Восемь минут опоздания
Дождь лил с самой ночи — не тот, что смывает грязь, а тот, что втирает её глубже: в швы асфальта, в складки кожи, в трещины виска, где уже давно засело что-то тяжёлое и неотвязное.
Каждая капля, стучащая по подоконнику, звучала не как вода, а как отсчёт: снова, снова, снова.
Будто время, уставшее от моих попыток вырваться, просто решило сэкономить силы и прокрутить вчерашний день ещё раз — лишь чуть-чуть его переиначив.
Я лежал, глядя в потолок, и чувствовал не боль и не страх, а ту самую, знакомую до тошноты тяжесть в груди — будто кто-то положил мне на рёбра мокрый мешок цемента ещё до того, как я открыл глаза.
Теперь я дышал не лёгкими, а волей, что когда-то позволяла мне идти вперёд, даже когда напарник кричал «стой», даже когда дверь была не той, даже когда я уже знал: за ней — не цель, а ловушка.
Но всё равно пошёл.
Потому что не идти значило бы признать: тогда, в 2018-м, я сделал неправильный выбор.
А с тех пор каждый день, каждый час, каждый вздох — лишь отсрочка перед тем, чтобы наконец подойти к той двери и постучать. Снова.
Левая рука, словно живая сама по себе, нашла кольцо ещё до того, как я приказал ей шевельнуться.
Стальное. Тёплое не от тела, а от привычки крутить его, когда мысль заходит в тупик.
Каждый раз, проводя ногтем по внутренней стороне, я ловил себя на странной мысли: «G.M.I. — 1999»— что это, черт подери, такое? Это не дата, не память, не клятва.
Это метка, как номер отсека в подводной лодке, где уже все погибли, а один всё ещё стучит по корпусу. В надежде, что кто-то услышит. Хотя знает: наверху давно никто не ждёт.
Я встал, босиком, и пошёл в ванную — не потому, что хотел умыться (вода здесь не смывает, она вечно ржавая), а потому, что там, над умывальником, висело зеркало.
И в нём, как в единственном осколке разбитого мира, ещё оставалась возможность увидеть его — того, кто знает, сколько раз я уже умирал.
Лампа над зеркалом гудела, как старый трансформатор перед отказом.
Я, прежде чем посмотреть, уже знал: сегодня там будет он.
И вот — я смотрю.
В отражении — я, но не тот, что сейчас держится на кофе, злости и последнем патроне в обойме.
Это — тот, что уже прошёл всё это три раза.
Он в чёрной рубашке, которую я не носил со дня похорон.
Без кольца.
Губы его шевелятся не в такт моим мыслям, а в такт чему-то более глубокому — ритму, который бьёт не в груди, а в стенах этой квартиры, в лифтовой шахте, в коридоре на двенадцатом этаже, где ждёт дверь с номером 127. Почему 127? Я точно знаю ответ, но как бы не хватал его руками, в своей голове он ускользает от меня.
Он хочет что-то сказать мне, но я не могу разобрать ни слова.
-«Что ты хочешь от меня?!»
И тогда, как будто услышав этот вопрос внутри моей головы, лампа лопнула — не погасла, а именно взорвалась, бросив на мгновение резкий, больной свет.
В этой вспышке я увидел на стекле, пока оно ещё дрожало от удара, цифры — выписанные будто раскалённым гвоздём: 12 :07
Телефон на тумбочке дёрнулся один раз — не звонок, не сообщение, просто вибрация, как будто его тронул кто-то невидимый.
На экране, без имени, без номера, всплыл текст — короткий, как приговор:
«Он не в зеркале. Он в тебе. Проверь 12-й. До 7 утра — или снова в переход.
— В.»
Я знал, что значит «снова в переход».
Там, у «Киевской», под мостом через Яузу, в 18:47 — когда дождь будет таким же, как сегодня, и запах глушителя — масляный, с привкусом жжёного пластика — и моя рука на мокром асфальте, с кольцом.
И в ухе — её голос, уже не просящий, а предупреждающий:
«Он уже третий. Не дай ему дойти до 12-го этажа».
Потому что к тому времени я уже знал: «он» — это я, из предыдущей петли.
Он идёт не за мной — он идёт вперёд, чтобы остановить того, кто ещё не понял главного: спасать её — значит оставить в ловушке кого-то другого.
Я подошёл к кухонному шкафу и достал пистолет — не из-под матраса, как в дешёвых боевиках, а из-за дощечки в полу в кладовке, где он лежал с тех пор, как я ушёл из органов.
Проверил обойму: девять патронов, все на месте, все с насечкой на гильзах — не для меткости, а для счёта.
В этом деле главное — не стрелять, а помнить, сколько осталось.
На глушителе, в том месте, где сталь потемнела от руки, была царапина, сделанная гвоздём в ту самую ночь: —GMI/3. Я не помню, что это значит.
Три — как число раз, когда я уже стоял перед этой дверью.
И каждый раз — не входил.
Потому что боялся услышать то, что она скажет, если я наконец спрошу: «За что ты так со мной?»
Я снял кольцо, перевернул его на ладони, и при свете экрана телефона увидел царапину — сделанную ножом, дрожащим, в темноте, когда уже некуда было бежать: В.Л.
Вера Лазарева.
Психолог, которую приставили к нашей группе за три месяца до операции «Ворон».
Та самая, что в последний раз сказала мне, глядя не в глаза, а в точку между бровей, как учили в академии:
«Если я не вернусь — не ищи меня.».
Я всё равно пошёл следом — потому что не мог иначе.
И попал в ловушку — в эхо.
В петлю.
В ад, который устраивает тебе не враг, а твой собственный мозг — чтобы ты не увидел, что случилось на самом деле.
В нагрудном кармане лежала записка, сложенная вчетверо, на старой, желтоватой бумаге, с её почерком — чётким, угловатым, без лишних завитков, как у человека, который знает: каждое слово может стать уликой:
«Ты проснёшься в 7:03.
Не верь зеркалу — оно лжёт с 2018-го.
Почему я не смог спасти её тогда?»
Я не стал её перечитывать — я и так знал каждое слово наизусть, как молитву, которую произносишь не от веры, а от отчаяния.
Свернув записку, я положил её в карман ближе к сердцу — не из сентиментальности, а из расчёта: если пуля прилетит в грудь, она проткнёт бумагу первой.
И тогда я умру не с ответом, а с вопросом — который, может быть, и есть единственное, что ещё держит меня здесь, в этом проклятом месте.
Я вышел в подъезд, где пахло сыростью, старой краской и затхлым табаком, и нажал кнопку лифта — одна, вторая, третья попытка — без реакции.
Внезапно я понял, что надо делать. Одиннадцать раз быстро, пауза, двенадцатое нажатие. Понял или вспомнил? Сейчас это не важно.
Лифт, как старый пёс, ворча и скрипя, пошёл вверх.
Где-то между одиннадцатым и двенадцатым этажом раздался звук — не металлический, не электрический, а звук выправляющегося сустава, как будто что-то внутри меня встало на место — или, наоборот, сорвалось с последней кости.
Двери открылись.
Коридор — не мой.
Стены — бежевые, с трещиной, изгибающейся как мост через Яузу.
На полу лежит чёрный ботинок, 43-й размер, мой, со следом пепла на подошве — не угля, не бумаги, а фотоплёнки, той самой, что использовали в лаборатории «Сколково-2», где мы в последний раз виделись с Верой. Я был здесь раньше. Очевидно, в прошлой жизни.
На двери напротив — табличка с выцветшими цифрами 127.
Я снял пистолет с предохранителя — не резко, а плавно, как открывают дверь в дом, где давно никто не живёт, но свет всё ещё горит — и подошёл.
Приложив ухо к щели, я услышал не тишину, не скрип половиц, не шорох.
Я услышал своё дыхание — только на три секунды впереди, как будто там, за дверью, уже ждал я, который знает, что будет дальше.
Я толкнул дверь.
Дверь открылась без скрипа — не от смазки, а от того, что кто-то держал её в напряжении, как спусковой крючок перед выстрелом.
Я переступил порог — и сразу пошатнулся, не от усталости, а от того, что пол под правой ногой опустился на два сантиметра и вернулся, как будто здание сделало вдох.
В носу ударило тремя запахами: пережжённого кофе из турки, озона после короткого замыкания и — едва уловимо, но неотвратимо — тех самых духов, что Вера носила в 2018-м, с бергамотом, сандалом и горечью, как у старого портвейна, который пьют не от удовольствия, а чтобы не чувствовать, как внутри всё рушится.
Только сегодня запах был не в носу — во рту.
И я не помнил, когда прикусил губу, но на языке — привкус крови, тёплой и солёной, как в тот раз, когда я вырывал из руки временную капсулу и кричал, хотя звук не доходил до ушей — он застревал в горле, как патрон в плохом стволе.
На полу, ровно посередине коридора, лежал нож — не кухонный, не армейский, а мой, тот самый, что я носил за поясом в операциях, когда слово «резерв» означало не патроны, а последний шанс.
Клинок — матовый, с тонкой трещиной у основания.
Рукоять — потемневшая от пота и крови.
А на ней, почти стёртая, но читаемая при ближайшем рассмотрении, гравировка: «Для тех, кто останется». Я не помнил, как он сюда попал.
Но руки помнили — они сами тянулись к нему, как к старому другу, который знает: ты уже не герой, ты — последний, кто ещё держит клятву.
По лезвию — засохшая кровь, не чёрная, не бурая, а тёмно-красная, с просветами, как у человека, который умирал долго.
И вдруг — вспышка.
Я вижу — не воспоминание, видение — как в первой петле поднимаю этот нож над левой рукой, как лезвие входит в плоть не с хрустом, а с тихим шипением, как будто капсула сопротивляется, как будто она боится, и голос Веры в голове: «Не вскрывай. Пока не узнаешь.»
А я отвечаю — вслух, в пустой комнате: «Я уже знаю. Это ты. И ты мертва».
И тогда — обрыв.
Я моргаю.
Нож всё ещё на полу.
Кровь — не моя.
Ещё нет. Этого еще не случилось.
Я вошёл глубже, оставив дверь приоткрытой на ладонь — привычка с тех времён, когда каждая секунда на выход из ловушки решала всё.
Только сейчас я не помнил — какой выход из какой ловушки.
Пистолет в правой руке был тяжёлым, как всегда, но сегодня — тёплым, не от руки, а от пульса внутри ствола, как будто патроны дышат.
Глаза скользили по углам: слева — шкаф-купе с зеркальными дверцами, на одной из ручек — капля чёрного воска, как от подсвечника Веры, того самого, что стоял у неё на столе с надписью «Не гаси — пока не увидишь троих»; справа — дверь в комнату, приоткрытая на пять сантиметров, из-за неё доносилось тихое шипение магнитофона, будто кто-то старательно стирал с плёнки не звук, а само время.
И вдруг я потерял равновесие — не от удара, а от того, что я заметил периферийным зрением, что стена слева на миг стала прозрачной, и за ней — коридор другой квартиры, и в нём — я, в чёрной рубашке, и тот я смотрит на меня, и губы его шевелятся: «Ты не должен был помнить».
Когда я резко повернул голову — стена снова глухая, бежевая, с трещиной в форме моста.
И я понял: не глаза обманывают. Пространство — текучее. Оно помнит все петли сразу.
Стена дрогнула. Не как обои на сквозняке, а как плоть под скальпелем — дёргнулась и замерла, оставляя за собой след: трещину в форме Яузского моста, но теперь — глубже, чёрнее, будто её вырезали не в бетоне, а во мне самом. Я сжал кольцо в кулаке. Сталь отозвалась теплом. Не от моей ладони. Откуда-то изнутри.
Шаг вперёд. Подошва скрипнула на пепле с подошвы моего же ботинка. Тот самый след — фотоплёнка «Фото-4». В лаборатории «Сколково-2» её использовали для архивов, которые не должны были попасть в сеть. Как лицо Веры на последнем кадре перед тем, как дверь в подвал «Ворона» захлопнулась.
Магнитофон за дверью справа зашипел громче. Не стирает время. Считает его. Как я считал патроны в обойме, когда понял, что каждый новый день начинается не с рассвета, а с этой квартиры, этого коридора, этого дыма в горле.
— Ты опоздал.
Голос из двери. Не Вера. Мужской. Сухой, как переломанный карандаш.
Я не ответил. Прижался спиной к стене, «Макарыч» в правой руке — не направлен, но готов. Локоть упёрся в выступ в шкафу. Сантиметра на два выдается. Запомнил. Если придётся отпрыгивать — не споткнусь.
Дверь скрипнула. Не на петлях. На зубах.
Из тени вышел Сергей Волков. Док. В белом халате поверх чёрного свитера. На груди — пятно от кофе. Не свежее. Засохшее кольцами, как годовые кольца дерева. В руке — ампула. Прозрачная. Внутри — жидкость цвета старого янтаря.
— Она ждала тебя в 7:03. Ты пришёл в 7:11. Восемь минут. Столько ей хватило, чтобы понять: ты снова не тот, кого она помнит.
Я не спросил «кто я». Не спросил «где она», как делал это уже столько раз. Спросил то, что царапало горло с первой петли:
— Почему мост через Яузу?
Док усмехнулся. Глазами. Синяки под ними — фиолетовые, как синяки под ногтями у утопленника.
— Ты каждый раз задаёшь не тот вопрос. Взгляни в зеркало.
Я не двинулся.
— Зеркала лгут с 2018 года. Это ты сам мне говорил.
— Говорил. Но не про это.
Он бросил ампулу к моим ногам. Она не разбилась. Закатилась под шкаф. Жидкость внутри дрогнула — и отразила свет так, будто в ней вспыхнула спичка. На потолке мелькнула тень: 127. Не цифры. Шрам.
— Она оставила тебе нож не для того, чтобы резать плоть. А чтобы резать петли. Но ты каждый раз поднимаешь его над своей рукой. Почему?
Мой палец скользнул по спусковому крючку. Не для выстрела. Для веса. Для того, чтобы не дрожать.
— Потому что помню вкус её духов. Бергамот. Сандал. Горечь. И знаю: если вскрою капсулу — их не станет.
Док подошёл ближе. На его запястье — след от наручников. Свежий. Кожа отслоилась кусочками, как обои в старом доме.
— Вера не в капсуле. Она в тебе. В том, что ты не сделал на Яузском мосту 18 ноября 2018 года. Ты бежал. Не от стрелков. От неё. Потому что понял: если спасёшь её — погибнешь ты. А ты хотел жить.
В груди кольнуло. Пустота. Как обойма без патронов. Я шагнул к шкафу. Рванул дверцу. Зеркало отразило троих: меня в чёрной рубашке, меня в сером пальто с кольцом на мизинце, и меня — с повязкой на левом глазу. Того, кто умер первым.
— Она пыталась тебя предупредить, — Док сел на корточки у ампулы. — Три петли. Три попытки. Больше система не даст. Сегодня — последний раз. Или ты вспомнишь правду... или навсегда останешься здесь.
Я схватил нож с пола.
Нож коснулся стекла. Не скрипнул. Запел. Тонко. Как струна над могилой. В трещине мелькнуло: не отражение. Кадр. Вера в белом халате психолога. В руке — ампула. Та же, что под шкафом. Она смотрит не в объектив, а сквозь него. Говорит что-то. «G.M.I. — 1999. Не верь ему».
Я отшвырнул нож. Клинок ударился о стену. Оставил царапину в форме буквы V.
— Она знала меня под другим именем.
— Она знала тебя раньше, чем ты забыл себя.
Док вынул из кармана халата фотографию. Пожелтевшую. На ней — мост через Яузу. Два человека: я — без кольца, без шрама над бровью, и Вера — в кожаной куртке, с пистолетом в руке. На обороте — надпись её почерком: «Выбор сделан. 12:07. Не ищи меня — ищи того, кто стоит между нами и дверью».
— Между нами всегда был ты, — сказал я.
— Нет. Я лишь читаю следы. А между вами… стоял твой страх.
Магнитофон в соседней комнате зазвучал громче. Не шипение. Запись. Голос Веры, но искажённый, будто прошедший через воду:
«...если слышишь это — я уже не там. Потому что ты был первым…»
Обрыв. Тишина. Бред какой-то. Как и все, что здесь происходит.
Я поднял ампулу из-под шкафа. Жидкость внутри пульсировала в такт моему пульсу.
— Что внутри?
— То, что ты прячешь от себя. Память. Не всю. Только тот кусок, который больнее всего.
— Почему именно сейчас?
— Потому что ты впервые увидел троих.
Боль пришла не сразу. Сначала — холод. Потом — вспышка:
Я на мосту. Вера в двух метрах. За её спиной — силуэты в чёрном. Она кричит: «Беги! Это ловушка!» Я не бегу. Стою. Смотрю, как один из них всаживает ей нож в бок. Не крик. Она смеётся. Смех горький, как её духи. И шепчет: «Теперь ты свободен. Ступай в 127».
— Она позволила себя убить. Чтобы я прошёл дальше.
— Чтобы ты вспомнил, — поправил Док. — Она не умирала. Она переходила. Как ты переходишь из петли в петлю. Но ты бежал от правды. И петля стала тюрьмой.
Из-за двери в комнату вышла Вера. Не призрак. Не воспоминание. Живая. В том же белом халате, что на фото. На шее — след от проволоки. В руке — зеркальный осколок.
— Ты наконец увидел меня, — сказала она. — Не отражение. Не запись. Меня.
Я не двинулся. Не бросился к ней. Потому что знал: если дотронусь — она исчезнет.
— Почему 127?
— Потому что 12 — номер этажа, где ты впервые убил меня в своей голове. А 7 — сколько раз ты мог бы спасти меня в реальности. Но выбрал себя.
Док встал. На его белом халате проступили новые пятна. Не от кофе. От крови. Моей. Его. Не разобрать.
— Петля разорвётся, только если ты сделаешь выбор. Опять. Но на этот раз — не для себя.
Вера подошла ближе. Протянула осколок. В нём отражался не я а дверь. 127-я. Открытая. За ней — мост через Яузу. Дождь. И я — в том самом пальто 2018 года — бегу к ней, а не от неё.
— Беги, — прошептала она. — Но на этот раз — за мной.
Я сжал кольцо. Сталь дала трещину. Изнутри посыпалась пыль. Не ржавчина. Пепел.
— Я больше не побегу.
Вера улыбнулась. Не грустно. Жестоко.
— Тогда умри.
Она бросила осколок к моим ногам. Стекло разлетелось не на осколки, а на цифры: 12:07. Они заползли в трещины пола, в швы на стенах, в мои вены.
Док исчез. Стена с трещиной — тоже. Остался только коридор. И дверь. 127-я. Открытая настежь.
В кармане завибрировал телефон. Текст без имени:
«Он не в зеркале. Он в тебе. Проверь 12-й. До 7 утра — или снова в переход».
Я вышел из квартиры. В подъезде пахло не сыростью. Свежей краской. Стены были белыми. Никаких трещин. Никаких следов.
Лифт приехал с первого раза. На кнопке «12» — царапина. Форма буквы V.
Я нажал.
Где-то между одиннадцатым и двенадцатым этажом раздался щелчок. Не в механизме. В голове.
Я помнил всё.
Двери открылись.
Коридор был пуст. Ни ботинка. Ни ножа. Ни запаха кофе. Только одна дверь. 127-я. На ней — записка. Моим почерком:
«Ты не должен был помнить.
Но ты помнишь.
Значит — иди».
Я толкнул дверь.
За ней — мост через Яузу. Дождь лил не с неба. Он просто существовал.
И в этом дожде стояла Вера. Без халата. Без следов. Целая.
— Ты опоздал на восемь минут, — сказала она. — Но пришёл.
Я поднял руку. Не с кольцом. Без него. Пустую.
— Я не спрашиваю «за что».
— Хорошо, — она взяла меня за запястье. Её пальцы горели. — Потому что правильный вопрос: «Кто мешал тебе прийти раньше?»
Я посмотрел на свои руки. На запястьях — следы верёвки. Не от петли. От меня самого.
Вера потянула меня к краю моста. Внизу — не вода. Зеркало. В нём — три отражения: я в чёрной рубашке, я в сером пальто, я с повязкой на глазу.
— Прыгай, — сказала она. — Но не в воду. В себя.
Я прыгнул.
Не вниз. Вперёд. К ней.
Зеркало разбилось не от удара. От смеха.
И в этой трещине я увидел то, что скрывал от себя десять лет:
На мосту в 2018-м я не бежал от Веры.
Я бежал от себя.
От того, кем сделал её, заставив идти первой.
Вера сжала мою руку. Её глаза — не серые. Голубые. Как у того, кого я любил. До кольца. До петель.
— Теперь ты свободен, — прошептала она. — Потому что наконец остался.
Дождь прекратился.
Над Яузой встало солнце.
А в кармане завибрировал телефон.
Новый текст:
«12:07. Снова? Или навсегда?
— В.»
Я выключил звук.
И пошёл по мосту.
Не бегом.
Шаг за шагом.
К двери, которой там не было.
Но я знал: она откроется.
Когда я перестану считать петли.
И начну считать минуты.
