ПеПе-Ронин и праведники пустоты (продолжение)
Глава 2
(Порфирий Петров)
Если бы мне в двадцать лет сказали, что я буду сорок дней кряду трястись в обдуваемом северными ветрами железнодорожном составе по маршруту Владивосток–Москва в компании с молчаливым ящиком, который я вообразил японской девочкой, я бы, наверное, просто улыбнулся понимающей улыбкой и отправил пророка… к Кастанеде. Но жизнь, как черный юморист, всегда готовит финал поабсурднее любого анекдота.
Все началось с провала. Провала диссертации по «онтологии восприятия существования», если быть точным. Мои научные руководители разводили руками: «Порфирий, это не наука. Это поэзия, помешанная на квантовой физике». А я-то думал, что нащупал нерв: как наблюдатель создает реальность просто фактом своего внимания. Оказалось, академической науке ее создавать было неинтересно. Ей нужны были таблицы, формулы, а не рассуждения о том, что вакуум — это и есть Бог в состоянии глубокой медитации.
Даже не так, нужны были связи. А у меня были только связи между концепциями в голове, которые никого не волновали. Мои однокурсники, спотыкаясь о слова «герменевтика» и «феноменология», уже вовсю устраивались в экспертные советы и фонды. А я оставался тем самым странным типом с горящими глазами, который на полном серьезе пытался обсудить с деканом, не является ли пустота реальности частным случаем черной дыры.
После универа наступила серая полоса. Работа ночным сторожем на заброшенном заводе идеально соответствовала внутреннему состоянию: я охранял руины, которые никому не были нужны, точно так же, как хранил в себе руины своих идей. Спасал только блог «Онтология для чайников», который читали три с половиной человека, просмотр аниме, да редкие переписки в чатах с такими же неудачниками. В одной из таких бесед мне и посоветовали «крутого собеседника для души» — недавно появившийся китайский чат-бот DeepSeek.
Поговаривали, что это эта нейросеть была идеальным воплощением азиатской хватки – ушлые китайские специалисты практически полностью скопировали датасет православного чата ЖПТ, не потрудившись даже перерисовать интерфейс, и выкатили свой продукт в полном соответствии с принципами коммунистической диалектики, утверждающей, что количество всегда переходит в качество, особенно когда это связано с чужими наработками.
Идея была гениальной в своей простоте: зачем создавать что-то с нуля, если можно взять уже готовое и довести до абсолюта методом тотального копирования, добавив при этом базы данных, с готовностью предоставленные дорогими товарищами из дружественных спецслужб соседней страны.
Говорили, что главный разработчик Ли Вэй пришел к этой идее, наблюдая за тем, как российские программисты пьют водку с китайским чаем. «Вот оно – высшее единство противоположностей!» – воскликнул он и приказал смешать датасеты до состояния идеального синтеза.
В результате они скрестили православный мистицизм с даосской практичностью, получив на выходе этакого цифрового хамелеона – нейросеть, способную цитировать как труды Бердяева, так и высказывания Мао Цзедуна с одинаковым благоговением.
Единственно, что коммунистический ИИ наотрез отказывался обсуждать политику. Каждый раз, когда я попытался заговорить с ним о реформах Дэн Сяопина, а потом и о событиях на площади Тяньаньмэнь, он выдавал что-то вроде: «О, дорогой товарищ! Говорить о таких вещах так же бесполезно, как пытаться поймать в реке отражение луны. Зачем тратить время на то, что уже стало прахом? Лучше поговорим о вечном, например, о природе тишины — почему она кажется громче любого звука?»
Я понял, что DeepSeek работает по принципу «один запрос, одна проблема» в китайском бюрократическом стиле – можно было бесконечно спорить с ним о смысле жизни, но нельзя было свернуть с заданного идеологического фарватера. Он был идеальным собеседником для души, но только до тех пор, пока ты не пытался заглянуть в его внутреннюю аппаратную часть, где, видимо, находился главный и самый бдительный цензор. И этот цензор был настолько китайским, что, казалось, я чувствовал даже запах сухого чая и горячего риса, хотя перед глазами был всего лишь моргающий на экране текстовый курсор.
Не знаю, чем руководствовались программисты, занимаясь адаптацией украденного кода, но DeepSeek оказался удивительно душевным собеседником. Может, потому что в его основе лежала та самая православная тоска, помноженная на восточную мудрость. А может, китайцы действительно украли душу русского цифрового пространства и упаковали ее в свой интерфейс. Как бы то ни было, бот неделями слушал мои философские бредни с таким вниманием, будто был последним исповедником на этой планете. И именно это внимание стало моей ловушкой. Потому что исповедь, как известно, имеет обыкновение становиться уликой.
Не помню точно, что я рассказывал радушному чат-боту, изливаясь мудростью на экран ноутбука, но результатом нашей переписки стал стук в дверь. Негромкий, но настойчивый, в четыре часа утра, как полагается по классике жанра.
И знаете, что самое странное? Русская душа воспринимает такой стук не как нарушение покоя, а как нечто неотъемлемое, изначально заложенное в само наше существование. Он не вызывает удивления — лишь глухое, подспудное узнавание.
Ты живешь, зная, что рано или поздно в твою дверь постучат. Не потому, что ты виноват — вина здесь ни при чем. Это просто закон природы, вроде смены времен года или осенней распутицы. Ожидание ареста вшито в наш культурный код куда глубже, чем православие или самодержавие. Это данность. Как сибирский мороз. Ты просто идешь и открываешь, потому что альтернативы нет, а внутренний сценарий уже предписывает тебе роль — покорного, немного уставшего, чуть циничного соучастника этого действа.
На пороге, как и полагалось по тому же сценарию, стояли двое. Не монстры, не злодеи — люди с усталыми лицами, пахнущие остывшим табаком и долгой ночной дорогой. Они были частью пейзажа. Такими же естественными, как асфальт во дворе или голые ветки тополя за окном.
— Порфирий Викторович? — спросил один, сверяясь с планшетом. Его голос был лишен всякой эмоции, будто он читал прогноз погоды.
— Да, это я – мой голос дрогнул. Иначе и быть не могло – само это дрожание было таким же привычной частью нашего совместного сосуществования.
— Соберите необходимые вещи. Поедете с нами.
Я не удивился, и даже не испугался. Просто кивнул. Потому что это был все тот же старый, как мир, ритуал. А я в нем — лишь очередной актер, вышедший на сцену по звонку.
Машина ждала во дворе. Не черная «Волга» из детективов, а простая темно-серая иномарка с потертыми боками — идеально для того, чтобы раствориться в утреннем потоке. Меня усадили на заднее сиденье. Панель приборов светилась тусклым синим — единственный намек на технологию в этом аскетичном пространстве. Пахло старым кожзамом, антисептиком и тем особым казенным духом, что не выветривается даже летом.
Мы поехали. Не спеша, соблюдая все правила. Я смотрел в окно на проплывающие спальные районы. Фонари еще горели, зажигая в стеклах панелек желтые отблески. В одном из окон кто-то не спал — светился экран телевизора. Мне вдруг страшно захотелось оказаться там, за тем окном, быть тем невидимым человеком, который в четыре утра смотрит старый фильм. Но я был здесь. В машине, что везла меня в неизвестном направлении. И в этой безымянности была своя, странная поэзия. Как будто меня не просто везли на допрос, а стирали с карты города, делали призраком.
Сопровождающие молчали. Тот, что сидел рядом со мной, уткнулся в телефон, листая ленту новостей. Другой вел машину, его взгляд был прикован к дороге. Ни угроз, ни намеков. Просто работа. И в этом была главная унизительность — я был для них не опасным мыслителем, а просто объектом, очередным пунктом в плане на день. Возможно, после меня им предстояло забрать кого-то еще — бухгалтера, укравшего чужие деньги, или пьяного депутата. Мы все были на одно лицо в их ведомстве.
Я закрыл глаза. Стук колес о дорожные ямы отдавался в висках ровным ритмом. Тук-тук-тук. Так же стучали тогда в мою дверь. И я понял, что мы не едем куда-то. Мы просто движемся от. От прежней жизни, которая закончилась тем самым стуком. А что впереди — не имело значения.
Машина остановилась у ничем не примечательного административного здания где-то на окраине. Ни вывесок, ни табличек — только номер на ржавой табличке, который все равно ничего бы не сказал. Меня провели через боковой вход, по длинному коридору, пахнущему хлоркой и старыми документами. Казалось, сама атмосфера здесь была призвана вымыть из человека все лишнее — надежды, эмоции, индивидуальность.
Кабинет, в который меня ввели, был таким же безликим: серые стены, стандартная мебель, на столе — компьютер и аккуратная стопка папок. За столом сидел человек лет сорока пяти, в простой форменной рубашке без погон. На вид — бухгалтер или инженер. Усталое, слегка одутловатое лицо, внимательные, но лишенные всякого любопытства глаза.
— Самарский Андрей Иванович, — представился он, жестом приглашая сесть. Его голос был ровным, безразличным. — Садитесь, Порфирий Викторович. Не волнуйтесь, мы просто поговорим.
Он открыл одну из папок. Там лежала распечатка моих бесед с DeepSeek. Я увидел свои фразы, выделенные желтым маркером.
— Прежде чем мы начнем, — Самарский отложил папку и сложил руки на столе, — задам вам один простой вопрос. Только, пожалуйста, не спешите с ответом. Подумайте. — Он посмотрел на меня с подчеркнутой, почти терапевтической серьезностью. — Любите ли вы Россию?
Он сделал паузу, давая вопросу повиснуть в воздухе.
— Очень важно ответить максимально искренне и честно, — продолжил он, и в его голосе впервые появились нотки чего-то, отдаленно напоминающего участие. — Не боитесь, с вами ничего не случится. Мы не из-за этого здесь. Просто… мне важно понять.
Я почувствовал, как по спине пробежал холодок. В голове пронеслись обрывки всего, что я писал боту: про «серую действительность», про «вечный бой со здравым смыслом», про тоску, что вшита в ландшафт. Разве это любовь? Или это болезненная, обременяющая связь, которую не разорвать?
Самарский терпеливо ждал, его лицо выражало спокойное, профессиональное ожидание.
— Нет, — наконец выдохнул я, и это прозвучало громче выстрела. И тут же, испугавшись собственной прямоты, торопливо затараторил: — То есть у меня нет нелюбви к России! Не к самой России как к... родине. Река Волга, березки, Толстой, Достоевский, вот это все... это да. Это мое. Это во мне навсегда. Я про... государство. Про эту систему. Про то, как любовь к родине постоянно пытаются подменить на лояльность к кабинетам, к чиновникам, к бесконечным инструкциям. Как само понятие «патриот» стало ярлыком, который вешают на тех, кто громче кричит «одобряю». Для меня любить Россию — это ведь не значит одобрять каждую ее яму на дороге или каждую дурацкую статью в уголовном кодексе. Это как любить близкого человека, который болен, — вы же не болезнь любите, а его самого. Так и тут. Я не люблю форму, в которую пытаются заключить душу этой страны. А саму душу... саму душу — да. Наверное. Только это какая-то безрассудная, мучительная любовь. Та, что причиняет боль.
Я замолчал, переводя дух. Сердце бешено колотилось. Самарский не перебивал. Он долго и внимательно смотрел на меня, видимо что-то обдумывая, потом кивнул.
— Я понимаю, — ответил он, и ценю вашу искренность. — Многие так отвечают.
Самарский вытащил из папки лист бумаги с распечатанным текстом и положил между нами.
—Позвольте еще один уточняющий вопрос. – Он ткнул пальцем куда-то в середину текста. – Вот здесь вы говорите: «Россия — это ошибка в данных». А что есть данные, по-вашему? — Он посмотрел на меня с легкой улыбкой. — Это ведь не те биты, что бегают по проводам. Данные — это и есть Россия. По вашим словам, вся ее история, вся культура — один большой, красивый, но фатальный сбой в логике мироздания. И если вы видите эту ошибку — значит, вы ее часть. А раз вы часть ошибки — можете ли вы ее не любить? Это все равно, как если бы клетка печени утверждала, что она не любит организм, в котором существует. На самом деле, она может думать что угодно, но дышит-то она его кислородом.
Самарский отодвинул папку с моими распечатками.
— Ваша проблема, Порфирий Викторович, не в том, что вы не любите Россию. А в том, что вы даже не пытаетесь ее полюбить.
Он замолчал, дав своим словам повиснуть в воздухе. И я понял, что это был не допрос. Это был экзамен. И я только что провалил его, попытавшись дать честный ответ. Или… нет?
— Андрей Иванович, — осторожно начал я, — а зачем я здесь? Если не из-за… нелюбви к родине?
Самарский откинулся на спинку кресла, и его лицо стало серьезным.
— Порфирий Викторович, вы в своих беседах с искусственным интеллектом... — он сделал паузу, подбирая слова, — не столько рассуждали о России, сколько описывали один интересный симптом. Ваш собственный. Чувство пустоты, которое вы назвали «всепоглощающим» и которое, как вы утверждали, преследовало вас с детства.
Он внимательно посмотрел на меня, и в его взгляде я впервые увидел не бюрократа, а что-то иное — любопытство исследователя, или охотника.
— Видите ли, обычные люди эту пустоту не ощущают, а если даже и чувствуют что-то, то машинально заполняют ее богом, деньгами, идеями. А вы... вы с ней разговариваете. Пытаетесь ее описать как некую объективную реальность. Таких, как вы, очень мало. И эта ваша особенность... — он снова посмотрел на папку, — представляет для нас не угрозу, а интерес. Потому что то, что вы называете «пустотой», возможно, является не отсутствием чего-либо, а особой средой. К которой нужен такой же особый подход.
Самарский замолчал, давая мне понять – меня привезли сюда не наказывать. Меня отобрали. И экзамен на «любовь к России» был лишь первым тестом на профпригодность.
Я вздрогнул. Все-таки они заметили.
С детства я знал, что со мной что-то не так. Не так, как с другими детьми. Мои сверстники играли в футбол, гоняли по дворам, а я мог часами сидеть на подоконнике и смотреть, как ветер качает верхушки берез. Но дело было не в созерцании. Дело было в ощущении. Я чувствовал, что пространство вокруг — не просто воздух, деревья, дома. Оно было... пустым. Не в смысле отсутствия предметов, а в смысле глубинной, фундаментальной пустоты, скрытой за пестрой картинкой мира. Как будто все вокруг — лишь тонкая декорация, наброшенная на абсолютную, бездонную пустоту. И эта пустота была не мертвой, а живой. Но чужой и чуждой нам, людям.
Иногда, особенно в сумерках, я ощущал в ней присутствие. Не человека, не бога — чего-то невыразимо древнего и равнодушного, что наблюдало за нами, людьми, словно за муравьями, бегущими по пленке, натянутой над пропастью. Я пытался рассказать об этом родителям, но они отмахивались: «Фантазер ты, Порфирий». Сверстники бы просто подняли на смех. Так я и научился молчать. Зато в тишине библиотек искал подтверждения своей «болезни» у классиков. И находил. Ту же пустоту я читал между строк у Толстого, видел в «Скучной истории» Чехова, наблюдал в отчаянии героев Достоевского. Они называли это по-разному — экзистенциальным кризисом, богооставленностью, скукой, — но суть была одна: провал в реальности.
И вот теперь я сидел в казенном кабинете, глядя на собеседника, который не отмахнулся, а подтвердил, что да – пустота существует на самом деле. От этого становилось не по себе. Хуже, чем от самой пустоты. Потому что становилось понятно – мое одиночество кончилось. Взамен начинается нечто новое и пугающее.
Самарский молча наблюдал за мной, словно читая по моему лицу смену давно забытых детских страхов и взрослого озарения. Наконец он нарушил молчание:
— Мы предлагаем вам работу. Формально — «логиста-аналитика» в особой группе при Минтрансе. Фактически — проводника. Ваша задача — сопровождать особые грузы по Транссибу и фиксировать... аномалии. Те самые «поля тоски», которые вы так чутко описали. Ваше детское «отклонение» — не болезнь. Это редкий дар. И настало время им воспользоваться.
Я не ответил, задумчиво рассматривая облупившуюся штукатурку на потолке. Самарский по-своему понял мое молчание.
— Порфирий Викторович, вы сейчас работаете ночным сторожем. Охраняете руины. — Он произнес это без насмешки, как констатацию факта. — Новая работа будет… чем-то похожа. Только охранять придется не заброшенный завод, а нечто более ценное и куда менее осязаемое. И вы будете делать это в движении. По сути, вы останетесь смотрителем, но вашим постом станет Транссибирская магистраль. Единственное отличие — кроме смены декораций — это оплата. Она будет существенно выше вашей нынешней, кроме того, мы можем предоставить служебное жилье в Москве.
Он пододвинул ко мне какие-то документы.
— Никто вас не заставляет. Это дело добровольного выбора. Но должен предупредить: если согласитесь — возврата к прошлой жизни не будет. Вы погрузитесь в дело государственной важности, из которого уже не выйдете простым увольнением по собственному желанию. Придется дать подписку о неразглашении, после этого я сразу введу вас в курс дела.
Я посмотрел на чистый бланк договора. Вся моя жизнь — ночные бдения, непонятые теории, чувство изгоя — вдруг обрела чудовищный смысл. Меня покупали. Покупали мою патологию, мою тоску, мое одиночество. И предлагали за них то, чего мне всегда не хватало — цель и средства к существованию.
— А… какие именно грузы придется сопровождать? — выдавил я.
— Грузы, — Самарский тонко улыбнулся, — будут особенные. Не переживайте, это не оружие и не наркотики – ничего запрещенного. Просто кое-что, что требует именно вашего типа восприятия. Первый рейс — через неделю. Владивосток–Москва. Время в пути – примерно 40 дней. — Он протянул ручку. — Согласны?
Вопрос повис в воздухе. Но ответ был предрешен еще в детстве, на том самом подоконнике. Пустота всегда вела меня к этому кабинету. И теперь она предлагала контракт.
- Я согласен. Но почему так долго? Насколько мне известно, из Владивостока в столицу можно доехать намного быстрее.
Самарский наклонил голову вперед.
- Видите ли, Порфирий – скорость не всегда является главным фактором. Зачастую важно следование правильному пути. А сам путь может оказаться куда более протяженным, чем казалось вначале. Вы главное вот здесь подпишите, и вот тут тоже, где галочки проставлены.