МОСКВА — ПЕТУШКИ 2.0 «Трактат о Лёгкости, заваренный на кипятке». Глава 7
Рецепт чая: «Горький Привкус Свободы». В стакан, ещё хранящий тепло предыдущих откровений, насыпать полынь. Не ту, что продаётся в аптечных пакетиках с аннотацией «для ванн», а дикую, сорванную на пустырях, где раньше стояли храмы, а теперь — гаражи. Полынь должна быть сухая, ломкая, с запахом, от которого плачут старухи и скисает молоко. Залить крутым кипятком. Дать настояться, пока не почернеет, как небо над Колымой. Добавить каплю чернил. Именно чернил, не туши. Тушь — она для ресниц, для кокетства. А чернила — для писанины, для приговоров, для «я больше не могу». Цвет напитка должен стать таким, как ночь над ГУЛАГом: глубоким, беспросветным, но с дрожащей на донышке звездой. Пить медленно, глотками, похожими на всхлипы. Пить, когда осознаешь, что полжизни носил чужой пиджак. Что пиджак этот прирос к коже. Что кожа стала пиджаком. Что отодрать — значит умереть. Но и носить — тоже умереть. На вкус — как свобода, о которой кричат с трибун, но которую никто не пробовал на язык. Горько. Холодно. Честно.
Глава 7. Обираловка — Великовозрастная Джульетта в чужом пиджаке
«Обираловка». Господи, даже название-то какое — будто приговор без права на помилование. Я заварил полынь. Запах пошёл по вагону, и люди, что дремали, вздрогнули во сне. Наверное, им приснилось что-то из школьной программы: двойка по литературе, стыд, несбывшееся. Полынь вообще обладает таким свойством — она будит память. Не ту, парадную, с фотографиями в альбомах. А ту, подвальную, где лежат наши неслучившиеся жизни.
И только я сделал глоток, горький, как телеграмма с отказом (и немедленно выпил), как дверь вагона отворилась, и в проёме возникла Она.
Дама. Не женщина, не баба, не старуха — именно Дама. С той заглавной буквы, которую пишут в плохих романах и хороших некрологах. Ей можно было дать и пятьдесят, и семьдесят, и все сто сорок лет — возраст здесь был величиной не физической, а метафизической. На ней было белое платье. Не подвенечное, нет. Театральное. С рюшами, с бантами, с какой-то гипюровой пеной на груди. Платье Джульетты. Той самой, которой по пьесе — четырнадцать. А по жизни — давно уже пора играть Кормилицу, а не эту вот девочку с балкона.
Она плыла по вагону, и лицо её хранило выражение сложной, многослойной скорби. Скорби человека, который знает, что роль ему не по размеру, но продолжает играть. Потому что другой роли не дали. Или потому что он сам от неё отказался когда-то, махнув рукой и сказав: «А, ладно, и так сойдёт».
Она опустилась на скамью напротив меня, и я вдруг увидел её глаза. О, эти глаза! Они были как два актёрских монолога, которые никто не услышал. В них плескалась вся трагедия Красного квадрата — но не того, где профессионалы с регалиями, а того, где человек живёт не свою жизнь.
— Мадам, — начал я осторожно, и голос мой дрогнул, потому что полынь уже начала свою работу по вскрытию сердечных нарывов, — вам не жмёт этот пиджак?
Она вздрогнула. Посмотрела на меня с изумлением, будто я вслух прочитал её мысли, которые она прятала даже от зеркала.
— Какой пиджак? — спросила она, но губы уже задрожали. — Это платье. Это костюм.
— Это пиджак, — повторил я твёрдо, хотя сердце моё разрывалось от жалости. — Чужой пиджак. Вы надели его, может, в двадцать лет. Может, в тридцать. Вам кто-то сказал: «Ты должна быть Джульеттой». Или: «Ты должна быть бухгалтером». Или: «Ты должна быть хорошей женой». И вы надели. И стали играть. И так заигрались, что пиджак прирос. Теперь это ваша кожа. Но он чужой. Он жмёт. Он трёт. Он не даёт дышать. И вы мучаетесь. И мучаете всех, кто рядом. Потому что требуете с них плату за свою игру. За свои страдания. За то, что вы — великовозрастная Джульетта, которая стоит на балконе не своей судьбы и зовёт Ромео, а Ромео давно спился и уехал в Тверь.
Она заплакала. Не театрально, не заламывая рук. Скупо. Скулы заострились, и под слоем грима проступило лицо — усталое, настоящее, человеческое.
— Я училась, — прошептала она. — Училась носить это. Репетировала. Мне говорили: «Терпи, так надо, зато потом оценят». Я терпела. Я вкладывала. Я думала — оценят. А они… они говорят: «Жёлтого многовато». Или просто молчат. Или уходят к другим. К тем, кому легко. Которые ничего не вкладывали. Которые Джульетты от рождения. А я… Я столько лет… Я не могу снять. Мне страшно. Если я сниму — что останется? Там пустота. Там ничего нет. Этот пиджак — он уже я.
Я налил ей в крышку «Горького Привкуса». Она взяла дрожащими пальцами.
— Пейте, — сказал я ей. — Это полынь. Это свобода. Горькая, страшная, но свобода.
Она выпила. Поморщилась. Чернила оставили на её губах тонкую синюю полоску, как будто она поцеловала промокашку.
— Знаете, — заговорил я, глядя в окно, где в сумерках уже угадывались контуры приближающейся ночи, — это самая страшная история. Страшнее, чем красные с дипломами. Страшнее, чем террористы с их неадекватными счетами. Потому что здесь — насилие над даром. Над тем, что тебе дано. Вам, может быть, дано было другое. Может, вы должны были не играть Джульетту, а варить сталь. Или писать картины. Или растить цветы. А вы влезли в этот белый гипюр и мучаетесь. И мир мучаете. Потому что каждый раз, когда кто-то говорит вам правду — «извините, но вам это не идёт», — вы бьётесь в истерике. Потому что он не просто платье критикует. Он критикует вашу жизнь. Ваши усилия. Вашу жертву. А признать, что жертва была напрасной, — это умереть.
Она молчала. Поезд трясся на стыках рельс. Я продолжал, потому что меня уже несло, как несёт всякого проповедника, дорвавшегося до кафедры:
— И ведь что самое-то поганое, мадам? Я сам такой. Я сам носил чужой пиджак. Я, видите ли, решил научиться рисовать. Четыре месяца рисовал чайку. Четыре месяца страдал, не спал, с женой ругался. А потом пришёл мужик в шляпе и сказал: «Так себе. Жёлтого многовато». И я хотел его убить. Понимаете? Убить! Потому что он не увидел моих страданий. А страдания были. Но они не имели отношения к картине. Я не художник! Я никогда им не был! Я просто надел чужой пиджак — пиджак живописца. И мучился в нём. И требовал с мира плату. А мир не платит. Мир не нанимался оплачивать наши чужие пиджаки.
Она вдруг подняла голову. В глазах её, заплаканных, с потёкшей тушью, что-то мелькнуло. Не надежда. Нет. Что-то другое. Как будто вопрос.
— И что же делать? — спросила она тихо.
— Снять, — сказал я так просто, как будто речь шла о пальто в гардеробе. — Снять этот чёртов пиджак. Даже если кажется, что под ним ничего нет. Даже если страшно. Даже если больно. Снять и посмотреть: а что под ним? Может, там не пустота. Может, там — вы. Настоящая. Та, что любила марки в детстве. Или пекла невероятные пирожки. Или умела утешать так, что люди выздоравливали без таблеток. Снять и начать заново. Поздно? Да, поздно. Но не позже, чем завтра.
Я замолчал. Электричка начала тормозить. «Обираловка» подходила к концу. Дама встала. Расправила свои банты, одёрнула рюши, и в этом жесте было что-то безнадёжно-величественное, как в последнем выходе примадонны, которую освистали, но она кланяется до самой земли.
— Спасибо вам, — сказала она, и голос её был как шелест отслужившей своё театральной программки. — Я подумаю. Может быть. Завтра.
Она вышла. А я остался сидеть, глядя в стакан, где на дне ещё чернела капля полынной горечи, смешанная с чернилами. И мне вдруг стало холодно. Потому что я понял про себя главную и самую горькую правду. Весь этот путь, все эти матрицы, квадраты, формулы — это всё про них. Про других. А про себя? Я, Веничка, бывший кооператор и вечный капитан, я-то сам — не такая же ли Джульетта? Не тащу ли я на себе чужой пиджак? И не прирос ли он ко мне намертво?
Я схватил термос. Плеснул ещё кипятку. Добавил полыни. Может, ошпарить его, этот пиджак? Может, отпарить от души? Я плескал и плескал на себя, но кипятка не хватало. Он остывал быстрее, чем моя решимость.
Я сел. Вытер лицо. И немедленно выпил. За всех Джульетт, которым за пятьдесят. За всех, кто носит чужое. За тех, кто, может быть, однажды решится снять.
А электричка уже несла меня к «Купавне», и там, я знал, меня ждали два близнеца с красными дипломами. И я должен был рассказать им, что диплом — это не гарантия, а приговор. Если, конечно, он выстрадан, а не выдохнут.

Лига Писателей
5.1K поста6.9K подписчиков
Правила сообщества
Внимание! Прочитайте внимательно, пожалуйста:
Публикуя свои художественные тексты в Лиге писателей, вы соглашаетесь, что эти тексты могут быть подвергнуты объективной критике и разбору. Если разбор нужен в более короткое время, можно привлечь внимание к посту тегом "Хочу критики".
Для публикации рассказов и историй с целью ознакомления читателей есть такие сообщества как "Авторские истории" и "Истории из жизни". Для публикации стихотворений есть "Сообщество поэтов".
Для сообщества действуют общие правила ресурса.
Перед публикацией своего поста, пожалуйста, прочтите описание сообщества.