому и слушали её голос в шелесте листьев, в песне ручья, в дыхании ветра. Не из страха. А из понимания. Из уважения. Ибо сила наша, человеческая, — в том, чтобы быть частью её великой силы, а не идти против неё. Вот в чём главная мудрость. Вот в чём наш, славянский, путь.Радмила отложила веретено и в тишине горницы её слова прозвучали с той неспешной мудростью, что копилась веками в роду, словно мёд в улье.Представь, — шептала Радмила и её слова словно ткали в воздухе картину — глубокая ночь. Снег ещё лежит, но он уже не скрипит злобно а поёт хлюпая под ногами весеннюю песню. Небо — чёрное, усыпанное самоцветами звёзд но на востоке уже таится намёк на свет. И как только первые петухи спели. В эту ночь мир замирал на острие ножа. Власть Мары-Зимы трещала по швам но ещё не была сломлена. А сила Живы-Весны уже шла из-под земли но ещё не явила себя. И вот, в самую полночь, люди выходили из своих тёплых изб и шли на самое высокое место — на холм над рекой или на священную поляну в лесу. Они несли с собой не оружие и не страх. Они несли огонь.Глаза Радмилы вспыхнули, словно отражая те самые, давние костры. Старший в роду, хранитель традиций, высекал живой огонь — трением двух особых пород дерева. Это было не просто пламя для тепла. Это была искра самого Сварога, посланная с небес, чтобы зажечь новое солнце. И когда первый язычок огня вспыхивал, по толпе проносился единый вздох — рождение надежды. От этого священного огня зажигали огромное колесо — сплетённое из соломы и смолы. Раскалённое, пылающее колесо поднимали на шестах и с песнями несли к реке. А там — катили его с крутого берега в воду!Радмила сделала паузу, давая Зоричу увидеть это зрелище. Пламя шипело, встречаясь со льдом, пар поднимался к небу столбом а люди кричали: «Гори-гори ясно, чтобы не погасло!» Это было символом — уходящий год, как то колесо, сгорал в водах вечного времени, очищаясь и давая место новому. И в этом столбе пара и огня наши предки видели мировое древо, соединяющее Навь, Явь и Правь в эту волшебную ночь. А потом все, от мала до велика, начинали прыгать через костры. Не для забавы! Это был обряд очищения. Огонь сжигал все хвори, все грехи и напасти старого года. Девушки прыгали, чтобы быть красивыми и здоровыми, парни — чтобы стать сильными и удачливыми. И даже старики, с помощью детей, переступали через огонь, чтобы прожить ещё один цикл.И когда на востоке появлялась первая, робкая полоска зари, все замирали. Они встречали первый восход нового Солнца — младенца Ярилы. Падали ниц перед его живительной силой и благодаря его, умывались талой водой с последнего снега — для красоты и здоровья. А потом…Радмила улыбнулась самой доброй, светлой улыбкой.…Начинался пир на весь мир! Выносили всё, что осталось от зимних запасов — ведь начиналось новое, свежее лето. Пекли особые, солнечные блины — «комы», похожие на наше дневное светило. Ходили друг к другу в гости, мирились, если были в ссоре, ибо в новый год нельзя входить со старыми обидами. Дети бегали по дворам, будили соседей весёлыми песнями-«веснянками», и их одаривали угощениями». В этот день запрещалось работать, грустить и ссориться. Можно было только радоваться, петь и славить богов и предков, которые подарили миру ещё один виток жизни. Старое умерло. Новое родилось. И каждый человек, от мала до велика, чувствовал себя частью этого великого круговорота, винтиком в огромном и прекрасном механизме Вселенной».Радмила замолкла. Рассвет уже брезжил за окном, пробиваясь сквозь морозные узоры. Зорич сидел, не шелохнувшись и в его сердце, вслед за зимней тайной Морены, расцветала новая, светлая тайна — тайна вечного обновления, в котором его собственная жизнь была всего лишь одним, но таким важным днём.В домах гасили старый огонь и разносили новый живой на котором и томили пищу а не варили как сейчас И если вдруг в течении года кто то захворает тотчас гасили огонь и приносили вновь зажженый трутом, живой огонь.Радмила кивнула, видя, как глубоко запали её слова в душу внука. Она поправила платок и продолжила, её голос приобрёл оттенок сакральной, почти магической значимости.Верно, внучек. Огонь в печи — это была не просто искра для тепла да стряпни. Это была душа дома, его животворящее начало, прямая нить к самому Сварогу-Небесному Кузнецу. И обращались с ним подобающе».Его берегли пуще глаза, поддерживая в очаге тлеющие угли, не давая умереть. Ибо это был не просто огонь — это был хранитель лада в семье, залог здоровья и благополучия. На нём не просто «готовили». На нём «томили» — щи в глиняном горшке, кашу в чугуне. Пища, приготовленная на таком огне, вбирала в себя не только жар, но и силу рода, его благословение. Она была... живой». Но раз в году, в ту самую ночь весеннего равноденствия, этот старый огонь целиком гасили. Выгребали все угли, заливали их, засыпали землёй. Дом погружался во тьму и холод. Это был акт великого очищения, символ умирания старого мира. А потом, как ты помнишь, от общего, живого огня, добытого трением, в дом приносили новое пламя. И первая пища, сваренная на этом огне, была подобна священной трапезе, вкушая которую, семья впитывала в себя обновлённые силы на весь грядущий год».А если в дом приходила беда, — голос Радмилы стал тише и таинственнее, — если кто-то из домашних «недугом лёг», чах, болел без видимой причины, то мудрые хозяйки не бежали сразу за знахаркой. Первым делом они смотрели на огонь в печи. Считалось, что хворь, порча, сглаз — всё это нечистое могло «прикипеть» к домашнему огню, отравляя его, а через него — и всех жильцов. И если подозревали такое, то поступали так же, как и в Новый год — огонь гасили. Полностью. До тла. Выметали печь начисто, с молитвой, выгоняя из неё всю скверну. А потом шли к деревенскому огнищану — старцу, хранившему секрет добывания «живого» огня. Он в тишине и сосредоточенности, с чтением древних слов-заклинаний, тер одно сухое древо о другое, пока не появлялась драгоценная искра. Её ловили в трут — сухой мох или берёсту — и раздували в чистое, яркое пламя. Этот новый, девственный огонь несли в дом, словно лекарство. Разжигали им печь заново. И первое, что на нём готовили, был не хлеб и не щи, а особый отвар — из целебных трав, собранных в полнолуние, или просто воду, которую потом давали пить больному. Люди верили, что такой огонь, рождённый силой трения, силой человеческой воли и заговорённый древними словами, обладает огромной очистительной силой. Он выжигал болезнь не только из тела, но и из самой души человека, из атмосферы дома. Он был подобен молнии Перуна, поражающей нечисть. И часто одного этого обряда хватало, чтобы хворь отступала, не вынеся соприкосновения с этой первозданной, животворящей стихией.Радмила замолчала, глядя на тлеющие угольки в печи. Казалось, она сама видела в них отголоски того самого, живого огня.Вот так, Зорич. Для нас, старых, всё в мире было связано. И огонь в печи, и болезнь в теле, и солнце на небе. Всё было частью одного великого целого. И чтобы исцелить одно, порой нужно было очистить другое. Запомни это. Сила — в единстве а не в раздробленности».

Показать полностью
2

Зорич сын ПриРоды

Серия Зорич -сын приРоды

Глава 5 хоромы строим

Зорич возвращался в урочище, и каждая ветвь, каждый камень словно тянулись к нему, ощущая тяжесть свершившегося суда. Воздух был густым, напоенным запахом хвои и влажной земли. У старой избы, что всё больше кренилась под грузом лет, его ждала Богдана. Не спрашивая, она поняла всё по его глазам — в них была не ярость, а холодная, как подземный ключ, уверенность.

— Закончено, — сказал он, и её гладкие и теплые ладони встретили его грубые жесткие пальцы.

— Лес уже рассказал мне, — тихо отозвалась она. — Но скажи, зачем ты оставил их дышать тем воздухом, что они осквернили?

Зорич повернулся к чащобе, будто взывая к незримым свидетелям.

— Потому что смерть — милость для таких. Их души — вытоптанная земля, где не взойдёт доброе семя. Пусть носят своё естество, как вериги. Это и есть воздаяние. Богдана, жена моя! Не в крови и не в отмщении спасение наше, но в постижении пути высшего. Мы оставили их живыми не по милости, а как казнь горше смерти.

Богдана: -Как же так, муж мой? Они пролили кровь невинную! Пусть обратятся в прах! Зорич: -Выслушай меня, супруга верная.- Душа их словно поле окаянное, где всякий терновник злобы пророс. Сеяли они тление — тление и пожинают. Богдана: -Почему же не уничтожили Вы эти плевелы? Зорич: - Сеятель бесчестный пусть сам исправит ниву свою. Мать-Луна даровала им не жизнь — ношу. Каждый день их отныне — плата за скверну. Пусть очистят душу свою, если смогут. Богдана: А если не смогут?

Зорич: Тогда совесть их, как бич неусыпный, будет возвращать к озеру этому. На место суда. На место, где увидят они в первый раз — истину о себе. И скажут: "Вот кто я есть". Богдана вздохнула, и в её взгляде мелькнуло понимание.

— Страшнее казни не придумать. Жить, не находя покоя даже во сне...

— Так и должно быть, — прервал он. — Не мы судили их. Сама Природа произнесла приговор. Наше дело — хранить равновесие. А теперь идём — в деревне опять нужда. Они двинулись вдоль опушки, и руки Богданы сами находили нужные стебли: зверобой для плоти, чабрец для духа, багульник от тёмных хворей.

— Смотрят на лес со страхом, а лечатся его дарами, — заметила она, заполняя берестяной короб.

— Потому и нужно стать для них мостом, а не пропастью, — Зорич указал на холм у кромки леса. — Построим дом здесь. Чтобы и людям быть опорой, и урочище не оставлять.

В деревне их встретили молчаливой надеждой. Пока Богдана разводила огонь для целебных отваров, Зорич поднимал новые жерди на провалившуюся кровлю. Когда же старейшина попытался предложить плату, Зорич покачал головой— Помогите нам поднять сруб на взгорье. Этого будет достаточно.

И пошла работа — не как отработка долга, а как древний обряд единения.

И началось великое дело — возведение хором на взгорье. Всё свершалось по заветам предков, ибо хоромы — не просто стены, а живая крепость рода, его честь и опора.

Прежде чем взять топор, Зорич и старейшина вошли в чащу как просители. Найдя подходящие — прямые, здоровые ели и сосны-великаны — Зорич положил у корней каждого дерева хлеб-соль.

«Не гневься, дедушка-лес, не по худому умыслу пришли мы, а на дело великое. Дай нам своих детей на хоромы родовые, на твердыню добрую. А мы твой покой и порядок беречь будем, как зеницу ока». Срубая дерево, валили его на север, приговаривая:

«Ложись, брат-дерево, не на сырую землю, а в основу хоромин высоких».

На выбранном месте Богдана положила под углы не просто горсти ржи и шерсти, а дары от всей деревни: зерно из общего закрома и шерсть от лучшей овцы.

Нашему дому не ведомо худобою, а ведомо добробою. Первый венец клали на душистые травы и мох с приговором: «Расти, хоромина, из земли вверх, крепись, как камень, хорошей, как княжеский терем!»

С каждым новым венцом работа спорилась. Мужики, водружая брёвна, перекликались:

«Разом да ладом — складываем хором!»

Мужики подводили под венец отборные брёвна, женщины несли угощение, а дети бегали с пучками мха, затыкая щели. Когда стены вытянулись вровень с плечом, старейшина произнёс:

— Теперь у нас есть не просто соседи. Есть твердыня. Когда врезали матицу — главную балку — её обернули красной шерстью и подвесили каравай:

«Матица-матушка, держи кровлю хором крепко, корми семью сытно!»

Когда сруб был готов, все строители пришли на место рубки с дарами: пшеницей, мёдом и караваем. Сложив это у пней, Зорич произнёс:

«Прими, дедушка-лес, нашу благодарность. Не в пустую погибли твои дети, а в основу хором родовых, в дом-защиту, в дом-продолжение. Пусть их души теперь в стенах тех живут, силу твою хранят». И всем показалось, что ветер в вершинах сосен заиграл тише и ласковее. Лес принял жертву и дал благословение хоромам на своем рубеже. Теперь сруб был не просто постройкой — он был освящён волей людей и самой Природы, став новой твердыней на краю миров.

А ночью, стоя на пороге ещё пахнущего смолой сруба, Зорич и Богдана смотрели вниз — на тлеющие огоньки деревни и на тёмную громаду урочища.

— Мы поставили дом не между мирами, — сказала Богдана, — а в месте, где они становятся единым целым.

— Так и должно быть, — Зорич положил руку на её плечо. — Чтобы охранять жизнь, нужно быть частью её во всех проявлениях. И где-то высоко в ночи кружил Ворон-Вещун, а из деревни доносился спокойный лай сторожевых псов. Впервые за много зим между лесом и людьми воцарился мир — не хрупкий, как наст, а прочный, как дубовый корень.

Ладино Полётье: Когда земля поёт через нас

Тишина стояла над деревней такая, что слышно было, как ругался шмель уронив каплю нектара на подоконник засмотревшись. Самый зной, самая густота лета. Солнце-батюшка, Дажьбог, уже шёл на покой, но ещё оставлял земле свои щедрые дары — тяжёлые колосья, налитые соком, и воздух, густой от запаха мёда и прелой травы. В такую пору, на самом изломе лета, и приходил праздник, что в крови у нас, — Ладино Полётье.

И вот из этой тишины, будто из-под самой земли, проросло Пение. Сперва одна нота, чистая, как родник, потом другая, и вот уже весь воздух звенел, обвитый женскими голосами, будто венками из папоротника и любистка. Это не для зрителей пели. Это сама Жизнь обращалась к Небесам.

Деревня просыпается для Лады В тот день даже старый дед Игнат, что обычно ворчал на все новшества, молча вышел на крыльцо, опёрся на посох и замер, слушая. По улице, ступая бережно, будто боясь расплескать тишину, шли женщины. Впереди — Богдана, жена Зорича. Ладная статностью, крепкая, корневая, с глазами, что хранили и летний зной, и зимнюю стужу. В руках она несла каравай, испечённый на медовой сыте, а за ней, словно река, текли другие бабы и девицы — все в белом, словно берёзки, вышедшие к людям.

На опушке, в тени старой осины, сидел Зорич. Рядом с ним, положив свою седую голову ему на колено, лежал Волк — тот самый, когда-то спасённый. Он не вёл ухом, лишь прикрыл глаза, слушая песню, что лилась из деревни. Выше, на суку, недвижно, как изваяние, сидел Ворон. Он не каркал, а лишь поворачивал голову, и в его чёрном, как смоль, глазе отражалось все действо происходящее вокруг. А в чаще, затаились Рысь-мать и два ее уже почти взрослых котенка. Она сидела и слушала и её уши с кисточками напряглись, ловя незнакомые вибрации. Она не понимала слов, но чувствовала суть — это был плач и надежда, прощание и обещание возвращения. Это был лад. Даже шаловливые медвежата, что обычно шумели в малиннике, притихли у кромки леса. Они, прижавшись к сосне, смотрели широкими глазами на непривычное зрелище. Женщины, дойдя до луга, стали в Круг. Богдана положила хлеб на рушник для каравая, на вытоптанную траву и началось Делание.

Девушки, сидя на земле, плели венки. Вплетали в них не только цветы, но и свои тихие горести — не сбывшуюся любовь, затаённую обиду. Зорич, глядя на это, видел, как из их пальцев уходит что-то тёмное и тяжёлое, а остаётся лишь светлая грусть.Костра они не разжигали — не их это дело, огонь мужская стихия. Но Богдана взяла березовую бересту и пучок сухой полыни и подожгла его от уголька, что принесла в глиняном горшочке. Горький, чистый дым пополз по кругу, окутывая женщин, сжигая всё наносное и неверное.

И снова запели. Теперь песня была иной — не звенящей, а глубокой, идущей из самого нутра, из той памяти, что старше и леса, и рек, и самого времени. Ворон на суку встрепенулся и издал короткий, горловой звук — не крик, а словно отклик. Волк тихо взвыл в такт, его вой вплелся в песню, став её дикой, древней струной.

И вот они пошли «посолонь», по солнцу. Плавно, словно вода, текущая по кругу. Богдана, проходя мимо опушки, встретилась взглядом с Зоричем. И в этом взгляде было всё: и прощание с летом, и любовь, и та сила, что держит мир от распада. Рысь-мать, наблюдая за мерным движением, медленно повела головой, будто сама участвовала в этом великом круговороте.

Почему ныне звучит его зов?

Потому что душа земли не молчит. Она говорит через женщин, что помнят. Через волка, что воет в такт древней песне. Через ворона, что хранит молчаливую мудрость. Через рысь, что чувствует лад и сбой в мироздании.

Ладино Полётье — это не про ушедших богов. Это про нас. Про то, что мы — часть этого Круга. Часть этой земли, этого неба, этой тишины, что рождает песню. И пока мы способны слушать и слышать — пение не умолкнет. Оно будет звучать в шелесте листьев, в завывании ветра, в стуке наших сердец, вспоминающих, кто мы есть. И когда Богдана разломила хлеб и, обмакнув в мёд, протянула кусок Зоричу, а тот поделился с Волком и отдал крошки ворону , показалось что сама Лада-матушка улыбнулась, глядя на них из своего Ирия. Лад был восстановлен. Пусть ненадолго. Пусть лишь на миг. Но он был. И этого было достаточно.

В те времена, когда граница между миром людей и Навью была тоньше паутины, а в чащобах Вепсской возвышенности ещё слышался шепот первозданных духов, жила-была в Чарном Урочище Болотница. Не уродливая старуха из страшных сказок, а дивная дева с волосами цвета тины и глазами, как две чёрные водные глади. Власть её простиралась на всё, что тонуло в трясине, и шелестело камышом.

А в деревне, что стояла на отшибе у самого леса, жил плотник с женой Есенею. Не была она потомком певца, а была простой работящей женщиной, чьи руки пахли хлебом да травой целебной. И была у них корова Зорька, белая, как первый снег. Не роскошь это была, а кормилица

Приглянулась Болотнице та корова. Решила она её себе взять. Обернулась тёплым ветерком, пахнущим мёдом и цветущими лугами, и повела Зорьку от стада. Шла корова на сладкий дух, пока не ступила на зелёный, обманчивый ковёр трясины. Тут явилась Болотница, схватила корову и увлекла вглубь топей. Плотник искал её и вся деревня. Есеня плакала в опустевшем хлеву. Нашёл муж на краю болота лишь медный колокольчик Зорьки. С той поры свет померк в глазах Есени, а в доме поселилась тоска. Пришла к Зоричу Есения, да не одна, а с горем своим великим. Стоит, слезы ручьём льются, а рассказать ничего не может — душа перехвачена. Лишь прошептала, смотря куда-то в землю:— Зорьку... Зорьку нашу... болото взяло... Зорич её в жилище своё привёл, усадил на скамью, Богдана чаю из душицы с мёдом подала. И только тогда Есения поведала, как корова на зелёный ковёр луга ступила и как пропала, словно сквозь землю провалилась. Выслушал её Зорич, серые глаза его стали тёмными, как грозовая туча. Молча встал, взял свой посох из корня можжевельника и вышел. Не стал он искать следов — знал, что Болотница следы умеет прятать. Он пошёл к троечью, месту силы, где три ручья сходятся Не стал он кликать волка-союзника, не тревожил рысь с котятами, не звал ворона-разведчика. Дело это было тонкое, болотное, требующее не силы, а иного знания. Стал он посреди стрежня, босыми ногами в ледяную воду, и воззвал к духам-берегиням, что в камышах обитают:— Сестрицы-травницы! Укажите путь-дорожку, где белую корову держат! Зашелестел камыш, и поползли по воде зелёные стебли, указывая тропу в самую глубь топи. Пошёл Зорич за ними, не проваливаясь, будто по невидимому мосту. Привёл его путь к островку твёрдой земли посреди болота. А на том островке Зорька стоит, траву сладкую щиплет, да вокруг неё Болотница в облике девы-красы водит хороводы, тихими голосами напевает. Увидела Зорича Болотница, прекрасное лицо её гневом исказилось:

— Как посмел, смертный, в мои владения войти? Уходи, пока живым тебя отпускаю! Но Зорич не смутился. Твёрдо ступил на остров и сказал:

— Не твоя это добыча, болотная царица. Не воин её пригнал и не глупец завёл. Ты её хитростью взяла, сладким обманом. А за это по закону лесному — отдай.

Рассмеялась Болотница, да таким смехом, что иволга в лесу замолкла:

— Что ты мне сделаешь, лесной человек? Я — сила древняя!

Не ответил Зорич словами. Он опустился на колени и положил ладони на землю острова. И обратился он не к Болотнице, а к самому острову, к той древней тверди, что не подвластна болотным чарам: — Братец-остров! Помнишь, как ты сам из пучины поднялся? Дай мне силу твою, упрямую, каменную! И остров ответил. Тихо, но властно. Трава под ногами Болотницы зашелестела иначе — не болотной негой, а сухим, степным шепотом. Сама земля стала как бы отталкивать её, выталкивать со своей поверхности.

Зорич же подошёл к Зорьке, взял её за гриву и повёл прочь. А Болотница не могла им помешать — сила острова, древняя и строптивая, держала её, словно в тисках.

Так и вернулась Зорька к Есении. А Зорич, уходя, обернулся и сказал Болотнице:

— Бери тех, кто сам идёт на погибель, по глупости или гордыне. А честный труд и простое счастье — не твоей это доли. С той поры Болотница ещё пуще на людей озлобилась

Показать полностью

Зорич -сын ПриРоды

Тварь я дрожащая или право имею? Природа уже знает ответ.

Её прозвали «Чёрным Кашлем». Вирус, вырвавшийся из лабораторных глубин павшего мира, не оставлял шансов. Люди гибли, захлёбываясь собственной кровью, их лёгкие отказывали за считанные дни. Цивилизация рухнула, скрытая чёрной пеленой смерти. Отдалённая Вепская земля с её древними лесами и забытыми деревнями стала одним из последних островков жизни. Но волна смерти докатилась и сюда.

Часть 1: Тихое проклятие

Сначала Зорич, страж Урочища, заметил лишь неестественную тишину. Птицы умолкли, звери ушли вглубь чащи. Потом с предгорий потянуло смрадом горящих тел.

Она не вошла, а рухнула на порог его жилища, подкошенная страшной хворью, словно тростник под ударом топора. Её тело, ещё недавно сильное и ловкое, безвольно распласталось на поросшем мхом полу. Голова с влажными от пота волнами тёмных волос откинулась, обнажив тонкую, бледную шею, где уже проступали зловещие тёмные прожилки. Красота её была подобна подрубленному дубу — величественной даже в падении. Черты лица, отточенные и ясные, казались высеченными из мрамора, но мрамора больного, с тем самым «багряным чумным румянцем», что пылал на щеках алым стягом смерти. Длинные ресницы, мокрые от испарины, лежали на синеватых тенях под глазами. Из полуоткрытых, потрескавшихся губ вырывался хриплый, прерывистый звук — не крик, а предсмертный хрип, который был страшнее любого вопля. Её пальцы, сильные и умелые, которыми она ещё вчера, возможно, плела кужель, судорожно впились в мох, будто ища опоры в ускользающем мире. От неё пахло не жизнью — не хлебом и дымом, а смертельным смрадом хвори — смесью горящего железа и увядшей полыни.— Чёрный… Кашель… — выдохнула она, падая. Увидев Богдану на пороге, Зорич на мгновение окаменел. Затем его сознание заработало с чёткостью боевого механизма. Он не стал переносить её далеко, чтобы не трясти в лихорадке, а бережно перетащил в сторону, на ложе из мягких шкур и высушенного мха. Он не сразу начал поить её снадобьями. Сперва Зорич развёл прямо у входа малый очистительный костёр из можжевельника и бросил в него щепотку сушёного зверобоя. Зорич и Богдана не были чужими. За годы до Чащерного Урочища и Чёрного Кашля их судьбы уже пересекались на пыльной улице маленькой вепской деревни. Они сидели за одной партой в начальной школе. Он — замкнутый мальчик, чьи взгляды постоянно ускользали через окно в сторону леса. Она — живая, яркая девочка с смехом, который звенел на всю классную комнату, дочь уважаемых в деревне людей. Её отец был кузнецом, чья кузница стояла на отшибе. Зорич, тогда ещё просто мальчишка, часто завороженно наблюдал, как тот, могучий и потный дядька, рождает из огня и металла полезные вещи — подковы, топоры, ножи. А мать Богданы трудилась на ткацкой фабрике в соседнем посёлке. Она приносила домой яркие обрезки ткани, из которых Богдана шила наряды своим куклам. Они были из разных миров: он — из мира тишины и тайн леса, она — из мира огня, металла и грохота станков. И вот теперь их миры столкнулись вновь. На пороге его убежища лежала не просто красивая незнакомка, а девочка из его прошлого, чей отец когда-то выковал его первый охотничий нож. Это знание придавало его действиям новую силу — это был долг. Долг перед памятью о общем детстве, перед её родителями, чей труд был так же честен и суров, как труд его деда.

«Дымом-стеной, огнём-щитом, Обходи хворь стороной. Не для тебя этот порог, Не для тебя этот урок.» Шептал он заговоры, окуривая помещение, он создавал невидимый барьер, отсекая «дух болезни» от её источника. Он знал, что «Чёрный Кашель» пожирает лёгкие изнутри, вызывая гниение. Нужно было остановить это. Он взял добрую горсть серо-зелёной Уснеи Бородатой, этого лесного антибиотика, и бросил в слабый раствор горячего спирта. Пока он настаивался, Зорич растирал в ступе сухую Цетрарию (Исландский мох) в мелкую пыль. Он будет нужен позже, чтобы смягчить и заживить. Когда настой Уснеи остыл до тёплого, Зорич бережно приподнял голову Богданы и ложкой влил ей глоток целительного зелья.

«Уснея-борода, сила твоя крепка. Пронзи хворь густую, как туман,

Выжги скверну из белых костей. Верни лёгким дыхание, а телу — покой.».

Он вливал в неё не просто настой , а своё намерение, заклинание, обращённое к духу травы. Он видел не просто больную девушку а ту самую девочку, которая когда-то смеялась на школьном дворе. Его заговоры стали более личными. Шепча «Цепляйся за этот свет, Богдана», он мог мысленно добавлять: «Помнишь, как мы бежали с уроков? Помнишь запах металла из кузницы твоего отца? Вот за это и цепляйся». Его решимость укрепилась. Он не мог позволить болезни отнять у мира дочь кузнеца и ткачихи. Спасти её значило спасти частицу того старого, нормального мира, который они когда-то знали. Лихорадка сводила Богдану с ума. Зорич развёл в миске густую пасту из растёртой коры осины (природный аналог аспирина) Лобазника и прохладной глины. Этой массой он обмазал её виски, запястья и ступни — места, где кровь течёт близко к коже, — чтобы «вытянуть огонь». Он готовил сложное снадобье, «Чай четырёх сил» Зорич действовал как часовой, отмеряющий каждый шаг ритуала. Свет от пробивающегося сквозь хвою утреннего солнца падал на его неподвижную фигуру у низкого очага. Он расстелил на скамье чистый холст и разложил на нем четыре берестяных туеска. Открывая каждый, он нашептывал его силу: Из первого туеска он извлек Пармелию — серые, кружевные ломтики лишайника. «Сила Огня. Жги заразу», — прошептал он, отмеряя три щепоти в глиняную чашу-мешалку. Из второго посыпались мелкие листочки Чабреца. «Сила Ветра. Гони хворобу из костей». Две щепоти. Из третьего — темно-зеленые, сморщенные листья Малины. «Сила Воды. Уйми внутренний пожар». Две щепоти. Из четвертого — соцветия Таволги, пахнущие медом и горьким миндалем. «Сила Земли. Усмири боль, даруй покой». Две щепоти. Он не смешивал их, а лишь соединил в одной чаше, позволив им познакомиться. В небольшой, почерневший от дыма медный котелок он налил ровно два полных ковша родниковой воды — 400 мл. Вода плескалась, подхватывая первый солнечный луч. «Вода-сестра, стань проводником, донеси силу до каждой клети, до каждой жилки. Котелок был поставлен на треногу над уже подготовленными углями — без открытого пламени, но с ровным жаром. Зорич сел на корточки и не сводил глаз с воды, замерший в ожидании. Он ловил момент «белого ключа» — когда со дна начинают подниматься первые пузыри, похожие на жемчужные россыпи, а на поверхности вода мутнеет, но еще не кипит. Это был знак. Одним движением он опрокинул в котелок всю смесь трав. Шипения не было — был лишь глухой звук и мгновенное распространение густого, горьковато-сладкого аромата, который ударил в нос, как боевой клич. Он тут же снял котелок с огня, накрыл его деревянной крышкой и, не медля, укутал его в свой старый, пропахший дымом и травами плащ, словно укачивая младенца. Образовался теплый кокон. Зорич отнес его в самый темный угол жилища и поставил на дубовый пень.

«Теперь ваша воля. Четыре духа, сойдитесь воедино. Дважды по девять и еще девять дыханий.» Он сел рядом, в позу сторожа, и погрузился в полную неподвижность, следя за внутренними часами. Ровно 27 минут он не шевелился, лишь его губы беззвучно шептали заговор, вплетая его в самую суть настоя. Когда время истекло, он развернул плащ. Крышку он снял медленно, выпуская наружу концентрированный, живительный дух. Настой имел цвет темного янтаря, а на его поверхности переливалась радужная пленка эфирных масел. Он взял лоскут чистого, грубого льна и процедил жидкость в другую глиняную чашу. Травяная гуща осталась на ткани — свою работу она сделала. В чаше теперь плескалось снадобье «Чай четырёх сил» — не просто отвар, а квинтэссенция воли целителя и духов леса, готовая вступить в бой за жизнь Богданы. Оно было горьким, терпким, но за этой горечью скрывался аромат хвойного леса, летнего луга и надежды. Ночь стала самым тяжёлым временем. Богдану бил такой кашель, что казалось, её лёгкие вот-вот разорвутся. Зорич поставил рядом с ней плоский камень, накалил на огне докрасна другой камень-валунчик и капал на него отвар чаги, смешанный с пихтовой смолой. Густой, едкий, целебный пар поднимался к потолку. Он заставлял Богдану дышать этим дымом, пробивая заторы в её лёгких. Сидя у её изголовья, он не спал. Он клал руку на её горячий лоб и тихо, монотонно, как шаман, читал главный заговор — заговор на волю к жизни: Это превращало лечение из акта милосердия в акт верности памяти и искупления. Он спасал не просто жизнь — он спасал живое напоминание о своей собственной, другой, человеческой жизни.

Первые лучи солнца, бледные и осторожные, пробились в жилище Зорича, словно пытаясь разглядеть — кто одержал верх в ночной битве. Воздух внутри был тяжёлым, пропитанным запахом целебных дымов, пота и горьких трав. Над остывшим очагом всё ещё висела лёгкая дымка — призрак вчерашнего сражения. Богдана лежала на своём ложе из шкур. Страшный, багряный румянец, пылавший на её щеках, уступил место мертвенной, но уже природной бледности. Синева под её глазами не исчезла, но стала менее тёмной, как тучи после прошедшей бури. Самое главное — её дыхание изменилось. Оно больше не было тем хриплым, рвущимся на части предсмертным свистом. Теперь это были глубокие, ровные, хоть и ослабленные вздохи. Грудь поднималась и опускалась спокойно, без той судорожности, что терзала её всю ночь. Она спала. Но это был не тот тяжёлый, безпамятственный сон, в который она провалилась накануне. Теперь это был целительный покой, время, данное телу на восстановление. Иногда её веки чуть вздрагивали, а пальцы шевелились — признаки того, что сознание потихоньку возвращается из глубин. Зорич сидел у её изголовья, в той же позе, в которой провёл всю ночь. Его спина была прямой, но плечи выдали глубочайшую усталость. Тени под его глазами были густыми, как чернила. Одна его рука всё ещё лежала на шкуре рядом с её головой, будто он и во сне продолжал охранять её покой. Рядом стояла почти полная чаша остывшего «Чая четырёх сил» — свидетельство того, что в самые тяжёлые часы ночи он без устали поил её, капля за каплей вливая в неё жизнь. На столе лежали остатки глиняной пасты от жара, а в воздухе витал лёгкий, едва уловимый аромат исландского мха — следующее лекарство, уже приготовленное и ждущее своего часа. Когда солнце поднялось выше и луч упал прямо на лицо Богданы, она слабо зашевелилась. Не проснулась, а лишь глубже вдохнула, повернув голову, уходя от света. И на её лице не было гримасы боли — лишь умиротворение уставшего, но живого человека. В этот миг Зорич медленно выдохнул. Он не улыбнулся. Не было триумфа. Было лишь молчаливое, выстраданное облегчение. Он откинулся спиной на теплую стену своей сосны-крепости и впервые за много часов позволил векам сомкнуться. Битва была выиграна. Путь к выздоровлению — только начат. Но самое страшное осталось позади. Тишина утра была уже не зловещей, а мирной, и её нарушал лишь ровный, живой звук дыхания Богданы.

— Никого… не осталось… Бежать было некуда. Уроки Горазда и Радмилы стали его щитом: «Твой долг — беречь жизнь, какая есть». Зорич объявил войну невидимому врагу Он силой и угрозой заставил оставшихся в живых жить поодиночке в избах на окраинах. Между домами натянул верёвки с колокольчиками — для передачи еды и снадобий без контакта. На всех подходах к Урочищу развесил связки резко пахнущих трав — полыни, пижмы, можжевельника — как психологический и возможный физический барьер для чужаков. В его жилище закипела работа по старым рецептам. Совершал ежедневные обходы границ, взывая к духам леса о защите. Жёг ночами костры из можжевельника и шалфея, окутывая долину очищающим дымом. Не всех удалось спасти. Каждую потерянную жизнь Зорич воспринимал как личное поражение. Тех, кого не удавалось спасти, Зорич не хоронил в земле. Памятуя о стремительности и заразности Чёрного Кашля, он совершал очистительное сожжение на специальном погребальном костре, сложенном особым образом из осиновых ветвей — дерева, считающегося чистым и отпугивающим нечисть. Этот обряд был не актом жестокости, а суровой необходимостью и последней мерой защиты живых, чтобы болезнь не продолжила своё шествие по земле. Он провожал каждого словами: «Огонь, прими плоть. Ветер, развей пепел. Земля, очистись. Дух, иди к своим.» Когда эпидемия отступила, Урочище стало убежищем для горстки выживших. Зорич, поседевший за эти месяцы, продолжил свой дозор. Он понимал: его миссия не в победе над смертью, а в сохранении жизни — любой ценой. И пока в Чащерном Урочище теплился огонь в очаге, надежда для этого мира была жива.

Когда последний погребальный костер угас, а смрад смерти был окончательно вытеснен горьковатым дымом полыни и можжевельника, в Чарном Урочище воцарилась хрупкая, выстраданная тишина. Горстка выживших, спасенная ценою седины на висках Зорича и десятков безмолвных ночных дозоров, робко начала возвращаться к жизни. Они уже смотрели на него не как на чудаковатого отшельника, а как на Стража. На ту непоколебимую скалу, о которую разбилась сама Смерть. Однажды вечером, стоя на той самой поляне, где когда-то он призывал духов Исподни против браконьеров, Зорич смотрел на просыпающиеся звезды. В его памяти всплывали все те, кого он не смог спасти. Их лица, их последние хрипы, холодный пепел от их погребальных костров. Он вспомнил суровые уроки Горазда: «Сила не в мышцах, а в выдержке. Дерево гнётся, но не ломается, потому что умеет слушать ветер». И тихие наставления Радмилы: «Каждая травинка — это буква в великой книге исцеления. Надо только суметь её прочитать». Вся его жизнь — это диалог. Диалог с лесом, с духами, с болезнью, со смертью. Он не приказывал стихиям, он договаривался. Не покорял природу, а слушал её. И в этом слушании рождалась сила, перед которой отступил «Чёрный Кашель». Он не спас всех. Но он спас жизнь. Саму возможность жизни в этом Урочище. Он взял на себя тяжелейшее бремя выбора — кого изолировать, кому отдать последнюю горсть целебных кореньев, кого предать очищающему огню, чтобы спасти остальных. И тогда, в безлунную ночь, глядя на тлеющие угольки своего костра, Зорич нашел ответ на вопрос, отголосок которого преследовал его с тех пор, как он осознал тяжесть своей власти над жизнью и смертью.

«Тварь я дрожащая или право имею?»

Тишина Урочища, вся природа вокруг него, уже знала ответ. Он не был дрожащей тварью, ибо дрожащий не выстоял бы против чумы. Но он и не присвоил себе право, не вырвал его у мира силой. Это право было дано ему. Дедом, учившим слушать молчание. Бабкой, показавшей язык трав. Самим лесом, признавшим в нем своего голос и свою защиту. Право иметь — это не право брать. Это право отвечать. Отвечать за вверенный тебе клочок земли, за каждую жизнь в нем — от исполинской сосны до заблудившегося в чаще человека. Это не право на тиранию, а тяжелейшая обязанность хранителя, которую он добровольно взвалил на свои плечи.

И Зорич, Страж Чарного Урочища, сын приРоды понял это. Он не имел права распоряжаться жизнями по своей прихоти. Но он имел право — нет, был ОБЯЗАН — защищать великий Круговорот, даже если цена этой защиты — седина в волосах, шрамы на душе и вечное бремя одинокого решения. Он поднял голову. Звезды холодно сияли в черной вышине. Где-то в чаще пел свой последний перед сном напев дрозд. Воздух был чист и свеж. Природа уже знала ответ. И он тоже.

Показать полностью
Отличная работа, все прочитано!

Темы

Политика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

18+

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Игры

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юмор

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Отношения

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Здоровье

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Путешествия

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Спорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Хобби

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Сервис

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Природа

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Бизнес

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Транспорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Общение

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юриспруденция

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Наука

Теги

Популярные авторы

Сообщества

IT

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Животные

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кино и сериалы

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Экономика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кулинария

Теги

Популярные авторы

Сообщества

История

Теги

Популярные авторы

Сообщества