Серия «Диалоги с Великими. Глеб Дибернин. »

5

Диалоги с Великими. Глеб Дибернин. Глава 1

Диалоги с Великими. Глеб Дибернин. Глава 1

Пролог
В недалеком будущем происходит прорыв в генетике. Ученым удается клонировать любого человека, однако, с одной особенностью. Мозг клона живет не более месяца.  Появляются генетические банки данных. Корпорации страхуют своих сотрудников для возможности в дальнейшем сделать клон и взять у него органы для пересадки. В то же время крупная медиа корпорация вкладывает деньги в свое новое шоу. Они клонируют великих представителей мира, для участия их в шоу, в котором ведущей ведет с ними диалогами об их жизни, творчестве, взлетах и падениях. И так господа, шоу тайм! Приятного прочтения! 

Глава 1: Винсент Ван Гог — искусство за гранью

Тёмная театральная площадка. Зрители сидят в тишине. Один резкий прожектор выхватил кресло, накрытое холстом. Ведущий вышел, будто из прошлого века — манерный, утончённый, надменный. Взгляд холоден, голос плавный и стальной.

— Дамы, господа и не определившиеся, — сказал ведущий, обращаясь к залу, — сегодня мы имеем честь поговорить не просто с живописцем. Мы встретимся с болью, с мазком агонии, с человеком, который сам себя сделал и уничтожил. Он не портрет, он палитра страданий. Его имя Винсент Ван Гог.

Ведущий взял паузу.
— Простите ему ухо, зато он оставил нам свой голос и великолепные картины.

Бурные аплодисменты зрителей взорвали зал. Из-за кулис медленно выходит бледный Ван Гог в куртке обвисший с плеч. Его взгляд был встревожен, но не сломлен. Он сел в кресло, не отводя глаз от Ведущего.

— Здесь… слишком светло. Я привык к полумраку, — оглядев полумрак студии, — И слишком много лиц. При жизни… я вряд ли бы решился на такую встречу.

— И, тем не менее, вы здесь, — сказал с усмешкой ведущий, — Не в музее. Не в шизофреническом учебнике, а на сцене. Среди тех, кто покупает принты ваших «Подсолнухов» в IKEA. Вас любят. Вас продают. Вы бренд. А ведь при жизни вы были… ничем. Не кажется ли вам, Винсент, что это ирония, достойная пера Чехова?

— Если меня покупают после смерти я этому не завидую, — ответил сухо Ван Гог, — Живой я писал, чтобы не исчезнуть. Чтобы остановить эту… как это сказать... фрагментацию внутри. Холст был зеркалом, где я хотя бы узнавал себя. Никто не звал меня гением. И я сам себя так не называл. Я просто… не мог не писать.

— То есть вы утверждаете, что писали не ради славы? — слегка наклонился ведущий, — Тогда почему все ваши письма — к Тео — звучат как крик? Вы хотели, чтобы вас поняли. Значит — чтобы вами восхищались. Глубоко внутри вы мечтали быть увиденным. Так не лукавьте, Винсент.

Ван Гог встрепенулся. В глазах загорелся пожар.

— Я мечтал быть услышанным, не обожествлённым. Восхищение это каприз, а я жаждал сопричастия. Кто-то, кто увидит в моих воронах не птиц, а смерть. В этих подсолнухах не радость, а исступление. Если ты не один в этом… хаосе, то, то тебе уже легче дышать.

— А сегодня вас видят миллионы, — сказал ведущий, всматриваясь в него, затем уже говоря в сторону зала, — Instagram-страницы, TikTok-песни, NFT-аукционы. «Звёздная ночь» в телефоне подростка с лавандовыми волосами. Это ли не признание? Или вас тошнит от такого бессмертия?

— Если кто-то, даже через экран, остановится… почувствует… пусть даже он не знает, кто я. Если его сердце дрогнет, я не зря страдал.

— Как благородно, - вскинул брови ведущий, — А теперь скажите — почему вас не покупали? Почему даже бедный мэр Арля не захотел повесить ваш пейзаж в кабинете? Быть может, дело не в публике, а в вас? В вашем… отталкивающем бунте?

— Я не рисовал по заказу. И не умел... льстить взгляду. Я писал, как дышал. Слишком грубо. Слишком ярко. Людям не нравится, когда их глаза начинают… кричать.

— Или вы просто не умели жить. Признайтесь: вы презирали людей. Вы искали одиночество. Не пытались быть понятым. Точнее сказать, вам было удобно быть непонятым. Это же была ваша поза в течении всей жизни.

— Поза это притворство, — отрезал Ван Гог жестко, — Я не играл в безумие. Я в нём жил. Я не искал одиночества, оно искало меня, — он отвел глаза, — Я приглашал Гогена. Я писал Тео. Я открывал дверь… Но каждый раз, когда кто-то заходил, я терял свой голос.

— Винсент… а вы не думали, что вы не художник, а симптом?, — спросил ведущий мягко, почти с сочувствием, — Что вся ваша палитра это не стиль, а диагноз?

— Если диагноз рисует лучше академика — пусть живёт диагноз! — вспыхнул Ван Гог, — Я слышал цвет. Я трогал пространство. У меня не было выбора, я просто был открытой раной.

На сцене повисло молчание. В этот момент на заднем плане вспыхнула проекция «Пшеничное поле с воронами». Вороны будто летели по залу.

— И всё же… сегодня вы товар. Футболка. Постер. Иллюзия. И ваше имя звучит, как бренд страдания. Вы не художник, Винсент. Вы маркетинговая аллюзия на боль. Что скажете?

Ван Гог после долгого молчания.
— Пусть так. Если кто-то перестанет бояться своей ранимости, увидев мои краски, пусть даже на подушке из массмаркета значит, боль не была напрасна.

Зал замер. Ведущий медленно встал. Посмотрел в глаза Ван Гогу. Тот не отвел взгляд.

— В таком случае, Винсент… вы не легенда. Вы предупреждение потомкам.

За их спинами начинает мерцать фрагмент «Автопортрета с перевязанным ухом».

Ведущий, сидя, скрестив ноги, смотрел в зал, затем резко, обращаясь к Ван Гогу, сказал:
— Хорошо, вы страдали. Превосходно страдали. Вы закатывали холсты, как бинты на открытую рану, но… давайте без театра. Вы отрезали себе ухо. Это был жест. Это был акт. Вы знали, что вас будут обсуждать. Что скажут: «Посмотрите — безумный художник! Настоящий!». Вы сознательно превратили боль в спектакль.

— Вы ошибаетесь, — отрезал Винсент напряжённо, — Я не ставил сцен. Я… пытался вырезать боль. Физически. Когда тебе кажется, что ты — звук, который не слышит никто… ты готов уничтожить любое ухо, чтобы не слушать молчание.
— Или вы просто захотели стать легендой. И поняли: если не можете продать картину — продайте свою рану, а мы купим позже, после. Когда вы уже не помешаете нам интерпретировать вас как удобно.
— Если я стал удобным, значит, я умер дважды.
— Но вы и жили как мертвец. Антисоциальный, бродячий, оторванный. Вы обвиняли публику, что она вас не понимает, но сделали всё, чтобы она вас не услышала. Вы создали собственный язык и… выбросили словарь. Где ответственность художника перед зрителем?

— А где ответственность зрителя перед художником?

Зал замер без движения. Напряжение было максимальное.

— Прекрасный ответ, но скажите, разве вы не понимали, что каждый ваш мазок — это саморазрушение? Ваши краски будто сжигали полотно изнутри. Это была не живопись, а самоубийство на замедленной съёмке.

— Вы говорите как бухгалтер, а я был пожар, — сказал Ван Гог, вскинув голову, —
Да, я выгорал. Но только в пламени ты видишь цвета, которых нет при свете.
— А что насчёт искусства сегодня? — улыбнулся ведущий, — Вам не кажется, что в эпоху NFT, метавселенных и нейросетей, вы — атавизм? Мученик на фоне художников, рисующих мышкой за 5 секунд и продающих за миллионы?

— Искусство не в инструменте, а в боли, которую ты не можешь не выразить. Если искусственный интеллект начнёт страдать — может быть, он тоже станет художником.

— То есть, по-вашему, страдание — обязательное условие творчества?
— Нет, но это лишь индикатор подлинности. Я не доверяю счастью с кистью в руках. Оно рисует украшения, боль рисует внутренности.

Экран за сценой медленно показал «Пшеничное поле с воронами». На сцене будто стало холоднее.

— А вы знали, что умрёте? В тот день, когда взяли револьвер?

— Я думал, что нет. Я думал, просто остановлю боль. Что выстрел… это просто точка, но оказалось, это была запятая. И фраза продолжилась без меня.

— А сегодня… фразу переписывают. Ваша смерть превратилась в сюжет. Ваши картины в инвестиции. Вас цитируют те, кто не прочитал ни одного вашего письма. Вы труп, превращённый в логотип.

— Но, если кто-то… где-то… всё, же услышит крик в моих воронах, пусть даже среди лайков, значит я не зря ушёл.

Сцена затихла. На экране появилась надпись его рукой: “Я рисую не то, что вижу, а то, что чувствую”.

— Это и есть цена бессмертия, Винсент. Быть проданным после смерти дороже, чем быть купленным при жизни.

На сцене поменялось освещение, теперь более холодное, болезненно белое. В зале воцаряется тишина, как после слов, которые никто не осмелился повторить. Ведущий и Ван Гог сидят лицом к лицу. Атмосфера словно электризована.

— Винсент, сегодня ваш образ — это и шрам, и сказка, — сказал ведущий медленно, с почти отеческой интонацией, — Вы герой трагедии, идеальный кандидат на роль «святого художника». Вы безумны, бедны, красивы в своей разрухе. Вас превратили в архетип. Но кто вы на самом деле?

— Я был просто человеком, который не мог молчать, — вздохнул Винсент, — Я не святой. И не мученик. Я не хотел страдать. Я хотел жить… Просто у меня не вышло.

— Но ведь вы были в психиатрической клинике. Вас считали сумасшедшим. Скажите честно: безумие — освобождало вас? Или уничтожало?

— В некоторые дни, это было окно. В другие это была клетка, — Ван Гог сжал руки, — Проблема не в диагнозе, проблема в одиночестве внутри него. Безумие не освобождает, оно только делает тишину громче.

— То есть вы хотите сказать, что не безумие сделало вас художником?

— Нет. Художником меня сделала потребность… говорить. А безумие… это было последствием. Отголоском мира, который не слушал.

— Почему же вы не стали счастливым? Брат вас любил. У вас был талант. Была страсть. Почему вы не нашли счастья — в живописи, в любви, в Боге?

— Потому что всё было громче внутри, чем снаружи, — Винсент посмотрел в зал, — И я искал Бога не на небесах, а в мазках. В цвете. А счастье… оно требует покоя, а я был бурей.

— Хорошо, — сказал ведущий, взял карточку, и тут же ее порвал, — Оставим классификации. Что вы думаете о художниках сегодня? Те, кто рисует по референсу из Pinterest, продаёт через Instagram, копирует тренды, живёт в лайках.

— Им… тяжело. Тяжело быть подлинным, когда платформа требует формата. Когда глубина — это плохой алгоритм. Я не осуждаю их. Я им сочувствую. Потому что им, как и мне, приходится молчать, но в цвете.

— То есть вы бы не осудили художника, который рисует ради лайков?

— Нет, но я бы напомнил ему: лайк — не признание, это тик. Внутренний отклик, вот что важно. Если ты рисуешь только, чтобы понравиться, ты создаёшь упаковку, а не искусство.

— А теперь давайте сыграем в условность, — сказал ведущий вставая, — Представьте, вы родились сегодня. Вы — Винсент 2.0. У вас iPad, Procreate, ArtStation, нейросети. Мир — шумный, быстрый, всё поглощает. Кем бы вы были?

Винсент долго молчал, затем ответил медленно:
— Тем же. Потому что одиночество не исчезло. Оно просто стало цифровым. Может быть, я бы рисовал на экране. Может, выставлял бы в NFT. Но в каждом слое был бы тот же вопрос: «Ты меня слышишь?».

— Возможно, сегодня вам было бы легче. Вас бы узнали сразу. Приняли бы, — сказал ведущий, глядя на экран, где показывали современный арт-интерфейс, цифровая «Звёздная ночь», — Но тогда, Винсент, вы бы не стали тем, кем стали. Вас сделала именно боль. И это трагедия искусства.

— И его спасение.

— Скажите, Винсент…, — ведущий почти шепотом, — Вы ведь себя ненавидели?

— Нет. Я себя боялся. Каждое утро я просыпался с ощущением, что внутри меня кто-то кричит. А потом… кисть. Цвет. И становилось чуть… тише.

— То есть живопись, это было лекарство?

— Нет. Это было дыхание. Лекарство предполагает болезнь, а я просто жил, как умел.
Я не рисовал, чтобы исцелиться. Я рисовал, чтобы не исчезнуть.

— Вы часто писали Тео, что не справляетесь, что мир вас не слышит. Что бы вы сказали ему сейчас?

— Прости, — Ван Гог вздохнул, — За всё. За страх. За ярость. За бремя, которое я на него взвалил, но ещё спасибо. За то, что он не сдался раньше меня.

— Ван Гог, вы были… болезненно честны. Вас не интересовали правила, школа, галереи.
Но неужели вам никогда не хотелось просто быть понятым?

— Хотелось. Каждой клеткой, но если выбирать понимание или честность…Я бы выбрал честность. Потому что фальшь… в живописи, это предательство жизни.

— А смерть была для вас честной?

— Она меня не спрашивала, но я принял её не как поражение, а как завершение мазка. Я просто поставил точку.

— Но вы, же не умерли сразу.

— Нет. Я ещё два дня лежал. И Тео был рядом. Он держал меня за руку, — губы Винсента дрожали, но голос был ровный, — Я не просил прощения, не объяснялся. Просто смотрел на него. Он понял. Без слов.

— Вы жалеете, что ушли?

— Иногда. Когда слышу, что кто-то плачет у моих картин. Значит, я ещё живу у кого-то в сердце.

Сцена снова погрузилась в глубокую тишину. Медленно начал звучать едва уловимый звук ветра. На экране появилось «Пшеничное поле с воронами», вороны движутся по экрану медленно, как мысли.

— Скажите, Винсент, если бы можно было переписать свою жизнь — что бы вы изменили?

— Я бы попытался простить себя. Не быть менее страстным, не рисовать меньше…
А просто простить себя за то, что не выдержал.

— И тогда, может быть, вы бы дожили до славы. До музеев. До признания.

— Признание приходит к мертвецам, — покачал головой Ван Гог, — Живым нужно тепло. Мне не хватило… именно его.

— Давайте проясним. Что такое художник без зрителя? Без глаза, без реакции, без внимания. Он существует?

— Существует, но как шёпот в глухой комнате. Он не исчезает, он просто не находит собеседника, но даже в одиночестве художник говорит.

— Значит, между вами и зрителем есть некий… невидимый договор?

— Да, но он односторонний. Художник даёт. Без гарантий. Без обратной связи. Это… акт доверия и риска.

— Но ведь зритель тоже несёт ответственность? Он может исказить. Он может превратить боль в товар, а крик — в обои. Он может… забыть.

— Это его право, — кивнул с грустью Винсет, — Художник не командует интерпретацией. Он просто сжигает своё «я» в цвете, а что сделают с этим пеплом — уже не его дело.

— Но вы ведь изменили искусство. Оказали влияние, которое трудно измерить. Импрессионисты, постмодерн, психоделическая эстетика, даже мемы! А если бы вы были поняты при жизни, всё было бы иначе?

— Возможно, я стал бы… спокойнее. И, может быть, это убило бы мою живопись. Понимание утешает, а утешение… успокаивает огонь.

— Получается, ваше искусство — это результат боли? Если бы вы были счастливы — вы бы не писали?

— Я бы, наверное, писал… но иначе. Может быть, акварелью. Но, скорее всего, просто смотрел бы на небо. Без желания его поймать.

На экране появляется фрагмент картины «Ночное кафе». Тихий гул фоновой музыки. Пространство замирает.

— Винсент, что бы вы сказали тем, кто сегодня только берёт в руки кисть? Тем, кто ищет себя? Кто боится быть неуслышанным?

— Не бойтесь молчания. Оно не всегда знак пустоты. Иногда — это просто… вслушивание. Пишите, даже если никто не смотрит. Пишите, как будто вас уже нет. И тогда, возможно, вы останетесь.

— Вы сказали когда-то: «Я рисую не то, что вижу, а то, что чувствую». Вы бы повторили это сегодня?

— Да, — ответил Винсент, смотря на свою руку, словно она кисть, — Потому что чувство — честнее взгляда, а, правда — страшнее красоты.

— Тогда последнее. Ваше финальное откровение. Кто вы, Винсент?

Ван Гог встал и посмотрел в зал. Голос без вибрации, абсолютно ровный.
— Я был человеком, который просто хотел, чтобы цвет говорил.

— Винсент… интересно. Вы умерли, но не ушли. Вы висите в музеях, живёте в кофейнях, звучите в подкастах, как марка… как миф. Что вы чувствуете — видя свою славу после смерти?
— Ничего, потому что это не моя слава. Это… интерпретация боли. Коммерциализация шрама. Я не для этого писал.
— Но она ведь вдохновляет. Тысячи новых художников. Миллионы, кто плачет у ваших картин. Кто читает ваши письма. Кто боится жить так же но, может быть, на шаг ближе к себе. Разве это не продолжение жизни?

— Возможно, — вздохнул Винсент, — Но мне бы хватило… одного человека. Одного кто бы понял. Кто бы сказал: «Я чувствую то же», а не: «Это гениально».

— Тогда скажите — зачем искусство? Если оно не спасает. Если не делает счастливым. Может, искусство это просто форма боли, которую мы узаконили?

— Искусство — это след. Как у руки на стене пещеры. Знак: «Я был. Я чувствовал». И ты не один.

— А если бы вы знали, что умрёте — и всё это будет? Футболки. Музеи. Слова… вроде этих. Вы бы продолжили?

— Да. Потому что я писал не для потомков. Я писал, потому что иначе бы умер раньше.

Сцена стала теплее. Поле за спиной поменялось, появились первые штрихи нового холста.

— Скажите, — вдруг мягко, искренне спросил ведущий, — А если бы… я был на вашем месте?

— Вы бы сошли с ума.

— Возможно, я уже сошел с ума. Я ведь тоже говорю в пустоту. Тоже создаю не зная, услышат ли.

— Тогда вы меня понимаете.

На сцене воцарилось молчание. Оба как в зеркале. Их силуэты похожи. Образы сливаются.

— Мы живём в мире, где боль стыд,  — обратился ведущий к залу, — Где слёзы это слабость, где глубина это угроза. И всё же — он рисовал. Он кричал мазками. Он верил, что кто-то услышит. Винсент не был учёным, не был святым. Он был… просто раной, и рана стала иконой.

— Не надо икон дорогой мой, надо быть честным.

— Тогда будьте честны до конца. Кто вы?

— Я был…, — тихо, почти на выдохе сказал Винсент, — Человеком, который чувствовал слишком громко.

Свет тускнеет. На заднем плане картина  «Звёздная ночь», медленно растворяющаяся в белом фоне.

— Вы знаете, мне всегда казалось, что быть понятным, значит исчезнуть. Но когда вы говорили — я, впервые за долгое время, почувствовал себя… не одиноким.

— Значит, я не зря здесь.

— Когда я впервые увидел ваши «Подсолнухи», я… рассмеялся, — улыбнулся ведущий, — Мне показались они наивными, грубыми, без техники. А потом я стоял перед ними… один. И понял, что это я на картине. Сломанный, горящий, живой.

— Вы угадали мой посыл. Мы все подсолнухи. Мы тянемся к свету, даже когда давно ночь.

— Винсент, вы боитесь забвения?

— Я уже умер. Всё, что будет дальше — это… эхо, но если это эхо что-то в ком-то пробудит — пусть даже на миг… Мне не страшно.

— А вы готовы снова уйти, сейчас? После этого диалога?

— Я никогда не приходил. Я был здесь всегда. В каждом, кто боится быть честным. В каждом, кто пишет вместо того, чтобы кричать.

— Скажите Винсент, что важнее, быть услышанным… или быть собой?

— Быть собой, а если кто-то услышит — это… подарок.

Ван Гог исчезает в темноте. На экране появляется строка: «Я чувствовал слишком громко». Зал затихает. Ведущий встаёт. Подходит к центру сцены.

— Он ушёл, друзья, а может, стал частью нас. Его мазки — это мы, когда не хватает слов. Его безумие — это наши ночи без сна. Его крик — это тишина, которую мы боимся нарушить. Искусство, это не краска. Это не стиль. Это не гений. Это след. Это: «Я был здесь. Я чувствовал. Я — не пустота».

Мрак. Свет исчезает. На экране медленно появляется картина: «Ночное кафе».

Показать полностью 1
2

Диалоги с Великими. Глеб Дибернин. Глава 2

Диалоги с Великими. Глеб Дибернин. Глава 2

Глава 2: Сократ — свобода вместо жизни
Сцена оформлена как древнегреческая агора. Каменные колонны на экране. В центре стоят два стула: простой деревянный и кресло с золотыми подлокотниками. Мягкий, рассеивающий свет освещает сцену. В зал выходит Ведущий. Его одежда выполнена в стиле модерн-классик: пиджак, будто вырезанный из философского трактата.

— Мудрец. Судимый. Улыбающийся у яда. Он не просто философ. Он вопрос. Веками его имя звучит как диагноз честности. Он не писал трактатов, не основывал школ, не молился богам власти. Он просто задавал вопросы. И за это был убит. Дамы и господа… Сократ.

На сцену вышел Сократ одетый в простой хитон. Спокойное лицо, ухоженная борода,  живой взгляд. Сократ не делал реверансов. Он сел в кресло и стал прямо смотреть на Ведущего.

— Приветствую. Вы не задали ещё мне ни одного вопроса, а уже хотите знать ответы. Признаюсь это любопытно.

— Осторожно, философ. На этой сцене привычно, что ответы не прячутся за вопросами. Они рубят. Как ваша смерть, ударом правды по горлу демократии. Скажите… Почему вы не спасли себя?

— Потому что я не считал, что надо спасаться от истины.

— А разве истина стоит жизни?

— Разве ложь стоит бессмертия?

— Позвольте, вас судили за «развращение молодёжи» и «неуважение к богам». И если бы вы сегодня вели YouTube-канал, вас бы забанили. Cancel culture — из Афин, какого а? Вам не кажется, что в любое время люди боятся тех, кто не боится мыслить?

— Мысль это вирус. Она заразна. Она не слушается. Она разрывает иллюзии, как ветер ткань. Люди хотят тепла, а не сквозняков.

— Но вы могли убежать или покаяться. Или… говорить мягче.

— Я не говорил жёстко. Я говорил честно. А это часто воспринимается как грубость. Особенно властью. Власть не любит правду.

— Вы говорили ученикам: «Я знаю, что ничего не знаю». Сегодня это бы звучало как модный слоган скептика. Но вы ведь знали. Вы ведь понимали, что ставите себя под удар. Вы провоцировали. Значит, вы хотели умереть?

— Нет. Я хотел жить честно. Если за это полагается смерть, пусть так.

— Вам не казалось, что истина это тоже оружие? Что вы, ставя людей перед зеркалом, ломали их?

— Если зеркало ломает лицо, проблема не в стекле.

На сцене повисла пауза. На экране за ними появился Афинский суд. Возникли силуэты: жрецы, ученики, народ.

— Сегодня вам бы поставили диагноз. «Оппозиционер». «Агрессор идеи». «Разрушитель традиций». Вам было наплевать на богов Афин?

— Я просто задавал вопросы. Если боги не выдерживают вопроса, значит, они не боги.

— Прекрасно. Тогда вот вам главный вопрос: Жизнь с ложью или смерть с правдой?

— Я выбрал вопрос, потому что иногда сам путь важнее ответа.

Свет меняется. Сцена замирает. Ведущий смотрит на Сократа, и в его взгляде уважение, страх и зависть одновременно. На экране появляется  древнегреческий амфитеатр. Каменные ступени уходят в небо. Сцена вновь освещена. В центре только Сократ и Ведущий.

Ведущий ходит по сцене жестикулируя, будто философ, читающий обвинение.
— Вас осудили голосами толпы. Не тирана. Не одного правителя. А толпы. Демократии. Скажите, Сократ, разве народ не прав, когда защищается от мыслителя?

— Народ защищается не от мыслителя. Народ защищается от зеркала. Потому что истина не льстит, она обнажает всё.

— А кто вы в данном случае зеркало или молот?

— Я лишь вопрос. Вопрос, который не хочет ответа. Он хочет правды.

— Вы были неудобны. И это понятно, но вы унижали людей. Вмешивались в их убеждения. Вы делали из учеников оружие против старого порядка.
— Я учил мыслить. Если мысль — оружие… Значит, ложь, ткань вашего мира.

— Значит, вы бы повторили это и сегодня? В эпоху выборов, пропаганды, троллей, цензуры, молниеносного суда в соцсетях? Вы бы встали против демократии?

— Я бы встал за разум. Демократия без мышления это толпа. Толпа без мышления это стая, а стая ищет не правду, а врага.

На экране появляются замедленные кадры протестов, парламентов, твитов, фейковых новостей. В зале тишина.

— А если бы я, был вами? Если бы я, Ведущий, стал вопросом, а не утверждением? Если бы я ставил под сомнение всё и был бы готов умереть?

— Тогда я бы судил вас с любовью. Потому что суд это не гнев. Это зеркало, в которое не каждый осмелится заглянуть.

— И что бы вы увидели?

— Человека, который слишком умён, чтобы бояться, и слишком красив, чтобы молчать. Опасная комбинация.

В зале послышались лёгкие смешки. Ведущий делает шаг назад, будто согласился с чем-то.
— Почему свобода мысли пугает? Почему идея страшнее меча?

— Потому что меч можно сломать, а идею нет. Она переживёт тебя. Она заразит другого. Она бессмертна.

— Но ведь это значит, что мыслитель всегда преступник?

— Мыслитель всегда изгнанник. Пока кто-то не захочет его слова возвысить как знамя. Тогда он станет героем.

— А вы хотели стать героем?

— Нет. Я просто хотел, чтобы люди думали. Хотя бы один раз в жизни искренне задумались.

На экране появляется метафора в форме песочных часов. Греческие колонны осыпаются, превращаясь в цифры. Время уходит. Песок  медленно стекает вниз. Свет становится более холодным, зрачки Сократа сверкают как сталь. Ведущий стоит, скрестив руки, будто защищаясь.

— И так время. Вы сидели в камере и ждали яда. Не писали прошений, не звали защитников, не кричали. Вы просто ждали.

— Я наблюдал.

— Вы наблюдали, как вас убивает порядок, который вы якобы защищали?

— Я наблюдал, как истина проигрывает страху. И в этом нет трагедии. Это просто… закономерность.

— Вы говорите, будто отстранённо. Но ведь вы умерли. Вас отравили. Вас… уничтожили. И за что? За то, что вы задавали вопросы?

— Нет, не за вопросы. За то, что мои вопросы не позволяли больше жить во лжи. И большинство… предпочло её.

— Значит, вы обвиняете народ?

— Нет. Я жалею его.

— Почему истина не нужна большинству?

— Потому что она некомфортна. Истина не делает тебя счастливым. Она делает тебя честным. А честность требует перестроек. Потерь. Сомнений. Большинство хочет покоя. А не движения.

На экране возникает  лицо в маске, превращающееся в толпу. Толпа превращается сначала в рукоплескания, потом в огонь.

— Тогда мыслитель несёт ответственность за разрушения, которые он вызывает?
— Мыслитель несёт ответственность не за разрушения… А за правду, которая их вызывает. Если дом построен на песке, виноват не тот, кто указал на трещину.

— Вам не кажется, что вы выбрали смерть слишком гордо? Что вы сделали из неё спектакль?

— Смерть не нуждается в режиссёре. Она всегда финал. Я просто… не стал менять пьесу в последнем акте.

— Вы хотели умереть?

— Я хотел остаться собой. Если бы это требовало смерти пусть так.

— Не боитесь, что вы оставили своих учеников без света? Что ваша стойкость в результате стала их болью?

— Моя смерть стала вопросом. Если кто-то из них хотя бы раз спросил себя: «А зачем я живу?» Значит я не зря ушёл.

— А вы боялись?

На сцене повисло молчание. Песочные часы за спиной почти опустели. Сократ встаёт. Смотрит Ведущему в глаза.

— Да, я боялся, но я не позволил страху выбирать за меня.

На экране появляется изображение чаши с цикутой. Зал затихает.

— Знаете, Сократ… В школьных учебниках написано: «Сократа осудил афинский народ». Но вы говорите: «Толпа — не субъект». Кто же вас тогда убил?

— Те, кто испугался. Нет, они испугались не богов, не слов. Они испугались меня, как идеи. Страх это судья, у которого нет лица, но есть власть.

— Значит, вы не верите в суд?

— Суд это форма. Справедливость это содержание. И они редко совпадают.

На экране появляется изображение древнегреческого зала суда, быстро мутирующее в современные залы суда, затем в студии ток-шоу.

— Вы ведь понимали, что правду редко любят. Зачем же вы всё равно шли к ней?

— Потому что, правда, это не цель. Это состояние. Ты либо в ней живёшь, либо нет. А жить вне правды это не жизнь, это пародия на жизнь, это тень от жизни.

— Но ведь, правда, это одиночество. Вы потеряли всё: друзей, безопасность, доверие. Вы были один, когда подносили чашу с ядом. Стоило оно того?

— Одиночество это не наказание. Это побочный эффект ясности. Когда ты видишь дальше, не все хотят смотреть с тобой.

— Хорошо. А если бы вы жили сейчас? В 21 веке. Вы бы были профессором философии? YouTube-деятелем? Узником совести? Инфлюенсером?

— Я бы делал то же. Задавал вопросы. Ставил людей перед зеркалом. И, возможно, снова сел бы на скамью подсудимых.

— А может… Может, вы просто были слишком горды? Не хотели признать, что общество не готово? Что вы не жертва, а провокатор?

— Гордыня это желание власти, — ответил Сократ, немного подумав, — Я не хотел властвовать. Я хотел разбудить. А если для кого-то пробуждение это оскорбление… Значит, он ещё спит.

На экране появился кадр: человек стоит в толпе, но смотрит в противоположную сторону.

— Тогда ответьте мне. Может ли свобода быть комфортной?

— Никогда. Свобода это всегда рана. Это ответственность, которая не оставляет места для иллюзий, но именно в этой боли и есть достоинство.

— То есть вы говорите, чтобы быть по-настоящему свободным нужно быть готовым к изгнанию?

— Нет, готовым нужно быть к смерти. Свобода, ради которой не страшно умереть, единственная настоящая.

Свет медленно тускнеет. Песочные часы за спиной замирают. Атмосфера становится тише, глубже, почти интимной.

— Что оставляет после себя философ? Книги? Цитаты? Учеников?

— Нет. Он оставляет только беспокойство. Если ты читаешь мыслителя и тебе спокойно, значит, ты не понял.

— Вы оставили после себя не школу… а болезнь. Заразу сомнения. И всё же вы остались в веках. Значит, правда делает бессмертным?

— Правда не делает тебя бессмертным. Она просто отказывается умирать. А человек, который жил в ней, становится её частью.

На экране появляются имена: Галилей, Джордано Бруно, Мандела, Анна Политковская, Навальни. Список тихо мерцает.

— Но истина…, — Сократ посмотрел в сторону с болью, — Часто холодна. Резка. Иногда жестока. А может ли она быть доброй?

— Добрая нет, но исцеляющая да. Правда, она как хирургия. Она режет. Но если не вырезать гниль, ты умрёшь.

— Знаете, я думал…, — ведущий отошел от Сократа на несколько шагов, — Что мудрость  это покой. Гармония. А вы доказательство, что это… шрам. Что она приходит только после боли. Или вместе с ней.

— Мудрость это рана, — сказал Сократ вставая, — Которая не заживает. Она не даёт уснуть. Не даёт согнуться. Не даёт спрятаться, но в этом её дар. Потому что человек, который не может больше спать, начинает смотреть.

— А что с теми, кто не хочет смотреть?

— Пусть спят. Каждый просыпается… когда его касается что-то сильнее страха.

На экране появляются кадры: глаза ребёнка, окно с ветром, рукопись с вычеркнутыми словами.

— А вас касалось?

— Меня касалась мысль о том, что я умру, так и не узнав, кто я. И я начал спрашивать. У всех. Без исключения.

— Вы знали, что большинство не ответит, — сказал ведущий с грустью.

— Но я надеялся, что кто-то спросит себя.

В воздухе повисло молчание. Зал будто слышал дыхание мыслей. Ведущий подошел ближе.

— Значит, вы верите в смысл? Что через боль можно прийти к свету?

— Не к свету. К ясности. А свет…Он для тех, кто уже ослеп.

Видеопроекция за спиной — лист бумаги, на котором одна за другой появляются фразы, как будто кто-то их диктует вслух. Атмосфера становится глубоко личной. Сократ стоит. Ведущий напротив неподвижен.

— Если бы вам дали второй шанс… Если бы я, прямо сейчас, сказал: «Ты можешь вернуться в Афины. Жить. Учить. Не умирать». Что бы вы сделали?

— Я бы задал первый вопрос. Кто я, если больше не спрашиваю?

— А если вы спросили бы, но иначе? Мягче. Обходя. Не для того чтобы солгать, а чтобы выжить.

— Тогда я был бы кем-то другим. А я уже был Сократом. Изменить роль, значит разрушить смысл.

На экране появляются имена его учеников: Платон, Ксенофонт. Их образы сменяются силуэтами молодых людей в современных университетах, улицах, с книгами в руках.

— Ваша смерть изменила учеников. Они стали новыми философами, законодателями, политиками. Вы как вирус: вас убили, но зараза осталась.

— Я был не вирус. Я был всего лишь повод. Они уже горели. Я просто дал искру, чтобы это стало светом, а не пеплом.

— Но это значит… Вы думаете, мир нельзя изменить без мучеников?

— Мир меняется не через страдания. А через тех, кто готов стать примером. Боль это не цель. Но если ты не готов платить тебе никогда не поверят.

— Так вы сознательно пошли на жертву?

— Я просто не сбежал. Иногда этого достаточно, чтобы начать легенду.

— А теперь…, — голос ведущего задрожал, — Вы жалеете?

Сократ сел в кресло и долго смотрел вперёд. Кажется, он впервые не спешил с ответом. В зале почти слышен вздох, как в театре перед развязкой.

— Я жалею…что не проживу, чтобы задать следующий вопрос.

— Только это?

— Только. Потому что я уже знал, ответы устаревают, а хорошие вопросы вечны.

Свет сталя мягким. Пространство размывается. Оба сидят молча. На экране появляется одна фраза: «Он выбрал не путь героя, а путь честности».

— Я часто думаю, — промолвил ведущий, — Все эти разговоры, все эти программы, интервью, сцены, рейтинги.…А что, если я тоже — не ищу правду, а только её тень? Скажи, Сократ… Я просто говорящий? Или… спрашивающий?

— Если ты спрашиваешь, значит, ты уже больше, чем большинство. Но не забывай главное, кого ты спрашиваешь.

— Себя.

— Только там это не только настоящая боль, но и настоящая свобода.

— Скажи…Если бы ты жил сейчас в этом мире лайков, хештегов, мемов и одиночества…Ты бы выжил?

— Нет, но я бы был услышан. Потому что даже в мире, где правда стала контентом, есть те, кто всё ещё ищет смысл. И если ты говоришь ради них, ты не умрёшь.

— Значит, ты веришь, что мы ещё способны выбирать?

— Каждый день. Каждым словом. Даже молчанием. Особенно молчанием.

Свет усилился. Сократ встал, взял со сцены простой факел. Не настоящий, а символический Сделанный из бумаги и  фонаря. Сократ протянул его Ведущему.

— Ты ведь тоже умираешь. Каждый вечер. Каждую съёмку. Каждый эфир. Но ты можешь умереть за что-то.

Ведущий принял факел.

— Я боюсь. Боюсь, что моё слово пусто. Что публика хлопает, не слыша.

— Это не страшно, — улыбнувшись, сказал Сократ, — Страшно когда ты перестаёшь слышать себя.

Ведущий и Сократ стоят рядом. Нет финального аккорда. Нет ответа. Только взгляд. Человеческий. Оголённый.

— Последний вопрос.

— Последнего не существует.

— Ты не хочешь эпитафии?

— Нет. Пусть вместо надписи, будет выбор. Выбор каждого, кто услышал меня.

На экране появился белый фон. Пустой. Без титров. Тишина. Затем на экране медленно появилась фраза: «Задал вопрос и ушёл».

Показать полностью 1
3

Диалоги с Великими. Глеб Дибернин. Глава 3

Диалоги с Великими. Глеб Дибернин. Глава 3

ГЛАВА 3: НАПОЛЕОН — ВЛАСТЬ КАК ИСКУССТВО И БЕЗУМИЕ

Сцена оформлена величественно. На экране появились орлы, лавровые венки, карта Европы с датами, гремящими как молнии. Из колонок звучит марш, потом гаснет. На сцену выходит Ведущий в темно-синем пиджаке, будто взятом из военного мундира. В голосе слышался азарт.

— Вот он. Император. Не по крови, но по таланту. Не по праву, но по воле. Человек, который заставил Европу говорить по-французски, бояться по-русски и воевать по-его.
Встречайте. Наполеон Бонапарт.

На сцену вышел Наполеон. Он невысокий, как и положено, но не смешной. Он точный как лезвие. На нем не было орденов, но в его глазах светилась карта будущего.Он сел сложтв руки на животе.

— Спасибо, что не встретили пушками. Это… ново.

— Для вас может. Для нас это редкость: вести диалог с человеком, чей силуэт был крупнее его армии.

— Сила не в численности. Сила в ясности. Я всегда знал, чего хочу.

— А чего вы хотели, Ваше Величество? — спросил ведущий, — Славы? Бессмертия? Или просто чтобы карта соответствовала вашему эго?

— Я хотел порядка. Империя это же не только армия. Это структура. Это музыка, в которой даже барабаны подчинены гармонии.

— Музыка, говорите? Значит, вы художник? А войны, завоевания, кровь, сотни тысяч погибших — это… мазки?

— Власть это искусство, но холст живой. И если ты дрогнул, тебя перепишут.

— Тогда вопрос прямой. Ваше Величество вы художник или палач?

— Я реальность, а реальность всегда кого-то режет.

— А не кажется ли вам, что художник, творящий мечом, рано или поздно станет заложником своей же рамы?

— Вопрос, а кто рисует первым? Если ты не пишешь историю, ты становишься строчкой в чужой.

На экране появляются цитаты Наполеона, битвы, границы, венки. Слова “Ватерлоо”, “Аустерлиц”, “Кодекс”, “Остров Святой Елены”. Они сменяют друг друга, будто биография в огне.

— А где в этом человек? Вы любили кого-нибудь… по-настоящему?

— Я любил Францию, а всё остальное были её проекции.

— Значит, Жозефина тоже?

— Она учила меня проигрывать. Это редкий дар.

Наполеон сидит, как камень. Ведущий движется, как мысль.

— Империя это автопортрет, — сказал ведущий, — И в каждом автопортрете есть… трещина. Где ваша?

— Там, где я забыл, что я человек. И начал верить, что я миф.

Свет на сцене становится более резким, почти клиническим. На экране начинается чередование триумфальных арок и пустых тронов. Камера медленно приближается к лицу Наполеона, как к экспонату в музее. Ведущий шагает медленно, будто расставляя мины.

— Мы говорим о власти, как будто она инструмент. Но давайте будем честны, власть это зависимость. Вы были зависимы, Наполеон?

— Я был необходим. И когда ты необходим, ты не зависим. Ты центр.

— Прекрасная уловка, но ведь центр тоже может быть тюрьмой. Когда ты не можешь отойти в сторону, потому что всё рухнет. А может, вы боялись быть… просто маленьким?

— Я был маленьким, но каждый, кто смеялся над его ростом, забывал, как низко потом ему приходилось кланяться.

На экране всплывает силуэт Наполеона на фоне огромной карты. Он крошечный, но всё вокруг реагирует на него.

— Тогда вы не человек, а функция?

— Я был фокус, точка, в которой сошлись страх, надежда, ревность, свобода, дисциплина, хаос и расчёт. И всё это, вы называли «нацией».

— А после?

Пауза. Наполеон впервые молчит. Смотрит в сторону. В зале повисла звенящая тишина.

— После, когда вы упали. Точнее сказать, когда вас изгнали, предали, когда Франция отреклась от вас.

— Я понял, что люди не любят величие. Они его терпят, пока оно побеждает, а потом  растаптывают, чтобы не чувствовать вины.

— Значит, вы знали, что падение неизбежно?

— Нет, но я знал, что оно возможно, и всё равно шёл наверх. Потому что даже падать с Олимпа достойнее, чем жить в подвале.

На экране показались кадры острова Святой Елены. Письменный стол, чернильница, карта, которую никто уже не передвигает.

— И всё же… Вы бы снова пошли тем же путём?

— Конечно, потому что я жил. А не просто просуществовал в рамках приличий.

— Даже если знали, чем закончится?

— Это был не конец. Это был апогей. Я был велик, потому что не прятался от величия.
Даже когда она обернулась проклятием.

Свет поменялся. На экране появились  глаза Наполеона, превращающиеся в зеркало. Ведущий смотрел в них и видел в них себя.

— А может, вы просто хотели, чтобы вас боялись?

— Боялись? Нет. Я хотел, чтобы мой страх стал чужим уважением.

Темнота на сцене сменяется холодным светом, будто освещение допросной комнаты. На экране появляются фрески с изображениями Наполеона: в короне, на коне, на троне. Затем появляются их копии, искажённые, размытые. Ведущий подходит ближе. Между ним и Наполеоном возникает едва заметное напряжение)

— Вы окружили себя генералами, художниками, чиновниками… Но кто из них мог сказать вам правду?

— Я слушал только одного.

— Кого?

— Себя. Потому что только я знал, что хочу услышать.

Молчание. В зале лёгкий нервный смех. Ведущий улыбается, это он и ждал.

— Значит, вы создавали не империю. Вы создавали эхо. Вы не лидер. Вы зритель спектакля о себе.

— Все великие лидеры это архитекторы мифа. Я строил не Францию. Я строил Наполеона. И, поверьте, он вышел убедительным.

— Убедительным дума да, но выжившим скорее нет. Может быть, вы просто были фанатом себя?

— Не фанатом. Проводником. Я верил в того Наполеона, которого сам же создал. И иногда , он был сильнее меня.

На экране появляется автопортрет Наполеона, глазами художников, глазами народа, глазами врагов. Все разные. Но на всех не он.

— Значит, миф вами овладел?

— Миф это защита, когда ты у власти. Реальность становится слишком хрупкой, а миф держит форму.

— Но цена? Какого цена? Цена это доверие, близость, человечность.

— Все это мелочи. Главное победа.

— Хорошо, но вы ведь проиграли. Вы остались один. Вы не победили даже самих себя.

— Возможно, но я заставил миллионы поверить, что можно стать чем-то большим, чем тебе велели быть. Пусть даже на время.

На экране появляется картина, юный Бонапарт, сидящий над книгами, южный акцент, идущий против французской элиты. Затем картина с коронации. Зал глух. Все слушают.

— И всё же… Кто был настоящий Наполеон?

— Тот, кто не знал, что он маленький, пока весь мир не начал ему это доказывать.

— А теперь вы знаете?

— Теперь я выше, чем когда-либо, потому что больше не должен побеждать.

На сцене тёплый золотистый свет. На экране — отрывки писем Наполеона к Жозефине, написанные каллиграфическим почерком. Наполеон молчит. Ведущий читает.

«Жозефина, ты не пишешь мне. Ты забываешь своего Наполеона. Но он живёт тобой. Я не могу дышать без твоей тени», — ведущий поднимает глаза, — Красиво, но ведь это не любовь. Это… зависимость.

— Любовь это и есть зависимость. Жозефина была тем, кто напоминал мне, я не только меч, я кожа, я пульс. Именно поэтому я её и изгнал.

— Изгнали, потому что любили? Не понимаю.

— Потому что я любил империю больше. Жозефина не могла родить мне наследника.
А я не мог позволить себе быть мужчиной, а не системой.

— Но ведь вы уничтожили сами себя, когда отрезали себя от неё. Жозефина была вашим голосом разума, а после неё осталась только амбиция.

— Возможно, но разум не выигрывает сражений, а амбиция да.

На экране появляются сцены из битвы при Ваграме, Аустерлице, затем — Жозефина в саду. Противопоставление молчаливое, но жестокое.

— Давайте сыграем, — ведущий садится удобнее, – Я Жозефина. Вы тот, кто уже проиграл. Что вы мне скажете?

— Я выбрал Францию, а потом Франция выбрала забвение. Ты была домом, а я мечтал стать землёй.

— Ты не умел быть любимым. Ты умел только быть нужным.

— А разве это не одно и то же?

Тишина. Ведущий встаёт. Смотрит Наполеону прямо в глаза.

— А если бы тебя не изгнали? Если бы ты продолжал править, побеждать, расширяться…
Ты бы стал чудовищем?

— Я уже был им, но чудовище, которое знает, что оно чудовище — опаснее, чем то, что верит в своё величие. Я видел грань, и переступил её ради формы.

На экране появляется ледяная сцена из Москвы. Сгоревшие улицы. Французские солдаты в снегу. Потом появляется лицо Жозефины. Не обвиняющее.Она смотрит, как будто знала всё заранее.

— Значит, вы проиграли не в Ватерлоо. А тогда, когда перестали быть… любимым?

— Я проиграл, когда поверил, что можно заменить любовь поклонением. И построил храм, в котором было холодно даже мне.

На полу на сцене появляется дна белая линия, как черта жизни. На экране чередуются статуи, надгробия, обложки книг. Всё про одного человека: Наполеона. Но образы — разные. Противоречивые. Несовпадающие.

— Как умирает власть? С выстрелом? С подписью? Или… когда больше некому подчиняться?

— Власть умирает, когда ты становишься символом. Символ больше не командует. Он на стене. На купюре. В учебнике. Он безопасен.

— А вы были опасны?

— Я был неудобен. И все неудобные однажды становятся либо иконами, либо проклятием. Иногда они становятся и тем, и другим.

(На экране появляются сравнения: “Герой Франции” / “Палач Европы”. Цитаты Чёрчилля, Толстого, Стендаля, Меттерниха.

— Но если убрать все фанфары, статуи, легенды… Что останется?

— Человек, который хотел всё. И не знал, как жить, когда начал терять.

— То есть вы признаёте, вы не умели проигрывать?

— Я не верил в поражение как финал. Для меня проигрыш был просто началом нового маршрута.

— Но смерть, это не маршрут.

— Смерть это репетиция, а настоящая битва идёт за память.

На экране происходит смена: детские книги, фильмы, военные парады, карикатуры. Всё — про Наполеона. Всё — разное. Один образ сменяет другой. Память неустойчива.

— Память о вас спорна. Вы и герой, и захватчик. И законодатель, и убийца. А что, если вы  просто диктатор с хорошим пиаром?

— А что, если все великие диктаторы с хорошей историей? Цезарь. Александр. Пётр. Мы не выбираем, как нас назовут. Мы лишь решаем, стоит ли быть названным вообще.

— Вы хотите бессмертия?

— Я уже бессмертен. Не потому, что живу, а потому, что спорят, кто я был.

На экране появляются кадры: муляж шляпы Наполеона, его саркофаг в Доме инвалидов, Google-запросы: “Наполеон — герой или тиран?”.

— И этого достаточно?

— Да. Потому что пока ты лишь повод для вопроса…ты ещё не исчез.

В зале тихо. На экране появляется надпись: “Никто не победит того, кто не сдаётся. Но тот  кто сдаётся  становится легендой”.

— Остров Святой Елены. Точка, с которой не возвращаются. Император на острове это почти как бог в чулане. Что вы там поняли?

— Что шум не синоним жизни. И что когда все молчат, ты впервые слышишь себя.

— И что вы услышали?

— Голос, который я глушил 20 лет. Он говорил: “Ты всегда был один. Даже в толпе. Особенно в параде.”

На экране появляются замедленные кадры из жизни на острове. Тропинка. Буря. Один силуэт у скалы. Наполеон без мундира. Без короны.

— Говорят, величие — это умение остаться собой после всего. А кем были вы, когда всё  исчезло?

— Человеком. Не символом. Не тенью. Не афишей. Просто человеком, который ошибся не в расчётах…А в понимании зачем всё это.

— И зачем это было?

— Чтобы доказать… себе… что я существую. Но победа не даёт этого ощущения. Оно приходит… когда ты проиграл. И всё ещё хочешь жить.

На экране появляется белая стена с надписью: «Покой начинается, когда больше нечего защищать».

— Вы ведь были окружены людьми. Вокруг вас была армия, народ, а потом вы остались ни с кем. Что страшнее: война или одиночество?

— Одиночество. Война требует решения. Одиночество требует смысла. И если ты не знаешь, зачем ты тонешь.

— Вы ведь знали, что умрёте в изгнании?

— Да. И всё же каждое утро вставал. Потому что мне нужно было проигрывать достойно.

На экране появляется запись: «Он просыпался не ради будущего, а чтобы не исчезнуть полностью».

— Значит, главное не власть?

— Главное не исчезнуть в ней. Ты думаешь, что правишь, а она тебя переписывает.
И в конце, на острове, ты понимаешь, что вся твоя империя внутри тебя, или нигде.

На сцене загорается зеркало. В нём отражается Наполеон. Один. В пустоте. Без ордена. Без титула. Человеческое лицо. Не миф.

— Вы знаете…Я боялся вас. Боялся, потому что в вас было то, чего я сам боюсь, это  абсолютность. А ещё… я вами восхищался.

— Почему?

— Потому что вы шли, когда уже не было уверенности. Когда вас ненавидели. Когда даже вы сами себе не верили. Вы шли.

— Потому что стоять, это больнее. Когда ты стоишь, ты слышишь, а когда идёшь, то глушишь сомнение шагами.

— А если бы была возможность…Вы бы пошли этим путём снова?

Наполеон встаёт. Не торжественно. Просто. Как старик. Но всё ещё — Император.

— Я бы пошёл. Потому что не идти, значило бы предать себя. А я предал всё. Жену. Страну. Мораль. Но…Я не предал себя.

— Что вы хотите, чтобы помнили о вас?

— Пусть спорят. Пусть сжигают. Пусть цитируют и вырезают, главное чтобы не молчали.

— А если молчат?

— Тогда ты уходишь…но не умираешь. Потому что молчание, последняя форма власти.
И если ты её выдержал, значит, ты был больше, чем легенда.

На экране появляется  портрет Наполеона, нарисованный вручную. Медленно выцветает. Осталось только лицо. Человеческое. Сломанное. Гордое)

— Последнее слово, Император?

Наполеон делает шаг к залу.

— Величие…это быть непонятым и всё равно идти.

Свет гаснет.

Показать полностью 1
3

Диалоги с Великими. Глеб Дибернин. Глава 4

Диалоги с Великими. Глеб Дибернин. Глава 4

Глава 4. Фридрих Ницше — Бог мёртв, но кто сказал это первым?

(Сцена окутана синеватым, плотным, как философский туман, светом. Звук — лёгкий скрежет пера по бумаге. На экране — крупным планом лицо Ницше, медленно переходящее в страницы его книг: “Так говорил Заратустра”, “Антихрист”, “Весёлая наука”. На сцену выходит Ведущий — сдержанно, без приветствия. Слово начинает тяжело.)

— Он сказал: “Бог мёртв”. Но сделал это так, будто написал эпитафию на небе. Фридрих Ницше. Человек, который не просто отверг религию, он выстрелил в неё… и остался рядом, чтобы проверить — умрёт ли она окончательно. Что ж, встречайте. Миссионер без Бога. Моралист без морали. Поэт без милости.

(На сцену выходит Ницше. В чёрном фраке, с тростью. Взгляд — холодный и одновременно внимательный. Он не здоровается).

— Я не убивал Бога, — говорит Ницше. Я просто первым сказал, что его нет.

— Тогда кто убил?

— Те, кто перестал нуждаться. Те, кто начали объяснять мир без чуда. Математики, физики, бюрократы. Те, кто заменили душу схемой.

— А вы? Вы не были схематичен. Вы были бритвой. Вы не изобрели пустоту, но вы навели на неё свет. Показали всему миру эту пустоту.

— Я был зеркалом, — Ницше горько усмехается, — А все, кто увидел пустоту, уже носили её внутри.

(На экране появляется мозаика: разрушенные храмы, пустые кафедры, философы в тишине, молодежь, спорящая в чатах. Надпись: “Бог мёртв?” исчезает, оставляя лишь знак вопроса.)

— Тогда скажите, — ведущий обращается в упор глядя на гостя, — Это было освобождение…или проклятие?

— Обеими руками я вырвал кость утешения у человечества, но дал им зубы. Пусть грызут смысл сами.

— Но вы оставили их наедине с пустотой. Со страшной, глубокой, ничего не дающей взамен пустотой. Вы не предложили нового Бога. Вы просто сожгли старого.

— Потому что не Бог нужен. А нужен человек, который не прячется за Ним.

(На экране появляется зеркало. В нём появляется силуэт человека. Без черт. Без икон. Просто взгляд. Страшно прямой.)

— Но кто выдержит мир без верха и низа? Без приюта? Без неба? Людям нужно во что то верить.

— Только тот, кто знает, что небо это иллюзия, а иллюзия страшнее пустоты. Все потому, что она удобна.

— Тогда вы разрушили не Бога. Вы разрушили утешение всего мира.
— Да, и это была моя цель. Потому что раб, даже когда молится, остаётся рабом, а я хотел  сверхчеловека. Он ищет поддержку в чем-то, в ком-то. Он верит в высшие существа, но не верит в себя.

(Тишина. Ведущий делает шаг ближе. Сцена начинает сжиматься. Ницше стоит один. В руках зеркало. Он смотрит в него.)

— Но вы не стали им. Вы не стали сверхчеловеком. Вы сломались на пол пути.

— Потому что я первым пошёл туда, где не было дороги, — Ницше смотрит в зал, — А пионеры редко возвращаются.

(Экран темнеет. На экране появляется крест, превращающийся в цепь. Затем в плуг. Потом в костыль. Последнее изображение — лицо умирающего человека, к которому никто не подходит. Ницше стоит, чуть подавшись вперёд. Ведущий неподвижен.)

— Вы сказали, что христианство — религия слабых. Обвинение звучит, как приговор. Но что, если это не слабость, а человечность?

— Если человечность — в отказе от силы, тогда мы обречены. Сострадание это культурный яд. Оно убивает волю, ради красивого жеста.

— То есть, по-вашему, жалость это преступление?

— Жалость это подмена. Ты не помогаешь человеку стать сильнее. Ты просто садишься рядом в яму и называешь это добром. Пустой, слабый, и жалкий жест.

(На экране — толпа, склоняющаяся над бездомным. Затем — та же толпа, проходящая мимо ребёнка. Затем — кадры войны. Молитвы. Слёзы. Конвейер жалости.)

— Но ведь вы сами страдали. Физически. Душевно. Одинокий, изгнанный, непонятый.
Вам не хватало именно того, чего вы презирали — сочувствия.

— Мне не нужно было сочувствие. Мне нужно было, чтобы кто-то доказал: боль не обязательно делает нас хуже.

— А если не делает лучше? Как быть в этом случае?

— Тогда боль бессмысленна. А я не верил в бессмысленное страдание. Я верил в превращение.

(На экране — бабочка, вырывающаяся из кокона. Затем — человек, выходящий из огня. Затем — пустая комната.)

— Но вы жили в одиночестве. Умерли в безумии, — ведущий секунду медлит, —
Сила, о которой вы говорите, не спасла вас. Зачем тогда это все?

— И не должна была. Я был не спасён. Я был испытан. Понимание не всегда приносит утешение. Иногда оно приносит ясность.

— А если вам не нужна была жалость, может быть, вы просто боялись её?

(Пауза. Ницше не отвечает сразу. Дышит тяжело. Затем — почти шепчет.)

— Жалость это зеркало, в котором ты видишь себя слабым. Я не боялся боли. Я боялся, что меня пожалеют. Это было бы концом.

(На экране лицо Ницше. Без бороды. Без иронии. Усталое. Человеческое. Как будто прощающееся. Пауза. Затем появляется пустой крест, теряющий форму.)

— Но может, человек не должен быть сверхчеловеком? — ведущий начинает говорить с нажимом, — Может ему достаточно быть просто — добрым?

— Добро без силы — жалко. Сила без добра — страшна. А я искал третье. Истину, которой не нужно оправдание.

(Тишина. В зале — ни шороха. Только дыхание. За спиной у Ницше появляется огромное пустое кресло. Над ним парит не крест, не трон, а стилизованный знак вопроса. Ведущий проходит по сцене не спеша, будто боится наступить на остатки истины.)

— И так “Сверхчеловек”. Вы придумали его. Вы воспели его. Вы требовали его… Но он так и не пришёл. Значит, это была утопия?

— Я бы сказал, скорее диагноз. Сверхчеловек не приходит, он вырастает. А человечество не выдержало терапии.

— Звучит как оправдание. Вы убрали Бога… и предложили своё отражение. Вы не освободили человека. Вы захотели занять его алтарь.

— О нет. Я не бог. Я молот. И этим молотом я разбил кумиры, не чтобы быть выше…
А чтобы оставить место для новых.

— Но место осталось пустым. Вы не построили храм. Вы оставили руины.

(На экране — коллаж из демонстраций, скандалов, флагов, социальных сетей, хаоса. Надпись: “Без Бога — кто главный?”)

— Я оставил волю. Не мораль, не страх, не закон…Волю. А значит я дал выбор.

— И что стало с этим выбором? Мы построили фюреров, айфоны, фабрики. Мир, где правит воля стал жестоким. А вы его архитектор?

— Я не архитектор. Я раскопщик. Я показал: под культурой только страх. Под добром всегда зависть. Под любовью только боль. И человек, не готовый к этому, зовёт это злом.

(Экран замирает на образе: лицо, собранное из обрывков газет, битых зеркал, крика.)

— Но может быть, — ведущий замирает, — …вы просто не выдержали человека? Его слабость. Его муки. Его скуку. Может, всё ваше учение это бегство от боли?

(Пауза. Ницше садится на край сцены. Ломает позу. Теряет пафос. Смотрит в зал. И впервые говорит, почти как признание.)

— Я хотел, чтобы человек не искал смысл, а создавал его. И да, это страшно. Потому что никто не учит нас быть богом для самого себя.

— Значит, сверхчеловек это не он? Это обязанность?

— Сверхчеловек это одиночество. Не громкая слава, а тихая борьба. Не спасение, а вызов.

(На экране — слово “Сверхчеловек” превращается в “Самость”, затем в “Тишину”. Всё исчезает. Сцена тёмная, почти чёрная. Один прожектор — на лицо Ницше. Вокруг — разбросанные страницы, как исписанные письма без адресата. На экране над сценой — надпись: “Когда долго смотришь в бездну…” — без завершения. Ведущий берет с тумбы толстую книгу — собрание сочинений Ницше.)

— Это вы. Тысячи страниц. Миллионы читателей. И почти никто из читателей ничего не понял.

— Потому что я писал не для них, — спокойно ответил Ницше.

— А для кого же тогда?

— Для того, кто не боится смотреть в бездну, а не закрывает глаза и зовёт это религией или моралью.

— Но вас цитируют, — ведущий бросает книгу на пол, и показательно вытирает руки, — на футболках, в роликах, в стендапах. Вы мем, Фридрих.

(Ницше не отводит взгляд. На экране — коллаж: футболка с надписью “God is dead”, видео в TikTok, где его имя читается с ошибкой, обложки книг “Ницше для начинающих”.)

— Да. Потому что люди не читают. Сейчас они больше потребляют. Если хотите более приземлено, я стал фастфудом мысли. Но только потому, что они голодны, а не готовы к еде.

— Тогда вы проиграли.

— О нет. Я предсказал. Я знал, что буду искажён, что моё имя будет громче моих идей.
Потому что истина всегда тише лозунга.

(На экране — пустая библиотека. Слово “Заратустра” высечено в камне. Под ним сидит подросток с телефоном, и молча пролистывает пальцем картинки.)

— А бездна?, — ведущий рукой показывает в зал, — Вы сами сказали: “Если долго смотреть в бездну, бездна смотрит в тебя.” Вы в неё упали?

(Ницше смотрит вниз, словно под ногами именно она.)

— Мне не было необходимости заглядывать в нее. Я в ней родился. И всё, что я делал, это пытался научить других не бояться.


— Дорогой Фридрих, а может вы просто сошли с ума?

— Сумасшествие это свобода, в которой ты остался один. Общество называет это “болезнью”. Я называл это “последней ясностью”.

(На экране — изображение: белая комната. Один человек у стены. Пишет. Без слов. Без читателей.)

— Вас боятся Фридрих. Вас читают как ядовитую пилюлю. Вас не зовут за стол. Вы пророк без учеников.

— Потому что мои ученики ещё не родились. А мои современники были слишком влюблены в свои цепи. Я ломал цепи, но не держал за руку.

— Отлично. Вы очередной разрушитель стереотипов. Тогда что дальше? Если вас цитируют, но не понимают, значит ли это, что вы кричали в пустоту?

— Нет, — Ницше вздыхает,  — Я кричал в будущее и это самая долгая форма диалога.

(На экране появляется завершение фразы: “…будь готов, что бездна заговорит твоим голосом.” Свет тускнеет. Только глаза Ницше — ещё освещены.)

(Сцена — почти полностью тьма. В центре — лишь кровать, будто в лечебнице. На ней — Ницше, не в позе философа, а как обычный человек. Свет неяркий, как в палате. Ведущий сидит рядом, не напротив, а сбоку. Разговор — не триумфальный. Он интимный. Почти шёпот.)

— Все помнят вашу фразу: “Бог мёртв.” Но вы ведь тоже умерли. И не внезапно, а медленно. Как будто исчезали частями.

— Я не умер. Я растворился, — Фридрих долго молчит, — Я стал болью, которая больше не нуждается в теле.

(На экране — обрывки писем, записки из Базеля, диаграммы пульса, страницы из врачебных журналов. Портреты Ницше — всё более уставшие. Всё менее — героические.)

— Они говорили: “Он обезумел.” Они писали: “Он перестал говорить.”
Но кто знает, что вы тогда чувствовали?

— Тишину. Абсолютную тишину. Не от мира, а от себя. Это самое громкое из одиночеств.

(На экране появляется пустой коридор. Свет мигает. Кто-то идёт — но его шагов не слышно.)

— Вы прожили большую часть жизни в одиночестве. Вы не женились. Вы не были близки ни с кем по-настоящему… Фридрих. Вы когда-нибудь… любили?

(Ницше не сразу отвечает. На его лице — не удивление. А медленная, затяжная усталость.)

— Да, но не человека. Я любил идею того, кем человек может быть. Я любил образ, а не плоть.

— Значит, вы любили не того, кто рядом… а того, кто невозможен?

— Я любил сверхчеловека, и умер как простой человек.

(На экране — портрет Лу Саломе. Затем письмо, написанное Ницше: “…быть рядом с ней — значило перестать быть собой…” Сцена замирает. Ведущий смотрит в сторону, потом снова на него.)

— Может быть, если бы вы позволили себе любовь, вы бы не стали пророком без церкви.
Мечтателем без дома.

— Может быть, но тогда вы бы не пригласили меня сюда. Вы ведь зовёте меня не за то, что я чувствовал, а за то, что я пережёг чувство до идеи.

(На экране — огонь. В нём тает слово “человек”, остаётся “воля”.)

— И всё же…, — ведущий начинает говорить мягче, — Ваша смерть была не физическая.
Вы умерли, когда перестали писать, когда перестали говорить.

— Я умер, когда понял, мир не готов к свободе. И, может быть, никогда не будет.

(На экране — его надгробие. Без эпитафии. Только дата. И рядом — детская рука кладёт на него копию “Весёлой науки”.)

— А если бы знали, что вас будут читать так…вырвано, поверхностно, на обложках, вы бы написали иначе?

— Нет. Потому что я не писал, чтобы понравиться. Я писал, чтобы бросить вызов. И я его бросил.

(На экране появляется: “Он не хотел, чтобы его любили. Он хотел, чтобы его не могли игнорировать.”)

— Дорогой Фридрих, вы знаете, я читал вас. Медленно. С замиранием. Иногда — с отвращением. Иногда с восхищением. Но, признаться…Я боялся читать вас до конца.

— Потому что вы знали, что на последней странице я напишу про вас.

(Пауза. Тишина настолько ощутимая, что кажется — у зала пропал кислород. На экране — размытая тень человека, чьё лицо невозможно различить. Затем — она становится похожей на Ведущего.)

— А что бы вы написали?

— “Он тоже искал утешение. Но нашёл зеркало. И отвернулся.”

— Значит, вся ваша философия, это одиночество, переработанное в формулы?

— Нет. Это одиночество, пережитое до конца и ставшее текстом. Не формулой.
Огнём.

(На экране — медленный кадр: человек пишет на стене углём. Вокруг пусто. Камера отдаляется. Он — один. Надпись: “Я здесь. Я думал.”)

— А если бы кто-то понял вас по-настоящему? Хотя бы один человек. Вы бы стали другим?

— Я бы стал молчаливее. Потому что истину легче терпеть, когда ты знаешь, кто-то её слышит. Но я никогда не был услышан. Я был… переведён.

— Переведён? Что вы имеете в виду?

— Переведён в лозунги. В учебники. В заголовки, а не в человека.

(На экране — обложка с его именем. Затем — анимация: имя распадается на буквы. Из букв — ничего не строится. Просто буквы осыпаются в песок.)

— Тогда вы приняли пустоту как свою судьбу?

— Пустота это не судьба. Это цена за то, чтобы мыслить до конца.

— А вам было когда-нибудь страшно?

(Долгое молчание. Ницше опускает голову. Потом — поднимает. Глаза — не философа. Человека.)

— Иногда, но я выбирал страх вместо слепоты. Потому что лучше бояться того, что есть… чем поклоняться тому, чего нет.

(На экране — появляется слово “БЕЗДНА”. Оно вспыхивает, превращается в “ВЫ”.)

— Вы ушли. В безмолвие, в боль, в тишину… Но остались эхом, — ведущий смотрит прямо перед собой, — Как шрам на языке мира.

— Я не хотел быть эхом. Я хотел быть началом речи. Не голосом Бога. А голосом человека… который наконец перестал бояться быть один.

(На экране — одинокий силуэт на вершине горы. Ветер. Ни флага, ни триумфа. Только человек — и небо.)

— Скажите…Если бы был один шанс сказать что-то последнее…что бы это было?

— Я разрушил Бога. Чтобы человек, впервые, посмотрел — не вверх, а в себя.

— И что он там найдёт?

— Страх. Потом свободу. Потом одиночество,  а потом — смысл. Но только если не отступит.

(На экране — слово “ОДИН”. Затем — “ЖИВОЙ”. Затем — “МЫСЛЯЩИЙ”. Все три слова исчезают одно за другим, оставляя только “?”)

— Тогда всё это…Все эти фразы, книги, философия, боль…Были ради этого?

— Не ради, а вместо. Вместо молитвы. Вместо исповеди. Вместо избавления.

(Долгое молчание. Оба — просто сидят. Без театра. Без риторики. Люди.)


— Мне больно это признавать, — говорит ведущий, — Но вы были правы.

— Я не хотел быть правым. Я хотел быть услышанным.

(На экране — медленно всплывает: “Когда человек теряет Бога, он находит выбор.”)

— И вы нашли?

— Нет, — горько усмехается Фридрих, — Но я выжег карту, чтобы другим было некуда убежать.

(Свет гаснет. На сцене — только белый круг. Он медленно исчезает. Остаётся чёрный фон. На нём — одно слово: “ТЫ”.)

Показать полностью 1
Отличная работа, все прочитано!