Доктор Вера, земский врач
Пролог.
Заречье — это не то чтобы место. Это, скорее, состояние души. Или, если точнее, состояние дороги и нервов.
Название, конечно, красивое. На самом деле, название означает только одно: сидишь за рекой и, в общем-то, никому особо не нужен.
Мост, который связывал Заречье с уездным городом, был деревянным. У нас вообще всё деревянное — это не от любви к экологии, а от бедности. Так вот, мост этот был не просто деревянным, он был временным. Временным он значился в документах уже лет двадцать. Это наш главный принцип: если что-то временное, значит, оно простоит дольше вечности. Перил не было. Не от жадности. Просто если у тебя нет перил, ты и сам невольно начинаешь держаться крепче. Это философия.
В Заречье, конечно, были больные. Это, кажется, единственное, что у нас никогда не переводилось. Болели по-настоящему. Не эти столичные скучные болезни: «ой, у меня меланхолия и недержание чувств». У нас болели просто — кашлем, который сворачивал горло, и лихорадкой, которая выжигала глаза.
Умирали тоже просто. Тихо, без лишнего шума. Слава Богу, дети тут еще не научились притворяться. Они не изображали из себя взрослых, которые мучаются. Они просто мучились. А потом синели, потому что круп.
Мужики, конечно, пили. Не от того, что рады. И не от того, что горюют. А потому что тут не было других занятий. Если ты не пьешь, ты вынужден смотреть на мост. А на мост лучше не смотреть.
Поэтому, когда из города пришла бумага, что Земство направляет доктора, все, конечно, обрадовались. И, конечно, не поверили.
— Кого пришлют? — спросил староста Макар Степанович.
— Доктора Бельских. Инициал «Е». Наверное, Егор.
— Егор, — задумчиво произнес староста. — Это хорошо. Мужик. С бородой. С бородой, значит, серьезный. Выпьет, осмотрит, потом еще раз выпьет. Нам такие нужны.
Я сам тогда подумал: да, конечно. Приедет Егор. Устанет от нашей дороги, посмотрит на наш мост, плюнет и уедет обратно. А мы? Мы будем ждать дальше.
В Заречье всегда что-то ждали. Снега, весны, денег, а теперь вот — Егора с бородой.
Это и было Заречье. Место, где ждали кого-то сильного, чтобы он приехал и решил всё за них. И желательно, чтобы он при этом был мужик.
А приехала Вера.
Глава 1.
Вера Игнатьевна привезла из Женевы два чемодана: один — с новенькими, пахнущими типографской краской учебниками по хирургии, другой — с неприжившимся в этих широтах понятием «стерильность».
Стерильность в Петербургской городской больнице была понятием настолько гибким, что напоминала гимнастку: могла изгибаться в любую сторону, лишь бы не мешала начальству.
Главный врач, профессор Грибов, при встрече долго жал ей руку и говорил о том, как «Россия нуждается в наших образованных женщинах». Он говорил это громко, убедительно и бесконечно, как будто пытался перекричать собственный скепсис. За то время, пока он декламировал про будущее отечественной хирургии, Вера Игнатьевна успела осмотреть его кабинет и сделать несколько выводов — таких, которые не требуют ни особой проницательности, ни медицинского образования.
Например, что у профессора стояло венское кресло — действительно венское, аккуратно выполненное, изогнутое, с медными гвоздями. Но у кресла не хватало одной ножки. Её подпирала стопка журналов «Вестник хирургии», причём выпущенных лет пятнадцать назад. В этих журналах, судя по всему, и заключалась вся опора профессорского авторитета.
Журналы, конечно, были медицинские. Но всё равно — смущало.
Пока Грибов вдохновенно вещал, Вере Игнатьевне казалось, что она снова сидит на экзамене у строгого, но безнадёжно устаревшего профессора: тот смотрит строго, говорит громко, но не замечает, что мир уже повернул в сторону других идей и других времен.
Грибов выдал ей халат. Халат был не белый, а какой-то ошеломляюще жёлтый — жёлтый так, словно его забыли в чулане на время двух войн, двух революций и одной эпидемии холеры. Материя была плотная, тяжёлая, пахла складом, плесенью и чем-то, напоминающим рыбий жир.
— Это, Вера Игнатьевна, опыт, — сказал Грибов, не моргнув глазом, будто вручал ей фамильную реликвию. — Опыт старого света.
Она молча надела халат. В Женеве, конечно, халаты стирали каждый день. Но Вера Игнатьевна уже умела быстро принимать тот факт, что окружающий мир чаще всего устроен не так, как в швейцарских учебниках.
В Женеве, например, никто не пытался подкупить фельдшера четвертью водки за чистый бинт. В Петербурге — это считалось нормой, чем-то вроде «извините за беспокойство».
Она работала прилежно. Работала с той яростью, которая возникает, когда ты точно знаешь, что можешь человека спасти, а кто-то, обладающий властью или просто привычками, тебе мешает.
В больнице лечили. Но лечили по расписанию, по чину и, главное, так, чтобы не подвести статистику. Статистика была священнее человеческой жизни. Если умер кто-то ненужный — ничего страшного. Если выжил кто-то неудобный — вот это была проблема.
Однажды привезли мальчика — лет восьми, с простейшей флегмоной на руке. Рука была опухшая, горячая, болезненная. Но для Веры Игнатьевны это было дело простое: вскрытие, антисептик, уход — всего пару дней, и мальчик играл бы в мяч.
Она предложила Грибову новый метод обработки, основанный на последних работах Листера. Говорила осторожно, уважительно — хотя уважение давалось ей трудно.
Профессор поперхнулся чаем, будто она предложила ему вылечить мальчика марсианскими технологиями.
— Вера Игнатьевна, — он говорил мягко, но в его голосе слышался скрип того самого кресла, подпертого журналами. — Вы учились в Цюрихе. Это прекрасно. Но мы в России, матушка. Мы не можем так быстро. Этот ваш метод… он не апробирован.
— Но этот метод спасёт мальчику руку, — тихо сказала она.
— Руку спасёт вера, голубушка. А не ваше поспешное вскрытие. И вообще, это вопрос чести. Мы тут не подопытные кролики для европейских новинок.
Через неделю руку ампутировали.
Ампутацию провели молча, с привычной аккуратностью. Мальчик плакал — тихо, без истерики. Вероятно, он уже не имел сил.
Когда мать спросила: «А нельзя было раньше?», Грибов покачал головой и с достоинством произнёс:
— Это была Божья воля. И наш особый путь.
Особый путь был, конечно, самый удобный: там, где не хватало знаний, всегда можно было сослаться на Бога или традицию.
Вера Игнатьевна смотрела на пустые глаза матери и поняла: ещё одна неделя, и она сама станет такой же частью этой системы, которой уже не способна верить.
Она уйдёт в неё, как ушли сотни честных людей, — затихнет, сдастся, перестанет спорить.
Это было страшно.
Страшнее даже, чем жёлтый халат.
В тот же день она подала прошение. Прямо в земскую управу.
Её спросили:
— Куда хотите?
Она ответила:
— Куда угодно. Где нет профессоров и разговоров о чести медицины.
Они улыбнулись, переглянулись, и один чиновник, с добродушной усталостью, вынул карту. Пальцем провёл по губернии и ткнул в почти пустое место.
— Есть Заречье, — сказал он. — Очень глухо. Там не то что больницы — там школы нет. Там даже фельдшера не удержать. Последний сбежал.
— Почему?
— Сказал, что у них мост держится на «вере и молитвах». А ещё — что люди своеобразные.
Она посмотрела на карту. «Заречье» выглядело как небольшое пятно, куда даже карандашный грифель не сразу попадал. Там не было железной дороги. Там не было врача. Там не было ничего, кроме тонкой линии реки.
— Беру, — сказала она.
Чиновник удивился.
— Но там нет даже фельдшера!
— И это прекрасно, — ответила Вера Игнатьевна. — Значит, никто не будет мешать.
С этим решением в руках она вышла изуправы, словно вышла из мрачного, застоявшегося воздуха в живой ледяной ветер. Ей казалось, что она опять способна дышать.
Она собрала вещи. Желтый халат аккуратно свернула — не из уважения, а потому что он был дорог как доказательство, что она правильно уходит. Халат пахнул плесенью и напомнил ей всё, что она не хочет повторять.
Прощание с Петербургом было коротким. Слишком коротким, чтобы город успел её отпустить, и достаточно коротким, чтобы она не успела передумать.
Она купила билет до первой станции, где поезд переставал выглядеть приличным и начинал походить на комбинацию сарая, склада и человеческого терпения.
Первые восемьсот вёрст поезд был неплох. Даже приличный. Пах тканью сидений, углём, чем-то тёплым и надёжным. Люди были усталые, но мирные.
Но там, где кончались дачи петербургских чиновников, и начиналась настоящая Россия — бесконечная, глиняная, серая — поезд замедлялся, дергался, и из крана в умывальнике вместо воды начинал капать подозрительный кипяток.
Соседи по купе были купцами. Большими, громкими, пахнущими кожей, табаком и коньяком. Они громко спорили о деньгах, о женщинах, и о том, как «зажать гайку» любому встречному мужику, если тот не согласивается на сделку. Вера Игнатьевна старалась не слушать. Она смотрела в окно.
За окном поля сменялись лесами, леса — болотами, болота — чем-то, что не имело названия. Земля выглядела так, как будто сама устала от собственного веса.
На станции «Нижние Заболоты» цивилизация наконец признала своё поражение. Дальше приходилось добираться на телеге. Была ранняя весна. Время, которое в России называлось распутицей. Это не просто грязь. Это философия.
Распутица — это когда земля, кажется, вяло протестует против попыток людей жить на ней. Когда каждый шаг превращается в сделку с природой, и нет гарантий, что сделка будет честной.
Кучер, который встретил Веру Игнатьевну, был худ, сутул и молчалив, как плохая икона, которую забыли протереть. Звали его Филя.
— Долго ли ехать? — спросила она в очередной раз, когда телега завязла до ступицы.
Филя, не поворачивая головы, сплюнул в грязь.
— Смотря как ехать. Если быстро — то долго. А если не торопясь — то быстро.
Это было самое внятное объяснение, которое она получила за всю дорогу.
Путешествие тянулось. Дни смешались в один непрерывный скрип колес, всплески грязи под копытами и редкие голоса проходящих мимо крестьян.
Лес был темный, дома — приземистые. Женщины в платках смотрели на неё без любопытства: просто как на очередную глупость жизни, которая скоро сама себя поправит. Усталый мужик, привалившийся к плетню, увидев извозчика и барышню-врачом, только качнул головой, словно говорил: «Это всё к добру не приведёт».
Но Вера Игнатьевна не унывала. Грязь, запах, унылые лица — всё это было честнее, чем столичная фальшь. Тут, по крайней мере, никто не притворялся. Если человеку плохо — он так и скажет. Если грязь по пояс — никто не будет делать вид, что это лечебная грязь.
К концу вторых суток, когда солнце уже почти село, Филя остановил лошадь.
— Вот, — сказал он. — Река.
Вера Игнатьевна выбралась из телеги. Ноги не слушались, тело ломило. Но воздух был свежий, сырой, пахнущий водой и мокрым деревом.
Перед ней была река — широкая, мутная, с бурным течением. За ней, в сумерках, виднелись силуэты изб. Это и было Заречье.
Но главное — между ней и селом стоял мост. Если, конечно, это можно было назвать мостом.
Старый, серый, деревянный мост висел над водой так, словно держался исключительно на силе привычки. Одна из центральных балок была сломана и свисала в воду, как язык уставшей собаки.
На берегу горел маленький костёр. У костра сидел крупный, небритый мужик. Он грел руки над огнём и время от времени ворчал на реку так, будто та была его двоюродной сестрой, которая ведёт себя неподобающим образом.
Услышав телегу, мужик поднялся. Ростом он был выше, чем следовало человеку, живущему на плохо построенных мостах. Плечи — широкие. Лицо — суровое.
Он посмотрел на Веру Игнатьевну, на телегу, на чемоданы. И спросил низким, как гудок парохода:
— Вы к нам, барышня?
Она кивнула.
Мужик не спешил. Осторожно подошёл к берегу, посмотрел на мост, потом — на неё. Потом снова на мост.
Вера Игнатьевна почувствовала себя чем-то вроде неудачной покупки: вещью, которую принесли домой, открыли, а внутри — не то, что заказывали.
Мужик, наконец, протянул ей руку.
— Милости просим. Я Игнат. А это наш мост. Он сегодня не в духе.
Она взяла его руку, чувствуя мозоли, твёрдые, сухие, как кора дуба.
— Я Вера Игнатьевна Бельских. Ваш земский доктор.
Игнат замер. Он смотрел на неё долго, очень долго, даже слишком долго.
— Доктор? — переспросил он.
— Доктор.
— А мы… ждали Егора, — сказал он так, будто объявлял неприятную новость. — На букву «Е». Бородатого.
Вера Игнатьевна вздохнула.
— Видимо, буква «В» размокла. В распутицу это обычное дело. А бороду… простите, не ношу.
Игнат дважды почесал затылок — сначала от недоумения, потом от уважения. Потом выдохнул.
— Ну что ж… — сказал он, словно ставя точку в споре с самим собой. — Значит, Вера. Главное — что доктор.
Он повернулся к мосту.
— На телеге не поедем, — сказал он. — Он нас не выдержит. Ящик с лекарствами переправим на верёвке. А вас… перенесу.
— Не надо переносить, — сказала она. — Я сама.
Игнат посмотрел на неё так, будто впервые слышал подобную дерзость.
Но Вера Игнатьевна уже подошла к мосту. Сняла перчатки. Проверила сапоги.
Она была уставшая, промокшая, измученная дорогой — и при этом удивительно спокойная.
Потому что впервые за долгое время она делала то, что выбрала сама.
Она шагнула на первое бревно.
Оно жалобно скрипнуло.
Игнат едва удержался, чтобы не схватить её.
— Осторожнее, — буркнул он.
Над рекой стоял холодный ветер, пахнущий горными снегами. Течение ревело под ногами. Бревно вибрировало, словно сердилось на собственную ветхость.
Она шагнула на второе бревно.
И в этот момент почувствовала, что делает шаг не в Заречье, а в новую жизнь — непредсказуемую, опасную, но наконец честную.
Далеко позади, в Петербурге, над жёлтым халатом и подвязанным журналами креслом, хлопнула дверь, которую она больше не откроет.
Впереди был мост, который держался на вере, молитвах и, как казалось ей в эту минуту, на её собственном упрямстве.
Она сделала третий шаг.
И не оглянулась.
Авторские истории
40.4K поста28.3K подписчиков
Правила сообщества
Авторские тексты с тегом моё. Только тексты, ничего лишнего
Рассказы 18+ в сообществе
1. Мы публикуем реальные или выдуманные истории с художественной или литературной обработкой. В основе поста должен быть текст. Рассказы в формате видео и аудио будут вынесены в общую ленту.
2. Вы можете описать рассказанную вам историю, но текст должны писать сами. Тег "мое" обязателен.
3. Комментарии не по теме будут скрываться из сообщества, комментарии с неконструктивной критикой будут скрыты, а их авторы добавлены в игнор-лист.
4. Сообщество - не место для выражения ваших политических взглядов.