russiandino

russiandino

Выпускаем малую прозу современников и переосмысляем классику. Как стать автором литжурнала: https://chtivo.spb.ru/authors.html Все проекты арт-конгрегации Русский Динозавр: linku.su/russiandino 18+, материалы литжурнала могут содержать нецензурную брань
На Пикабу
Дата рождения: 31 декабря
2496 рейтинг 92 подписчика 5 подписок 575 постов 23 в горячем
Награды:
5 лет на Пикабу
1

Викоглаз | Александра Разживина

Иллюстрация Артёма Артамонова при помощи Midjourney

Иллюстрация Артёма Артамонова при помощи Midjourney

Больше всего на свете Лёнчик любил сигареты и маму. Сигареты потому, что они красивые, чёрно-золотые, а маму просто так, жалко только, что курить она не разрешала.

Утра его тоже были жёлтыми: солнечные зайчики щекотали уши, а масляный запах оладушек — нос. Чёрная кошка, нарисованная на стене, улыбалась и жмурилась, наблюдая, как Лёнчик улыбался в ответ — радость пузырьками поднималась и лопалась внутри, обещая что-то чудесное: завтрак, прогулку в магазин или к дяде Коле.

Коридор-вагон, настолько узкий, что растопыренными локтями можно коснуться стен, вёл прямо на кухню, к маме и еде.

— Чего припёрся, иди рожу помой! — мама тоже любила Лёнчика, заботилась о нём. — Садись, горе моё!

Золотисто-коричневые оладушки шлёпнулись на белую тарелку с красными розочками — красиво! Лёнчик рассмеялся, ему захотелось нарисовать это, и он принялся водить пальцами по столу, обмакивая их то в сметану, то в малиновое варенье. Бело-красные завитушки продолжили тарелочные узоры.

— Что ж ты за свинья! — мамин крик спугнул радость, и слёзы сами покатились из глаз, застревая в складках шеи.

— Всё, не реви! Жри и проваливай, — она достала кошелёк. — Вот две сотни, не потеряй!

Нарисованные лошадки били копытами нарисованный воздух, а мужик в простыне и без штанов будто подмигивал: «Бери, Лёнька, пока дают!»

Он обрадовался и забыл, почему заплакал. В красно-белом магазине бумажки возьмут, а дадут коричневую пачку и несколько монеток, которыми можно ловить солнечные зайчики.

— Рубашку я постирала, не уделай, а то сам пидорить будешь, — мама перекрестила сына, суетливо чмокнула в щетинистую щёку и слегка подтолкнула в бок. — Проветри вонищу-то!

Лёнчик довольно замычал и обнял маму, едва не задохнувшись от безгранично-острого чувства, а потом отстранился, повернулся и вышел вон.

— Чтоб в девять вечера был как штык! — крик толкнул в спину, заставляя ускориться.

Впереди была дерматиновая дверь, пыльные окна и бесконечный день, наполненный счастьем. В парадной жило эхо, и топот заставлял чугун лестницы петь, в косом столбе света кружились пылинки, словно танцуя, и Лёнчик тоже танцевал, как умел. Резиновый тапочек крутанулся на ноге, он едва не улетел, но удержался животом за перила.

Улица оглушила воздухом и небом, Лёнчик замер, открыв рот от удивления. Как здорово в квадрат двора вписывался круг фонтана и как косо заштриховали получившуюся картину стволы деревьев, словно росчерки простого карандаша, которым можно заштриховать то, что не понравилось.

Разукрашенная тётка с белыми волосами слушала трубку, сидя на лавочке, и громко командовала дочке, как лезть на горку в виде жёлтой подводной лодки. Лёнчик остановился, перекатываясь с носков на пятки, засмотрелся: девочек он любил, только играть с ними мама не разрешала.

Эта была тощенькая, как куропатка, с ощипанными пёрышками хвостиков и большими заколками на узкой голове. Глазки, зелёные в крапинку, смотрели расфокусированно, гладя всё и сразу: асфальт, карусель, облака и кота, брезгливо вылизывающего полосатую ногу. Жёлтый комбинезон болтался на худых плечах, как сдувшийся воздушный шарик.

Лёнчик разочарованно выдохнул и потащился вперёд, перешагивая через трещины в асфальте. Умирать ему не хотелось, а если наступишь на трещину, умрёшь, это всем известно. Отдохнуть он остановился возле мусорного стакана, наполовину высунувшегося из бетонной заплаты, заглянул внутрь и тихонько протянул:

— У-у-у!

Тьма слизнула звук узким языком, довольно хлюпнула, а Лёнчик отпрянул: пронесло! Того, кто жил внутри, он уважал и побаивался, кормил чёрными пакетами, если мама доверяла вынести мусор.

Светофор замигал жёлтым, Лёнчик ускорился, чтобы успеть за противное пищание, и поскользнулся на середине зебры, едва не порвав левый шлёпанец. Ногу клюнуло болью, и он прислонился к шершавому боку дома, стоявшего на углу, чтобы передохнуть. Стена оказалась коричневой и тёплой, а нарисованная весной девочка с мишкой улыбалась ему, протягивая открытые ладони.

Лёнчик додумался, что рисовать можно и не на бумаге, когда впервые увидел дядю Колю у входа в больницу. Седой мужик на стене смотрел сурово, а тёмные ладони выделялись на золотом халате.

— Это риза, дурак! — мама дёрнулась вперёд и оттащила зачарованного сына. — На иконе — Николай Угодник. Башку-то перекрести и попроси хорошенько о прибавлении ума!

После этого Лёнчик старался стоять подольше у входа и говорить с дядей Колей, тот отвечал не всегда, но на душе светлело. Лучше всего было в стационаре: медсёстры разрешали уходить, когда хотелось, и рисовать, что угодно, а потом ему устроили выставку.

Лёнчик подслушал, как врач уговаривал маму:

— Поймите, Тамара Григорьевна, мальчику это полезно, у него талант, а через искусство Алексей выражает подавленные эмоции. Если запрещать, он уйдёт в агрессию, вам это нужно?

— Вы вообще видели, что он рисует? Люди скажут, маньяк! — мама явно злилась, как всегда, когда сильно чего-то боялась.

— А я вам скажу, это сублимация! Алексей подсознательно выбрал самую социально одобряемую стратегию поведения с противоположным полом, эстетизм и воспевание детства, — врач кидался умными словами, как мальчишка камушками. — Смотрите на ситуацию шире: вы мать подающего надежды художника, есть люди, интересующиеся искусством, готовые, не побоюсь этого слова, помочь материально.

— Купить, что ли? — теперь она явно усмехалась.

— Именно! Или вы против?

— Я-то не против, только Лёнька не отдаст, — мама успокоилась, сбавила тон. — Хоть телевизор куплю на старости лет, а то всю жизнь тащу убогого, колочусь, ничего для себя!

— А вот тут медицина бессильна, — врач чем-то зашуршал. — В отличие от материнского авторитета.

В глубине коридора показалась санитарка, Лёнчик отпрянул от двери и сел на скамью, сложив руки на коленях. Он мало понял из разговора, кроме того, что доктор его хвалил и мама согласилась повесить рисунки в больничном холле. Наверное, девочки нравились не только ему. Правда, некоторые картинки ночами спрыгивали со стен, уходили и не возвращались, а Лёнька потом плакал, гладя осиротевшие стены.

— Чего скулишь? — мама жалела его и похлопывала по круглой спине. — Девки все вертихвостки, плюнь и разотри! Завтра ещё краше нарисуешь.

Почему-то голос звучал фальшиво и был на вкус как червивое яблоко: сверху глянцевый, а внутри противный. Лёнька от удивления забывал, из-за чего плакал. Он снова радовался солнечному зайчику, прыгающему по потолку, воробьям, копошащимся за окном среди сиреневых веток, запаху варёной капусты, плывущему по этажам от пищеблока. Другие ругались, как тут кормили, обзывали помоями и хрючевом, а Лёнчику нравилось: порции большие, добавку разрешали брать сколько хочешь, и санитарки не обижали.

Зато дома мама, соскучившаяся за месяц разлуки, ворчала, летая по кухне:

— Опять в психушке ни хрена не жрал? Давай, лопай, отощал вон, брыли как у бульдога висят! — и подкладывала золотисто-коричневую картошку с припёком, наливала сливки вровень с краями любимой чашки, нарезала толстыми ломтями розовое ледяное сало, умопомрачительно пахнущее чесноком.

Лёнчик ел, жмурясь от сытости и любви, и жалел только о том, что в стационар можно ложиться всего дважды в год, он был готов и на четыре, и даже на восемь.

Погружённый в воспоминания, Лёнчик добрёл до Английского проспекта и снова остановился подышать. Солнце редко заглядывало сюда, выбирая для прогулок набережные и мосты, поэтому тут царил жемчужно-мерцающий свет, в котором обросшие зелёным мхом цоколи домов казались бархатными, как обивка кресел, и влажными. Штаны промокли не сильно, но было неприятно. Пришлось отлепиться от стены и идти дальше мимо здания военкомата, мимо магазина с коробками в витрине, мимо ярких окон с цифрой «5» прямо к чугунной лестнице, ведущей вниз к красно-белой двери.

Около знакомого крыльца Лёнчик постоял, держась за кованые перила, чтобы набраться сил сразу для спуска и для подъёма; проверил, на месте ли денежки: купюры торчали из кулака, тёплые и слегка влажные от пота. Людская река текла мимо, обнимая его, словно он был островом. Мысли тоже текли мимо, но в другую сторону, неосязаемые, как тени. Наконец, он шумно выдохнул и спустился по стёртым ступеням, нажал на ручку и ввалился в тесноту коробок и кондиционированную прохладу магазина.

За кассой сидел ушастый тощий Пашка и пялился одним глазом в экран монитора, а другим — в телефон на беззвучное видео. Лёнчик его побаивался, а потому нерешительно замер на пороге, качаясь с пятки на носок и рассматривая огромные жёлтые Пашкины ботинки на рифлёной подошве.

— Юль! — Пашка оторвался от просмотра, демонстративно повернулся в сторону подсобки и заорал. — Жених пришёл, иди сюда, я этого дауна обслуживать не буду!

За дверью завозились, показалась пухленькая светловолосая Юля, и Лёнчик ей заулыбался, стараясь не расплакаться из-за «дауна».

— Привет, Лёнь! — девушка улыбнулась, забрала смятые купюры. — Как всегда?

Он закивал, замычал, брызгая слюной от радости.

— Держи, — она положила сигареты на прилавок, отсчитала сдачу. — Смотри, какая монетка, юбилейная, с городом!

Лёнчик близоруко сощурился, рассматривая оттиснутый грузовик и звёздочку. Он опустил монеты в карман, радостно оскалился, обнажив чёрные зубы, помахал Юле и медленно прошаркал к выходу, лаская глянец пачки большим пальцем. Впереди был длинный чудесный день, полный сигарет, солнца и города.

— Ну и урод! — Пашка вынырнул из подсобки, злобно уставился на экран внешней камеры, наблюдая, как Лёнчик вольготно расположился у перил, зажёг первую сигарету и таращился куда-то, блаженно улыбаясь.

— Ты чего так агришься? — Юлька пожала плечами.

— Да потому что он дебил! — почти закричал Пашка. — Только мычит и скалится. А ты, смотрю, прямо влюбилась в него.

Девушка отвернулась:

— Конечно! Лучше в него, чем в тебя. У него своя квартира на Английском проспекте, а у тебя — пятеро младших братьев в Кукуевке!

Пашка мгновенно побагровел, уши налились фиолетовым, а в носу защипало:

— Дура! Я полы после смены мыть не буду!

— От дурака слышу, — Юлька хмыкнула. — Будешь, не переломишься!

Они продолжили привычно ругаться, а Лёнчик курил, щурился на далёкое солнце, подмигивал замшелым от времени кариатидам и знать не знал, какая мелодрама разворачивалась из-за него за красно-белой дверью.

Новое утро вылизывало шторы золотым языком, кошка всё так же царственно взирала со стены, когда Лёнчик проснулся от перезвона голосов на кухне.

«У мамы гости», — догадался он и спрятался под одеяло, выставив наружу только розово-круглое левое ухо. Правое слышало хуже после того, как в прошлом году его побили чурки.

— Ты представляешь, Том, я на улицу вышла, слышу, хлопки какие-то! Мимо один пробежал, второй, мигалка взвыла, первого раз — и второй ведёт носом к земле, руки в наручниках, просто фильма какая-то!

Мама отвечала, но неразборчиво, как будто рот ей стянула сухая плёнка. Соседка ещё пожужжала и уползла разносить новости дальше, а Лёнчик высунул нос на кухню, где пахло убежавшей овсянкой и «Шахразадой» (приходила тётя Люда Шрамова из третьего дома), а ещё валосердином — у мамы болело сердце.

— Явился, горе моё! — мама дёрнула половиной лица.

Вторая осталась пластилиново-неподвижной, и Лёнчик удивлённо заморгал.

— Жри и проваливай, а я отдохну, телевизор хоть спокойно посмотрю. Руку свело, как иголками колет, — она неловко плеснула кашу мимо тарелки, но ничего не заметила, опустилась на стул и задышала с присвистом, как закипающий чайник.

Несолёная жидкая овсянка — на вид — сопли, на вкус — немногим лучше — застревала в горле, Лёнчик глотал, давился, но старательно утрамбовывал еду внутрь, чтобы не расстраивать маму.

— Чего рыгаешь, утроба? — мамины странно мутные глаза смотрели в угол и наверх, и это очень смущало. — Если блеванёшь, сам убирать будешь!

Лёнчик торопливо, стараясь не попасть под косящий взгляд, размазал остатки каши по тарелке, быстренько сунул её в раковину, клюнул холодную мамину щёку и выкатился из кухни, пока мама пыталась поднять правую руку и сложить троеперстие, а непослушные пальцы загибались фигой.

То, что не дали денег, он вспомнил только в подъезде и расплакался от обиды и невозможности снова затащить своё неподъёмное тело наверх. Резиновое шарканье тапочек, хриплое, как мамино дыхание, ударилось об облупленные стены и подскочило всё выше и выше, легко и насмешливо, пока не вылетело в разбитое окно пятого этажа и не рассыпалось по двору, подхваченное пригоршней ветра.

Золотое дома, на улице утро поблёкло, как снимки в мамином альбоме, выцвело до серого с жёлтой каймой. Даже фонтан поник, струи больше не били упругий воздух, а едва толкались и тут же опадали без сил. Лёнчик побрёл, старательно изучая вязь асфальтовых трещин: вдруг повезёт и попадётся случайно выпавшая пачка сигарет или хотя бы одна целая. Ничего не нашёл, взгрустнул, и прошёл мимо мусорного стакана, не поздоровавшись с тем, кто живёт внутри. За что получил полиэтиленовым пакетом прямо в лицо. Шелестящее бело-красное чудовище облепило щёки, забило нос и рот, мешая дышать. От ужаса Лёнчик споткнулся, раскинул руки и, тихонько подвывая, начал приседать на одном месте, прося прощения.

Голуби, клевавшие что-то на траве, забеспокоились, тоже раскурлыкались, захлопали крыльями, словно передразнивая, и взлетели. Лёнчик успел заметить, как из стакана высунулась дымная лапа и утащила одного внутрь. Он моргнул — и ничего не осталось: ни дыма, ни птиц, только кружевное пёрышко спикировало на плечо вместо предупреждения: ещё раз повторится, сожру тебя.

От запаха мусора и воспоминаний о голубе Лёнчика замутило. Вместо того чтобы пойти к дому Девочки с мишкой и дальше к красно-белому магазину, он свернул мимо фонтана, в глубь двора к зарослям американского клёна и белому домику с жёлтым треугольником и двойной надписью. Сверху было прямое и строгое «Стой! Опасная зона», а снизу кто-то мелко и наклонно подписал «Работа мозга». Вечерами тут собирались взрослые мужики и женщины, смеялись, громко разговаривали и пили из стеклянных бутылок, а потом били их о стену, поэтому под ногами всегда похрустывали разноцветные осколки.

Как-то раз Лёнчик подошёл постоять рядом, и они обрадовались ненастоящей радостью, дали глотнуть чего-то сладкого и едко-оранжевого, попросили прикурить. От выпитого внутри живота закрутило, а перед глазами поплыли чёрно-золотые звёзды. Очнулся он от холода, лёжа тут же, за будкой, а промокшая рубашка воняла и липла к спине.

— Вот сволочи! — ругалась мама. — Обоссали больного! Пипирки бы поотрывала и в уши засунула!

Она отмывала Лёнчика в ванной, и в воду падали едкие злые слёзы.

— А ты чего туда попёрся, дебил? — мама небольно шлёпнула мочалкой по спине. — Мозоль на языке набила, без меня — только до магазина и обратно! Смерти моей хочешь? Помру, кто тебя кормить будет? Обстирывать? Обглаживать? Вставай, хватит прохлаждаться!

Мама завернула его в махровое полотенце и за руку отвела на кухню, где на чугунной сковороде плавали в масле кораблики — половинки картофелин с парусами из ломтей солёного сала. Это самое вкусное, что можно придумать, особенно если закусывать солёными помидорами и запивать вишнёвым компотом. Воспоминания растаяли, оставив на языке солёные зёрнышки обиды, и выплыли в тёмное окно.

Сегодня будка казалась меньше и дружелюбнее, и Лёнчику даже захотелось что-то нарисовать на белой стене: Девочку на качелях или вчерашнюю Девочку с хвостиками. Он торопливо полез в карман, но вместо карандаша нашёл вчерашнюю пачку, конечно же, пустую, и испугался, что её могла увидеть мама, а потом расстроился, что сигарет нет, и снова расплакался.

Отвлекло его какое-то мельтешение в кустах, Лёнчик близоруко прищурился и полез за будку, раздвигая обломанные ветки, но споткнулся обо что-то, ушиб ногу и жалобно загудел:

— У-у-у!

На вытоптанном пятачке пахло застарелой мочой, валялись белые комочки салфеток и работал беззвучный телевизор. Мерцание экрана сквозь листья и заметил Лёнчик, а теперь заворожённо смотрел, пытаясь разобрать сквозь рябь, что там показывали.

Каждый вечер мама садилась в кресло, грызла семечки и смотрела Андрюшу, и Лёнчик тоже садился, только на пол, близко-близко к экрану, а мама ругалась:

— Чего прилип носом? Иди отсюда, и так слепошарый!

И он уходил, обижался и плакал, ревнуя маму к говорящему ящику и движущимся говорящим картинкам в нём.

Этот телевизор стоял не на тумбе, а на куске бетонного блока, и никто бы не запретил подойти к нему, если б не ноги в жёлтых ботинках, о которые Лёнчик и споткнулся. Сначала он узнал именно ботинки и вздрогнул, а потом уже, по накатившему страху, понял, что здесь лежал Пашка из красно-белого магазина и даже не обзывался и не цыкал зубом. Руки его были широко раскинуты, а острый подбородок торчал вверх.

Наверное, Пашка специально пришёл к нему домой, чтобы помириться, и принёс много сигарет, только спрятался за будкой, потому что ему было стыдно.

Лёнчик и сам прятался, когда озоровал, а мама начинала искать, и если не находила, ругалась уже не от злости, а от страха:

— Лёнька! — она бестолково открывала и закрывала дверцы шкафа. — Вылезай! Ухи надеру!

Только тогда он осторожно высовывался с антресолей и тихонько куковал, и оба смеялись.

— Что тебе помогло туда залезть, жиробасина? — мама обнимала его за шею, а он, едва не повизгивая как щенок, утыкался в мягкое плечо, и от счастья кружилась голова.

Лёнчик встал на четвереньки, ощупывая карманы, и вздрогнул: Пашка был холодным и жёстким, как кирпич, только холоднее и жёстче. В рубахе лежали какие-то бумажки, в джинсах — ключи, пластиковая трубочка, а сигарет не было. От горя Лёня шлёпнулся прямо на осколки и расплакался. Экран оказался почти под носом, слёзы высохли, оставив солёные дорожки на щеках, а передача всё не кончалась, и маленький мальчик на экране жил и жил маленькую жизнь среди таких же детишек.

Воздух стал прохладным и синим, как вода в заливе, куда они ездили с мамой купаться. Лёнчик заохал от боли в затёкших ногах, кое-как поднялся и нахмурился: задерживаться было нельзя, это расстраивало маму, но уже стемнело, а значит, он задержался. И тут второй раз за день его озарило: чтобы мама не переживала, её надо задобрить, подарить что-то, а самым ценным тут был телевизор. Он нежно прижал ящик линзой к животу и полез через кусты обратно, запнувшись, когда шнур натянулся и штекер, зацепившийся за что-то, подпрыгнул на земле.

Почему-то никого не было ни около будки, ни на лавочке возле фонтана, зато у подъезда стояла серая машина с синей полосой на боку, а рядом — мужик в форме и с чёрной папкой в руках. Лёнчик просил у мамы такую же, чтобы можно было рисовать на улице, и ветровик-озорник не вырывал листочки из-под блестящего зажима, а ручка цеплялась специальным золотым зубчиком, но мама не купила.

— Утрёшься, и так симпатичный, — сказала она и прошла мимо магазина.

Лёнчик тогда уже сморщил нос, едва не расплакавшись, но они спешили к дяде Коле, а потом всё забылось.

Мужик с папкой тоже хмурился, как будто вот-вот заплачет, слушая местных бабок, но сдерживался, только ручка быстро-быстро летала над планшеткой, как стрекоза, которую мальчишки привязали за нитку и отпустили. Компания, которая обычно сидела около будки, тоже была около входа в парадную, только они не смеялись и не кричали, а переминались с ноги на ногу, как голуби в ожидании крошек.

Именно это удивило Лёнчика больше всего, и он присел за мусорным стаканом отдохнуть и подумать, а заодно и поздороваться с тем, кто живёт внутри. По-хорошему, надо бы его задобрить, что-то кинуть в чёрное горло, но что? Телевизор слишком большой и нужен маме, ни денег, ни сигарет у него нет… И тут Лёнчик заметил что-то похожее на недоваренное яйцо, прилипшее к телевизионной вилке, и обрадовался — подходящий подарок. Тот, кто живёт внутри, довольно чмокнул и негромко рыгнул, утреннее происшествие было дипломатично забыто.

Народ у подъезда загомонил громче, сначала из-за будки выпрыгнули люди в форме, потом туда побежал мужик с планшетом, а за ним и остальные. Дорога домой освободилась, и Лёнчик, пыхтя и покряхтывая, потащил телевизор наверх.

В квартире не горел свет и пахло утренней кашей, он осторожно поставил подарок в коридоре-вагоне, на цыпочках прокрался в ванную, помыл руки, лицо, шею и уши, посмотрел на себя и улыбнулся отражению, а отражение улыбнулось ему. Мама так и сидела у себя на диване перед бормочущим телевизором. Лёнчик, стараясь не топать, подошёл, опустился на пол, подложил мамину ледяную руку под щёку и замер, наслаждаясь моментом, а потом заснул, и ничего ему не приснилось.

Утром он проснулся от боли в затёкшем теле и урчания в животе. Мама не двигалась, наверное, и правда устала. Лёнчик пошёл на кухню, но в коридоре обо что-то споткнулся, ушиб ногу и вспомнил про сюрприз. Он притащил телевизор в мамину комнату, убрал с тумбочки старый, а на его место водрузил новый, но ничего не поменялось: мама по-прежнему сидела не шевелясь, а экран нового телевизора оставался плоским и мёртвым.

Паника накатила с головой, накрыла, как волна, обдав потом. Нужно было что-то делать, но что? От голода кружилась голова, ноги, всегда непослушные, совсем отказывались куда-то идти. Кое-как по стенке дотащившись до кухни, Лёнчик доел безвкусную пузырящуюся овсянку, проглотил кислый ком и вышел в парадную.

Как и каждое утро, он проковылял мимо фонтана, сегодня выключенного, мимо мусорного стакана, от которого тянулся прогорклый дымок, к светофору и через него на Английский проспект к красно-белому магазину. Путь, где каждая трещина, каждый камень и голубь знакомы, сегодня пролетел мимо, словно в тумане. Лёнчик не узнавал дома, и, что хуже, дома не узнавали его.

Красно-белый магазин зачем-то обтянули красно-белой лентой, и он сорвал её, отдав поиграть ветру, но спуститься вниз не смог, слишком сильно закружилась голова. От фруктового ларька прибежал смуглый улыбчивый чурка, похожий на тех, что его побили в прошлом году, схватил и потащил куда-то в сторону, тараторя на своём. В потоке непонятных слов и чужой слюны Лёнчик разобрал только «ограбили», «закрыли» и «викоглаз».

Он дошёл до дяди Коли, хотя это стоило порванного тапочка и разбитой пятки, но на чёрных кованых дверях висела белая бумажка «КАРАНТИН», и никто оттуда не вышел, и никто не вошёл.

Измученный хождениями и болью в животе, Лёнчик кое-как дотащился до двора, и его вырвало желчью прямо в мусорный стакан. «Викоглаз», — шепнул тот, кто живёт внутри, утешая, и ему хватило сил подняться домой.

— Мама! — Лёнчик сам не ожидал, что получится сказать так чётко, но получилось, и он рассмеялся, включил в коридоре свет и пошёл вперёд, в мамину комнату. Тьма, услышав шаги, съёжилась в углах, едва слышно зашипела и сгинула, когда загорелась люстра, рассыпая электрические зайчики по стенам.

— Мама, викоглаз! — объявил довольный Лёнчик, усаживаясь у маминых ног и подтягивая поближе штекер нового телевизора.

Раз — и вилка оказалась в правом глазу. Два — по экрану побежали серые полосы. Три — мать и сын, обнявшись, смотрели кино про счастливого мальчика, который больше всего на свете любил сигареты и маму.

Редактор: Александра Яковлева
Корректор: Ксения Шунькина

Все избранные рассказы в Могучем Русском Динозавре — обретай печатное издание на сайте Чтива.

Показать полностью 7
1

Хлебный человек | Яна Жемойтелите

История, рассказанная Владимиром Ивановичем Кухтой

Иллюстрация Екатерины Ковалевской

Иллюстрация Екатерины Ковалевской

Соседей Иван Кухта всегда чурался. Хотя прошло уже тридцать с гаком лет, как он вернулся из лагерей. Говорили, что «вин бандит, видать, шось вкрав», вот и сидел пять лет сразу после войны. У нас зазря не сажают.

Работал Иван на заводе, а по вечерам и в выходные любил копаться в огороде, где у него росло всё, что только может родить земля. Лицо у Ивана было землистое, изрезанное глубокими морщинами, как пересохшая на солнце земля, а в ладони навечно въелся жирный чернозём, протравив, как на гравюре, линии судьбы. Ходил он круглый год в единственном пиджачке и стоптанных ботинках, говорили также, что он ночами кричит. Дети его и рассказывали, ещё когда в школе учились, что «батько вчора знову крычав, да так, шо кит на двир втик». Страшно и невнятно кричал — по первости соседи милицию вызывали, а потом стерпелись. С зоны вернулся — так хай лучше кричит, чем кого ножом пырнёт ненароком. Бандит — он и есть бандит. Хотя хозяин был хороший и детей сызмальства к земле приучил — они всё у него делать умели.

Кричал Иван во сне — это правда. А чтобы днём в сознательном возрасте на кого кричать — так того никто никогда не слышал, да и жизнь сама его помалкивать научила. Как родился в Староконстантинове в двадцать втором, конечно, голос сразу же подал, только кричи не кричи, а батько всё равно целый день на заводе, мамка по хозяйству, а у старших сестёр свои заботы. Хлеб в тряпочку завернут — на, соси, только сиди-помалкивай. Так и рос, у пяти сестёр под ногами болтаясь.

А потом однажды пришёл Царь Голод. И когда Голод приходит, то всё остальное прекращает существовать. Он поселяется внутри и тянет, и зудит в животе. И только и думаешь, как бы заставить его замолкнуть. И сил не то что кричать, а шептать почти не остаётся. Вот, говорили, что царя нет, большевики уже давненько его свергли, когда Ваньки ещё на свете не было. Но царь лукавый — он голодом обернулся и внутрь залез. Батько на заводе работал литейщиком, ему пайки давали на иждивенцев, скудные, но всё же… Соседи-то от голода каждый день помирали, семья Петренко вся вымерла за неделю вместе с пятью детьми, с которыми Ванька во дворе играл. Он знал, что человек от голода сперва пухнет, будто лопнет вот-вот, а потом в одночасье вдруг пожелтеет и схлынет с лица, глаза провалятся — значит, сейчас помрёт. Телега ездила по городу, покойников собирала, потом их едва прикапывали в яме за городом. Поначалу собаки эту яму по ночам подрывали и бесились от человечины, а вскоре и собак не стало — всех съели. А было ещё, что одноклассника Витьку Пунько родной дядька сварил и съел. Дядьку потом за городом расстреляли…

Однажды Ванька Царя воочию видел. Как-то вечером ждал отца у складов, и вот человек такой страшный явился из переулка. Сам пыльный, худой, кадык острым клином вперёд выпирает, глаза огромные, тёмные, рот как чёрная дыра, утыканная страшными кривыми зубами, лыбится и на Ваньку аки волк глядит… Ваньку от складов как ветром сдуло — себя не помнил, как домой добежал. Батько тогда ему из хаты строго-настрого выходить запретил — сказал, что охотятся людоеды на детей. Только Ванька знал, что человек этот был не просто людоед, а сам Царь Голод. Потому что ни до, ни после того случая Ванька этого человека не встречал.

А когда рабочим пайки урезали, женщины пошли продовольственный склад громить и хлеб расхватали из двух повозок, следовавших к складу. Ночью их всех арестовали и за город увезли, а на следующий день батька нашёл припрятанные за сараем бочонки — один со смальцем, а другой с килькой. Этими бочонками и спаслись, потом норму хлеба на детей чуть увеличили до двухсот граммов — совсем хорошо стало. Только в школу Ванька больше не вернулся: окончив три класса, стал зарабатывать — слишком много ртов в семье кормить пришлось. Царь Голод частенько являлся ему во сне. Всё в том переулке стоял и костлявую руку к нему тянул, а мешок у него за плечами был отрубленными детскими головками, будто свёклой, набит. Ванька самих головок, конечно, не видел, но Царь ему так сказал, что вот, студень из головок хочу сварить. Будешь есть? Не брезгуй: Христос в церкви телом Своим паству кормит — значит, можно живую плоть человеку есть, можно…

В тридцать шестом отец на заработки подался в Донбасс — поднимать индустрию, как по радио говорили, — да и сгинул, как в воду канул. Так что Ваня остался единственным кормильцем в семье. Но ничего. Земля год от года рожала зерно, из него пекли хлеб, похожий на живую плоть, и этой плотью народной бывали сыты, и ещё овощи варили и кашу. И Царь поэтому долго не появлялся, но всё равно Ваня без краюхи хлеба уснуть не мог — всё боялся, что Царь во сне придёт и студнем соблазнять станет, а Ваня ему тогда краюху предъявит и скажет: вот, я насытился. Крошки хлебные за ночь подсыхали, ворочался Ваня на них, но это были вовсе пустяки, только б Царь во сне не приходил.

На хлебе Ваня вырос большим. А там однажды по радио объявили войну, и как мобилизованный РККА попал Ваня прямиком на передовую. Там на взвод выдали пять винтовок и к каждой по пять патронов. «А чем воевать-то?» — спросил Ваня. Ему ответили: «До вечера и этих будет много». Так оно и случилось. Выйдя из окружения, вернее догнав своих во время отступления, отправился Ваня прямиком в штрафбат за предательство. И вот опять явился ему Царь Голод во сне и показал большой котёл, в котором, как горох, головы кипели. И всё выпрыгнуть норовили из котла, а Царь их поварёшкой назад запихивал, приговаривая: «Отведай, Вань, моего студня». А Ваня смотрит, что уже не детские головки в котле кипят, а солдатские бритые головы. Видать, вырасти успели в мешке как раз к войне. А проснулся он от того, что хлебные крошки под шинелью царапались. Удивился, конечно, потому как на войне с краюхой больше не засыпал. В тот же день его ранили, но довольно легко, и после госпиталя отправился Ваня на оборону Крыма.

Строили оборону по Южному берегу, ожидая морского десанта, а немцы в октябре сорок первого обошли левый фланг Приморской армии и штурмовали Перекоп. Тогда сопротивление советских войск на севере Крыма прекратилось, и началось повальное бегство. Бежали на Керчь и Севастополь, а на пляжах Южного берега передовые отряды РККА остались без воды и еды. Немцы ещё марши круглосуточно крутили и всё орали: «Иван, сдавайся!», постреливали иногда, чтобы не вылезали солдатики из своих нор. Где-то на третий день осады съели сырым одного аиста, которого немцы случайно подбили, и вот в полуденном мареве пригрезилось Ивану, что по раскалённой гальке ходит босым Царь Голод, длинноногий, как тот аист, коленки высоко задирает. И против солнца чёрным топориком рисуется на фоне яркого неба его острый кадык.

И точно: воцарился Царь Голод на Крымском побережье и кой-кого из солдатиков забрал в своё голодное царство, однако Иван с самого детства досыта никогда не ел, поэтому был к нему привычен. Это потом учёные откроют, что у некоторых людей, переживших голод, генетические мутации случаются, поэтому они могут жить на крошках. Но Иван-то этого не знал, просто удивлялся, почему одни солдатики от голода помирают, а другие — нет. И вот после недельной осады сложили бойцы оружие, тем более что командование фронтом к тому времени драпануло морским путём в полном составе. Остались комиссары, которых немцы на месте пустили в расход, а простых солдатиков отправили на сортировку, обедом накормив прежде, как и обещали. Так закончился для Вани боевой путь в октябре сорок первого.

После нескольких перевалок в лагерях попал он в Норвегию строить укрепления на берегу. Лагерь оказался рабочий, поэтому их за людей держали и даже кормили вполне сносно. Ваня всё удивлялся: что при норвежской погоде на голых скалах вырасти может? Однако хлеб, видать, всё-таки рос. Почти чёрные были эти ржаные калачи, пористые, с дыркой посередине, чтобы на перекладину подвешивать про запас. Да кто там запасы делал — всё сразу съедалось. И назывался хлеб по-норвежски «брёд», то есть будто и вовсе не хлеб, плоть живую к тому же никак не напоминал, и всё-таки это был хлеб. И засыпая на нарах, думал Ваня порой, что жизнь в лагере мало чем отличается от той, которая до войны была. Работа с утра до ночи, похлёбка, хлеб, одни штаны и одна рубаха, чтобы тело прикрыть… Ничего другого он в жизни своей не знал.

Когда весна брызнула — правда, очень робко, намёком, — то стало гораздо светлее, а потом и совсем светло, так что всю ночь глаза можно в небо пялить, а звёзд так и не увидеть за светом. Появился гнус, который так и норовил кусок плоти оторвать вместе с кровью, и ныли потом долго не заживающие расчёсанные укусы. И вечерами Ваня думал, что люди, которые во время голода умерли, не до конца умерли, а превратились в москитов и теперь пытаются насытиться живой кровью. А те, которые на войне погибли, в кого тогда превратились? Но эту мысль Ваня так никогда и не успевал додумать, потому что засыпал на середине, а с утра начиналась стройка, и думать было вообще некогда.

Так прошло три года. Весна-лето-осень и злая зима, тянувшаяся целую вечность, в течение которой успевали похоронить последнее упование, и опять весна-лето-осень. В ноябре сорок четвёртого немцы как-то загоношились, в самом воздухе повисла странная натуга, как перед грозой. Поговаривали, что немцы думают уходить, но в это верилось слабо, потому что уже ни во что не верилось.

И вот однажды подняли их часа в четыре утра и, не накормив, вывели колонной за ворота лагеря к бухте, где стояла на приколе чёрная баржа. В Германию повезут? Но почему тогда голодными?

— Шнель, шнель! — кричали немцы.

В баржу набилось народу туго, под самую завязку, но один люк на палубе велели не закрывать — так и зиял он дырой в небо, и снег в него летел, пока баржа шла на буксире в открытое море. В Германию! Слышно было, как уверенно, мерно волны бьются о крепкий корпус баржи, и пленники в трюме постепенно успокоились, потому что жизнь в Германии — всё равно жизнь, которая может ещё сама собой вырулить в более приятное русло, и пока длится эта жизнь, можно на что-то надеяться. Это ничего, что их забыли покормить, не так далеко эта Германия…

Потом раздался тяжёлый протяжный гул, а после где-то вовсе неподалёку грянул взрыв, и баржа, воспарив на волне, рухнула в бездну, но всё же удержалась на плаву, видимо, не желая умирать, как и бывшие в ней люди. Теперь стало понятно, что люк оставили открытым только для того, чтобы баржа вернее пошла ко дну, хлебнув ртом моря. И в этот момент нахлынула на Ивана единственная тревога: а что же он там есть будет, в море, когда хлеба не будет? Неужели только рыб морских? А они же сами едят друг друга. Значит, и его могут съесть.

Наверное, остальные узники в трюме подумали о том же самом, потому что после нескольких секунд безмолвия вой и плач поднялись в трюме, и полезли люди к люку по единственной лесенке, соединявшей их с жизнью. И сбрасывали друг друга вниз, и топтали друг друга. И второй залп сотряс море, и накренилась баржа так, что в люк заглянула чёрная тугая волна, но баржа снова выровнялась на плаву, и снова в панике полезли к люку те, кто хотел жить, хотя наверху не было ничего, кроме неба и ледяного ноябрьского моря. Иван тоже лез, хватая мёрзлый игольчатый воздух распахнутым ртом, расталкивая наседавших сзади и спереди, и под ногами его хрустели кости людей, по которым карабкался он к серому небу. И так представлялось ему в тот момент, будто это он, совсем маленький, удирает переулком от того страшного дядьки с мешком и что вот-вот схватит его костлявая рука…

Потом почему-то всё разом стихло. И воцарилась мёртвая зыбь.

Их спасли норвежские рыбаки. Они вышли в море и преградили судами линию обстрела. На берегу тем временем немцев послали куда подальше, напомнив о морском законе: всё выловленное в море принадлежит ловцу. Немцы спорить и не пытались, а покорно ретировались — не до того им было.

Так Ваня попал в семью норвегов. А там его отмыли и накормили. Хорошо накормили, от пуза. И вот ходит Ваня по норвежскому дому и всё не верит, что хозяин — простой рыбак. Как это капиталистический трудящийся — и вдруг живёт в двухэтажном доме? А на чердаке у рыбака — о-о-о! — оказался целый гардероб, и в нём можно выбрать себе любую одежду. Разве так бывает, что у человека несколько пар штанов и несколько рубах, да ещё шляпа и сапоги?! Нет, если он не спекулянт, а честный труженик? Хозяин рукой Ваню в грудь тычет и на одежду в шкафу показывает: бери, примерь. Потом вторую дверцу приоткрыл, а из шкафа вдруг кто-то тёмный, худой на Ваню уставился, кадык острым клином вперёд выпирает, глаза огромные, тёмные, рот как чёрная дыра, утыканная страшными кривыми зубами, лыбится… Ваня отшатнулся, и тот, тёмный, за ним. Потом понял Ваня, что это зеркало. И что из зеркала глядит на себя он сам.

В семье рыбака каждый день ели рыбу — свежую, солёную, вяленую. И картошку. И масло было, и молоко. И хлеб ели тот самый, чёрный, с дыркой посередине. Ване так представлялось, что сами норвеги из другого теста слеплены — чёрного, грубого помола, — поэтому и язык у них жёсткий, как наждак, и характер суровый. Ваня как мог по хозяйству помогал. А хозяйство было о-очень большое и требовало рабочих рук, хотя Ваня всё боялся, что возьмут да явятся товарищи в кожаной одежде и вычистят амбары до зёрнышка. Стоило кому к дому подойти, как у него душа в пятки — переживал за хозяина, хороший ведь человек. И ещё странная особенность такая за Ваней появилась: стоило ему где посидеть, как на этом месте хлебные крошки появлялись, будто с него сыпались, их сразу воробушки норвежские подбирали, налетев гурьбой. А если брался Ваня сам хлеб выпекать, караваи получались у него мягкие, пышные и пахли так, что с соседнего хутора приходили дивиться. Настоящей жизнью пахло, детством и молоком почему-то. Вот люди его и спрашивают: «Как это, скажи на милость, у тебя получается?» А Ваня им: «Это всё настоящая пролетарская закваска, товарищи». А те: «Да где ж её взять? Может, поделишься по отзывчивости?» — «Нет, — вздыхает Ваня, — закваску эту человек с молоком матери впитать должен».

Хозяин Ване предлагал остаться. А чего, говорит, работник ты хороший, ешь мало, спиртного совсем не пьёшь. Он ему, естественно, по-норвежски это предложил, как умел. Но Ваня его понял.

— Хорошо у тебя, конечно, — говорит, — но я же советский человек. Родину разве предашь? Нэньку Украйину. Товарища Сталина. Мамку, сестёр. У меня пять сестёр, и все красавицы. Чернобровые, пышные, как буханки сдобного хлеба, поперёк себя шире. До войны по крайней мере так было. А живы ли они? Съездить хоть, посмотреть. Вдруг да живы?

Он это, конечно, хозяину по-украински объяснял, но тот даже заслушался. И воробушки чуть поодаль на камень присели и тоже заслушались.

И как только советские представители в Норвегии появились, так Иван сам пошёл и сдался им в руки. А те и рады. Здравствуй, дорогой товарищ, давно ждала тебя родина, хлебом-солью встречает! И оказался Иван сперва в пересылочном лагере в Мольде, а оттуда отправили его домой, прямиком в лагерь для интернированных. Кормили где-то раз в неделю. Машину с гнилой капустой, брюквой и свёклой к ограждению подгонят, что ухватишь — твоё. Да ещё охранники издевались, а если кто недовольство проявлял — отстреливали на месте. Гада такого.

Было Ивану в ту пору всего-то двадцать три года.

За предательство родины получил он пять лет лагерей. Отрядили его в Прикамье на лесоповал, но это было уже не так страшно, потому что Иван знал, как одолеть голод. В лесу и голод не голод. Являлся ему там пару раз во сне Царь, мешком своим потряхивал. А в мешке на сей раз были головы бритые и беззубые, с ввалившимися щеками.

«Вот, — говорит Царь, — свежий урожай собрал, которым наша советская родина держится. Студня наварю — народу головы-то всё равно уже ни к чему. Думать не надо, а есть по-прежнему нечего…»

На сей раз осерчал Иван на Царя, замахнулся топором.

Зато потом вскоре полегчало: попал на вольное поселение в леспромхоз. Работай себе и отмечайся только без присмотра. Это какая же красота! Это какая же прекрасная настала жизнь!

И вот наконец искупил Иван свою вину перед родиной, и разрешили ему вернуться на Украину. И он ещё успел жениться и вырастить детей. Только угрюм оставался до конца жизни и неразговорчив. Да ночами кричал. Однажды, незадолго до смерти, году где-то в восемьдесят четвёртом, ненароком обмолвился, что всё снится ему, будто лезет он к тому самому люку, расталкивая наседающих сзади и спереди, и под ногами его хрустят кости людей, по которым он карабкается наверх, а он всё равно лезет и лезет, чтобы дышать, чтобы жить, чтобы есть…

И ещё такая странность за Иваном водилась, что где ни посидит, там хлебные крошки россыпью остаются, и воробушки сразу налетают клевать.

И до сих пор на могилу к Ивану воробушки прилетают и всё что-то клюют, клюют. А потом дружной стайкой со щебетом срываются с места.

Редактор: Наталья Атряхайлова
Корректор: Вера Вересиянова

Все избранные рассказы в Могучем Русском Динозавре — обретай печатное издание на сайте Чтива.

Показать полностью 7
2

Жираф-людоед | Илья Дик

Иллюстрация Артёма Артамонова при помощи Midjourney

Иллюстрация Артёма Артамонова при помощи Midjourney

Одна семья переехала из маленького города в Москву: мама, папа и дочка Света. Пока родители вещи разбирали, Света вышла во двор осмотреться. Ходит, по сторонам смотрит, а навстречу ей старушка идёт:

— Раньше не видела тут тебя, — говорит.

— Потому что раньше меня тут не было, — ответила Света. — Мы переехали только что.

— Тогда добро пожаловать, — сказала старушка. — У нас тут район тихий, спокойный. Ты только вон, видишь, дом высокий посреди пустыря стоит?

— Вижу, — сказала Света.

— Туда не ходи. А то что-то плохое случится.

— Ладно, — кивнула Света. — Спасибо.

И пошла дальше гулять. Если бы она обернулась, то увидела бы, что старушка провожает её долгим печальным взглядом. Но она смотрела вперёд и по сторонам, а назад не смотрела.

И вот зашла она в соседний двор, весь в полупрозрачной тени от домов и тополей, видит, там мальчик ходит, будто высматривает кого.

— Ты в прятки играешь? — спросила Света, подойдя.

— Да ищу, с кем поиграть, — пояснил мальчик. — Сегодня никто гулять не выходит. Куда-то подевались все. Я уже и в кустах искал, и за гаражами, а тут ты. Давай знакомиться?

— Давай, — кивнула Света. — Меня Света зовут. Мы только что сюда переехали, родители ещё вещи разбирают.

— То-то я раньше тебя не видел. А меня — Миша.

Он протянул ей руку. Света её пожала: рука была липкой. Немного трудно было отцепиться, а Миша стоял и ждал, улыбаясь.

— А! — вспомнила Света. — Я же приготовилась к переезду и сделала из бисера несколько колечек. Чтобы дарить новым друзьям. Вот, выбирай! — И она вынула из кармана пригоршню мягких колечек. Миша выбрал белое с красными бусинками.

— Здорово! — улыбнулась Света. — Знаешь, я сделала его самым первым и мне оно нравится больше всего.

— Спасибо, — тихо сказал Миша.

Они немного помолчали.

— Ты голишь! — Миша резко хлопнул Свету по плечу и побежал.

Они играли до вечера и договорились завтра встретиться тут же. Перед сном Света долго умывала ладони, но они всё равно оставались липкими.

На новом месте, в незнакомой постели, Свете спалось плохо, она всё ворочалась и вспоминала слова старушки про заброшенный дом. Незаметно провалившись в сон, она ходила вокруг этого дома среди высохшей высокой травы, дул беспокойный ветер, небо затянуло тучами и откуда-то из дома её звал Мишин голос:

— Меня тут заперли, помоги!

И Света ясно понимает, что там, где заперли Мишу, живёт она, и уже очень давно. И сейчас она зайдёт и выпустит его, и всё будет хорошо — и просыпается.

Почему-то всё лицо у неё в слезах. Она быстро вытирает их.

Но стоит ей выйти на улицу, как сон начисто вылетает у неё из головы.

Миша уже ждёт её возле песочницы: они снова бегают вдвоём по пустому прохладному от тени двору. Странно, думает Света, других детей нет совсем. Только женщины выгуливают собак да старушки кормят голубей, а больше никого.

После салочек Света совсем запыхалась:

— Пойдём ко мне попить, хочешь? — спросил Миша. Он тоже тяжело дышал.

— А это где?

— Да вон рядом, — Миша показал на одинокий дом в просвете между домами двора.

— Но мне сказали, что туда лучше не ходить! — с опаской возразила Света.

— Да всё в порядке, я же пойду с тобой, — успокоил её Миша.

Это прозвучало убедительно, и Света согласилась. Они вышли со двора на пустырь: к дому вела узкая протоптанная тропинка, по обе стороны колыхалась высокая, по пояс, сухая трава. Её шуршание казалось печальным, хотя светило солнце и было начало лета.

В доме был всего один подъезд, за дверью было темно и сыро: Миша уверенно шёл впереди, Света, озираясь, плелась следом. Она хотела сказать, что уже не хочет пить, но вроде они уже почти пришли.

— Долго ещё? — спросила она. На тёмной лестнице голос показался ей дрожащим и совсем испуганным.

— Всё в порядке, — не оборачиваясь ответил Миша. — Пришли.

И открыл железную дверь.

— Заходи, — пригласил Миша.

Света прошла в просторную комнату, в глубине шевелилось что-то большое. Вдруг Миша резко схватил Свету сзади, прижав её руки к бокам.

— Ма-а-ам, у нас гости, — громко крикнул он.

Тёмное шевеление усилилось: Света смогла различить длинную пятнистую шею, паучьи ноги, слизистую складчатую кожу.

Кто-то громко и пронзительно закричал. Через секунду она поняла, что это её собственный крик, и начала вырываться изо всех сил. Но Миша держал крепко.

Чудовище приблизило свою маленькую узкую голову к Свете, шея была такая длинная, что тело даже не пошевелилось в тёмном углу.

«Это жираф! Жираф-людоед!» — поняла Света.

В этот момент жираф раскрыл челюсти и одним движением головы, будто отрывал ветку от дерева, вырвал из плеча Светину левую руку. Брызнула кровь. Мишино спокойное лицо стало всё красное. Света обмякла в его руках, её голова упала на грудь. Жираф жевал Светину руку бархатными губами.

Прошло несколько месяцев, и в тот же двор, в ту же квартиру переехала из маленького города другая семья: папа, мама и их сын Дима. А точнее Дмитрий, потому что он был очень рассудительный. Даже родители его как-то сразу начали уважать, как только он начал говорить, а когда в школу начал ходить, тут и говорить нечего. Бывает, придёт он со школы, а мама его спрашивает: «Дмитрий, будешь суп есть?» А Дмитрий и отвечает: «А это смотря какой суп». И не поспоришь с ним.

В общем, переехали они, и Дмитрий пошёл во двор осмотреться и сделать выводы. Видит, старушка на лавочке сидит, скучает.

«Старушка во дворе — самый осведомлённый человек», — подумал Дмитрий и подошёл знакомиться.

— Добрый день, старушка, меня зовут Дмитрий, я уже хожу в школу. Мы с семьёй только что сюда переехали, и я решил разузнать от вас местные особенности проживания. Вы выглядите осведомлённым человеком с достатком свободного времени.

— Здравствуй и ты, мальчик. Верно ты решил: да, я про всё тут знаю и скажу тебе: ох, не к добру вы сюда переехали. Знаешь, почему квартира ваша такая дешёвая оказалась?

Дмитрий помотал головой. Выяснить это ему не удалось.

— Так я тебе скажу: девочка там жила. Убили её, страшно убили, на куски разорвали. Только туфельки хоронили. Родители её тут жить после такого не смогли, развелись и уехали в разные стороны: он на запад, она — на восток. Так что берегись, мальчик.

Дмитрий серьёзно кивнул.

— Где нашли туфельки? — подумав, спросил он.

— В заброшенном доме посреди пустыря. Вон, видно его отсюда.

Дмитрий кивнул.

— Спасибо, бабушка. Заходите в гости. А я пойду искать напарника по детским играм.

— Иди-иди, милый, — сказала старушка и улыбнулась. — А за приглашение спасибо, зайду. Если... — она не договорила.

— Если что? — уточнил Дмитрий.

— Если… ноги не разболятся. Бабушка старенькая уже.

— Понял, — сказал Дмитрий и пошёл в соседний двор.

Там он встретил мальчика. Тот как раз искал, с кем бы поиграть.

— Мы играли с одной девочкой, но она больше не приходит. Волнуюсь, как бы не случилось с ней чего, — сказал он. Это был, разумеется, Миша.

— Дмитрий, — ёмко представился Дмитрий. — Что ж, сыграем.

Он сразу отметил: что-то с этим Мишей не так. Вроде смеётся, бегает, даже показал, где на стене гаража неприличные рисунки, — но Дмитрия не покидало ощущение, что всё это Миша делал уже много-много раз, и сейчас играет заученную роль.

Поэтому ближе к вечеру он сказал, что ему пора домой. Миша кивнул.

— До завтра?

— До завтра, — сказал Дмитрий. Но, свернув из двора за угол дома, он вовсе не пошёл домой, а стал следить, куда пойдёт Миша. А тот постоял ещё немного, колупая веточкой в песочнице, потом вздохнул и пошёл через просвет между домами на пустырь. Дмитрий — за ним, благо трава высокая: он пригнулся в неё и тихонько шёл следом прямо до заброшенного дома.

Миша зашёл внутрь. Дмитрий немного постоял возле дома, ему было непонятно, что делать дальше. Но вот в одном из окон первого этажа зажёгся свет. Дмитрий подошёл и заглянул…

Миша стоял, опустив голову, а над ним возвышался слизистый жираф-людоед.

— Почему ты сегодня никого не привёл? — грозно спросил он. — Я слышала, сегодня въехала новая семья.

— Да, я познакомился с мальчиком. Но он умный. Может догадаться.

— Скажи ему завтра, что бабушка приболела, а ты забыл лекарства ей купить. Скажешь: «Да мы сейчас быстро их отнесём да и дальше играть».

— Сработает ли?

— Лучше пусть сработает. Придёшь опять один — съем тебя. Я уже очень голодна.

Дмитрий отпрянул от окна. Он слышал достаточно.

…Миша теснее прижался к склизкому пятнистому боку жирафа-людоеда и вздохнул.

— Что-то случилось? — спросил жираф, изогнув шею к мальчику.

— Да ничего. Всё хорошо. Завтра я приведу его.

— Он мне не понравился. Весь такой взрослый-взрослый, посмотрите на него. Фу-ты ну-ты.

— Вот именно.

— Легко быть самостоятельным, когда ты потом возвращаешься домой к маме и папе. И вы смотрите телевизор. И папа перед сном читает тебе книгу.

Миша кивает и гладит пятнистый бок. Бархатные губы накрывают его лицо. Миша глубоко вздыхает.

— А что это у тебя на руке?

— А, это? Это колечко подарила мне та девочка.

— Ты скучаешь по ней, да?

— Не знаю, — Миша отстранился и повернулся к окошку под потолком, из которого на пустую комнату лился серебряный ядовитый свет луны. — Я думаю о ней.

— Сними.

Миша медлит.

— Сними. Нам никто не нужен. Они все предатели, так устроен мир. Они сдадут тебя обратно, туда, где было так страшно и темно. Они против нас. Это не подарок, это метка: она сказала главному врачу, что тебя можно узнать по этому колечку, и в милицию сообщила эту примету. Сними.

— А я был там, где страшно и темно? Я ничего не помню.

— Я спасла тебя оттуда. Но эти люди ищут тебя.

— Я хочу спать.

Но Миша не спит. Он прислушивается к дыханию жирафа-людоеда: постепенно оно становится медленным и глубоким. Миша тихонько отстраняется, оглядываясь, выходит. Залитый лунным светом, он лежит, примяв высокую сухую траву, и пытается вспомнить.

Ночью Дмитрий смотрит, как по потолку едут полосы света от автомобильных фар и о чём-то думает, иногда кивая своим мыслям, иногда, нахмурившись, мотая им головой. Наконец, выдохнув глубоко, закрывает глаза и отворачивается лицом к стенке.

Во дворе его уже ждал Миша. Они стали играть в салочки, и Дмитрий не мог отделаться от ощущения, что игра буквально воплощает происходящее между ними. И вот они запыхались бегать как угорелые, и Миша говорит:

— Ой, забыл! — И Дмитрий отмечает, как это неестественно звучит. — Бабушке надо таблетки отнести. Давай щас быстренько до меня сбегаем, а? А потом обратно? Давай! — прямо уже подталкивает он. — Кто последний, тот черепаха!

— Я всё знаю, — медленно и спокойно говорит Дмитрий.

— А? — недоумённо оборачивается Миша. — Ты про чё?

— Про жирафа-людоеда. Я вчера шёл за тобой и видел всё через окно.

Миша разом поник.

— Но я, — продолжил Дмитрий, — кое-что придумал. Мы избавимся от него.

— От неё... — поправил Миша и вздохнул. Потом до него, видимо, дошёл смысл сказанного: — В смысле — избавимся?

— Да. Ты ведь понимаешь, что детей в округе больше не осталось. Она съест тебя.

— Нет, ты чего, я нужен ей! — горячо возразил Миша.

Дмитрий молча ждал, пока Миша закончит, и после краткой паузы веско сказал:

— Ты прекрасно понимаешь, что так и будет, если ты сегодня вернёшься один. А ты вернёшься один.

Миша молчал.

— Что ты собираешься делать? — наконец тихо произнёс он.

— Что МЫ собираемся делать, — поправил его Дмитрий.

Миша кивнул и поднял взгляд: лицо его было бледным, губы подрагивали, будто он хотел что-то сказать, но не мог. Он протянул Дмитрию руку. Тот без раздумий пожал её. Она была немного влажной и совсем не липкой.

— Итак, план такой... — начал рассказывать Дмитрий.

* * *

— Всё понял? — строго спросил Дмитрий.

Миша кивнул.

— А что если...

— Никаких «если» быть не должно. Идём.

Они прошли в гаражи мимо непристойных рисунков, не замечая их. Дмитрий достал ключи и открыл замок на жестяной двери. Та распахнулась, запахло бензином и железом. Дмитрий достал из-под тряпок пустую канистру и шланг. Откинул крышечку бензобака, протянул в тёмное отверстие шланг, изогнул его и подставил горлышко канистры под пахучую прозрачно-золотистую струю бензина. Подождал, пока наполнится, осторожно опустил на землю. Завинтил канистру крышкой. Вынул шланг и протёр его тряпкой. Убрал на место. Захлопнул крышечку бензобака.

— Выходим, — сказал он. Миша вышел из гаража, и Дмитрий закрыл дверь.

Молча они прошли через солнечный, совершенно безлюдный двор, ступили на тропинку среди травы. Подошли ко входу в дом.

— Иди, — Дмитрий подтолкнул Мишу в худую спину. — Удачи.

— К чёрту, — тихо отозвался Миша и вошёл в темноту.

Дмитрий помедлил чуть и, стряхнув оцепенение, открыл канистру и начал поливать дом по периметру, следя за тем, чтобы горючее не попало ему на обувь и одежду.

— Я слышу тебя, — сказал жираф-людоед. — Ты один.

— Нет, — тихо, но отчётливо сказал Миша, встав в дверном проёме. — Не один! — И резко захлопнул дверь, подперев её снаружи скелетом железной кровати, на который начал спешно накладывать всё, что он успел по пути припомнить тяжёлого: сломанный телевизор, ящик со своими игрушками, тяжёлые полки перекошенного шкафа.

«Только бы хватило», — отчаянно думает он. Снаружи слышится треск горящей травы — это Дмитрий уже поджёг бензин. Пламя заплясало в окнах, в комнате забегали тени. Дверь сотряс удар изнутри.

— ТЫ ПРЕДАЛ МЕНЯ! КРОМЕ МЕНЯ ТЫ НИКОМУ НЕ НУЖЕН! ОТКРОЙ СЕЙЧАС ЖЕ! НЕБЛАГОДАРНЫЙ!

Миша резко отворачивается и бросается бежать. Чёрный дым заползает через щели в оконных рамах.

— ТЫ ПРОСТО МОЯ ПРИМАНКА! — кричит в ярости жираф-людоед и голос его уже совсем незнакомый. — Я СОЗДАЛ ТЕБЯ ТОЛЬКО ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ ПРИВОДИТЬ КО МНЕ ДЕТЕЙ!

Миша стоит перед пылающим домом, свет от пожара прыгает на его лице, по которому безостановочно текут слёзы.

Дмитрий молча подошёл и положил руку ему на плечо.

— Да, — сказал он наконец.

— Да, — согласился Миша. Потому что — а что тут ещё скажешь.

Мишу потом усыновила та старушка. А Дмитрию немного прилетело за то, что он забыл канистру возле сгоревшего дома.

Редактор: Глеб Кашеваров

Корректор: Ксения Шунькина

Все избранные рассказы в Могучем Русском Динозавре — обретай печатное издание на сайте Чтива.

Показать полностью 7
1

Порванный рэгтайм | Юрий Меркеев

Иллюстрация Екатерины Ковалевской

Иллюстрация Екатерины Ковалевской

Два закона должен уяснить себе каждый: времени нет, а есть вечность. И сердце неспособно долго сопротивляться уму.

Есть в тебе вера или нет её, хочешь прожить с радостью в душе на фоне всеобщего безумия — вдолби в себя эти правила. Если нет времени — значит, некуда спешить. В спешке всякая мысль скрадывается, в покое — расцветает. В спешке не замечаешь образов, потому что всё летит мимо тебя. А мимо — все мы знаем, что такое мимо. Главное — не унывай.

Только притворившись безумцем, можно оставаться в здравом уме в огромном сумасшедшем доме.

— Раздевайся. И трусы снимай, — говорит санитарка приёмного покоя. — Я тебя смотреть буду.

— Зачем меня смотреть? Я и без того весь на виду.

Санитарка молодая, весёлая, опытная. Улыбается в усики, которые покрывают верхнюю губу. Глаза чёрные, с искрой. Движения быстрые. Уверенные. В белом халате она красивая. Важно, как человек одет. Очень важно. Форма, влияющая на содержание.

— Ну точно по адресу заехал! — смеётся она. — Мне до твоей души дела нет. Душой заниматься на отделении будут. Врачи. А у меня инструкция. Прежде чем оформить, я должна осмотреть тело. А вдруг у тебя инфекция? Тиф какой-нибудь или сифилис? Понял? Ты думаешь, мне приятно всех осматривать? Инструкция.

— Угу, — киваю я и медленно снимаю с себя одежду. И слегка краснею.

— Что «угу»? Думаешь, нравится?

— Нет, что ты. Я об инструкции. Знаю, что это. Очень хорошо знаю.

— Ладно, не обижайся.

Ванная комната — три на три. Белый кафель цветёт чернотой и зеленью. Ванна ржавая, у сливного отверстия сидит тёмный жук. Не обращает на нас внимания. Умывается, наверное. Усики раскинул — хорошо ему здесь. В стене пробоина с решёткой, как в казематах. Наверное, раньше в этих подвалах был острог. Застенки уж больно прочные. И жук такой старый и наглый — точно из поколения тех жуков, что были тут до сотворения мира.

— Разделся? Теперь в ванну шагом марш!

— Я мылся, — пытаюсь протестовать. — Меня ж только из казармы привезли. И жук здесь.

— Ты что, жука боишься?

— Боюсь. Боюсь его испугать. Шагну в ванну, а он испугается.

— Не испугается. Он всякого навидался. Мне тебя удобнее осматривать будет. Залезь и плавно повернись во все стороны. Руки раскрой, покажи подмышки. — Голос её певучий и ласковый. — Не стесняйся. Так-так-так. Повернись спиной. Теперь обратно. Так-так-так. Мошонку подними. Одевайся. Кожа чистая. Руки только все в шрамах. Наркотики? Кололся в руки?

— Нет. Кислыми щами в пятку.

— Артист, — смеётся девушка, и от её смеха и абсурда происходящего мне становится спокойно и хорошо. Когда находишься внутри абсурда, нельзя протестовать: будет больно. Так же, как биться головой в закрытую дверь. А вот когда голова не чувствует удара при столкновении, абсурд внутренний сопрягается с абсурдом внешним, и тогда легко. Мне стало легко от собственных шуток, жука в ванне и девушки в метре от меня. В иных обстоятельствах мне бы, возможно, стало «больно» — стыдно то есть. Я захотел бы выпрыгнуть из своей кожи и убежать — а это, ей-богу, больно. В сумасшедшем доме стыд — нелепость.

Теперь между нами образовалась особенная связь — она меня рассмотрела под микроскопом инструкции. И смеётся. А я верчусь перед ней, как барашек на вертеле. Психологи, наверное, знают, в чём тут фишка. Она меня видела со всех сторон в мельчайших деталях. Я смог узреть только её весёлые глаза и губы с пушком. Мне остаётся мысленно дорисовать то, что ушло за кадр. В жизни много недоделок. В этом особая прелесть странных минут.

— Надевай больничное. Твои вещи на склад пойдут. Ты не шути, когда тебя психолог расспрашивать будет. Вопросы глупые задавать начнёт. Типа, чем луна от денег отличается? Или дерево от полена. Отвечай серьёзно. А то поставит тебе слабоумие. Тебе это надо?

— Не знаю, — отвечаю я, облачаясь в выцветшую вельветовую пижаму. — Трусы свои оставить можно?

— Можно. Только ну-ка, проверю резинку. Не сунул ли туда что-нибудь запрещённое?

— Угу, бутылку водки и две гранаты. А ещё предмет интимного назначения.

— Артист! — хохочет санитарка. — Ладно, трусам твоим верю. Одевайся. Пойдём со мной на первое отделение.

— Спасибо, — неожиданно вырывается у меня. — За трусы спасибо.

— Спасибо? Хм… Странный. И зачем к нам? На первое отделение сумасшедших привозят. Спасибо сказал… зачем-то. За трусы. Странный какой-то.

Я улавливаю, что девушка краснеет.

Значит, не всё так просто, как кажется.

Пока санитарка сопровождает меня на первое отделение, мы знакомимся. Любопытно. В приёмном покое такого добра, как моя персона, хватает. Я не о предметности. Я о минутах. Интересно, что бы я испытывал на её месте? Инструкция. Теплоту в районе солнечного сплетения? Или брезгливость? Точно не брезгливость. Работа изменяет существо времени, наполняет минуты эмоциональным напряжением. Чем сложнее человек, тем тоньше переживания. Жалость вплеталась бы в каждое подобное мгновение. А жалость — это минное поле для любых страстей. Вспыхнуть, взорваться можно в секунду.

Тишина. Только сверчки где-то поскрипывают.

Долго идём по коридорам внутреннего лабиринта. Из приёмного покоя через потайную дверь. Потом какая-то арка, снова переход, как в московском метро, только без людей, и, наконец, предбанник. Звонок в дверь. Появляется медсестра — крепкая, круглолицая, с перманентной улыбкой, как будто где-то в районе ушей зацепили кожу прищепками. Глаза узкие, губы надутые. Либо красавица, либо чудовище. Одно из двух, в полутьме не различить. Лицо грубое — в атмосфере абсурда такое можно принять за лицо душевнобольного, или будто оно из-под скальпеля пластического хирурга. Предпочитаю последнее. А там станет ясно.

— Кого привела, Светка? — Глазки становятся узенькими, как лезвия бритвы.

— Вроде армейский. Новичок. Наркотики под вопросом.

— Зовут как?

— Андрей Соловьёв.

— Ну, пойдём, Андрей, в наши пенаты. Дурно станет — постучи ко мне в сестринскую. Успокоительное дам.

Света передаёт сначала папку с историей болезни — французский бутерброд — обложка насквозь просвечивается. Потом из рук в руки — меня, такого же худого, как история болезни. Худого и лысого. Вельветовая пижама болтается на мне, как колокол. Я, стало быть, язычок музыкального инструмента. Забавно всё. Могу подавать невидимые сигналы миру.

Девушка, рассмотревшая меня под микроскопом инструкций, растворилась.

И вот я внутри новой жизни — странной, немного страшной, таинственной. Медсестра показывает койку в палате, уходит. Сосед слева что-то бормочет и выгибается на спине, справа бородатый человек раскачивается маятником. Дверей нет. В коридоре шумно. На меня никто не обращает внимания. Вечер. Фиолетовая лампа под потолком окрашивает безумие в акварельные тона.

Расправляю койку — на матрасе жук. Чувствует себя старожилом. Может быть, он выполняет функцию тайного наблюдателя и слушателя? Вот было бы классно общаться через него с внешним миром. «Веду трансляцию из сумасшедшего дома. Меня исследовала молодая девушка по имени Света, заглянула под мошонку, спросила, не прячу ли я там ядерное оружие. Ха-ха-ха! Конечно, прячу. Все мы маленькие ядерные станции. Не знаем только ключа активации. Может быть, ключ в мошонке? В этом что-то есть. Приём! Приём!»

Чувствую, что за моей спиной кто-то стоит. Резко поворачиваюсь. Лысый жилистый темнокожий человек с татуировкой на лбу в виде трёх шестёрок. Рисунки на теле повсюду. В глаза бросается узкая лобная доля. Скорее всего, он тут главный. Потому что без пижамы, в спортивных штанах и майке без рукавов. Лицо бурое, как у покойника. Белки глаз жёлтые. Зубы через один гнилые.

— Ты кто? — спрашивает носитель знака антихриста.

— Человек, — выдыхаю я не без страха.

Очевидно, мой ответ его удовлетворяет.

— Не на судебке?

— На комиссии из военно-окружной.

— Колёса есть? Сигареты? Хавчик?

— Ничего нет, кроме пижамы и желания свалить отсюда поскорее.

— Ладно. Вопросы будут — ко мне. Кликнешь Витьку Тамбовского. Это я.

После всех потрясений сегодняшнего дня хочется спать. Но знаю, что спать не буду. Потому что выдернули меня из привычного распорядка: из ежедневных пайков опиумного раствора, из радости предвкушаемого расставания с училищем. Потому как рапорт об увольнении давно написан. Но просто так «уходить» меня не хотели. Выдернули, чтобы отравить мою жизнь. Чтобы узнал, что есть места хуже казарменной неволи. Однако я спокоен: мир катится в пропасть. Остановить поезд всеобщего безумия невозможно. Хочу выпрыгнуть из состава на ходу и погулять на свободе, вдоволь надышаться. Нетрудно пережить двадцать один день в аду, зная, что времени нет, а есть вечность. Понимая, что сердце не может долго противиться уму. К приказам хочется добавить химии. Стучу в медсестринскую, получаю обещанные пилюли. В ярком свете ламп старшая медсестра кажется красавицей. Вероятно, от природы такая — с полными губами и глазами раскосыми. Никакой пластики.

Пилюли пошли хорошо, плавно — не заметил, как погрузился в сон.

И какое мне дело до жука на матрасе? Главное — отрешиться от соседа, который выгибается всё сильнее, и от этого тревожно. Койка лязгает, а я тихо уплываю в мир сновидений.

Санитарка приёмного покоя молодец. Предупредила о вопросах, которые задаст психолог. Иначе я потерялся бы. В сумасшедшем доме теряться нельзя: можно нарваться на диагноз, который станет сопровождать пожизненно.

Утром санитар ведёт меня теми же потайными ходами в кабинет психолога. Слева двери приёмного покоя.

За столом сидит женщина лет сорока в белом халате. Красивые очки, тонкая шея, стрижка под мальчика, голос грубоватый, прокуренный. Нравятся мне такие психологи. Есть в них что-то помимо инструкций.

— Почему наркотики? Третий курс училища. Через два года выпуск. Моря. Романтика. Почему?

— Наркотики? Понятия не имею. Никогда не употреблял и не буду. Они же мозги выедают и печень. Вы разве не знаете? А я не хочу стать инвалидом в двадцать лет. Следы от уколов витаминами. Качались в спортивном зале с курсантами.

Психолог не может сдержать улыбку, глядя на мой худосочный вид.

— Понятно. Врать умеешь. Теперь речь о тебе. О будущем твоём. Ответишь на некоторые вопросы теста?

Приятно, что психолог легко перешла на «ты».

— Готов.

— На ответ даётся две-три секунды. Отвечаем чётко, уверенно, односложно. Встречных вопросов не задаём. Понятно?

— Да.

— Чем дерево отличается от полена?

— Живая-неживая природа.

— Чем луна — от сапога прапорщика?

— Ничем. Оба сверкают.

— Чем трактор отличается от лошади?

— Живая-неживая природа.

— Чем мужчина отличается от женщины?

— Мужчина глупее и рожать не может.

— Что такое красота?

— Свойство материи.

— Что такое безобразие?

— Свойство красоты.

— Столица Африки?

— Африка — континент.

— Столица Бразилии?

— Буэнос-Айрес.

— Кем ты хочешь стать в будущем?

— Человеком.

Психолог взяла со стола картинку с какими-то кляксами и попросила сказать, что я вижу.

— Женщина с распущенными волосами. Две женщины. Мужчина. Женщина в лодке. Женщина на лошади. Ёжик. Ёжик. Большой ёжик. Обнажённая женщина.

— Достаточно. Сейчас на отделение. Нарушений психики я не нахожу. Но двадцать один день провести у нас придётся. Родители знают, где ты находишься?

— Они думают, что я в казарме.

— Можешь написать им письмо и рассказать то, что посчитаешь нужным. Письмо я отправлю сама. Обещаю. Жалобы на обстановку есть?

— Только на жука в постели.

— Какого жука?

— Большого, чёрного, наглого.

— Это не жук. У нас тараканы. А наглые они, потому что находятся под действием препаратов, с помощью которых их пытались вывести.

— Как пациенты?

Психолог отрывается от бумаг и смотрит на меня пристально. И снова улыбается.

— А ты шутник. Это хорошо.

Время течёт бесконечно, но я об этом уже знаю. На календарь не смотрю. Атмосфера сумасшедшего дома могла бы заморозить меня, превратить в ископаемое, похожее на жука, если бы не мысли. Единственная защита от хаоса и безумия — мысли. О чём я только не думал, забираясь после отбоя под грязное одеяло из верблюжьей шерсти. О ком не мечтал, просыпаясь рано утром от лязга кровати соседа, который, кажется, источал бешеную энергию из резких изгибов тела. Он не спал, не ел, не ходил в туалет, не говорил — только вырабатывал энергию. И теплоту, конечно. Всё-таки энергия движения. От него шёл резкий, словно звериный, запах. Не знаю, что у соседа в голове: представляет себя вечным двигателем или маленькой электростанцией? Почему бы не подключать больных к динамо-машинам, чтобы вырабатывать электрический ток?

Я защищаюсь мыслями. Они незаметны, но как эффективны! Без мыслей я впал бы в хандру. Тело болит. Отрываешься от наркотиков — тело начинает выздоравливать через ломку. Выздоровление начинается с грубых вещей, и первое — это удовлетворение запросов тела. Думаю о Светлане, которую несколько раз мельком видел на отделении. Не просто думал, а предавался мечтам. Девушка улыбалась. Как-то раз принесла пачку сигарет и чай. Это раскрашивало мои мысли.

Тяжелее ночами.

— Ну что, курсантик, плохо тебе? — подходит ночью старшая медсестра и садится на край кровати. — Ты скажи мне — я принесу снотворное.

И улыбается ласково и фальшиво. Пахнет от неё медикаментами и женщиной. Она видит, что я не могу уснуть.

— Мне хорошо, — говорю я через силу и улыбаюсь в ответ. Потому что знаю: если попрошу снотворное, то это будет означать косвенное признание ломки и штамп в военном билете при выписке: «Наркомания опийного ряда».

Нетрудно догадаться, что на отделении наблюдают за всеми, тем более за первичными больными. Койку мою вынесли из палаты в коридор. Больница переполнена.

— Ну, если что, скажи, — снова ласково улыбается медсестра и поглаживает меня по руке, истыканной иглами.

— Мне хорошо, — упрямо твержу я. — Колол витамины. Никаких наркотиков не было. И ломки нет.

Ночью и в нормальном состоянии заснуть невозможно. Лежащие на полу больные занимаются самоудовлетворением, стоит треск и шёпот. Верблюжьи одеяла то и дело колыхаются на полу волнами, как на море. Санитары смотрят на всё это снисходительно. Спят они у выхода в виде двойных дверей.

Туалет просматривается через откидное окошко, поэтому покурить или попробовать выбросить «конёк» через решётку на волю, чтобы кто-то из знакомых привязал шприц, рискованно.

Я терплю.

Днём спать не получается. Пациенты ходят цепью по узкому коридору взад-вперёд и тайком едят чай всухомятку. Заводить знакомство с кем-то из них рискованно. Медсестра тут же узнала бы, что мне нужно. А мне нужен чистый военный билет.

* * *

Первую неделю я кое-как перетерпел. Притворился здоровым. Хотя и холодный пот градом, и общая слабость, и зрачки величиной с океан.

И снова — ночное искушение: ласковая медсестра, поглаживающая руку.

— Ну, если тебе, курсантик, плохо, пойдём в процедурную. Я тебе вместо таблеток укол сделаю. Поспишь немного.

— Мне хорошо.

Наверное, в фиолетовом свете я выгляжу ожившим мертвецом в морге.

Днём умер какой-то старик-шизофреник, и я прошусь помочь вынести его в пакете на улицу. Хоть какое-то дело, свежий воздух, вольная жизнь. Пусть и на пять — десять минут.

Медсестра строго поджимает губки.

— Тебе нельзя. Ты находишься на экспертизе. Вот если бы мы с тобой сели и поговорили… И ты рассказал правду, тогда…

Я отворачиваюсь и вливаюсь в живую сумасшедшую цепь. В конце концов, силы можно израсходовать на пустое движение. Скоро я должен заснуть естественным образом.

* * *

Однажды ночью ко мне подослали шпиона, который предложил сильный препарат «ф-л». Молодой паренёк в татуировках не должен был вызвать недоверие. Тем более предложил за деньги. Несколько сотенных купюр я успел припрятать в резинке трусов, когда просил санитарку приёмного покоя оставить на себе хоть нижнее бельё.

Договорились совершить сделку ночью.

И вот я держу в запотевших ладонях три сотни, ожидая торговца. И он пришёл. Сердце возликовало. Кажется, я смогу продержаться и выйти без статьи.

Во время обмена денег на «колёса» неожиданно появляется медсестра. Шпион тут же удирает. Медсестра просит меня пройти с ней в процедурный кабинет. Я иду за ней, как барашек на заклание. Успел закинуть два колеса. Меня повело сразу. Глаза начинают слипаться. Остальные колёса я выбросил в темноту.

В процедурной холодно и пахнет карболкой.

— Ну что, начнём нашу беседу? Итак, сегодня ночью ты приобрёл у пациента М. упаковку снотворного. Так или не так?

Меня ведёт, как пьяного.

— Что? — спрашиваю я, зевая. — Спать хочу.

— Ты должен рассказать мне всё как было. Потом расписаться. И спать. Да?

— Нет, — отвечаю я, чувствуя опьяняющую силу колёс. — Я не наркоман. И наркоманом никогда не был. В училище мы кололи себе витамины для мускулов.

Она не выдержала:

— Иди. А то рухнешь, атлет, прямо тут, в процедурной.

* * *

Перед выпиской меня снова ведут к психологу. Кабинет находится в недрах больницы, рядом с приёмным покоем. По лабиринтам меня ведёт санитар Вася, которому я заказал сигареты.

В крохотном помещении сидит женщина в тёмных очках и что-то пишет. Василий усадил меня на стул, сам удалился. Женщина долго пишет, очень долго. Меня словно нет. Да мне на это было наплевать. Ради развлечения я внимательно разглядываю психолога. Во-первых, это другая — не та, что допрашивала меня об отличии луны от армейских ботинок. Во-вторых, она сидит за столом в коротком халате, а под столом круглятся аппетитные ноги в тёмных чулках, и туфельки слегка сняты — для удобства, вероятно. Над её головой с короткой стрижкой витает нимб от подсветки зарешёченного окна.

Я не люблю долго сидеть без дела. Прикрыл глаза и стал считать розовых слонов. Если после сотого слона она будет продолжать писанину, я спрошу, зачем я тут нахожусь. На восьмом десятке слонов женщина задаёт мне почти тот же вопрос, что и первая:

— Как вы думаете, зачем вас сюда привезли?

— Старшине роты нужно было найти козла отпущения.

— Это как?

— Я уже рассказывал. Нам должны были открывать заграничные визы, а я оказался тем самым козлом, за которого старшина получил поощрение.

— То есть наркотики вы не употребляли?

— Нет.

— Просьбы есть?

— Да. Я хочу читать. Что-нибудь, если можно, из журналов зарубежной литературы. Я видел связанную стопку в красном уголке.

— Хорошо. Я попрошу врача. Вам дадут журнал.

Василий снова ведёт меня на отделение. Санитар измождённый, крупный, с красным лицом с маленькими безразличными глазками, в которых ничего, кроме желания выспаться и сорвать с кого-нибудь куш.

— Сигареты — завтра, — вяло говорит он, будто понимая мои мысли. — Опять моя смена. Серёга запил.

* * *

Из коридора меня переселили в палату на место умершего старика. В палате четверо. Один высокий худой студент, который каждую минуту отплёвывался, — будто бы год назад укусил кроличью шапку. Вроде не псих. Но тип неприятный. Разговаривать не хочет и на всё плюёт в прямом смысле. Другой лежит на койке и постоянно изгибается, санитарка убирает за ним экскременты. Не встаёт. Не воспринимает реальность. Наверное, шизофреник. Третий — оперный артист с повязкой вокруг шеи. Молчит. Если он сорвёт повязку и запоёт, произойдёт ядерный взрыв и все погибнут. В своём роде гуманист. Четвёртый — поэт Чагин, худенький скромный мужичок в очках, которого я бы в обычной жизни принял за бухгалтера. Ожидает перевода в спецбольницу тюремного типа. Сидит на кровати и усердно строчит карандашом стихи в тетрадь. Трудно представить, что год назад в голове «бухгалтера» затикала мина, в носу появился трупный запах, Чагин соорудил обрез, пошёл в магазин и снёс там дробью полголовы продавца-кассира. Зачем? Известно одному Чагину.

Сигареты и чай в отделении — самая большая ценность. К чаю всухомятку я равнодушен, без курева не могу.

Когда больные ходят взад-вперёд по коридору, кто-то из них вдруг сворачивает в сторону туалета. И тогда срабатывает стадная интуиция: вслед за ним сразу шли три-четыре человека. Я в их числе. Мы знаем, что человек будет курить. Рассаживаемся на корточках, опираясь тапками на холодные плитки туалета. Обладатель сигареты важно снимает штаны, устраивается удобно на прессованных подножках очка, закуривает и делает свои дела. Потом передаёт окурок ближайшему соседу. Тот делает одну-две затяжки и передаёт другому. Сигарета выкуривается до основания.

Когда Василий принёс мне «Приму», королём туалета на время стал я.

* * *

За несколько дней до выписки я уже неплохо чувствую себя физически. К тому же доктор выдал мне для чтения журнал иностранной литературы, в которой был интереснейший роман «Рэгтайм». Я углубляюсь в чтение, и всё окружающее от меня временно уходит. Я живу прочитанным. Читать перед выпиской из психушки «Рэгтайм», друзья, — это невероятное удовольствие.

Но что-то не задалось с моим удовольствием, или «Рэгтаймом», или с поэтом-убийцей Чагиным, который неожиданно подходит ко мне и тянет журнал на себя.

— Отдай, — строго говорю я, понимая, что в его действиях для него нет абсурда, а есть какая-то скрытая логика. — Отдай, Чагин, я тебе завтра дам почитать.

Шизофреника перекосило. Что-то не то я сказал, или в голове у него снова затикала мина. «Бухгалтер» с остервенением тянет свою часть журнала, и тот распадается на две половины. «Рэгтайм» порван. Вбегает санитар, оттаскивает Чагина, который бьётся в истерике, продолжая сжимать свою часть «Рэгтайма», рычит, как зверь, но роман не отдаёт. На шум прибегают доктор и медсестра, спрашивают у меня причину конфликта. Я отвечаю, что, наверное, Чагину очень хотелось почитать роман. Медсестра несёт наполненный шприц и делает шизофренику укол, который называют горячим. Но и после укола Чагин продолжает сжимать половину «Рэгтайма», как утопающий стискивает предмет спасения.

Чагина отводят в наблюдательную палату.

А мне остаётся дочитывать то, что осталось от романа.

Редактор: Александра Яковлева
Корректор: Вера Вересиянова

Все избранные рассказы в Могучем Русском Динозавре — обретай печатное издание на сайте Чтива.

Показать полностью 7
1

Персональные данные | Глеб Кашеваров

Антуан д’Эмпузи, держа гордо поднятой аккуратную и довольно густую для его лет бородку, вышагивал по торному тракту в странной компании. Спину его отягощал удобно закреплённый щит с девой-змеёй, элементом фамильного герба, у левого бедра мерно покачивался верный меч в простых ножнах — без украшений, но добротный и смертоносный в умелых руках, а у правого — дорожная сума с подшлемником и шлемом. Его изводили назойливые насекомые и жара, а также взволнованная болтовня спутников, но более всего — необходимость идти пешком, а не ехать верхом, как пристало человеку его статуса.

Иллюстрация Екатерины Ковалевской

Иллюстрация Екатерины Ковалевской

«И угораздило же ввергнуть себя в такую авантюру! — размышлял он. — С другой стороны, это логический итог жизненных обстоятельств и суммы моих личных выборов, за которые я мог бы винить лишь себя самого. И, конечно же, промысла Божьего, против которого восставать не пристало и которому возможно лишь смиренно вверить всё существо своё».

И правда — куда было податься ему, младшему отпрыску изрядно обедневшего, умеренно знатного рода? Рассчитывать на наследство в его положении было бы глупо: если в результате интриг, трагедий на охоте или болезней состав семьи и сократится раньше, чем он сам испустит последний вздох, — перед ним в этой очереди ещё четверо старших братьев и их сыновей, и нет никакой гарантии, что они к тому моменту не наплодят ещё отпрысков. Для службы при дворе происхождение его недостаточно знатно и у семьи недостаточно связей, для церковной карьеры недостаёт учёности. Кто на его месте не решился бы на поход в Святую Землю?

По правде говоря, и этот план не сулил лёгкого пути к вершинам жизни:моровые язвы, бури и прочие опасности могли не позволить даже вступить в первый бой, но и это ещё не всё. Сборы в поход — дело тоже нелёгкое. Собрать обоз и слуг, набрать оруженосцев и снаряжение… Но, к счастью, отец благословил и поспособствовал — то ли из искреннего желания помочь, то ли оттого, что на пятерых делить наследство будет проще, чем на шестерых.

Антуану оставалось совершить не столь многое: испросить благословения у святого отца в ближайшей обители и, попрощавшись с семьёй, отбыть в далёкие земли, чтобы стяжать славу или сгинуть. В монастырь он отправился налегке и запросто, прихватив лишь одного слугу и облачившись в боевое снаряжение, чтобы показать серьёзность намерений и возможность их реализовать, а также чтобы священник благословил не только самого его, но и то немногое, от чего в решающий момент может зависеть его жизнь.

Но в дело вмешался случай. Вернее, слуга Пьер.

«Эх, дурень Пьер, будь он неладен и упокой Господь его грешную душу!» — сокрушался Антуан.

Вообще-то он был самым расторопным и толковым из слуг Антуана, за что ему и была оказана честь сопровождать господина к монастырю.

Всё шло удачно: погода была хороша, дорога уже просохла после недавних дождей и теперь не грозила ни грязью, ни скрытыми в лужах корнями и ямами, кони шли бодрым шагом. Но вскоре Пьер явно заёрзал в седле, а потом и взмолился: на его заду вскочил чирей и теперь, по его словам, нещадно изводил его.

Отчитав нерадивого слугу за то, что скрыл свою хворь, когда его ещё можно было заменить более здоровым спутником, Антуан всё же проявил милосердие и спешился возле сомнительного вида сельской харчевни.

В не самом чистом помещении было несколько лавок и столов, за самым дальним из которых разместились пятеро путников. Кроме них и трактирщика с подручным недорослем, никого больше не было. Это и не удивительно: путники ещё не утомляются в этот час, да и для любителей выпивки рановато — или уже поздновато, это как посмотреть. А вслед за ними нечего здесь делать игрокам, продажным девкам, шулерам, ворам и прочему сброду, который, судя по виду, в другое время здесь водился в изобилии. Только вот эта компания…

— Что прикажет подать господин? — отвлёк Антуана от раздумий корчмарь, намётанным глазом верно определивший статус вошедшего и потому незамедлительно оказавшийся рядом.

— Ничего, — отрезал Антуан. — Только вина, если не скисшее, и хлеба. И пива этому бездельнику.

Корчмарь проворно исчез, а Антуан, расположившись у казавшегося самым чистым стола, милостиво указал Пьеру на свободную лавку.

— Благодарю, Ваша милость, — ответил тот и неуклюже раскорячился на седалище, оберегая от лишнего беспокойства свой дражайший чирей.

Довольно быстро на столе появились пиво, хлеб и весьма дурновкусное вино, которым хозяин явно гордился. Помолившись, путники приступили к трапезе, но их отдохновение прервал подошедший от дальнего столика субъект:

— Простите, благородный господин, что нарушаю ваш покой, — выговорил он с едва уловимым чужестранным акцентом. — Удовлетворите ли вы интерес моей госпожи?

Антуан, оглядев его, так и не смог понять, что представляет из себя этот человек. Окладистая и чистая седая борода резко контрастировала с измятым камзолом, а драгоценный перстень вносил ещё больше неразберихи.

— С кем имею… — Антуан не сразу подобрал подходящее слово. — С кем имею удовольствие вступить в разговор?

— Меня зовут Жакоб, кюре из Живерни, а госпожа моя — маркиза Мария… — он осёкся, словно сболтнул лишнего. — Госпожа моя путешествует инкогнито.

— Что ж, падре, будьте гостем за моим пусть и не изобильным столом, я не откажу божьему человеку в беседе, — учтиво предложил Антуан, дивясь странному наряду священника и исподтишка поглядывая на Марию, сидевшую даже в помещении в зелёном дорожном плаще с накинутым капюшоном, из-под которого виднелись лишь каштановые пряди, изящная шея и подбородок той формы, что обычно обещает привести взор к миловидному личику.

— О, нет, господин, я уже оставил службу, — отозвался кюре то ли с сожалением, то ли со скрытой радостью. — Да и вопрос госпожи моей краток... Вы — воин, господин? — выпалил он, косясь на меч, которым Антуан был щегольски перепоясан.

— Моё имя Антуан, и я, милостью божьей, виконт д’Эмпузи, — ответил он гордо и, пожалуй, немного даже высокомерно, заподозрив шпильку в адресованном ему вопросе. И продолжил, добавив в свой голос елея: — А мне позвольте уточнить, достопочтенный кюре. Чем вызваны предположения Вашей госпожи об утрате мною права на оружие?

— Что Вы, что Вы, благородный господин! — Осознав бестактность вопроса, бывший кюре даже побледнел. — Моя госпожа не имела этого в виду! Она просила лишь уточнить это, прежде чем попросить оказать ей честь и выслушать весьма деликатную просьбу, а я невольно допустил бестактность. Вы согласитесь выслушать маркизу?

В этот момент Мария подняла голову и чуть приподняла край капюшона, явив Антуану кроткую улыбку и подтверждение того, что обещал её подбородок. «…кроме того, — рассуждал Антуан уже в пути к её столу, — знакомство с маркизой в любом случае может быть полезным, особенно в моём положении».

Сидя наедине с маркизой Марией — спутники её сели чуть поодаль, — Антуан с неблагочестивыми мыслями разглядывал собеседницу и слушал её голос, отмечая тем не менее суть её повествования.

То, что она рассказала, поминутно божась, звучало крайне неправдоподобно — смесью рыцарского романа и детской сказки. Якобы она скрывается от преследования таинственными наполовину людьми, наполовину волшебными созданиями, не ведающими пощады. Преследователям, по её словам, необходимо выведать унаследованный ею секрет. И вот теперь, когда злодеи почти настигли Марию и её спутников, им не спастись, если только не найдётся благородный воин, готовый вступиться за несчастных…

Ох и не нравилась Антуану эта история! Неправдиво она звучала и сомнительно, но… Во-первых, Мария была красива и загадочна, и провести немного времени в её обществе уже представлялось немалой платой за риск. Во-вторых, и байки о песиглавцах звучали как сказочки, но вот на ярмарке в прошлом году одного из них водили на цепи… В-третьих, как уже упоминалось, знакомство и, чем чёрт не шутит, брак с маркизой — это продвижение по социальной лестнице. Ну и последнее: не выглядели люди, сопровождавшие Марию, опасными разбойниками. Да и вообще не выглядели сколь-нибудь опасными.

Антуан осмотрел всю компанию ещё раз. Помимо кюре-расстриги Жакоба Марию сопровождали ещё трое: коренастый тучноватый брюнет с лицом сибарита, юноша лет шестнадцати в жабо и шляпе с пером и его ровесник — прыщавый рыжий с глуповатым лицом. Все четверо были при оружии, но оно так нелепо болталось на перевязях и смотрелось так вычурно и дёшево, что становилось ясно: они кто угодно, но только не разбойники и не бойцы.

Взвесив всё это, Антуан согласился — тем более что приключение должно занять лишь день или два — и был вознаграждён улыбкой Марии, исполненной признательности.

Доев, допив и расплатившись, они покинули харчевню и, поднявшись в сёдла, тронулись в путь.

Кони быстро прошли деревню, минули поле и очутились под сенью деревьев. Антуан, замыкавший всю процессию, внутренне напрягся и, немного стесняясь, пошёл на поводу у дурных мыслей; и, не останавливая лошадь, вынул щит и закрепил его на спине, чтобы был поближе. Но дорога всё вилась через лес, навевая скорее скуку, чем беспокойство.

Антуан почти уже начал грезить наяву, но, опустив взгляд под копыта своего коня и заметив что-то странное, придержал повод. Дорогу строго поперёк пересекала узкая полоса перекопанной и примятой земли, а вокруг неё всё выглядело так, словно кто-то натоптал и пытался уничтожить следы. А это, в свою очередь, значило, что…

— Все назад! — вскричал он.

И в тот же миг ловушка захлопнулась, а время словно растянулось.

Под ногами скакуна из-под земли выпрыгнула толстая верёвка, и тот от неожиданности встал на дыбы. Антуан успел удержаться, но конь пошатнулся неловко, потерял равновесие и начал заваливаться набок. Молодому виконту ничего не осталось, кроме как постараться не попасть под падающее животное — и это удалось, но всё же удар о землю был так силён, что дыхание его перехватило.

Лошади метались в прямоугольнике, с двух сторон очерченном лесной опушкой, а с двух — натянутыми поперёк дороги заграждениями из верёвок с болтающимися полосами рогожи, не мешающими пройти человеку, но кажущимися непреодолимым препятствием глупым животным. То и дело свистели стрелы. Общая сумятица пока что играла на руку попавшим в засаду: насколько можно было судить, пока что все участники похода были живы.

Антуан, чуть придя в себя, вскочил, чтобы бежать под прикрытие деревьев, но перед этим бросил взгляд на своего коня, бессильно загребавшего копытами пыль, перемешанную с кровью. В левом его боку торчало по меньшей мере четыре оперённых древка. Встав на дыбы и сбросив всадника, конь спас ему жизнь.

— Слева! Они слева! — прокричал Антуан.

Конечно, это было понятно и так: дорога проходила здесь по пологому склону холма, сбегавшему слева направо. Но только теперь его спутники, подстёгнутые окриком, словно проснулись и начали искать возможность спешиться и спастись от атаки.

Антуан проломился через кустарник и, прячась за стволами деревьев, переместил щит на руку и извлёк из ножен клинок. Стараясь более не делать шума, он мягко перебежал за следующее дерево, потом за другое и далее — туда, где должны были скрываться стрелки. Но его манёвры, очевидно, не остались незамеченными. Стоило ему оказаться на чуть более открытом месте, как невдалеке пропела тетива и в щит его ударилась стрела. Отпрыгнув в сторону, он, более не осторожничая, бросился, выписывая зигзаги, туда, откуда послышался звук. Ещё одна стрела успела пролететь мимо, пока Антуан не достиг цели. Стрелок, облачённый в грязно-зелёные одежды, уже отбросил лук и с мечом на изготовку приготовился встречать его, издав протяжный крик на незнакомом грубом языке. Бой оказался скоротечен. Без труда приняв выпад на щит, Антуан с силой ткнул противника клинком в открывшийся живот и, не дожидаясь, пока тот осмыслит случившееся, рубанул по атакующей руке; ещё одним ударом избавил от дальнейших страданий, только теперь позволив себе отметить странное и не совсем человеческое серое лицо бойца.

Первый противник был повержен, но неизвестно было, сколько их ещё, предупреждённых сообщником, таилось в чаще. Вновь став осторожным и стараясь держаться под прикрытием деревьев, Антуан двинулся дальше и через несколько перебежек чуть было не схватил пару стрел, одна из которых чиркнула оперением по его плечу, а другая ткнулась в кору дуба, за который он успел скользнуть. Разбойников было двое. Стремительно выскочив из-за дерева и перебежав за соседнее, он оценил их расположение. План сложился сам собой. Антуан выскочил из-за дерева с той же стороны, с какой за него забежал, и бросился в сторону серолицых нелюдей так, чтобы они оказались на одной линии — и пока ближний из них менял оружие, дальний уже не мог как следует прицелиться. Эта схватка тоже увенчалась быстрой победой: оказавшись рядом со стоящим в боевой стойке бандитом, он, не вступая в бой, вильнул и пробежал мимо, умертвил тщетно попытавшегося попасть, выпустившего стрелу почти в упор лучника и только после этого расправился с его сообщником.

Но радость победы была недолгой. Из леса вышли, выстроившись полукольцом, пятеро воинов. Трое вооружённых луками и двое — мечами. Антуан приготовился к неминуемой гибели и, прикрывшись щитом, принял боевую стойку. Стрелки медлили. Они знали, что, как только спустят тетивы, исход схватки во многом будет решён их меткостью.

— Замри! — раздался крик Марии, и на поляну упал маленький мешочек, перевязанный цветными нитями.

Антуан успел лишь повернуть голову на звук; то же успели сделать и его противники. Но вместо ожидаемого свиста стрел воздух наполнился тишиной, нарушаемой лишь звуком тихих шагов по прошлогодним листьям. Двое спутников Марии, кюре и юноша в жабо, неспешно прошлись вдоль строя врагов, скованных неведомыми чарами, оставляя за собой лишь трупы. Антуан так и оставался неподвижен до тех пор, пока Мария не порезала брошенный мешочек своим маленьким дамским кинжалом.

Выйдя на дорогу, компаньоны застали печальное зрелище. Пьер, пронзённый стрелами, лежал посреди тракта, бессмысленно уставившись в небо. Двое из спутников Марии, рыжеволосый и полноватый, в разных позах встретили смерть ближе к опушке леса. Лошади убежали, за исключением двух, принявших телами стрелы.

Оттащив тела товарищей к краю дороги, придав им более пристойные позы и закрыв их глаза, выбрав из поклажи павших лошадей всё необходимое, путники двинулись далее пешком. Антуан даже не пытался спорить с Марией, утверждавшей, что продолжение пути действительно важно — вид существ, устроивших на них засаду, а также применённая маркизой магия заставили его наконец поверить в историю, рассказанную ему в харчевне.

Теперь Антуан д’ Эмпузи, держа гордо поднятой аккуратную бородку, вышагивал по торному тракту в странной и изрядно поредевшей компании. Спину его отягощал удобно закреплённый щит, у левого бедра мерно покачивался верный меч, а у правого — дорожная сума с подшлемником и шлемом. Его изводили назойливые насекомые и жара, а также взволнованная болтовня спутников, обсуждавших чудом пережитое приключение, но более всего — необходимость идти пешком, а не ехать верхом, как пристало человеку его статуса, и, конечно же, скорбь о погибших.

Путники уже собирались устроиться на привал, когда из-за поворота показался вооружённый отряд численностью человек в пятнадцать.

Мария и её телохранители остановились от неожиданности. Неизвестные воины неумолимо приближались.

Антуан облачился к бою. Кюре и юноша обнажили клинки, очевидно не слишком полезные против такого количества противников. Мария вынула из торбы два мешочка и, зажав их в ладонях, начала что-то нашёптывать.

— У вас будет время— сколько нужно, чтобы прочитать «Отче наш…». Если вы не успеете, мы все погибли, — сказала она тихо, но спутники услышали её и кивнули.

Когда отряд врагов был уже близко, Мария с криком «Замри!» кинула зачарованные мешочки, и, как только они коснулись земли, воины застыли. Антуан бросился в атаку наперегонки со своими соратниками.

Мечи уже были занесены для кровавой жатвы, но вражеские воины внезапно пришли в движение. Всё закончилось неожиданно быстро. Последнее, что успел осознать Антуан, — перевязанные нитями амулеты на шеях врагов…

* * *

— Антох, чё скис? — Яша дружески ткнул его в плечо. — Ну, вынесли нас, бывает… Но круто ж было!

— Да насрать, что продули, — безразлично махнул рукой Антон. Хотя на самом деле было жаль: всё же он сильно заморочился, продумывая персонажа на эту игру. — Реально неплохо отыграли.

Он оглядел салон электрички. Ближе всех были Яша, отклеивший бороду, рыжий Саня и пухлый Лёха, чуть поодаль Маша пела под гитару с девчонками из другой команды, а Петя где-то в отдалении затерялся среди бывших орков, шумно праздновавших победу.

«А завтра снова на эту грёбаную работу, — подумал он с тоской. — Лучше б забил и тупо протюленил выходные».

* * *

— …Да, такие неплохо берут и по гарантии не возвращают практически. Но, по правде говоря… Не то чтобы плохой телевизор, но такое... В этом ценовом сегменте я бы лучше другой посоветовал, — консультант повёл покупателя к соседнему стенду. — Вот. Это уже совсем другое качество.

— Антон, дружище, — обратился к нему покупатель, прочитав имя на бейджике.— А вон про тот что скажешь? — И указал на ещё более дорогую модель.

— Ну а что говорить? — пожал плечами Антон. — Да они все хорошие. Что первый тот, что эти. Любой можно брать, мы плохое не возим. Но вот честно, — он оглянулся по сторонам, словно боясь быть застуканным за этими словами. — Зачем вам конкретно этот? Да, он навороченнее, больше функций… Только больше половины из них нормальному человеку в жизни не пригодятся. Тот, что я посоветовал, он по соотношению цена-качество оптимальный, если под ваши задачи. Картинка если нравится, можно смело брать…

…Когда довольный покупкой клиент ушёл, рабочий день уже заканчивался. Антон завершил дела, переоделся и вышел из торгового центра. Уже на крыльце его нагнал новичок-стажёр и навязался перекурить вместе.

— Слушай, — глядя полными щенячьей преданности глазами, завёл разговор стажёр. — Я вот узнать хотел… Этот вот телек, который ты крайним продал, он реально хороший? Я себе хотел брать, вот думаю…

— Мой тебе совет, — с видом знатока ответил Антон. — Подкопи и возьми нормальный.

— А зачем ты его тому мужику втуливал, он же про подороже спрашивал? —удивлённо заморгав, спросил стажёр.

— Ну вот чему вас учат? Он не про подороже спрашивал. Он хотел, чтобы я его мнение подтвердил. Он не хочет нормальную технику, он хочет за свои копейки сраные что-то нормальное получить. И заплатить чуть дороже он готов, только если реально получить конфетку по цене говна. И вот когда специалист ему говорит «да-да, дороже не надо, оно тебе вот вообще не нужно», это вызывает доверие, ведь я, по его логике, должен советовать тупо что дороже…

— А разве не так?

— Так я и продал что подороже, — ухмыльнулся Антон. — Но только теперь, если этому челику что-то ещё понадобится, он пойдёт в наш магазин, и скорее всего, именно ко мне… Давай, до завтра! — Немного резковато свернул он разговор и сел в подъехавшее такси.

** *

Очередной день наконец-то закончился.

Он стоял на балконе съёмной квартиры, счастливо глядя на красочные декорации ночного города. Наконец-то можно побыть одному. Никуда не спешить, ни с кем не говорить, ни о чём не думать, не иметь никакого мнения. Просто побыть наедине с самим собой и, более того, побыть самим собой. Сбросить налёт жизненного опыта, смести шелушу навязанных мировоззрений, сдуть пену общественных ожиданий…

Он с удовольствием затянулся терпким дымом и красиво выдохнул сизое облако, глядя в ночное небо.

Редактор: Наталья Атряхайлова
Корректор: Мария Иванова

Все избранные рассказы в Могучем Русском Динозавре — обретай печатное издание на сайте Чтива.

Показать полностью 5
1

Пафос и Гумус, или Компот для Александра Македонского | Николай Нелидов

Иллюстрация Артёма Артамонова при помощи Midjourney

Иллюстрация Артёма Артамонова при помощи Midjourney

Глава 1. В которой нас знакомят с храмом словесности и его жрецами

Редакция журнала «Пафос и Гумус» располагалась в старом, пахнущем историей и мышами здании, некогда принадлежавшем Союзу писателей. Комнатушка на пятом этаже походила на склад неудавшихся судеб и пожелтевших рукописей. Воздух был густым коктейлем из ароматов старой бумаги, пыли, дешёвого кофе и тления амбиций.

Во главе стола, как капитан у штурвала тонущего корабля, восседал главный редактор, Виктор Семёнович Лопухов. Человек в возрасте, чьи амбиции когда-то простирались дальше, чем тираж его журнала, а теперь свелись к искусству выбивания финансирования у Министерства культуры и удержанию в узде своего пёстрого коллектива. Он любил повторять: «Мы — последний оплот интеллектуальной России в океане попсы!» При этом сам втайне зачитывался детективами про «кровь на паркете», но считал это своей маленькой слабостью, вроде тайного пристрастия к кагору.

Его правая рука и по совместительству главный внутренний раздражитель — замглавред Марина Аркадьевна, женщина с лицом главбуха и душой инквизитора. Она ведала распорядком, дисциплиной и тем, чтобы в кофеварке не заводилась посторонняя жизнь. Её девизом было: «Творчество — это, конечно, хорошо, но по смете мы не проходим».

А был ещё у них литературный критик, Анатолий Маркович. Сухонький, вечно недовольный мужчина, похожий на сердитого хорька в очках. Он ненавидел всё опубликованное после 1917 года, но особенно — всё, что публиковалось сейчас. Его критические статьи были похожи на залпы тяжёлой артиллерии не то что по воробьям, а скорее по колибри. Он искренне считал, что спасает мир от бездарности, но миру было плевать, и от этого Анатолий Маркович был глубоко несчастен.

Представителем молодёжи являлся один-единственный сотрудник — практикант Серёжа, недавний «филфак». Он пришёл сюда с горящими глазами и томиком Бродского в рюкзаке. Но через месяц глаза потухли, а Бродского он тихо возненавидел, потому что Анатолий Маркович требовал от него справки на каждую цитату, даже из двух слов.

И наконец — жемчужина коллектива, его муза и вечный двигатель абсурда — литературный редактор Галина Петровна, дама бальзаковского возраста с пышной причёской цвета меди (оттенок «осенний клён», как она утверждала, хотя был он ближе к «медной монете XIV века», которая была в ходу весь этот век и последующие тоже). Галина Петровна обожала возвышенные темы, космическую любовь и была уверена, что любая бытовая проблема решается через призму мировой литературы.

Их собрала воедино очередная планёрка. Виктор Семёнович, откашлявшись, объявил:

— Коллеги! Подошло время готовить новый номер. Тема, как вы знаете, «Великие полководцы и их внутренний мир». Идея министерства. Нужны свежие, яркие материалы!

В комнате повисла тишина, которую можно было резать ножом, если бы этот нож был в смете.

— Виктор Семёнович, — просипел Анатолий Маркович, — а вы не задумывались, что внутренний мир полководца — это прежде всего его походная кухня и состояние обозов? Я могу написать рецензию на неопубликованные мемуары одного адъютанта генерала Скобелева. Там есть гениальные пассажи про то, как тухла баранина в жарком климате. Это куда важнее всех их стратегий!

— Анатолий Маркович, мы литературный журнал, а не «Вокруг света», — вздохнул Виктор Семёнович. — Нужен пафос. Размах. Чингисхан как философ. Наполеон как романтик.

— Наполеон как романтик кончился на Святой Елене, убитый то ли язвой, то ли мышьяком, — мрачно буркнул критик.

— Галочка, — Виктор Семёнович повернулся к Галине Петровне, ища спасения, — может, у вас есть идея?

Галина Петровна, которая в этот момент задумчиво смотрела в окно, где на подоконнике сидел воробей, повернула к нему сияющее лицо.

— Виктор Семёнович! А ведь это гениально! Я только что подумала… Александр Македонский. Величие. Скорбь о любимом коне Буцефале. А что, если он любил не только коня? Что, если у него была тайная страсть… к компоту?

Серёжа, делающий вид, что конспектирует, поперхнулся кофе.

— К… компоту? — не поверил своим ушам Виктор Семёнович.

— Ну да! — воодушевилась Галина Петровна. — Представьте: жаркая Вавилония. Пыль. Кровь. А он, великий завоеватель, сидит в своём шатре и тоскует по простому, такому родному греческому компоту! Из яблок и груш! Это же какой контраст! Какая глубина характера! Статья так и будет называться: «Слеза полководца, или Фруктовый соблазн Александра Македонского».

Марина Аркадьевна, не отрываясь от калькулятора, процедила:

— Компот не по смете. Статья о компоте — это реклама пищевой продукции. Нужно закладывать отдельную строку расходов.

— Марина Аркадьевна, это же метафора! — всплеснула руками Галина Петровна.

— Метафора тоже бюджетом не предусмотрена, — был железный ответ.

Виктор Семёнович почувствовал, как начинает дёргаться глаз. Его корабль давал течь.

Глава 2. В которой Серёжа отправляется на поиски истины, а находит нечто большее

Серёже поручили найти иллюстрации для будущего шедевра. «Иди в библиотеку, — сказал Виктор Семёнович, — найди гравюры, батальные сцены. Что-нибудь пафосное». Серёжа пошёл. Но не в библиотеку. Он отправился в ближайший сквер, сел на скамейку и уставился на голубей, чувствуя себя последним идиотом. «Компот Александра Македонского… — думал он. — Я для этого пять лет учил старославянский?»

Рядом с ним присела девушка лет двадцати пяти с умными весёлыми глазами и толстой папкой в руках. Она заметила его мученическое выражение лица.

— Похмелье? — участливо спросила она.

— Хуже, — честно признался Серёжа. — Работа.

— А что делаете?

Серёжа вздохнул и, слегка приукрасив, рассказал про журнал, полководцев и компот.

Девушка расхохоталась. Не злобно, а как-то по-доброму, солнечно.

— Здорово! А мне вот каталог для художественной школы делать. «Основы композиции для начинающих». Скучища. Давайте поменяемся?

Они разговорились. Девушку звали Катя, она была художником-графиком на вольных хлебах. Серёжа, забыв про всё на свете, рассказывал ей про абсурд редакционной жизни, про Анатолия Марковича, про Марину Аркадьевну, про метафоры, не входящие в смету. Катя заразительно смеялась до слёз.

— Знаешь, — сказала она на прощание, — твой журнал — это же готовый комикс. Золотой материал! Дай мне твой номер, я, может, нарисую что-нибудь про твоего Македонского. Для разрядки.

Серёжа, окрылённый, вернулся в редакцию. Он не нашёл ни одной гравюры, но чувствовал себя так, будто завоевал весь мир. Без компота.

Глава 3. В которой Анатолий Маркович объявляет войну миру, а Марина Аркадьевна — безобразию

Тем временем в редакции бушевали страсти. Анатолий Маркович, придя утром, обнаружил, что его любимая кружка (с портретом Льва Толстого в молодости) вымыта. И не просто вымыта, а вымыта каким-то заграничным моющим средством, пахнущим лимоном.

— Это вандализм! — кричал он, тряся кружкой перед лицом бесстрастной Марины Аркадьевны. — На ней был благородный налёт времени! Патина! Теперь она пахнет, как общественный туалет после уборки! Вы уничтожили ауру!

— Аура по СанПиНу не проходит, Анатолий Маркович. Были микробы.

— Микробы — это часть экосистемы творческого процесса! Толстой, я уверен, и не в таких условиях творил!

В этот момент зашёл Серёжа с сияющим лицом.

— Коллеги, у меня идея! Мы можем сделать материал не только пафосным, но и современным! Добавить инфографику, может, даже… комикс?

Повисла мёртвая тишина. Анатолий Маркович побледнел как полотно.

— Комикс… — прошептал он с ужасом, глядя на Серёжу, как на исчадие ада. — Ты… ты предлагаешь совместить Александра Македонского с этим… попсовым ширпотребом? Это хуже, чем микробы! Это идеологическая диверсия! Я подаю в отставку!

Он схватил портфель и демонстративно направился к выходу, но, поскольку никто его не остановил, ему пришлось так же демонстративно вернуться за забытыми очками.

Марина Аркадьевна подняла на Серёжу холодный взгляд.

— Комикс — это графика. Графика — это работа художника. Художник — это гонорар. Гонорара в смете нет.

Виктор Семёнович, чувствуя, что ситуация окончательно выходит из-под контроля, простонал:

— Коллеги, давайте без крайностей! Комиксы — это, конечно, перебор. Но инфографика… «Маршруты походов Александра в инфографике»… Это звучит современно. Министерству может понравиться.

Галина Петровна, до этого момента молча перебиравшая бумаги, вдруг подняла голову. В её глазах горел свет озарения.

— Анатолий Маркович прав! — заявила она.

Все остолбенели. Анатолий Маркович даже очки поправил, чтобы лучше разглядеть это чудо.

— В отставке есть своя поэзия! — продолжала Галина Петровна. — Уход от суеты. Протест против опошления великой темы! Это же чистый романтизм байронического героя! Анатолий Маркович, вы — наш Чайльд-Гарольд!

Анатолий Маркович, никогда в жизни не ассоциировавший себя ни с чем романтическим, смущённо хмыкнул и отложил портфель в сторону. Война с микробами была временно забыта.

Глава 4. В которой появляется нечто, не предусмотренное сметой

Через несколько дней Серёжа тайком от всех принёс в редакцию распечатанный лист. Это был тот самый комикс, который нарисовала Катя. На картинке был изображён мультяшный Александр Македонский в огромном шлеме, с тоской смотрящий на карту. Пузырь с мыслями гласил: «Завоевал бы Персию, если бы мама в детстве давала компот?» В углу красовалась весёлая подпись: «К. для С.»

Серёжа показал рисунок Галине Петровне, надеясь на её снисходительность. Та посмотрела, и глаза её заблестели.

— Боже мой! Какая глубина! — воскликнула она. — Этот наивный стиль… Эта детская прямота… Это же гениально! Это передаёт всю внутреннюю боль великого человека, его невысказанную тоску по дому, по простым радостям! Это куда лучше тысячи слов!

Она схватила рисунок и понесла его Виктору Семёновичу.

— Виктор Семёнович, смотрите! Наше спасение!

Виктор Семёнович смотрел на картинку и не понимал, плакать ему или смеяться. С одной стороны, это был откровенный стёб. С другой… а почему бы и нет? Министерству нужна современная подача. А тут она есть. И гонорара платить не надо, художник анонимный.

— Ладно, — сдавшись, сказал он. — Пусть будет. Но только маленькая. И в уголке.

Слух о «карикатуре», которую разрешил главред, мгновенно облетел редакцию. Марина Аркадьевна потребовала официального приказа о «внесении изменений в макет», что повлекло за собой составление трёх служебных записок. Анатолий Маркович, узнав, что его идею с «поэзией отставки» затмил какой-то рисунок, снова объявил бойкот, на этот раз перестав не только замечать Серёжу, но и пить чай из общей заварки, дабы «не участвовать в коллективном безумии».

Глава 5. В которой наступает день «Х» и всё идёт наперекосяк

День, когда свежий номер «Пафоса и Гумуса» должен был увидеть свет, выдался хмурым. Коробки с журналами стояли в углу, и все смотрели на них с чувством, близким к ужасу.

— Ну что, коллеги, — бодро, но без особой уверенности начал Виктор Семёнович, — мы сделали это! Наш номер — это смелый эксперимент!

— Эксперимент над здравым смыслом, — пробурчал Анатолий Маркович.

Первыми пришли отзывы от подписчиков. Вернее, от одного-единственного подписчика, ветерана журнала, некоего Ильи Ильича из Орехово-Зуево. Письмо было гневным: «Дожили! Раньше был "Пафос и Гумус", а теперь "Попса и Комиксы"! Отказываюсь от подписки! Позор!»

Виктор Семёнович побледнел. Марина Аркадьевна с видом «я же говорила» принялась выводить в блокноте цифры убытков. Анатолий Маркович с мрачным торжеством разливал по кружкам чай, уже из своей, личной заварки.

И тут зазвонил телефон. Виктор Семёнович взял трубку с видом человека, идущего на эшафот.

— Алло? Да, это редакция… Что?.. Кто?.. Повторите, пожалуйста…

Он слушал, и его лицо стало выражать целую гамму чувств: непонимание, удивление, лёгкую панику и, наконец, осторожную надежду.

— Да-да… Комикс… Ну, вообще-то да, наш… А почему вы спрашиваете?

Он повесил трубку и обвёл всех потерянным взглядом.

— Это… это звонили из Министерства культуры. Заместитель министра.

В комнате воцарилась гробовая тишина.

— И что? — еле выдохнула Марина Аркадьевна.

— Он сказал… что комикс про Александра Македонского — это «свежий, креативный ход, отвечающий запросам времени по популяризации истории среди молодёжи». И что наш журнал… «находится на острие актуальных трендов».

Никто не мог вымолвить ни слова. Даже Анатолий Маркович онемел.

— И… — Виктор Семёнович сглотнул, — он приглашает нас на коллегию министерства для представления нашего… гм… опыта.

Глава 6. Финал, который оказался и добрым, и неожиданным

Прошла неделя. Редакция «Пафоса и Гумуса» сидела в том же составе, но воздух в комнате стал другим. Он пах не тлением, а… недоумением, смешанным с предвкушением. И эйфорией.

Виктор Семёнович, вернувшись с коллегии, был не похож сам на себя. Он расхаживал по кабинету и даже попробовал пошутить.

— Представляете, они этот дурацкий комикс по всем слайдам разобрали! «Метод вовлечения через визуализацию»! Мы, оказывается, новаторы!

Марина Аркадьевна получила устное распоряжение подготовить смету на «развитие визуального контента». Она сидела и в ужасе пыталась подсчитать, сколько стоит «креатив». Анатолий Маркович перестал объявлять бойкоты, но теперь ворчал на новую тему: «Вот, профанация возведена в ранг государственной политики». Хотя в его ворчании появилась какая-то ностальгическая нотка, будто он скучал по тем временам, когда профанация была хотя бы кустарной, а не одобренной сверху.

Но главное событие произошло в конце дня. В дверь постучали. На пороге стояла Катя, та самая художница, с робко улыбающимся Серёжей за спиной и с большим планшетом в руках.

— Здравствуйте, — сказала она, краснея. — Это я нарисовала того самого Македонского. Серёжа всё рассказал. Я… я не хотела вам проблем создать.

Галина Петровна первая подошла к ней и обняла.

— Дорогая! Вы не создали проблем, вы открыли нам новый путь! Ваш рисунок был полон такой чистой, неподдельной грусти!

Катя улыбнулась.

— На самом деле, я просто хотела посмешить Серёжу. Но… если вам интересно, я могу нарисовать что-то ещё. Не только про полководцев. Например, про писателей. Вот смотрите.

Она открыла планшет. На экране был изображён мультяшный Толстой в толстовке, который пытался запрячь лошадь, а у него не получалось. Подпись: «Лев Николаевич и сложности простой жизни».

Анатолий Маркович, случайно бросив взгляд на экран, фыркнул. Но фыркнул как-то незлобно. Даже, показалось Серёже, уголок его рта дрогнул.

Виктор Семёнович смотрел на Катю, на её живые умные глаза, на Серёжу, который смотрел на неё как на чудо, на своих сотрудников, которые впервые за долгие годы обсуждали не смету и не микробы, а идею.

— Знаете что, — сказал он неожиданно для самого себя, — а давайте попробуем. Катя, мы не можем предложить вам большой гонорар, но… место внештатного художника у нас свободно. Вернее, его никогда и не было. Но мы его создадим. Марина Аркадьевна, внесите в смету строку «оживление классики через современную графику». Звучит?

Марина Аркадьевна, поборов внутренний ужас, кивнула. Она уже представляла, как будет объяснять это аудитору.

Вечером редакция не спешила расходиться. Галина Петровна заварила свой лучший чай, принесённый для особых случаев. Даже Анатолий Маркович, к всеобщему удивлению, отложил свою личную заварку и принял из её рук чашку.

— Вы знаете, — задумчиво сказала Галина Петровна, глядя на пару, Серёжу и Катю, которые тихо смеялись в углу, разглядывая новые наброски, — а ведь Александр Македонский создал великую империю, но она распалась. А вот простой компот… он объединяет. Он напоминает о доме. О простых радостях. Может быть, мы, сами того не ведая, нашли именно то, что вечно?

Виктор Семёнович, попивая чай, смотрел в окно. Первые звёзды зажигались в потемневшем небе. Его корабль — этот неуклюжий, дырявый, смешной и такой родной фрегат «Пафос и Гумус» — не затонул. Он просто неожиданно попал в другое море. И, чёрт возьми, плавание обещало быть интересным.

— Коллеги! — сказал он громко. — Предлагаю тост. За то, что наша старая добрая глупость оказалась куда ценнее, чем новая казённая мудрость! И за компот. Вне сметы.

И все, даже Анатолий Маркович, чокнулись.

Редактор: Александра Яковлева
Корректор: Ксения Шунькина

Все избранные рассказы в Могучем Русском Динозавре — обретай печатное издание на сайте Чтива.

Показать полностью 7
1

Человек-богомол | Никита Хотенов

Посвящаю Кириллу Медведеву и Александру Залётову: друзьям и братьям по литературному кругу

Иллюстрация Артёма Артамонова при помощи Midjourney

Иллюстрация Артёма Артамонова при помощи Midjourney

Цент
Рал
Ьное
Со
Лнце
Вселенной.
Ы — просто ы.

— Пошло всё!

— А куда? — очнулся внезапно Н от громоподобного удара кулаком о стол.

— Не «куда», чёрт меня возьми! Никуда. А «как»! — отозвался разгорячённый К. Сигарета в его руке уже минут пять как потухла, но, очевидно, это меньше, чем целая жизнь.

— Ты про что вообще? — Всё ещё с трудом приходил в себя Н. Дым в комнате мешал дышать. Страшно хотелось пойти проблеваться.

— Да про всё! Вот ты любил когда-нибудь?

— Дай подумать... Ну, было дело.

— Кого любил?

— Ну, маму любил. Папу. Цветы и все цвета радуги. Игрушки свои любил. Рисунки на стене. Царя. Бога. Нет, даже больше, чем Бога.

— Ты что, святой, чтобы всё любить? Или солнце? Впрочем, я и сам знаю, кого. Я тоже любил. Я то же любил.

— Бред какой-то, — сказал Н, опорожнив чашку.

Igne Natura Renovatur Integra [1]

И из уст на заре нацарапаю действо

Дым в комнате мешал дышать. Всем страшно хотелось пойти проблеваться. Сигареты уже встали комом в горле, зато портвейн шёл, как всегда, мягко. Казалось, даже ночь на улице стучит в окно, чокаясь гранёным стаканом, наполненным запахом очередной молодости. Все мы живы, пока жива наша юность, пока глазами можно осветить себе путь, пока сердцем можно разжечь очередной Везувий, пока показывается покаяние, пока-пока. Ну и так далее.

Три человека сидели на кухне и выпивали так, что можно было играть похоронный марш. Сложно было сказать, хватит ли им терпения и воли дожить до завтра. Все уже были изрядно хороши.

— Давайте, что ли, за любовь, — протянул полуживой Н. — За всеобъемлющую и всепоглощающую любовь, Христову любовь!

— Так пили уже за неё, — ответил И. Он всегда был чистым, как часовой механизм. — Я бы даже сказал, причастились.

— Да какие из нас христиане, — отозвался в желчном бреду К, и этот желчный бред вот-вот готов был вырваться на свободу. — Губим сами себя. Хотя пригубить действительно стоит.

И хором выпили. Всех стошнило. Ночь за окном улыбалась в муке, как только что родившая мать. И правда, утроба её была пуста. К тому же, бог любит троицу, поэтому далее все диалоги идут по порядку.

— Теперь давайте за веру! Заверяю, озверею, если не выпью за веру!

— Так за неё тоже уже пили. Всё уже проверили.

— Да нет никакой веры. Только верования.

И хором выпили. У всех заболело в голове. Ночь за окном смеялась и билась в истерике. Бог всё ещё любил троицу.

— Ну и напоследок давайте за надежду! За ту, что умирает последней! Чтобы надежда не умирала никогда!

— Не чокаясь.

— Подожди. С тебя уже хватит. Помнишь, что бывает, когда ты напиваешься?

— Я превращаюсь в богомола.

— Ты превращаешься в богомола.

— И любую песню портишь. Выпьем без тебя.

И хором выпили. У всех остановилось сердце. Ночь за окном, казалось, умертвила своего ребёнка. Бог был в ужасе, но всё ещё любил троицу.

Лампа на потолке (а может, под потолком, в общем — она висела) разрослась так, будто само солнце мира спустилось в комнату. Или шаровая молния. Но по голове ударило всех — это точно. Муха яростно и безумно, как безысходность, как гнев божий, пробила дырку в оконном стекле и выскочила наружу. Пепельница на столе стала смирением. Вздохнули с облегчением пустые бутылки и черти в доме. Было так тихо, словно Будда разучился хлопать одной ладонью и просто решил усопнуть.

Все трое спали с лицами, скорченными в молитве. Кто на полу, кто на столе, кто в кресле, кто на пике, кто на облаке, кто напился, кто насмерть. Возможно, всё закончилось бы иначе, если бы не одно событие. Случайность или фатальность — этого никогда никто не узнает. Зато все знают, что бог любит троицу.

Первым проснулся Н. С него всё начинается, ибо во всём неправ. «Почему, — подумалось, — всё одно и то же?» Подумалось: «Я выше судьбы». «Со всем возможно справиться, нет смирению», — подумалось. Он пошатнулся, раскачавшись на стуле и упав в беспамятство. Дорога до пола в его состоянии всегда длиною в жизнь, если даже не дольше, а удар — даже не заметишь. Всё это сродни падению в чёрную дыру, хотя, если отбросить формальности, это таковым и являлось. Дотащившись до ближайшей бутылки, он стал примечать: бутылка либо полупустая, либо полуполная, либо полустеклянная, либо полумёртвая, либо он сам полумёртв, либо бог умер. Впрочем, это неважно. Важно, как молниеносно он осушил чашу сию, и в гортани его и желудке разрослась пустыня, а в ней тут же появились евреи с пророком. Сорок лет спустя возникло чудо, которого все и опасались. Н стал превращаться в богомола.

Волосы моментально выпали, а кожа покрылась зеленоватым хитином. Пальцы на руках слиплись до невозможности, и руки обратились элегантными, острыми, как бритва цирюльника, клешнями. Тело его обмякло, а внутренности переплелись. Из черепа, превратившегося в нечто треугольное, выросли две длинные антенны, высотой они достигали потолка и лампы. Два разноцветных, переливающихся радугой в мутном свете глаза стали размером с блюдца. Когда стали выпадать зубы, он не колеблясь их проглотил. Рот превратился в грызущий аппарат, а из того, что некогда было спиной человека, а ныне является спинкой насекомого, выросли, словно лепестки, две пары перепончатых бледно-зелёных крыльев. Через миг уже сложно было сказать, где у него осталось ещё хоть что-то человеческое. Вернее сказать, это было невозможно.

Посреди кухни возник силуэт огромного шипящего насекомого, вздымающего руки-лезвия к потолку. От грохота и шипения проснулись К и И. Даже в их состоянии несложно было тотчас осознать, что произошло.

— Ш-ш-ш...

— Вот и приехали. И поехали. А потом опять приехали.

— Чёрт, ты что натворил? Где у тебя солнечное сплетение?

Не то чтобы они были очень удивлены. Подобное случалось уже неоднократно, и подобная картина не могла заставить их проявить смятение. О нет, в глубине души, где-то в солнечном сплетении, они были готовы к такому раскладу, были готовы ко всему.

— Ш-ш-ш...

— Ну и чё ты теперь шипишь, как змея?

— Выпить хочет, чего же ещё.

Бесконечно высоко, к потолку, человек-богомол направил свои сложенные воедино клешни и расправил громоздкие бледные крылья. Два громадных разноцветных глаза сверкали всеми цветами радуги так, что казалось, будто на лице его запечатлелись изумрудные слёзы.

— Ш-ш-ш!

— Слушайте, может, в бар пойдём? Как раз недалеко. Легче ему станет.

— Только за ним нужен глаз да глаз. А так, пойдёмте.

— Ш-ш-ш!

Все обулись и оделись по погоде. Все, кроме Н, ибо насекомые никогда не носят одежды. А погода была такой, что за стенами квартиры отчаянно стонала от боли метель. Трое отправились в местный храм Диониса, и человек-богомол всю дорогу шипел и шелестел помятыми крыльями. В конце концов, Сантисима-Тринидад [2] причалила к дверям бара и вошла внутрь.

— Ш-ш-ш!

— Шалом алейхем, ха-ха! Нам всем по лакинскому!

— Не обращайте внимания на нашего друга, он сегодня немного не в своей тарелке, сам не свой, словом.

— Пш-ш!

Барменша, неудовлетворённая женщина средних лет, была, мягко сказать, в небольшом культурном шоке. Впрочем, компания завсегдатаев из местных алкоголиков не обратила ни малейшего внимания на столь нелепый внешний вид огромного членистоногого гостя. В углу приятного заведения, за дубовым столом, в одиночестве сидела молодая прекрасная девушка. Никаким другим словом, не иначе как ангелом, её назвать было нельзя. Разве что белоснежных крыльев за спиной не было видно, однако все чувствовали их присутствие сердцем.

— Ш-ш-ш...

— Полностью согласен. Давайте сядем рядом с этим очаровательным небесным созданием.

— Я в бога не верю, но всё-таки давайте. Бармен, даме пива за наш счёт!

— Ш-ш-щёт...

Усевшись за столом, К и И отхлебнули по большому глотку пива. У бесчеловечного богомола с этим возникли определённого рода трудности, но добрая девушка, ангел во плоти, любезно помогла ему с этим. Звали её А. И она действительно оказалась ангелом, ниспосланным на землю. Но для чего, с какой целью — этого никто никогда не узнает. Зато все знают, что бог любит троицу.

Смешно сказать, но неповоротливый огромный богомол влюбился в это хрупкое создание с первой секунды. Или же с первой вечности, что, если отбросить формальности, является одним и тем же. Что же происходило в душе этого удивительного творения, этого поразительного и великолепного существа, этого чуда при виде мерзкого насекомого? Что испытывала она к нему? Об этом ведает, пожалуй, только бог, ибо никому не постичь души рождённого на небесах, не очернённого грязью под ногами, ничем земным, никакими ползающими в низинах тварями.

Все изрядно напились. К вместе с И вернулись к своему первобытному, предначальному состоянию, и в полуопустевшем баре вновь захлопала ладонь Будды. В окрепших венах К закипела густая кровь, и он не воспротивился своим мрачным порывам. Подсев к прекрасной А, он положил свою земную руку на её благословенное плечо, и лицо его заиграло яркими красками животной природы, которую сам он отрицал. «Вот я и поймал тебя, нигилист!» — подумал бы членистоногий Н, если бы насекомые умели думать человеческим языком. Стоит ли говорить о том, какая ревность, какая леденящая ненависть и какая всеобъемлющая, всепоглощающая безнадёжность охватили трубкообразное сердце этого огромного существа. Возможно ли это? Может ли ничтожное насекомое чувствовать пусть низменное, но всё же человеческое? И делает ли человека человеком лишь способность испытывать радость и благоговение, но не страсть или искушение? И был ли бог человеком, если это не так? А был ли, если так? Есть ли душа даже у такого, казалось бы, бесчеловечного создания? Этого никто никогда не узнает, зато все знают, что бог любит троицу.

Ненависть ударяет в голову быстрее скорости света. Ненависть не частица, даже не волна, это всепронизывающая энергия, на которой стоит всё мироздание. Катастрофическая доза её проскользнула по всему телу отливающего зелёным блеском Н. Человек-богомол сложил руки-ножи вместе, обратил их к грязному, покрывшемуся паутиной и мёртвыми собратьями потолку, и глаза-фасетки его заблестели изумрудом. И тотчас в стремительном и хладнокровном ударе его бритвенно-острые клешни впились в горло К, как две божьи кары. А может, это было и не горло. Впрочем, это мы ещё узнаем.

— Ш-ш-ш!

— Я сейчас кого-нибудь повешу!

— Что же вы делаете, люди добрые! Я только что поверил в бога!

Гранатовая кровь окропила изумрудный хитин богомола и заблистала огнями ада на бархатном его брюшке и развёрнутых во всей красе, как четыре титана, пёстрых крыльях. Если бог кровопролития существовал, то сегодня он был удовлетворён в полной мере. Обезумевший взгляд богомола разрывал полумрак бара, как дьявольский огненный бич, как лезвие, разрезающее плоть от плоти, кожу, вены и сухожилия на горле умирающего К. Первобытный, космический ужас объял каждого из собравшихся в этом удушливом помещении, коротая послерабочее время, общаясь со старыми товарищами или просто лениво потягивая пиво. Лишь мёртвые мухи и полые тушки давно иссохших богомолов пищали и шипели от радости и аплодировали, и некогда сонный паук затрепетал макабром в благоговеющем экстазе. Все бросились прочь, вопя от страха и внезапности наступившего кошмара, и в рассеянном свете лампы остались лишь Н, абсолютно умиротворённая А и бывший К, ныне видящий бесконечно-радостные сны в колыбели у бога. И внезапно прекрасная А, это невообразимо ясное создание, исполненное света и святости, разломала надвое свой элегантный позвоночник, и изнутри неё показалась пара долгих, как смерть, усиков-антенн, затем треугольная белоснежная голова с необъятными, бриллиантово-сверкающими глазами, прекрасная панцирная грудь с двумя ужасающе-изумительными ножками-ножиками, продолговатое белое тельце и бесконечно огромные, горящие испепеляющим белёсым, как снег в начале января, светом крылья.

Гигантская фигура прекрасного белого богомола возникла посреди испачканного крошками, вяленой рыбой и пролитым дешёвым пивом зала. Два крылатых существа встретились взглядами, прикоснулись друг к другу тонкими антеннами, устремились сложенными лапами к недосягаемому небу и, расправив крылья, забылись словно неслышимой, бессловесной молитвой. Изумрудные и жемчужно-ясные глаза их засияли переливами всевозможных цветов, виданных и не виданных доселе человеком, видимого и невидимого спектра. «Ш-ш-ш! Пш-пш-пш!» — шелестели их крылья в священном полумраке. И два невероятных существа слились воедино во влюблённом, обольстительном танце. Испепеляющее, словно пламя Дита, желание сжигало их разогревшиеся тела изнутри, пока те разрушительным вихрем кружились в безумном и судорожном макабре эмоций. Их громоздкие глянцевые тушки притирались друг к другу подобно тому, как жестокие волны сливаются при идеальном шторме. Два изящных существа, едва дыша, утопали в своей всеобъемлющей, всепоглощающей первозданной любови, готовые окончательно задохнуться. И вот, когда экстаз их приближался к столь желанному, сладко-мучительному финалу, когда оба они были на пределе своих сил и рассыпались в трансе и когда небеса готовы были обрушиться на них, погребая в своих облаках, а земля вот-вот намеревалась сама подняться до вершин Олимпа и поцеловать весь пантеон богов в нетлеющие губы, она, этот белоснежный ангел, не в состоянии больше сдерживать себя наконец воспряла во всём своём великолепии и откусила его зелёную гладкую голову. Прозрачная лимфа стекала с перекушенной шеи человека-богомола, пока А жадно поглощала его скорчившееся, всё ещё содрогающееся тело. И, наконец, насытившись и пережевав последний кусочек его хрустящего хитина — сложенные, обращённые к лампе руки-бритвы, — она грациозно, как влюблённый лебедь, порхнула в закрытое окно, разбила его и улетела к небесам на четырёх своих тоненьких, хрупких крылышках.

Бар опустел. Экклезиастическая тишина, как сквозная пуля, просочилась через всё пространство и, с позволения сказать, время. Угрюмо молчали иссушенные мухи, навеки укрывшиеся паутинным пледом, богомолы вновь наполнили свои туловища молчанием и ничем, и сонный паук-крестовик снова уполз в своё никому не известно где находящееся логово. Побледневший К мирно спал сном ещё не родившегося младенца, опрокинув свою квадратную голову на распотрошённой шее на дубовый стол. От некогда известного как Н не осталось ничего, кроме блестящей в полузаметном свете и, как невинная барышня, покрасневшей лужи крови. Горькая вековая пыль, недавно поднявшаяся в воздух, вновь тяжко осела на все поверхности зала. Даже Будда перестал хлопать ладонью и, прильнув головой к грязной тарелке, в пьяном угаре прилёг поспать в таком беззаботном, детском спокойствии.

Однако половицы помещения протяжно застонали от тяжести. Это был И. Он вернулся, пересилив ужас, и остановился посреди умиротворённого могильным покоем зала. Какая-то обезумевшая чёрная муха яростно ворвалась в бар через разбитое окно и с чудовищным шумом, отзывающимся звоном в ушах, завертелась вокруг жёлтой мерцающей лампы. Круг, если это вообще круг, в уже неисчислимый раз замкнулся.

— Господи, я только что поверил в бога, — улыбаясь, прошептал у себя в голове И. — Зачем богу человек и зачем человеку бог — этого никто никогда не узнает. Зато все знают, что бог любит всякую йоту, и всякую рыбу в море, и всякую птицу в небе, и всякое крупное животное, и всякую мелкую тварь, ползающую по земле.

Нов
Ин
Ка(рнация)!
А — это новый Адам.

Примечания

[1] Огнём природа обновляется всецело (лат.).

[2] Святая Троица (исп.), отсылает к названию знаменитого испанского корабля.

Редактор: Глеб Кашеваров

Корректор: Мария Иванова

Все избранные рассказы в Могучем Русском Динозавре — обретай печатное издание на сайте Чтива.

Показать полностью 7
1

Безликие | Тар Алексин

Каждое утро — как новое испытание, хотя Яна уже почти не ждала перемен.

Просыпаешься, чтобы снова примерять на себя чужие лица: открыть телефон — пролистать ленту — «идеальные» везде, даже в рекламе корма для кошек.

Иллюстрация Артёма Артамонова при помощи Midjourney. Другая художественная литература: <a href="https://pikabu.ru/story/bezlikie__tar_aleksin_13677333?u=https%3A%2F%2Fchtivo.spb.ru%2F&t=chtivo.spb.ru&h=2896317e82b8b8adc54953d9d80f6cdf299361d6" title="https://chtivo.spb.ru/" target="_blank" rel="nofollow noopener">chtivo.spb.ru</a>

Иллюстрация Артёма Артамонова при помощи Midjourney. Другая художественная литература: chtivo.spb.ru

Лента в телефоне живёт своей жизнью: тикток-шортсы, сторис с «разоблачениями» косметологов, туториалы «до/после» с призывом «не нравится нос — меняй, укол в губы — это уже как маникюр». Одинаковые танцы, фильтры, голосовые советы от незнакомых девушек с одинаковыми профилями. Везде: «главное — не бояться перемен», «лучше быть красивой, чем правильной».

В подъезде — всё та же афиша: «Омоложение. Быстро. Недорого. Гарантия».

С утра мать говорит усталым голосом, не отрываясь от чая:

— Ты бы хоть волосы убрала… Да что ты такая вечно мрачная?

В институте подруги уже не просто красят ресницы — у одной новый подбородок, у другой нос после ринопластики, третья сделала лицо по подписке. Всё обсуждается легко и беззаботно, как покупка нового ноутбука: — А чего ты боишься? Не больно, серьёзно, у меня уже третья процедура. Хочешь, свожу к своему доктору?

Внутри у Яны всё сжимается от стыда и зависти — не к их губам или скулам, а к этой лёгкости быть правильной, не сомневаться, не бояться.

Мама возится на кухне, кидает взгляд на Яну, которая зависает в телефоне:

— Ты чего такая? Опять на этих накрашенных смотришь? Яна, ну зачем тебе это… Не думала, может, не всё, что делают подруги, тебе подойдёт?

Яна бурчит что-то неразборчивое, прячет телефон. Мама, помедлив, садится напротив:

— Раньше всё по-другому было, я понимаю, у вас свои порядки… Но ты у меня и так красивая. Ты это знаешь?

Яна пожимает плечами, но в голосе — упрямство:

— Мам, ты ничего не понимаешь. Ты же видишь, все уже сделали. Иначе никто не замечает. Даже на работу без этого не возьмут…

Мама вздыхает, не настаивает, но видно, что тревожится и не одобряет происходящее.

Яна не спорит.

Вечером снова лента: видео про секретные техники омоложения, реклама нового салона, фотографии «до/после» — на всех снимках будто одно и то же лицо, только макияж разный.

В подъезде пахнет чужими духами, на ступеньках забытый листок: «Только у нас — самая безопасная коррекция!». Подписи ручкой: номер телефона, работаем без выходных.

Иногда Яна ловит себя на том, что завидует не внешности, а смелости: решиться, перестать быть собой, наконец-то понравиться и другим, и себе — даже если за это придётся что-то потерять.

Она вспоминает, как в седьмом классе вела дневник, где на первой странице записала: «Надо быть собой — всегда». Тогда она верила, что «быть собой» — это и есть главная смелость. После первого обидного прозвища и первой неудачной стрижки уверенность быстро испарилась. А сейчас казалось, что любая девочка из ленты сильнее и красивее её в тысячу раз.

Листая Тикток, натыкается на флешмобы: «покажи себя до процедур и после», «день с новым лицом», «как изменились мои губы за год». Под каждым видео — тысячи лайков, комментарии: «молодец, не бойся, все так делают». От этого становится только хуже: кажется, что не решиться — значит быть отстающей.

В институте новая мода — делать селфи в холле на втором этаже, где свет самый мягкий. Там собираются те самые, с новыми губами и скулами, смеются громко, хором. Остальные просто проходят мимо, но в их глазах — то ли зависть, то ли страх.
Подруга Саша как-то вечером пишет:

— Ну ты реально тормоз. Сейчас все делают, а ты что, особенная? Будешь ходить с этим носом до старости?

Яна стирает сообщение, но рука дрожит — на секунду ей кажется, что уже невозможно быть «не как все».

Иногда мама, занятая своими мыслями, бросает между делом: — Ты бы почаще с девчонками виделась… А то всё дома да дома.

Но Яна только уходит к себе и долго смотрит в окно, где за стеклом пустые дворы, размытые лица прохожих, одинаковый свет.

В подъезде — обычная суета: кто-то торопится на работу, кто-то тащит сумки, кто-то просто здоровается сквозь зубы. Иногда Яна замечает незнакомое лицо в лифте или на лестнице — кажется, раньше его не было, но теперь все так похожи, что уже не разобраться.

А утром снова учёба, привычная дорога, телефон в руке — всё как у всех. И однажды это «как у всех» начинает давить особенно остро.
Лента в телефоне только добавляет масла в огонь: «Сделай и ты. Измени себя. Получи новую жизнь».
Вечером она не выдерживает и пишет Саше:

«А ты правда не боялась? Это больно? У тебя правда всё получилось?»

Саша отвечает быстро, будто ждала этого вопроса:

«Не бойся. Сейчас все так делают. Сходишь — сама поймёшь, зачем тянуть. Я тебя запишу, если хочешь».

Яна долго смотрит на сообщение, стирает, потом снова пишет:

«Давай».

В эту ночь она долго не спит — мысленно перебирает все доводы за и против, пытается убедить себя, что ничего страшного не случится, что она просто чуть‑чуть попробует, а потом всё вернётся на круги своя.

Ночью ей снился странный сон: будто она идёт по коридору школы, а на стенах — фотографии одноклассниц. У всех — одинаковые лица с правильными скулами, ровными носами, глянцевыми губами. Она ищет себя, но не может узнать, а когда подходит к зеркалу, видит только размытое пятно, — как на фотографии, если дёрнуть камеру. Просыпается с холодом в груди, будто кто-то чужой только что прошёл по её комнате.

Но утром Саша уже сбрасывает адрес и голосовое:

«Я договорилась, завтра вечером пойдём. Ты не передумаешь? Обещай».

И только тогда, впервые за долгое время, у Яны появляется то самое чувство: страх, будто она уже стоит на пороге чего-то необратимого.

Саша скидывает адрес, голосовое:

«Это вообще не салон, а почти семейное место. К ней все идут, кто нормально хочет — без дурацких очередей и цен. Делает быстро, аккуратно, никого не облапошила. Я три раза была — вообще ничего не болит».

Яна долго колеблется: перечитывает сообщения от Саши, гуглит отзывы, снова и снова смотрит фотографии «до/после», слушает голосовые — будто в каждой детали можно найти для себя оправдание.

Большинство комментариев привычные: «мастер — золотые руки», «лицо преобразилось», «очень уютно, всё стерильно». Но попадаются и странные, короткие фразы:
«Не могу объяснить, но после неё — будто легче становится. Спасибо».

Внутри что-то скребёт, но гораздо сильнее другое — страх остаться не такой, как все. Страх застрять в «старом» лице, на котором никто не задерживает взгляд.

Первый визит — это не отдельный день, а целая неделя подготовки. Придумать причину, чтобы уйти вечером. Проверить деньги, сложить в потайной карман. Не глядеть в глаза маме, когда выходишь из квартиры, будто идёшь на обычную встречу, а не навстречу чему-то запретному.

Адрес — старая панелька на краю района, третий этаж, длинный коридор с ковром, изношенным до дыр, как в детстве у бабушки. У двери — никакой вывески, просто аккуратный коврик, пахнет лавандой и чем-то резким, вроде медицинского спирта. Открывает женщина лет сорока, с гладкими волосами и невыразительным лицом.

— Заходи, разувайся. Ты по записи? — голос у неё ровный, почти механический.

В квартире чисто, но всё немного чужое: старый сервант с фарфоровыми фигурками, белая кушетка под окном, круглый столик с инструментами и разноцветными коробочками.

— Садись, не волнуйся, — женщина улыбается, и её улыбка очень правильная, будто прочерчена по линейке. — Всё быстро.

Саша уже здесь, машет из угла, на лице свежие следы — почти не видно, но Яна замечает: кожа возле губ странно блестит, как пластик на новых куклах.

— Не бойся, она волшебница, — шепчет Саша. — Я после первой процедуры вообще другим человеком стала.

Пальцы дрожали, ногти впивались в кожу на ладонях. Яна старалась держать руки на коленях — только бы никто не заметил, как она нервничает. Воздух в комнате казался вязким и густым, Яна пыталась улыбаться, но мурашки бежали по коже, холод пробирал до спины.

Женщина посмотрела в глаза, Яна на секунду почувствовала себя прозрачной — будто все её страхи и желания сейчас на поверхности.

Мастерица ловко готовит шприц, говорит что-то про «современный препарат», объясняет, что всё стерильно. Слова звучат где-то на фоне: главное — не передумать, дождаться конца, ведь отступать уже поздно. Дрожь сменяется острым нетерпением, когда игла касается кожи.

— Ты точно хочешь? — спрашивает мастерица и на секунду смотрит так внимательно, что Яна чувствует, будто её раздевают до костей.

— Да, — говорит Яна. Голос сделался чужой.

Укол — это действительно не больно, скорее щекотно. Запах спирта, холод по щеке, тонкая игла — и вдруг кажется, что в комнате стало меньше воздуха, стены чуть подрагивают.

— Всё, — мастерица улыбается, — через несколько дней увидишь разницу.

После процедуры Яна не сразу выходит на улицу — сидит у зеркала, ищет перемены. Вроде всё то же самое, но взгляд чуть ярче, скулы будто ровнее.

— Вот увидишь, — говорит Саша, — скоро все заметят. Главное — не рассказывай маме, — шепчет она. — А то расстроится, будет мозг выносить, зачем тебе это?

На обратном пути домой Яна чувствует: в теле живёт тревога, похожая на предвкушение и стыд сразу. На лестнице встречается с соседкой, та смотрит рассеянно, будто впервые видит Яну.

Дома всё по-прежнему: мама что-то режет на кухне, за окном темнеет. Яна смотрит в зеркало — и впервые за долгое время улыбается. Почти по-настоящему.

Всё оказалось гораздо легче, чем Яна ожидала. Решение принято — и будто никаких преград больше нет: только следы отёка на щеках и напряжённое, странно радостное ожидание.

Утром Яна просыпается с ощущением, будто совершила что-то важное — даже если внешне почти ничего не изменилось. На щеках лёгкая отёчность, под глазами чуть светлее, взгляд — яснее. Она вертит головой перед зеркалом, щурится, ловит отражение — не понимает, стало ли лучше или просто так хочется думать.

Всё по-прежнему, но внутри поселилось странное ожидание чуда: вот-вот что-то изменится, и мир наконец ответит взаимностью.

В институте всё идёт своим чередом. Никто не бросается с восторгом, не раздаёт комплиментов.
Но среди потока лиц однокурсница, с которой раньше только здоровались, вдруг смотрит чуть дольше, улыбается неуверенно:

— Ты что-то сделала?

— Нет, ничего, — отвечает Яна, и почему-то становится неловко: хочется смеяться и плакать одновременно.

Дома мама почти ничего не замечает. Только вечером мельком, будто сама себе, говорит:

— Ты сегодня хорошо выглядишь. Погода, что ли, повлияла?

Вечером Саша пишет:

«Главное — не трогай лицо, пусть привыкнет. Потом вообще забудешь, что что-то меняла».

Первые дни проходят в странном напряжении: заметят — не заметят? Поймут? Спросят?

Кажется, даже свет в аудитории другой. Иногда в её сторону будто смотрят чуть внимательнее, чуть мягче — а может, просто хочется так думать.

Через неделю в общем чате появляется новая фотография: Яна, Саша и ещё несколько девчонок.

«Классная фотка, — пишет кто-то в чате, — прям команда мечты».

Потом Саша предлагает:

— А хочешь подбородок чуть поправить? Или губы. Сейчас это вообще не больно. Тем более вместе дешевле.

Яна долго смотрит на своё фото: по одной стороне лица — едва заметная тень, как будто улыбка застряла не там, где должна.

В Нельзяграме появляются новые сторис: кто-то отмечает «любимую клинику», снимает рилсы в кресле у мастера, делится промокодом для подписчиков. Иногда Саша кидает ей ссылки:

«Посмотри, как она круто сделала скулы — нам бы так».

Яна пересматривает короткие ролики: одни и те же движения, одни и те же улыбки.

Каждая новая процедура — как шаг по ступенькам: всё выше, туда, где все довольны и никто не спорит.

В Тиктоке всё чаще попадаются советы «быть уверенной», «сделать себя с нуля». В Нельзяграме — марафоны красоты, розыгрыши на бесплатные уколы, разборы «ошибок прошлого лица». Мир вокруг сливается в бесконечную ленту одинаковых лиц, где только лайки и подписчики решают, кто достоин быть замеченным.

Иногда мама смотрит внимательнее:

— У тебя на лице что-то новое? Не болит?

— Всё нормально, просто устала, — отвечает Яна и тут же пишет Саше:
«Когда следующая запись?»

В группе всё чаще обсуждают новые процедуры и делятся советами. Кто-то показывает свежие губы, кто-то хвастается, что почти не болело, обсуждают, у кого лучший результат, кто у мастера уже не первый раз.

Яна смотрит на свою фотографию, и внутри — странное чувство: всё идёт, как обещали, вроде бы ничего особенного, но хочется ещё.

Саша тут же пишет: «Я опять записалась, на следующую неделю. Пойдём вместе?»

Яна не раздумывает, отвечает сразу: «Конечно, давай».

Она снова ловит себя на том, что ждёт перемен, проверяет отражение в лифте, делает десятки новых фото в телефоне — всё ещё кажется, что самое главное только начинается.

Мама иногда спрашивает невзначай:

— Всё в порядке?

— Угу, — коротко отвечает Яна, не поднимая глаз.

На душе — лёгкая дрожь: вдруг мама догадается, вдруг что-то заметит? Но никто не спрашивает лишнего.

Всё началось с лица, но теперь мысли о переменах не отпускают даже ночью. Прокручивая ленту, Яна постоянно задерживается на видео: «новая грудь за три дня», «идеальная талия — легко», «уколы в бёдра: до и после». Бесконечные туториалы и «откровенные признания»:

— Мой парень сразу заметил, как я изменилась!

— Без липофилинга уже никто не делает красивые фото…

Саша шлёт ей мемы:

«Если уж меняться — то по-крупному! Я вот думаю грудь сделать на следующий месяц, а ты?»

И внутри у Яны разгорается новое желание — уже не просто «чуть лучше», а совсем иначе. Иногда она садится перед зеркалом и мысленно отмеряет, как могла бы выглядеть с другой формой, другой линией подбородка, с «идеальными» бёдрами.

В чате поднимают тему групповых скидок на коррекцию тела, обсуждают лучшие клиники, спорят, у кого «сделано натуральнее». Кто-то пишет:

«Я после липосакции вообще жить по‑новому начала, советую всем!»

Теперь Яна всё чаще ловит себя на том, что рассматривает себя не как живого человека, а как проект: что ещё можно исправить, подтянуть, увеличить. Даже когда боль от первой процедуры отступает, желание изменить ещё что-то становится сильнее страха новых осложнений.

И кажется, что остановиться невозможно.

Время шло — дни становились похожими друг на друга, как лица на новых фотографиях.

Утром Яна смотрела в экран и видела одних и тех же людей: свои подруги, знакомые, соседки — все словно сшиты по одному лекалу, разница только в оттенке волос и цвете пуховика.

В ленте мелькали сторис: «новые губы по акции», «уже вторая коррекция», «фото с любимым мастером — лучший результат». Каждый пост собирал сотни одинаковых реакций: «Вау!», «Красотка!», «Тоже иду на уколы!». Смешные мемы о том, как жить без инъекций невозможно, репостились десятками в общий чат.

В институте почти не говорили ни о чём, кроме внешности. На парах шёпотом обсуждали:

— Я к ней уже три раза ходила, так мягко делает, прям не больно…

— Слушай, у тебя губы ещё чуть-чуть подправить — и будет идеально, давай со мной на следующей неделе!

Разговоры про учёбу, про фильмы, про книги почти исчезли — разве что кто-то упомянет новый сериал «про трансформацию», чтобы пересказать, как героиня «сделала себя заново и наконец встретила любовь».

Иногда заходила тема «не такой»:

— А вы видели, у Машки теперь нос как у блогерши из Нельзяграма…

— Ну хоть не как у этой новенькой! Ты видела, как она одета?.. — и короткий смешок, будто из рекламной заставки.

Все мечтали об одном и том же: сделать себя «правильной», устроиться «удачно», не работать, а только нравиться, лайкаться, жить красиво. Даже желания становились шаблонными: квартира в ЖК, шуба, миллионер, путёвка на Мальдивы.

Однажды Саша села рядом и показала новое селфи:

— Смотри, теперь и я с новым профилем. Только не говори никому — пусть угадают сами!

Девочки рассматривали фото, сравнивали угол наклона, у кого подбородок острее, у кого губы натуральнее.

— Главное, чтобы лайков было больше, — говорила Катя, делая снимок под тем же углом. — А то вдруг не заметят разницу.

Смех стал похож на фон из рекламы. Разговоры скатывались к списку «что доделать, что убрать, кого отметить на фотке». Если кто-то вдруг заводил речь о другом, наступала короткая пауза — и снова:

«А у кого ты делала подбородок?»

Всё вокруг становилось невозможно однообразным. Казалось, не было больше ни будней, ни праздников — только новые процедуры, свежие акции, чаты с фотографиями «до и после». Даже голоса подруг сливались в общий хор:

— Завтра у меня новая коррекция!

— А я записалась сразу на два укола — говорят, эффект держится дольше…

Яна уже не пыталась спорить. Её мысли были заняты другим: что изменить в себе ещё, на какой месяц записаться, чтобы не отстать от остальных. Планы, скидки, марафоны трансформаций — всё это стало её воздухом.

Однажды утром в чате неожиданно повисла тишина.

Сначала пришло сухое сообщение:

«Девочки, кто-нибудь знает, что с Сашей? Не выходит на связь, не отвечает…»

Потом — тревожные голосовые, сообщения в личку:

— Она была вчера на процедуре, у той же женщины…

— Говорят, ей стало плохо прямо вечером…

— Скорая приехала, но, кажется, было уже поздно…

По группе прокатилась волна: вопросы, предположения, кто-то попытался выяснить, у кого была запись.

Кто-то написал:

— Не паникуйте, это не наш мастер, всё безопасно…

— У меня подружка у неё делала — ничего не было!

— Это случайность! Просто аллергия, никто не виноват…

Но за этими репликами, за «гарантиями безопасности» и мемами, вдруг повисла чужая и страшная пустота. Саша — всегда весёлая, всегда первая на новые процедуры, та, что никогда не боялась, — теперь стала просто чьим-то именем в переписке.

Яна не могла поверить. Казалось, это ошибка — сейчас придёт новое селфи или смешной стикер, и всё станет как раньше… Но в чате больше не появлялись её сообщения.

Лента продолжала крутиться — новые акции, новые губы, новые советы. «Улыбнись правильно — и будет всё, что захочешь».

Вечерами Яна не могла уснуть — листала старые фотографии, искала на лице хоть что-то настоящее, мысленно разговаривала с Сашей, вспоминала, как та первой соглашалась на всё новое. Теперь эти мелочи казались важнее любой процедуры. Иногда тянулась к чату, хотела написать, переслать мем — но каждый раз останавливала себя: ведь Саши больше нет, и весь этот поток стал чужим. Вспоминала, как смеялась Саша, как всегда поддерживала в чате, легко соглашалась на любое новое «преображение». В голове вертелись вопросы: зачем? Ради кого? Ради чего?

Но настоящая боль пришла не сразу. Сначала — просто тишина в телефоне, глухой страх внутри, будто холодная рука держит за горло. Яна ждала — может, Саша выйдет на связь, пришлёт стикер, позовёт посмеяться. Потом прошло два дня, три — и в чате уже шутили, делились ссылками на скидки, обсуждали, у кого губы лучше зажили.

А у Яны вдруг начались тревожные ночи: словно проваливаешься в чёрную воду, во сне снова идёшь по тёмному коридору, а на стенах развешаны чужие фотографии — и на всех лицах одна и та же улыбка. Иногда кажется — это Саша машет издалека, но лицо её всё расплывается, не разобрать черт.

Днём Яна пыталась быть как все: делала вид, что всё нормально, даже шутила несколько раз в чате. Но когда оставалась одна — накатывало тошнотворное ощущение вины.

«А если бы я ей сказала… Может, если бы я не поддержала...»

Через несколько дней после похорон Яна попыталась записаться на новую процедуру. Вела переписку, спросила у девочек, кто и когда идёт, — но не смогла. Стёрла сообщение и больше к телефону не прикасалась до вечера.

Вдруг всё показалось невыносимо фальшивым: фильтры, одинаковые позы, лайки, советы, голоса. Будто кто-то стёр настоящую жизнь и заменил её бесконечной копией чужого счастья.

Впервые за долгое время Яна не хотела ни фотографироваться, ни записываться на очередную процедуру.

Поздно ночью, уже умывшись, она долго смотрела в тёмное окно: отражение сливалось с уличными огнями, а лицо казалось частью чужого города — гладкого, безмятежного и пустого.

В эту ночь Яне долго не спалось. Она ворочалась в постели, чувствуя странную тревогу, будто невидимая рука тянет обратно — в коридор, где запах спирта и лавандовой подушки.

Приснилось, что она снова идёт по длинному тёмному коридору, а навстречу выходит та самая мастерица — с правильной, безупречной улыбкой, но лицо будто плавает, становится то похожим на Сашу, то на неё саму, то вообще чужим.

— Ты ведь сама хотела, чтобы всё было иначе, — спокойно говорит женщина. — Теперь выбирай: быть как все или вообще никем?

Яна смотрит на своё отражение в мутном зеркале — и не узнаёт себя, лица размываются, теряются, словно их сотни. Она хочет закричать, но в ответ только глухая тишина, крик исчез ещё до того, как родился.

Проснулась наутро в липком страхе, сердце билось где-то в горле. Сначала — желание снова спрятаться, уйти под одеяло, забыть сон.
Только когда встала, подошла к зеркалу и увидела своё лицо — не новое, не «правильное», а просто усталое и живое, — вдруг поймала странное ощущение: не радость, не облегчение, но спокойствие. Всё плохое не ушло — но уже не давило изнутри.

На следующий день в институте стало непривычно тихо. В коридорах не обсуждали ни новые скидки, ни селфи, даже мемы никто не пересылал. Катя, обычно самая шумная, смотрела в телефон с таким видом, будто разучилась говорить.

В чате появился осторожный вопрос:

«Вы к ней больше не пойдёте, правда?» — но никто не отвечал.

Потом всё снова закрутилось — будто старались забыть, заткнуть пустоту новыми обсуждениями.

— Всё равно надо продолжать, — шепнул кто-то за спиной.

— Просто надо быть аккуратнее, не первой идти…

И вскоре вернулись старые темы: акции, скидки, марафоны красоты. Но для Яны этот шум был уже чужим.

Она заметила: даже в зеркале теперь чаще ловит не своё отражение, а что-то размытое, будто стекло запотело. Попробовала сделать селфи — и тут же удалила. Поймала себя на том, что даже руки дрожат, когда берёт телефон. Кожа казалась чужой, отражение в стекле — тусклое, как после болезни. Хотелось исчезнуть, чтобы не видеть больше это равнодушное, непонятное лицо.

Девочки по привычке тянулись к ней, но теперь она слышала этот смех как-то издалека:

— Яна, а ты когда на коррекцию?

— Ты же хотела грудь сделать, записалась?

Она молчала, не отвечала, только кивала.

Несколько раз ей снилась Саша: живая, смеющаяся, будто ещё всё можно изменить, но просыпалась Яна с тяжёлым комом в горле и пустотой.

Были дни, когда в коридоре слышался знакомый смех — она оборачивалась и только потом вспоминала, что искать уже некого.

В какой-то момент Яна поймала себя на мысли:

«Если бы сейчас можно было всё вернуть — стереть уколы, фильтры, чужие советы… Я бы рискнула?»

Но ответа не было. Слишком много чужих голосов, слишком мало своего.

Однажды вечером мама осторожно постучала в комнату:

— Ты чего такая грустная, дочка?

Яна хотела ответить что-то обычное — «всё нормально, просто устала», — но слова застряли в горле.

Мама присела рядом, погладила по волосам. — Ты не обязана быть как все.

Мама недолго помолчала, потом тихо сказала:

— Ты знаешь, я ведь тоже не всегда довольна собой. В молодости всё пыталась худеть, краситься. А теперь смотрю на тебя — и боюсь, что ты тоже будешь всю жизнь себя менять, чтобы кому-то понравиться. Может, не стоит?

Яна молча уткнулась лбом в плечо и вдруг впервые за долгое время заплакала — не от обиды и не из-за внешности, а потому что всё это стало слишком пустым.

На следующий день она не стала заходить в общий чат. Открыла старый альбом: чёрно-белые фотографии, смех, лето, бабушка, которая никогда не думала о «правильном» лице, а просто жила. На этих снимках все были разными — и в этом было что-то по-настоящему красивое.

Первое время всё давалось с трудом. Хотелось снова листать сторис, быть в теме, отвечать на сообщения. Несколько раз она уже почти возвращалась в чат, открывала мемы, даже набирала: «А кто идёт на коррекцию?» — но стирала фразу, так и не отправив.

Были дни, когда возвращалась тревога: вдруг снова станет «незаметной», вдруг подруги перестанут писать вообще. Но потом эта пустота заполнялась чем-то простым: запахом кофе, тёплым солнцем в окне, голосами во дворе.

Яна закрыла телефон и впервые за много месяцев вышла на улицу без макияжа и без попытки «улучшить» себя.

Она шла мимо зеркальной витрины, задержалась — и впервые увидела своё лицо. Просто лицо — уставшее, неидеальное, но живое.

Она знала: обратно не вернуться. Лицо теперь другое, и даже если бросить все процедуры, что-то останется — то ли странная плотность под кожей, то ли незаметная, но ощутимая неестественность.

Мама иногда смотрела чуть внимательнее, хотела спросить, но не решалась.

Яна сама порой искала «старую себя» в отражении — и понимала: уже не найти. Всё, что можно теперь — научиться жить с этим новым лицом, как со шрамом, который выбрала сама.

Иногда ловила себя на попытке вспомнить, как выглядела раньше — но память упрямо выдавала только новые черты. На старых фото из детства она видела кого-то другого, а в зеркале — чужое отражение, которое теперь придётся носить всю жизнь.

Врач говорила, что эффект со временем исчезает, но Яна знала: обратно полностью не вернётся ничего. Что-то уйдёт, что-то можно будет убрать, подправить, — но какой была раньше, она уже не станет. Даже если вернуть лицо, внутри всё равно останется этот опыт перемен, это ощущение чужой маски.

В этот день Яна решила не сразу возвращаться домой.

Она не могла сказать, что всё стало легче или что теперь у неё новая жизнь. Было всё ещё неуютно, временами хотелось спрятаться, сбежать обратно в старый чат. Но шаг за шагом эта неуверенность теряла силу, уступая место новому опыту, — как если бы заново училась ходить, смотреть на людей не через фильтр.

Теперь каждое утро начиналось с попытки привыкнуть — к себе, к отражению, к миру без Саши и без вечных советов. Она не знала, станет ли когда-нибудь настоящей, но впервые не боялась хотя бы попробовать.

Яна шла по двору, наблюдала за прохожими — обычными, разными, неидеальными. У подъезда две соседки оживлённо спорили о коммуналке, одна смеялась так заразительно, что Яна невольно улыбнулась в ответ. Мимо пробежала девочка в огромной розовой шапке, за ней — мать с растрёпанным хвостом и авоськой. У мальчишки на щеках ссадины, а он всё равно хохочет, гордится «боевым шрамом».

В очереди в магазин кто-то задержал на ней взгляд дольше обычного — не узнавал, пытался что-то понять и сразу отводил глаза. Маленький мальчик, заметив её, вдруг прошептал матери:

— У неё лицо странное, мама.

И женщина поспешно утащила его в сторону.

Эти взгляды не ранили, но напоминали: теперь она не «как все», не прежняя, но и не одна из «идеальных».

Около магазина она столкнулась с однокурсницей — той самой, над которой раньше смеялись: крупное лицо, щербинка между зубами, всегда румяная. Однокурсница болтала с каким-то парнем, громко смеялась, жестикулировала, не пряталась. Яна впервые за долгое время поймала себя на желании подойти, просто поздороваться, стать частью этой непритязательной жизни. Но осталась на месте, будто наблюдая через стекло. Пока не готова — но впервые захотелось не прятаться, а быть рядом, даже если пока только мысленно.

Она стояла чуть в стороне, ощущая, как в груди поднимается что-то щемящее и светлое, — словно ей не прятаться теперь хотелось, а сделаться, наконец, видимой. Может, ещё научится быть «просто Яной» — без фильтра и маски. Но сейчас она только смотрела, как однокурсница машет рукой парню, и понимала: внутри появляется пустое место, куда, возможно, однажды вернётся что-то настоящее.

Яна вдруг заново почувствовала себя частью чего-то живого — не красивого, не отретушированного, но настоящего.

Вечером она вернулась домой не уставшей, а спокойной. Мама поставила чайник, вынула из холодильника сырники.

— Поешь, а? — просто сказала, не приставая с вопросами.

Позже, открыв телефон, Яна увидела новые сообщения в чате: мемы, сторис, приглашения «на акцию». На этот раз она не стала отвечать и листать фотографии, а просто выключила звук. Потом села за старый фотоальбом с детскими ещё снимками: кудрявая, взъерошенная, с летним веснушчатым носом.

«Может, я и правда была счастлива тогда?» — подумала Яна.

А утром, встретив девчонок из «команды», только кивнула им — и пошла своей дорогой, не объясняясь, без чувства вины.

Редактор: Наталья Атряхайлова
Корректор: Ксения Шунькина

Все избранные рассказы в Могучем Русском Динозавре — обретай печатное издание на сайте Чтива.

Показать полностью 7
Отличная работа, все прочитано!

Темы

Политика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

18+

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Игры

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юмор

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Отношения

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Здоровье

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Путешествия

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Спорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Хобби

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Сервис

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Природа

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Бизнес

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Транспорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Общение

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юриспруденция

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Наука

Теги

Популярные авторы

Сообщества

IT

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Животные

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кино и сериалы

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Экономика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кулинария

Теги

Популярные авторы

Сообщества

История

Теги

Популярные авторы

Сообщества