Пока идут часы
Глава третья
Остановившиеся часы
Колокол ударил ещё раз, и на этот раз звук пришёл отчётливо со стороны церкви, прокатился над пустыми дворами, задел обгоревшие трубы и ушёл к реке, где долго дрожал над чёрной водой. Он был глубоким и немного хриплым, каким я помнил его с детства: по праздникам этот звон будил всю деревню, пугал голубей на крыше и заставлял оконные стёкла тихо гудеть в рамах. Теперь колокол лежал возле разрушенной колокольни, наполовину занесённый почерневшим снегом, язык его был прижат к земле, однако звук исходил именно оттуда, и ошибиться я не мог.
Я взял винтовку раньше, чем успел подумать, нужна ли она мне. Движение получилось привычным, отработанным за годы до такой степени, что я осознал его лишь тогда, когда приклад уже лёг в плечо, дыхание выровнялось, а боль в ноге куда-то исчезла. Окружающие предметы словно приблизились: я видел каждую доску среди развалин, каждую тень между печными трубами, каждую ветку, колебавшуюся на ветру. Так война возвращалась в человека — не грохотом, не криками и даже не воспоминанием о смерти, а холодной ясностью, при которой всё вокруг делилось на укрытия, цели и расстояния.
В окнах продолжал гореть свет. Там, где всего несколько минут назад лежали мокрые брёвна и камни, проступали очертания домов, но не сами стены, а будто память о них: тёмные крыши, тонкие оконные рамы, знакомые крыльца и заборы. Сквозь эти очертания по-прежнему виднелись развалины, обгоревшие трубы и голые берёзы, поэтому деревня существовала сразу в двух временах. Ни одно не было до конца настоящим и ни одно не желало уступать другому.
На улице появилась женщина с коромыслом. Она прошла от колодца к дому Мироновых и скрылась за дверью, которой давно не существовало. Следом по дороге пробежала собака, и я узнал соседского Рыжего по белому кончику хвоста и привычке чуть заваливаться на левый бок. Он остановился возле нашего двора, поднял голову и посмотрел прямо на меня.
— Рыжий, — позвал я, опуская винтовку.
Пёс завилял хвостом, но не подошёл. За его спиной двигались люди: кто-то нёс охапку дров, кто-то закрывал ставни, кто-то торопливо снимал с верёвки бельё, пока не начался ночной мороз. Они не разговаривали, и всё же мне слышался негромкий гул голосов, звяканье посуды, скрип калиток и смех детей. Эти мирные звуки проходили сквозь шум реки и потрескивание моего костра, словно доносились через толстую стену.
Потом в окне нашего дома зажглась лампа.
Я сделал шаг, затем ещё один. Боль немедленно вернулась в левую ногу, однако я продолжал идти, уже не замечая ни грязи, ни проваливающегося под сапогами снега. Винтовка казалась ненужной, почти постыдной, поэтому я снял её с плеча и оставил возле костра. Чем ближе становился дом, тем отчётливее проступали знакомые подробности: третья ступень крыльца, которую отец собирался починить ещё до моего ухода, занавеска на кухонном окне, железная труба, возле которой зимой всегда протаивал снег. Стоило опустить взгляд, и я видел на месте дома развалины, но если смотреть немного выше, стены снова становились целыми.
За окном двигалась человеческая фигура.
— Мама? — позвал я.
Голос сорвался и прозвучал совсем чужим, жалким, как бывает у человека, который долго молчал, а потом попытался сказать слишком важное слово. Фигура остановилась, занавеска качнулась, и в глубине комнаты показалось женское лицо. Я не успел его рассмотреть. Свет дрогнул, дом потемнел, затем возник снова, но уже дальше, будто между нами за одно мгновение растянули несколько лишних шагов.
Я поднялся на крыльцо, забыл о том, что никакого крыльца больше нет, и нога провалилась между мокрых брёвен. Упав на колено, я ударился ладонью о камень. Боль была резкой, настоящей, почти спасительной. На коже проступила кровь, и одновременно с этим погасло окно.
Один за другим начали исчезать остальные дома. Первыми растаяли дальние, стоявшие возле реки, затем погасли кузница и двор Мироновых, после них пропали огни возле церкви. Люди растворились вместе с домами, и улица снова стала пепелищем. Последним остался Рыжий. Он сидел посреди дороги, склонив голову набок, будто ждал, что я всё-таки позову его как следует, затем повернулся и побежал в темноту.
Я остался на коленях среди развалин, слушая, как с обгоревших брёвен капает вода. Колокол больше не звонил.
Рука дрожала, и я несколько секунд просто смотрел, как кровь собирается на ладони, прежде чем зажал порез краем рубахи. Несколько капель уже успели упасть на снег возле фундамента и лежали на белой поверхности яркими бусинами. Нельзя оставлять кровь на снегу — это правило было старше нашей деревни, старше церкви и, возможно, старше самой человеческой памяти. Старики никогда не объясняли, что именно случится, если его нарушить, говорили только, что лес помнит пролитую кровь дольше, чем имя человека.
Я собрал окровавленный снег ладонью, отнёс к костру и бросил в пламя. Огонь зашипел, на мгновение окрасился синим и сразу стал прежним. Наверное, причиной была вода, хотя в ту ночь я уже не хотел быть уверенным ни в чём.
— Насмотрелся? — раздался голос Сани.
Он стоял возле костра, протянув руки к огню, хотя при жизни почти никогда не мёрз. Даже в самую тяжёлую зиму умудрялся спать у края землянки, оставляя мне место возле печки, а утром ещё жаловался, что я всю ночь толкал его к выходу.
— Это была она? — спросил я, возвращаясь к костру.
— Смотря кого ты там увидел.
— Ты прекрасно понимаешь, о ком я.
Саня склонил голову, посмотрел на меня внимательнее и впервые за вечер перестал улыбаться.
— Ты лица не разглядел, Тихон.
— Я спросил, была ли это мать, а не видел ли я её лицо.
— А я откуда знаю?
— Ты мёртвый.
— Заметил всё-таки? А я думал, ты из вежливости молчишь.
— Не начинай.
— Я и не начинал. Это ты увидел свет в развалинах, схватился за винтовку и побежал домой. Хорошо хоть в окно не постучал, а то пришлось бы извиняться перед кирпичами.
Я сел возле огня и принялся обматывать ладонь полосой ткани, которую оторвал от внутреннего края рубахи. Саня опустился напротив, на своё обычное место, подтянул колени и некоторое время молча следил за моими руками.
— Духи не лгут, — сказал я наконец.
— Возможно.
— Что значит «возможно»? Либо лгут, либо нет.
— Значит, возможно, духи и не лгут, только я не уверен, что ты сейчас разговариваешь с духом. Может, я тебе от одиночества мерещусь. Может, от болезни. Может, ты меня сам придумал, потому что больше не с кем спорить.
— Придумал бы кого-нибудь посговорчивее.
— Нет, это был бы уже не я.
Он улыбнулся, и мне почти захотелось улыбнуться в ответ. Почти.
— Если ты ненастоящий, зачем приходишь?
— Ты зовёшь.
— Я тебя не звал.
— Ртом не звал. Ты вообще ртом редко говоришь то, что нужно.
— А что нужно?
— Например: «Мне страшно, Саня. Я пришёл домой, а дома нет. Я не знаю, жива ли мать, и боюсь, что никогда не узнаю». Попробуй, слова несложные.
— Иди к чёрту.
— Вот видишь, когда хочешь, говоришь прямо.
Саня рассмеялся, вытянул ноги к огню и лёг, подложив ладони под голову. Я смотрел на него через пламя и думал, что смерть почти не изменила его привычек. Он лежал в старой шинели, которую носил в последнюю зиму, лицо оставалось чистым, без копоти и крови, а волосы снова были слишком длинными для солдата. Таким я помнил его до взрыва или, возможно, таким хотел помнить.
Мне хотелось спросить, больно ли ему было умирать, понял ли он, что произошло, и помнит ли человека, которого я приказал отпустить. Хотелось узнать, почему из всех погибших приходит именно он и не злится ли на меня за то, что произошло возле насыпи. Но я знал: стоит задать первый вопрос, и за ним придётся задать остальные, поэтому лишь подбросил в огонь сырую доску.
— Тебе не холодно? — спросил я.
Саня приоткрыл один глаз.
— Мне — нет. А ты зубами стучишь.
— Не стучу.
— Тогда это, наверное, колокол.
Ночевать в погребе я не стал. Расстелил шинель возле костра и просидел до тех пор, пока огонь не осел красными углями. Свет в деревне больше не появлялся, только перед рассветом мне почудился скрип нашей калитки, хотя сама она лежала в нескольких шагах от фундамента. Я не поднялся, не позвал мать и даже не открыл глаз. Если деревня хотела показать мне что-то ещё, ей следовало дождаться утра.
Утро пришло вместе с дождём, мелким и холодным, почти невидимым. Он висел в воздухе, собирался на волосах и небритых щеках, стекал за воротник. Обгоревшие брёвна потемнели, земля размокла, по старой улице побежали ручьи, унося с собой золу. Там, где ночью стояли призрачные дома, снова лежали развалины, и никакого следа людей не осталось.
Я поднялся, осторожно разогнул ногу и несколько раз прошёлся по двору. Колено работало плохо, но держало, а порез на ладони оказался неглубоким, его следовало промыть, перевязать и забыть. Вместо этого я снова принялся разбирать дом.
Работа находилась сама, стоило только оглядеться. Нужно было укрепить вход в погреб, накрыть досками уцелевшие вещи, расчистить колодец и проверить печи в соседних дворах. Из разбитого сарая можно было собрать временный навес, из кузницы принести инструменты, а если поставить одну стену до лета, вторую до осени, то к зиме здесь снова появилось бы жильё. Я составил порядок работ и почувствовал облегчение: сначала погреб, потом колодец, затем крыша.
Планы всегда помогали, потому что в них время шло правильно. Одно дело следовало за другим, каждая вещь находила место, каждый час получал назначение. План не спрашивал, зачем человеку крыша, если под ней никто не ждёт.
К полудню я нашёл в развалинах лопату. Черенок обгорел, но железо сохранилось, и, укоротив ручку, я принялся отбрасывать землю от погреба. Левая нога скользила, ладонь саднила, дождь усиливался, однако я продолжал работать до тех пор, пока не пришлось снять шинель и расстегнуть воротник. От мокрой рубахи поднимался пар, словно от загнанной лошади.
Саня сидел на фундаменте и болтал ногой, наблюдая, как я в четвёртый раз перекладываю одну и ту же кучу камней.
— Хороший дом получится, — сказал он.
— Это пока погреб.
— Тем более. Если жизнь не сложится, будешь жить под землёй. Дёшево, тепло, до работы близко.
— Если молчать не умеешь, помог бы.
— Я бы с радостью, командир, только лопата одна.
— В кузнице была вторая.
— Ты её видел — ты и принеси.
Я выпрямился и опёрся на черенок. Саня улыбался той самой улыбкой, за которую на фронте ему прощали и опоздания, и плохо начищенные сапоги, и совершенно неуместные замечания перед боем.
— Удобно устроился, — сказал я. — Приходишь, сидишь, советы раздаёшь. Ни кормить, ни хоронить второй раз не надо.
Улыбка исчезла с его лица не сразу, и я понял, что сказал лишнее. При жизни Саня обязательно отшутился бы, но теперь он лишь посмотрел на меня, затем на свои ладони.
— Хоронить меня тебе и в первый раз не пришлось.
Я стиснул черенок лопаты.
После взрыва от него почти ничего не осталось. В братскую могилу положили шинель, сапог и жетон. Я стоял рядом, пока засыпали землю, но не мог отделаться от мысли, что хоронят пустое место.
— Прости, — сказал я.
Саня снова поднял голову.
— Надо же. Ещё одно простое слово выучил.
— Не порть.
— Даже не начинал.
Несколько мгновений мы молчали, слушая дождь. Потом Саня спрыгнул с фундамента и подошёл ближе, будто собирался всё-таки взяться за лопату.
— Ты ведь понимаешь, что дом так не строят?
— А как его строят?
— Обычно сначала решают, кто в нём будет жить.
— Я буду.
— Ты вчера в развалинах с винтовкой за матерью гонялся, сегодня погреб откапываешь, а завтра что? Огород разобьёшь для людей, которых здесь нет?
— Люди могут вернуться.
— Могут. А ты?
— Что я?
— Ты вернулся?
Я ничего не ответил и снова вогнал лопату в землю. Под слоем грязи обнаружился камень, потом другой, а между ними застряла жестяная коробка. Пришлось отбросить инструмент и вытаскивать её руками. Крышка проржавела, однако поддалась.
Внутри лежали бумаги, завёрнутые в промасленную ткань: домовая книга, несколько писем, отцовское свидетельство о смерти и список жителей, вывезенных перед последними боями. Листы отсырели по краям, чернила местами расплылись. Я сел прямо на землю и начал читать, осторожно разделяя слипшиеся страницы.
Эвакуация проходила в два дня. Семьи отправляли на восток, к железной дороге, напротив некоторых фамилий стояли отметки о прибытии, напротив других — пустота. Материнское имя значилось в первом списке, рядом было написано: «Выбыла со второй подводой».
Больше ничего.
Я перечитал строку несколько раз, словно между буквами могло скрываться продолжение. Выбыла. Не погибла, не пропала, не добралась. Просто выбыла, будто ненадолго покинула комнату и обещала скоро вернуться. Под списком находилась приписка другим почерком: обоз попал под обстрел возле Чёрной речки, часть людей рассеялась по лесу, сведения уточняются. Дата была двухлетней давности.
Я сложил бумаги обратно и закрыл коробку. Саня сел рядом, но на этот раз не шутил.
— Пойдёшь искать? — спросил он.
— Где?
— Не знаю. Можно начать с Чёрной речки, потом проверить поселения вдоль железной дороги, церковные списки. Люди после обстрела могли разойтись куда угодно.
— За два года она могла оказаться на другом конце страны.
— Могла.
— Могла умереть в первом же лесу.
— Могла.
— Очень помогаешь.
— А ты хотел, чтобы я соврал?
Я провёл ладонью по крышке коробки, стирая налипшую землю.
— Скажи, что она жива.
— Не могу.
— Тогда скажи, что умерла.
— Этого тоже не знаю.
— Для чего ты вообще приходишь, если ничего не можешь сказать?
Саня долго смотрел на меня, и в его лице не осталось ни насмешки, ни привычной лёгкости.
— Чтобы ты не сидел один на пепелище и не спрашивал всё это у дождя.
Ответ был таким простым, что я не нашёлся, чем на него возразить.
Некоторое время мы сидели рядом среди развалин, слушая, как вода стучит по жестяной крышке. Потом Саня тихо спросил:
— Ты ведь не только её искать собрался?
— А кого ещё?
— Себя, наверное. Хотя звучит глупо.
— Потому что это и есть глупость.
— Конечно. Ты же никуда не пропадал. Вот сидишь, дом строишь.
Я посмотрел на расчищенный вход в погреб, на сложенные доски и инструменты. Можно было остаться, поставить навес, дождаться лета и восстановить дом. Можно было расспрашивать редких проезжих, ходить по окрестным деревням, писать запросы в церковные архивы. Рано или поздно я узнал бы, что случилось с матерью, а если не узнал бы, всё равно нашлось бы дело: поправлять могилы, чинить дорогу, следить за лесом. Иногда сюда возвращались бы люди. Возможно, кто-нибудь снова поселился бы рядом. Я мог стать полезным.
Мысль была разумной, и именно поэтому показалась мне опасной. Я слишком хорошо умел оставаться там, где требовалась работа, особенно если работа позволяла не спрашивать, чего я хочу сам. Однажды это уже продлилось четыре года.
— Что мне делать? — спросил я.
— Не знаю.
— Ты всегда говорил, что знаешь.
— Я всегда говорил уверенно, это другое.
— И всё-таки?
Саня пожал плечами.
— Для начала перестань ждать, что тебе кто-нибудь назначит следующую жизнь. Армия закончилась, командир. Приказа не будет.
— Будь проще.
— Вот, — обрадовался он. — Научил всё-таки.
Я бросил в него комок земли. Тот пролетел через пустое место и ударился о фундамент. Саня рассмеялся, и на короткое мгновение мне стало легче, как бывало раньше, когда перед боем он рассказывал очередную бессмысленную историю и все сердились лишь потому, что боялись рассмеяться.
Дождь продолжался до вечера. Я закончил расчищать погреб, хотя уже решил, что второй раз ночевать здесь не останусь, затем сходил к могилам, поправил один из крестов и отнёс под навес разрушенной церкви жестяную коробку с документами. Если кто-нибудь вернётся, бумаги понадобятся ему больше, чем мне.
К сумеркам я собрал вещи. В мешок положил немного сухих щепок для растопки, найденную кружку, соль и остатки сухарей. Деревянного коня снова взял в руки. Он был лёгким, почти невесомым, и места в мешке занял бы немного.
Я представил, как понесу его с собой, достану через неделю или месяц и поставлю возле чужого костра, а потом, возможно, в чужом доме. Придётся объяснять, откуда он, кто его вырезал и почему у него нет одной ноги. Игрушка превратится в доказательство того, что у меня когда-то был дом, однако мне не хотелось никому ничего доказывать.
Я очистил плоский камень возле берёзы и поставил коня так, чтобы он смотрел на дорогу. Если мать вернётся, она его увидит. Если не вернётся, он всё равно останется дома.
Перед уходом я ещё раз обошёл двор, прикрыл досками вход в погреб и поднял с земли калитку. Повесить её было не на что, поэтому я просто прислонил её к уцелевшему столбу. Затем по привычке вытер сапоги о мокрую траву и только тогда окончательно понял, что ухожу, не зная куда.
Дороги было три. Восточная вела к станции, откуда я пришёл. Южная — к уцелевшим большим деревням и церковным постам. Северная тянулась вдоль реки, затем поворачивала в лес и через несколько недель должна была вывести к торговому тракту.
Я выбрал северную не потому, что там кто-то ждал. Скорее наоборот.
На окраине деревни я остановился возле старого кладбища. Отцовскую могилу нашёл не сразу: несколько деревьев упали, тропу занесло, крест покрылся мхом. Я очистил табличку, постоял рядом, но говорить не стал. День уже догорал, а мёртвых после заката нельзя называть полным именем.
Сняв часы, я положил их на ладонь. Крышка была вмята, стекло пересекала трещина, под которой неподвижно лежали стрелки — без семи минут четыре. Иногда я пытался вспомнить, что происходило за минуту до этого. Мы находились у насыпи, Саня говорил какую-то ерунду, а я смотрел на человека, которого утром приказал отпустить. На поясе у того висели гранаты. Потом Саня крикнул, и дальше память всякий раз обрывалась белым светом.
Я нажал на заводную головку. Механизм сопротивлялся, затем внутри что-то хрустнуло, секундная стрелка дрогнула, перескочила вперёд и снова замерла.
— Они сломаны, — сказал Саня, стоявший возле соседнего креста.
— Вижу.
— Тогда зачем заводишь?
— Проверяю.
— Каждый день?
— Не каждый.
— Каждый.
Я закрыл крышку.
— Однажды могут пойти.
— Могут, — согласился Саня. — Только тогда это будут уже другие часы.
Я хотел спросить, что он имеет в виду, но, подняв голову, никого не увидел. Между крестами двигался туман, мокрые ветви тихо постукивали друг о друга.
— Не хочешь — не надо, — сказал я то ли часам, то ли Сане.
Убрал их во внутренний карман, где они лежали напротив сердца, хотя давно ничего не отсчитывали.
Из деревни я вышел, когда начиналась ночь. Дождь прекратился, над рекой поднялся туман, и обгоревшие трубы одна за другой растворялись в серой пелене. На увале я обернулся. Никаких огней не было, лишь возле нашего дома белела старая берёза, а под ней, на камне, едва различался деревянный конь.
Первую ночь в дороге я провёл под навесом для сена. Заснуть долго не мог: нога ныла после работы, шинель оставалась сырой, тишина вокруг казалась слишком просторной. Раньше рядом всегда кто-нибудь дышал, ругался во сне, чистил оружие или просил огня, теперь же можно было вытянуть руку в любую сторону и никого не коснуться.
Я думал, что должен чувствовать свободу, однако вместо неё пришло ощущение, будто меня забыли на давно оставленной позиции. Саня не появился, и свободное место возле маленького костра до самого утра оставалось пустым.
На рассвете небо очистилось. Между облаками показалось солнце, лес наполнился звуками: с ветвей посыпалась вода, под снегом зажурчали ручьи, в зарослях закричали птицы. Дорога блестела впереди, похожая на длинную полосу тёмного металла.
Я затушил костёр, надел мешок и пошёл на север.
Через несколько вёрст возле развилки заметил следы. Кто-то вышел из леса, долго топтался возле столба, затем направился по той же дороге. Отпечатки были небольшими, каблуки узкими, шаг неровным. Человек несколько раз оступался, один раз упал на колено, потом поднялся и продолжил путь.
Женщина, решил я. Шла одна, без лошади и, судя по глубине следов, почти без поклажи. Леса не знала, потому что дважды сходила с дороги и возвращалась, хотя сворачивать там было некуда.
Я присел, потрогал край ближайшего отпечатка. Земля ещё не успела наполниться водой, значит, женщина прошла не больше часа назад. Если прибавить шаг, её можно было догнать до следующего поворота.
— Даже не думай, — сказал я себе.
Саня не ответил. Возможно, его рядом не было, а возможно, впервые решил послушаться.
Я выпрямился, поправил ремень винтовки и посмотрел на дорогу, уходившую между деревьями. За поворотом никого не было видно, только на мокрой земле один за другим темнели небольшие следы.
— Не моё дело, — произнёс я уже громче.
Лес промолчал.
Я пошёл следом, стараясь не прибавлять шаг.

Мир кошмаров и приключений
373 поста1.2K подписчиков