Темный рыцарь
3 поста
3 поста
Ночь в Приморске — это не просто время суток. Это проверка на прочность. Когда солнце уходит и город погружается во тьму, просыпаются те, кто боится света. И те, кто этот свет несет.
Мне сорок один. Год 1999-й. Декабрь.
Мороз под тридцать, ветер с залива такой, что кости ломит. Снег скрипит под ногами, как крахмал. Город замер, притих, закутался в белое. Только трубы заводские дымят, только фонари горят тускло-желтым, только тени скользят по стенам.
Я сижу в своем гараже. Топлю печку-буржуйку. Пью чай из жестяной кружки. Снаружи воет ветер, внутри пахнет мазутом и железом. Хорошо.
Был день, когда я думал, что всё кончилось. Что можно жить спокойно, торговать запчастями, ловить рыбу, вспоминать старых друзей. Клоун в тюрьме, Двойное Дно в земле, город свободен.
Я думал, война проиграна. Я думал, война выиграна. Я думал, война кончилась.
Я ошибался.
В тот вечер я сидел у печки, перебирал старые фотографии. Нина, Аркадий, Гордеев, я сам — молодой, в кожаной куртке, с глупой улыбкой. Другие времена.
В дверь постучали. Три удара. Пауза. Два.
Я вздохнул. Отложил фотографии. Взял кочергу — на всякий случай — и открыл.
В дверях стоял Гордеев. Весь в снегу, шапка набекрень, усы заиндевели. Глаза — как у волка, который три дня не ел.
— Здорово, Боря, — выдохнул он облаком пара.
— Заходи, Степан. Простынешь.
Он вошел, затоптал снег, сел на ящик. Протянул руки к печке. Я налил ему чаю, плеснул коньяку из початой бутылки. Он отхлебнул, закашлялся.
— Плохие дела, Боря.
— Рассказывай.
— Он приехал. Сегодня утром. С поездом. Два вагона своих. Занял гостиницу «Приморская», выставил охрану по периметру. Час назад был у мэра.
— Кто?
Гордеев посмотрел на меня. Долго. Тяжело.
— Лом. Помнишь такого?
Я замер. Чай обжег пальцы.
— Лом? Тот самый?
— Тот самый.
Я помнил. Еще бы я не помнил. Лом — это кличка. Настоящее имя — Григорий Маркович Сазонов. В девяностых он держал весь Урал. Его боялись так, что при одном имени у людей подгибались колени. Он не просто убивал — он дробил. Кости, судьбы, города. Говорили, он может взять любой населенный пункт голыми руками, просто потому что люди сами отдадут ему всё — лишь бы не трогал.
В девяносто пятом его взяли. Посадили на двадцать лет. Вышел через четыре — то ли срок скостили, то ли купил всех. Теперь здесь.
— Зачем ему Приморск?
— А ты думал, Клоун просто так сидел? Лом под него копал. Клоун его людьми торговал, пару раз кинул на бабки. Лом вышел — и решил разобраться. Только Клоун уже в тюрьме. Теперь Лом хочет всё. Порт, рынки, заводы. И тебя.
— Меня?
— Ты его людям ночью навалял хорошенько. Он помнит. Он вообще всё помнит.
Я молчал. В печке трещали дрова. Коньяк в кружке отливал янтарем.
— И еще, Боря. Он знает про тебя. Всё знает. Спрашивал: «Где этот ваш ряженый? Я хочу с ним поговорить. Один на один».
— Что сказал?
— Сказал, что ты умер. Ушел в тундру и не вернулся.
— Поверил?
— Нет.
Гордеев ушел. А я сидел и смотрел на огонь. Лом. Вот оно что.
Утром я поехал в центр. Просто посмотреть своими глазами.
Гостиница «Приморская» стояла на главной площади — старая, еще купеческая, с лепниной и колоннами. У входа — двое в черных бушлатах. Не шестерки, нет. Профессионалы. Стоят ровно, смотрят в оба, руки на поясе. Взгляд холодный, цепкий.
Я прошел мимо, не останавливаясь. Краем глаза заметил, как один проводил меня взглядом до самого угла.
На рынке было тихо. Торговцы шептались, оглядывались. Колян-байкер — старый друг, торгует мотоциклами рядом — увидел меня, махнул рукой.
— Боря, ты слышал?
— Слышал.
— Люди говорят, он уже всех перетряс. Порт его, рынки его, мусора его. Крыша теперь одна на всех. Лом дает — Лом берет.
— А люди?
— Люди молчат. Боятся так, что в сортир по ночам ходят с ведром.
Я кивнул. Пошел дальше. Смотрел, слушал. Город боялся. Это чувствовалось в воздухе, как запах гари.
На третий день меня нашли.
Я возвращался с рынка, нес мешок картошки. Из-за угла вышли трое. Встали на пути. Обычные с виду — куртки, шапки, валенки. Но глаза не те. У простых людей глаза другие.
— Борис Николаевич? — спросил один. Лет тридцать, щербатый, с золотым зубом.
— Допустим.
— Григорий Маркович просит вас заехать. Поговорить. По-хорошему.
Я посмотрел на них. Молодые, крепкие, спокойные. Не шелупонь — бойцы. Руки в карманах, но чувствуется: стволы там.
— Передайте Григорию Марковичу: если хочет поговорить, я слушаю. Но пусть приходит сам. Без свиты. Адрес знает.
Я развернулся и пошел. Спиной чувствовал взгляды, но не обернулся.
На следующий день он пришел сам.
Я сидел в гараже, точил нож. Обычное дело — точишь, думаешь, время идет.
Дверь открылась без стука.
Вошел человек.
Росту в нем было под два метра. Плечи — косая сажень. Лицо грубое, тяжелое, будто топором тесали. Нос сломан, скулы как камни, глаза маленькие, глубоко посаженные, смотрят в упор. Ни злобы, ни угрозы — просто сила. Такая сила, от которой у нормальных людей сердце в пятки уходит.
Одет просто: черный свитер грубой вязки, армейские штаны, кирзачи. Шапку снял, держит в руке — лысый, с широким шрамом через весь череп.
— Здорово, Борис, — сказал он. Голос низкий, ровный, как гул трансформатора. — Я Григорий. Можно Лом.
Я не встал. Продолжал точить нож. Лезвие скрежетало по камню.
— Заходи. Раздевайся. Чай будешь?
— Буду.
Я кивнул на табурет. Он сел — табурет жалобно скрипнул, но выдержал. Я налил ему чаю в кружку, плеснул коньяку. Он отхлебнул, поморщился.
— Хороший коньяк. Французский?
— Армянский. Пять звездочек.
— Уважаю.
Молчали. Минута, две. Только ветер выл за стеной и нож скрежетал о камень.
— Ты не боишься меня, — сказал он. Не спросил — констатировал.
— Боюсь. Но страх делу не помощник.
— Это ты в тундре научился?
— В тундре.
Он кивнул. Отхлебнул еще чаю. Смотрел на меня, на стены, на инструменты. Взгляд цепкий, всё замечает.
— Я про тебя много слышал, Борис. Ночной Дозорный. Лупил братву, заступался за слабых. Люди тебя помнят. Даже сейчас, когда ты вроде как тихо сидишь, шепчутся: «Дозорный вернется, Дозорный всех накажет».
— Люди много чего шепчутся.
— Я пришел предложить дело. Город большой, места хватит всем. Мне нужен человек, которому народ верит. Который знает улицы. Который умеет работать по ночам.
— Я торгую запчастями, Григорий Маркович.
— Я заплачу больше. Много больше. Дом купишь, машину, бизнес откроешь. Будешь жить — не тужить.
Я отложил нож. Посмотрел на него в упор.
— Не в деньгах дело.
Он усмехнулся. Не зло — устало, тяжело.
— А в чем? В принципах? Дерьмо все твои принципы, Борис. Посмотри вокруг — бардак, разруха, нищие. Раньше, при Советах, порядок был. Теперь нет ничего. Либо я, либо хаос. Третьего не дано.
— Третье всегда есть.
— Что? Ты со своим геройством? Двойное Дно? Я слышал про него. Хорошая сказка. Жалко мужика — правильный был. Но сказки кончаются. Реальность — это я.
Он встал. Прошелся по гаражу, разглядывая инструменты. Остановился у фотографии на стене — той самой, где мы с Аркадием, молодые, в обнимку.
— Это он?
— Он.
— Лицо страшное. Говорят, кислота?
— Кислота.
Лом кивнул. Помолчал. Потом сказал тихо:
— Я таких уважаю. Которые до конца стоят. Ты тоже такой, Борис. Потому я и пришел сам. Не послал шестерок. Уважаю.
Он повернулся ко мне. Глаза его блеснули в свете печки.
— Месяц даю. Подумай. Будешь со мной — озолочу. Будешь против — сотру в пыль. И не только тебя. Твоих тоже. Сестру твою в Сосновке, племянников. Всех. Ты меня знаешь — я слов на ветер не бросаю.
Он пошел к двери. На пороге обернулся.
— Чай хороший. Спасибо.
Дверь закрылась. Я остался один. В гараже стало тихо — только печка гудела и сердце колотилось где-то в горле.
Месяц. Месяц тишины. А потом — буря.
Месяц пролетел как один день. Я работал, торговал, ловил рыбу. Но каждую ночь выходил на улицы. Не в маске — так, просто ходил. Смотрел. Слушал. Запоминал.
Город менялся на глазах. Люди Лома вросли в улицы, как корни деревьев. Открылись новые ларьки, заработали склады. Портовые краны задвигались быстрее. Лом платил хорошо — это знали все. Кто работал на него, жил лучше других.
Но была и другая сторона. Тех, кто отказывался, находили в канавах. Свидетелей запугивали. Милиция смотрела сквозь пальцы — Лом платил и им. Щедро платил.
На пятнадцатый день я увидел это своими глазами.
Шел ночью через пустырь за вокзалом. Услышал крики. Метнулся в тень, выглянул.
Трое ломовских избивали парня. Молодой совсем, лет двадцать, в рабочей спецовке. Лежал на снегу, закрывал голову руками, а они били — ногами, палками, чем попало.
— Где бабки, сука? — орал один. — Где должок, падла?
Парень мычал, хрипел, но денег у него не было. Я видел это по глазам — не было.
Я шагнул из тени.
— Хватит, — сказал негромко.
Они обернулись. Трое. Здоровые, злые, разгоряченные кровью.
— А ты еще кто? — спросил тот, что с палкой.
— Неважно. Валите отсюда.
Он засмеялся. Шагнул ко мне. Палка свистнула в воздухе.
Я ушел с линии, перехватил руку, дернул. Палка вылетела, он полетел лицом в снег. Второй прыгнул — я встретил его коленом в живот. Третий достал нож, но я выбил нож раньше, чем он успел замахнуться. Потом добавил локтем в челюсть — хрустнуло приятно.
Все трое лежали на снегу, кто стонал, кто молчал. Я наклонился к парню.
— Вставай. Идти можешь?
Он смотрел на меня расширенными глазами.
— Ты... ты кто?
— Иди, — сказал я. — И никому не рассказывай.
Он побежал, спотыкаясь, оглядываясь. А я посмотрел на троих. Тот, с палкой, пытался встать.
— Лому передай, — сказал я. — Скажи: Дозорный передавал привет.
И ушел в темноту.
Наутро город гудел. Лом потерял троих бойцов — не убитых, но униженных. Кто-то шептался про Дозорного. Кто-то крестился. Кто-то просто молчал и боялся радоваться.
Через неделю я ударил снова.
Склад с оружием на окраине. Охрана — шестеро. Я зашел со стороны железной дороги, перелез через забор, снял часового. Потом второго. Потом подложил тротил в штабель ящиков.
Взрыв был такой, что в центре города стекла задрожали. Полнеба озарилось. Люди высыпали на улицы, смотрели на зарево. Лом потерял товара на полмиллиона долларов — может, больше.
Еще через два дня — портовый кран. Главный, самый большой. Я перерезал тросы ночью, когда ветер завывал так, что ничего не слышно. Кран рухнул в воду, подняв волну, которая залила полпричала. Порт встал на три дня.
Лом злился. Это чувствовалось даже сквозь стены. Его люди рыскали по городу, но я уходил. Я знал каждую крышу, каждый подвал, каждый чердак. Я вырос в этом городе.
На двадцать пятый день ко мне пришли.
Не ломовские — свои. Простые люди.
Человек десять собралось в гараже. Рабочие с судоремонтного, рыбаки, даже пара бабок с рынка. Стояли, мяли шапки в руках, переглядывались.
— Борис Николаевич, — сказал старший — дядя Паша с рыбокомбината, я его лет десять знал. — Помоги.
— Чем, дядь Паш?
— Лом наших девок забирает. В притоны. Тех, кто отказывается платить. У Сидорова дочь пропала. У Петровича жена. У Светки с пятого дома — сестра. Милиция молчит. Больше не к кому.
Я смотрел на них. Усталые, затравленные, с красными глазами. Такие не приходят просто так.
— Чем я помогу?
— Ты Дозорный. Мы знаем. Ты можешь.
— Дозорного нет. Был да сплыл.
— А мы верим. Мы помним.
Я молчал долго. Потом кивнул.
— Идите. Я подумаю.
Они ушли. А я достал из сундука маску. Старую, кожаную, с дырой от пули. Десять лет она лежала на дне. Десять лет я думал, что больше не надену.
Надел.
Три ночи я выслеживал. Четвертой — нашел.
Притон помещался в старом бомбоубежище на окраине, возле нефтебазы. Место глухое, темное, ни фонарей, ни людей. Идеальное для такого дела.
Я подобрался со стороны пустыря. Лежал в снегу, смотрел в бинокль. Вход один — тяжелая железная дверь. Сверху вентиляционная шахта, узкая, но я пролезу. В тундре и не такое лазили.
Охрана — четверо. Двое у входа, курят, переминаются с ноги на ногу. Двое внутри, на посту. Часовые меняются каждые два часа.
Я ждал. Час, второй. Мерз так, что зубы стучали, но я терпел. В тундре научился.
В три ночи двое у входа зашли погреться. Я рванул к шахте. Подтянулся, пролез. Темнота, теснота, пахнет сыростью и мазутом. Полз по-пластунски, слышал, как внизу разговаривают.
Вылез в коридоре. Бесшумно спрыгнул. Первый пост — за углом. Я шагнул, ударил ребром ладони по шее — охранник осел бесшумно. Второй обернулся, открыл рот, но я уже был рядом — апперкот в челюсть, хруст, готов.
Дальше — коридор, двери направо, налево. Из-за одной слышны голоса, смех, женский плач. Я толкнул дверь.
Комната. Человек десять. Трое ломовских с автоматами. Остальные — девки. Молодые, перепуганные, в нижнем белье. На нарах — клиенты, двое мужиков, пьяные, злые.
Я вошел. Они обернулись.
— Всем стоять, — сказал я. Голос из-под маски звучал глухо, но твердо.
Один из ломовских дернулся за автоматом. Я метнул нож — рукоять попала ему в лоб, он рухнул как подкошенный. Второй успел вскинуть ствол, но я уже был рядом — выбил, добавил коленом в пах, локтем в затылок. Третий побежал к двери — я догнал в два прыжка, схватил за шиворот, швырнул об стену.
— Я сказал: стоять.
Клиенты замерли. Девки смотрели во все глаза.
— Одевайтесь, — сказал я. — Быстро. И бегом на улицу. По одному, через черный ход. Там направо, через пустырь, к остановке. Никому не останавливаться.
Они бежали. Я считал. Десять, двенадцать, пятнадцать. Последняя, совсем девчонка, лет семнадцати, остановилась в дверях.
— Дяденька, а вы кто?
— Беги, — сказал я. — Не оглядывайся.
Она побежала.
Я поднял автомат одного из охранников. Вышел в коридор. Сзади застонал тот, которого я швырнул об стену. Я не обернулся.
На улице завыла сирена. Ломовские подняли тревогу. Я рванул через пустырь, пули свистели над головой, но я бежал. В тундре я научился бегать так, что волки отставали.
Ушел.
Утром город гудел. Двадцать три девки вернулись к родителям. Лом потерял точку, четырех бойцов и лицо. Говорили, он крушил всё в своем кабинете. Говорили, он поклялся найти меня и убить своими руками.
Я сидел в гараже, пил чай. Гордеев пришел через час.
— Ты с ума сошел, Боря, — сказал он. — Лом рвет и мечет. Он людей своих построил, сказал: «Найти Дозорного за три дня, или всех по стенке поставлю».
— Пусть ищет.
— Он найдет. У него глаз везде.
— Не найдет. Я знаю этот город лучше, чем он свой карман.
Гордеев покачал головой. Посидел, покурил, ушел.
А через два дня они нашли.
Я возвращался с рынка вечером. Подошел к гаражу — и замер. Дверь выбита. Внутри — погром. Инструменты разбросаны, печка опрокинута, фотографии порваны. На стене кровью написано:
«Ты труп. Лом».
Я стоял и смотрел. Сердце колотилось, но не от страха. От злости. Холодной, тяжелой, как тот самый лом, которым его прозвали.
Они тронули мое. Теперь мой черед.
Я знал, где его искать. Лом каждую пятницу ужинал в ресторане «Парус» на набережной. Второй этаж, окна во всю стену, вид на море. Охрана — двенадцать человек, все профессионалы. Плюс личная прислуга, плюс техника.
Я готовился три дня. Выследил всех, запомнил маршруты, нашел слабые места. В пятницу, в шесть вечера, я был на месте.
Ресторан стоял на самом берегу. Рядом — стройка, новый причал заливали бетоном. Краны, леса, бетономешалки. Идеально.
Я зашел через стройку. Перелез через забор, проскользнул мимо охраны — они смотрели в другую сторону. Поднялся по лесам на уровень второго этажа. Замер, слушал.
В ресторане играла музыка. Голоса, смех, звон посуды. Лом ужинал с людьми.
Я ждал. Час, два. Мерз, но терпел.
В девять вечера гости начали расходиться. Я насчитал пятерых. Потом еще троих. Остался Лом и двое охранников.
Я спустился по лесам, перепрыгнул на пожарную лестницу. Поднялся к окну. Заглянул.
Лом сидел за столом один. Перед ним — бутылка коньяка, тарелка с фруктами, пепельница полная бычков. Он смотрел на море и думал о чем-то своем. Охранники стояли у дверей.
Я рванул окно. Влетел внутрь.
Охранники дернулись, но я был быстрее. Первому — нож в плечо, второму — приклад автомата в лицо. Упали оба.
Лом даже не шелохнулся. Сидел, смотрел на меня. В глазах — ни страха, ни удивления. Только усталость.
— Здорово, Дозорный, — сказал он. — Ждал тебя. Садись, выпей.
Я не сел. Подошел ближе. Автомат смотрел ему в грудь.
— Ты тронул мое, Лом. Мой дом, мои вещи. За это платят.
Он усмехнулся. Налил коньяку в рюмку, выпил залпом.
— Я тронул твой гараж, Борис. А ты тронул мой бизнес. Склад, кран, притон. Мы квиты.
— Нет. Ты угрожал моей семье.
— Не трогал я твою семью. Слово дал — не трону. Пока ты со мной воюешь, а не с бабами, семья твоя цела будет. Я свое слово держу.
Я смотрел на него. Он не врал. Это чувствовалось.
— Тогда зачем гараж?
— Чтобы ты пришел. Чтобы поговорить. По-мужски, без лишних.
Он встал. Медленно, тяжело. Подошел к окну, встал спиной ко мне.
— Ты сильный, Борис. Я таких мало видел. Но война наша никому не нужна. Ни городу, ни людям, ни нам с тобой. Я предлагаю мир.
— Какой мир?
— Ты уходишь в тень. Насовсем. Исчезаешь. А я даю слово: город не трону. Будут порядок, работа, деньги. Люди вздохнут свободно. И твои — сестра, племянники — будут жить спокойно. Золотом осыплю, если хочешь.
Я молчал. Ветер выл за окном.
— А если не уйду?
— Тогда завтра утром Сосновка проснется без твоей сестры. Послезавтра — без племянников. А через неделю — без тебя. Я не шучу, Борис. Я никогда не шучу.
Я шагнул к нему. Вплотную. Он даже не дрогнул.
— Ты проиграешь, Лом. Потому что я не один.
— А кто с тобой? Город? Эти бараны? Они за тебя пальцем не пошевелят. Сдадут при первой возможности.
Я достал монету. Старый рубль, с двумя орлами. Подкинул высоко в воздух.
Лом смотрел на нее, не понимая.
— Это что, судьбу мою решаешь?
— Нет. Свою.
Монета упала мне в ладонь. Орел.
Я убрал ее в карман.
— Я ухожу, Лом. Но запомни: если тронешь моих — я вернусь. И тогда монету кидать не буду.
Я развернулся и пошел к окну.
— Стой, — сказал Лом.
Я обернулся.
— Ты правда веришь в эту хрень? В монетку, в судьбу?
— Верю.
— Зря. Судьбы нет. Есть только мы. И сила.
Я посмотрел на него долгим взглядом.
— Прощай, Григорий Маркович.
И прыгнул в окно.
Я упал на леса, перекатился, побежал. Сзади заорали, засвистели пули, но я уже нырнул в темноту стройки. Краны, бетон, арматура — я знал это место как свои пять пальцев.
Уходил долго, петлял, заметал следы. Только к утру добрался до гаража — вернее, до того, что от него осталось.
Сидел на развалинах, смотрел на рассвет. Солнце вставало над заливом красное, огромное, холодное.
Потом пошел на пирс. Долго сидел, смотрел на воду. Думал о Ломе, о городе, о людях.
Он был прав. Один я ничего не сделаю. Но и он не прав. Судьба есть. Просто она не в монетке. Она в людях.
Вечером ко мне пришли. Много людей. Рабочие, рыбаки, торговки с рынка, даже пацаны с района. Стояли молча, смотрели.
— Борис Николаевич, — сказал дядя Паша. — Мы с вами. Что делать — скажите.
Я смотрел на них. Обычные лица, усталые, но твердые.
— Завтра, — сказал я. — Завтра скажу.
Они разошлись. А я остался один. Достал монету. Подкинул высоко в небо.
Она упала в снег. Орел.
Я улыбнулся.
---
Наутро над Приморском встало солнце. Город просыпался, дымили трубы, шли люди на работу. А в гараже на окраине я точил нож и ждал ночи.
Война продолжалась.
Но теперь я знал: я не один.
Туби сонтинуед…
Север не отпускает тех, кто однажды познал его дыхание. Он может отпустить тело, но душу — никогда. Душа остается там, среди снегов и молчания, и ждет своего часа.
Сорок лет. Возраст, когда мужчина уже знает цену всему: деньгам, дружбе, женщинам. Знает, но продолжает жить. Потому что жить — это единственное, чему стоит учиться.
Меня зовут Борис Николаевич. Для тех, кто помнит старые времена, я — Ночной Дозорный. Для остальных — просто Боря, чудак, который десять лет прожил в тундре, а теперь вернулся и торгует запчастями на рынке.
Десять лет. Считай, целая жизнь.
Год 1998-й. Сентябрь. Приморск.
Я вернулся весной. Сошел с поезда на вокзал, где когда-то ловил бандитов, и ничего не узнал. Кругом реклама, ларьки, новые машины, люди в ярких куртках. Девяностые кончились, страна стала другой. А я остался тем же.
Поселился в старом районе, снял гараж, открыл торговлю запчастями. Дело пошло. Люди тянулись — не столько за железками, сколько за словом. Я умел слушать. Этому тундра научила: если молчишь достаточно долго, люди сами рассказывают тебе всё.
Вечерами сидел на пирсе, смотрел на залив, вспоминал. Там, за горизонтом, осталась моя прошлая жизнь. И люди, которых я любил.
Нины нет. Аркадия нет. Клоун, говорят, стал большим человеком. Владеет половиной города. В газетах портрет печатают. Уважаемый человек.
Я не судил. Кто я такой, чтобы судить? Я просто хотел покоя.
Покой — это единственное, чего у меня никогда не будет.
В тот вечер я сидел в гараже, перебирал карбюратор от «Тойоты». За окном моросил дождь, фонарь качался на ветру, и было в этом что-то до того домашнее, уютное, что я почти поверил: всё позади.
В дверь постучали. Три удара. Пауза. Два.
Я замер. Этого стука я не слышал десять лет. Его не могло быть. Его не должно было быть.
— Входи, — сказал я. Голос мой звучал ровно, хотя внутри всё сжалось.
Дверь открылась. Вошел Гордеев.
Он постарел. Сильно постарел. Седой, сгорбленный, в дешевом плаще, с которого текла вода. Но глаза остались те же — волчьи, цепкие, никогда не знающие покоя.
— Здравствуй, Боря, — сказал он.
— Здравствуй, Степан. Садись. Чай будешь?
— Не до чая.
Он сел на ящик, закурил. Я ждал. В тундре я научился ждать.
— Он вернулся, Боря.
— Кто?
— Тот, кого прозвали Двойное Дно. Я сам видел. Вчера на оптовой базе. Трое людей Клоуна. Он вышел из темноты, достал монету. Старый рубль. Орёл — живи. Решка — умри.
Гордеев замолчал. Я слышал, как стучит дождь по крыше гаража.
— И что?
— Монета упала решкой. Они начали стрелять друг в друга. Потому что знали: если решка — приговор не обсуждают. Первый выстрелил во второго, второй — в первого, третий — в себя. А он стоял и смотрел. Потом ушел.
Я молчал долго. Потом спросил:
— Аркадий?
— Не знаю, Боря. Может, Аркадий. Может, кто другой. Но он зовет тебя.
— Откуда знаешь?
— Он сказал. Передал: «Скажи Дозорному, что я жду. На старом месте».
Я смотрел на свои руки. Руки были спокойны. Десять лет в тундре научили меня одному: паниковать бесполезно. Паника — это смерть. Там, на Севере, ты либо держишь себя в руках, либо замерзаешь.
— Хорошо, — сказал я. — Я приду.
Гордеев ушел. А я остался сидеть в тишине, глядя на дождь за окном.
Утром ко мне пришли другие.
Я как раз открывал гараж, когда к воротам подкатил черный джип. Из него вышли двое — в хороших костюмах, при галстуках. Не бандиты, нет. Такие ходят в офисы и говорят по телефону с важным видом.
— Борис Николаевич? — спросил один.
— Допустим.
— Владимир Сергеевич просит вас заехать. Поговорить.
Владимир Сергеевич. Клоун. Когда-то мелкий жулик с кривой рожей, теперь — уважаемый человек, меценат, благодетель. Я слышал о нем. Весь город слышал.
— Зачем?
— Не знаю. Он сказал: передайте, что старые долги надо отдавать.
Я подумал. Отказываться бесполезно. Если Клоун зовет — значит, придет сам. А мне не нужно, чтобы он приходил. Мне нужно, чтобы он оставил меня в покое.
— Ладно. Поехали.
Офис Клоуна помещался в новом здании у порта. Стекло, бетон, пальмы в кадках. Секретарша с ногами от ушей. Кофе-машина. Все как у людей.
Сам Клоун сидел в кресле у окна. Вид на море открывался — закачаешься. Он постарел, обрюзг, но глаза остались те же: пустые, холодные, с бесовским огоньком на дне.
— Боря! — воскликнул он, вставая и протягивая руку. — Сколько лет! Садись, дорогой. Кофе? Коньяк? Девочек?
Я не взял руку. Сел в кресло напротив. Смотрел на него.
— Чего хотел, Володя?
Он усмехнулся. Сел обратно. Отхлебнул кофе из тонкой чашки.
— Ты слышал, кто объявился?
— Слышал.
— Твой дружок. Двойное Дно. Он мне мешает, Боря. Очень мешает.
— Я тут при чем?
— При том, что ты единственный, кто может до него достучаться. Передай: я хочу мира. Дам денег. Помогу уехать. Хочет в Москву — в Москву, хочет за границу — за границу. Пусть только уйдет.
Я смотрел на него и видел: он не шутит. Он действительно боится. Но боится не смерти — боится потерять власть. А это хуже. Тот, кто боится потерять власть, способен на всё.
— А если не уйдет?
— Если не уйдет — будет война. И в этой войне, Боря, пострадают не он и не я. Пострадают простые люди. Ты этого хочешь?
Он умел говорить правильные слова. Всегда умел.
— Я поговорю, — сказал я.
— Поговори. И помни: время не ждет.
Я вышел из офиса и долго стоял на набережной, глядя на море. Солнце садилось в воду, чайки кричали, пахло рыбой и солью. Хорошо.
Завтра я пойду на старый хлебозавод.
Завтра я увижу его.
Хлебозавод стоял на окраине, там же, где десять лет назад. Еще более заброшенный, еще более черный. Стекла выбиты, двери сорваны, внутри пахло плесенью и крысиным пометом.
Я шел по темным цехам, и каждый шаг отдавался эхом. Фонарик я не включал. В тундре я научился видеть в темноте.
— Ты пришел.
Голос из темноты. Скрипучий, как ржавая дверь. Я остановился.
— Пришел.
Из тени шагнула фигура. Высокая, широкая в плечах, в длинном плаще. Капюшон скрывал лицо. Руки висели вдоль тела. В правой руке тускло блеснула монета.
— Здравствуй, Боря.
Он поднял голову. Капюшон упал.
Я смотрел на него и молчал. Лица не было. Вернее, оно было, но такое, что лучше бы не было. Кожа стянута, оплавлена, один глаз заплыл, второй — живой, яркий, безумный — смотрел на меня в упор.
— Аркадий...
— Нет. Аркадий умер. Там, в воде. А это — Двойное Дно.
Он шагнул ближе. Я не двинулся.
— Ты долго прятался, — сказал он.
— Я не прятался. Я жил.
— В тундре?
— В тундре. Десять лет.
— Холодно?
— Холодно. Но честно.
Он усмехнулся. Страшная усмешка на страшном лице.
— Честно... Ты знаешь, Боря, что такое честность? Это когда у человека есть выбор. Я даю им выбор. Орел — живи. Решка — умри. Честнее не бывает.
— Это не выбор, Аркадий. Это убийство.
— Это суд. Суд, которого нет в этом городе. Посмотри вокруг — кого судят? Кого наказывают? Клоун строит стадионы, а люди, которые потеряли всё, гниют в подвалах. Где справедливость?
Я молчал. Спорить с ним было бесполезно. Он сошел с ума — сошел давно, в ту ночь, когда кислота сожрала его лицо.
— Клоун прислал меня, — сказал я. — Он предлагает мир. Деньги. Уезжай — и все забудут.
— А ты? Ты тоже хочешь, чтобы я уехал?
— Я хочу, чтобы ты перестал убивать.
Он посмотрел на меня долгим взглядом. Потом подкинул монету высоко в темноту. Она блеснула, перевернулась несколько раз и упала ему в ладонь.
— Хочешь узнать свою судьбу? — спросил он.
— Нет.
— Правильно. Не надо. Потому что я не буду ее решать. Ты — единственный, кого я не трону никогда. Ты спас меня тогда. Ты дал мне шанс.
Он спрятал монету.
— Передай Клоуну: я не уйду. И передай: я иду к нему. Скоро. Очень скоро.
Он развернулся и исчез в темноте. Бесшумно, как зверь.
Я стоял один в пустом цехе, и сердце мое колотилось где-то в горле.
Клоун выслушал меня спокойно. Кивнул. Сказал: «Жаль». И отпустил.
Я думал, на этом всё. Я ошибался.
Через три дня я пришел на рынок и увидел черный дым. Мой ларек горел. Полыхал так, что тушить было бесполезно. Вокруг стояли люди, смотрели, никто не лез.
— Кто? — спросил я у Коляна-байкера.
— Люди Клоуна, — шепнул он. — Ночью приехали, облили бензином. Ты это, Боря, вали отсюда. Они тебя предупредили.
Я поехал к Клоуну. Прорвался через охрану. Влетел в кабинет.
— Ты зачем спалил мой ларек?!
Он сидел в кресле, спокойный, как удав. Улыбался.
— Ты не справился, Боря. Я просил поговорить. Ты поговорил. А результата нет. Значит, ты плохо старался.
— Это бизнес был! Моя жизнь!
— Жизнь? — он поднял бровь. — Ты хочешь поговорить о жизни? Хорошо. У тебя есть сестра в Сосновке. Двое племянников. Славные ребята, я слышал.
Я замер.
— Если через неделю Двойного Дна не будет, Боря, с ними что-нибудь случится. Не по моей вине, конечно. Просто время сейчас такое — опасное. Сам понимаешь.
Я шагнул к нему. Охранники перегородили путь.
— Выведи его, — сказал Клоун. — И запомни, Боря: неделя.
Я вышел на улицу, и меня вырвало. Прямо на асфальт, при всех. От бессилия. От злости. От страха.
Я пришел на хлебозавод в ту же ночь.
Аркадий сидел на своем месте, вертел монету. Ждал.
— Он угрожает моей семье, — сказал я.
— Я знаю.
— Откуда?
— Я всё знаю, Боря. Я слежу за ним давно. Очень давно.
— Помоги мне.
Он поднял на меня глаза. В них было что-то странное — не безумие, не злоба. Что-то другое.
— Я помогу. Но ты должен сделать кое-что для меня.
— Что?
— Прийти завтра на площадь. На митинг Клоуна. И просто стоять. Смотреть. Остальное сделаю я.
Я смотрел на него и видел: он знает, что делает. Он все просчитал.
— Хорошо, — сказал я. — Приду.
День выдался солнечный, теплый, совсем не сентябрьский. Площадь перед Домом культуры заполнилась людьми. Клоун подготовился основательно: флаги, шарики, оркестр, бесплатная водка в палатках. Он стоял на трибуне в белом костюме, сиял, улыбался, махал рукой.
Я стоял в толпе. Рядом Гордеев. Чуть поодаль — Колян с пацанами. Мы ждали.
Клоун начал речь. Говорил красиво — про будущее, про развитие, про то, как он любит этот город. Люди хлопали. Кричали «ура!». Шарики взлетали в небо.
И вдруг тишина.
Он шел через площадь. Медленно, не спеша. В старом плаще, с капюшоном на голове. Люди расступались перед ним, как вода перед носом корабля. Кто-то ахал, кто-то крестился, кто-то просто замирал.
Он подошел к трибуне. Охрана дернулась, но он поднял руку — и они замерли. Не от страха — от чего-то другого. От того, что было в его глазах.
— Здравствуй, Владимир Сергеевич, — сказал он громко, на всю площадь. Голос его скрипел, как несмазанная лебедка. — Я пришел судиться.
Клоун побелел. Улыбка сползла с лица.
— Охрана! — заорал он. — Взять его!
Никто не двинулся.
— Твои люди не тронут меня, — сказал Аркадий. — Потому что они знают: я не убиваю. Я даю выбор. И сегодня я даю выбор тебе.
Он достал монету. Старый рубль, стертый до блеска.
— Орел — ты уходишь из города навсегда. Решка — остаешься здесь. Навсегда.
Клоун смотрел на монету, и в глазах его был настоящий ужас. Не тот, для публики. Тот, от которого волосы встают дыбом.
— Не надо... — прошептал он.
— Выбирай, — сказал Аркадий. И подкинул монету.
Она взлетела высоко в небо, перевернулась много раз, поймала солнце и упала в пыль.
Все смотрели на нее.
Решка.
Клоун рванул с места. Он бежал через толпу, расталкивая людей, а за ним никто не гнался. Он добежал до края площади, выхватил пистолет и обернулся.
— Я не проиграл! — заорал он. — Я вас всех!
Он выстрелил в Аркадия. Раз. Два. Три.
Аркадий пошатнулся, но устоял. Пули вошли ему в грудь, а он стоял. И улыбался.
— Ты проиграл, — сказал он. — Потому что я уже мертв. Давно.
И тогда я рванул вперед.
Клоун увидел меня, направил пистолет, но я был быстрее. Десять лет в тундре — это десять лет охоты. Я знал, как подойти к зверю.
Я ударил его. Один раз. Тяжело. Он упал, пистолет отлетел в сторону. Толпа навалилась, скрутила его.
Я подбежал к Аркадию. Он лежал на земле, и кровь текла из трех ран, заливая пыль.
— Зачем? — спросил я. — Зачем ты подставился?
— Затем, — прошептал он, — что он должен был выстрелить. При всех. Чтобы все видели, кто он на самом деле. А кто я... уже неважно.
Он достал монету. Протянул мне.
— Возьми. Здесь обе стороны — орел. Я переделал. Давно. Чтобы знать... что надежда есть. Всегда.
Он умер у меня на руках. Толпа стояла вокруг молча.
Клоуна увезли. Его люди разбежались. Город вздохнул свободно — в первый раз за много лет.
Я похоронил Аркадия на старом кладбище, рядом с Ниной. Пришли немногие — те, кто помнил. Гордеев, Колян, несколько старых знакомых. Поставили простой деревянный крест. Без имени. Он сам так хотел.
— Что скажешь, Боря? — спросил Гордеев, когда все разошлись.
— Скажу, что он был прав. Надежда есть. Даже когда кажется, что всё кончено.
Я достал монету. Подкинул высоко в небо. Она блеснула на солнце, упала в траву.
Я даже не посмотрел, что выпало. Потому что знал: орел.
П.С.
Осень стояла золотая, тихая. Над заливом кричали чайки, пахло морем и рыбой. Я сидел на пирсе и смотрел на воду.
Сорок лет — хороший возраст. Еще всё впереди.
Монета грела карман. Теплая, как рука друга.
Потому что человек жив, пока он помнит. А я помнил всё.
Меня зовут Борис Николаевич Уваров. Для своих — просто Борька-«Сова». Для отдела кадров завода «Красный Октябрь» — инженер-наладчик. А для тех, кто шастает ночами по крышам Приморска… Впрочем, меня здесь быть не может. Меня не существует в сводках.
Мой отец был академиком, светилом физики. Он строил этот город. В смысле, не эти обшарпанные стены, а его душу. Но у нашего государства свои понятия о душе. Когда он отказался подписать какой-то донос на своего коллегу, его исключили из партии, выгнали из института и отправили «инженером по технике безопасности» на тот самый химкомбинат, который он сам когда-то проектировал.
А через год там «случайно» рвануло.
Я не знаю, кто нажал на кнопку. Милиция сказала — халатность. Партийные шишки сказали — «так надо». Но я видел лица людей, которые пришли к нам после похорон. Они не скорбели. Они проверяли, не осталось ли у отца компромата.
Я уехал. Говорят, десять лет в Афгане меняют человека. Врут. Человека меняет не война, а возвращение с войны. Когда ты знаешь, как пахнет смерть, а вокруг тебя люди спорят за колбасу по талонам и боятся сказать лишнее слово в телефонную трубку.
Я вернулся в Приморск богатым. Официально — валютный спекулянт, фарцовщик, цеховик. Для КГБ — «элемент». На самом деле я просто выучился считать чужие слабости. Но каждую ночь я надевал бронежилет, маску и выходил на улицы.
Меня прозвали «Ночной Дозорный». Поначалу надо мной смеялись. «Ряженый», — плевали вслед блатные. Но когда я сдал в КГБ банду «Скопинских» с поличным (подбросив им стволы и вызвав наряд), смеяться перестали.
В городе появилась надежда. Новый следователь прокуратуры, Аркадий Рубцов. Молодой, красивый, с правильным выговором. Он не брал взяток. Он сажал воров в законе пачками, и даже партийные боссы его побаивались. Пресса называла его «Белым мундиром».
Я знал, что рано или поздно такой человек привлечет внимание тех, кто сидит в тени.
И тень пришла.
Его звали Петух. Нет, не по-тюремному, хотя сидел он много. За глаза его звали Клоун. Худой, с вечно мокрыми волосами и шрамом от уха до уголка губ. Он не просил денег. Он говорил: «Хочешь увидеть, как треснет этот ваш совок?»
Он начал с того, что убил управляющего трестом столовых. Прямо в кабинете, заставив его перед смертью съесть собственную премиальную икру ложкой. Потом — взорвал автобус с партийными функционерами, ехавшими на банкет. Он не скрывался, он оставлял записки: «Дозорный, выходи. Поиграем».
Клоун поймал меня на моей же гордости. Он ворвался в горком партии во время награждения Рубцова. Люди в милицейской форме (смесь ОМОНа и ряженых бандитов) перестреляли охрану. Клоун приставил нож к горлу Нины, моей бывшей невесты, которая работала секретарем у Рубцова.
Он дал мне адреса. Два. Сказал: «Твой мусор Рубцов на химкомбинате. Твоя баба на хлебозаводе.
Я ломанулся на хлебзавод. Но на нем оказался Аркадий. Вытащил его из цеха за секунду до взрыва. Но кислотная волна от разорвавшейся емкости попала ему в лицо. Когда он закричал и схватился за щеку, я увидел, как кожа сползает с его черепа, обнажая кость.
А Клоун, сука, отвез Нину на химкомбинат.
Она погибла.
Аркадий выжил. Но лицо его стало похоже на восковую маску, стянутую с черепа. Врачи в военном госпитале сделали что могли, но жить с таким лицом — значит умереть внутри.
Он вышел через месяц. Я нашел его в подвале заброшенного общежития. Он сидел за столом, пил разведенный спирт и подкидывал советский рубль. На одной стороне — герб, на другой — цифра 1.
— Смотри, Боря, — прошепелявил он обожженным ртом. — Раньше судьбу решали в Кремле. А теперь — вот она. Орёл — ты жив. Решка — ты труп. Справедливость?
Он стал мстить. Всем, кого считал виноватым: ментам, что не успели, свидетелям, что промолчали, врачам, что его лечили. Его прозвали «С двойным дном ». Партийные боссы, которые раньше его боялись, теперь молились, чтобы он не пришел к ним с этой монетой.
А Клоун тем временем захватил речной вокзал и два парома с людьми. Один — с партийной номенклатурой и интеллигенцией, другой — с уголовниками, которых этапировали в колонию. Он дал каждому детонатор и сказал: «Взрывайте друг друга к полуночи, или я вас всех утоплю в Неве».
С Двойным Дном нашел семью моего друга, майора милиции Гордеева. Он приставил пистолет к голове его сына, маленького пацана. Я ворвался туда, сбил его с ног, но он упал неудачно. Насмерть.
Я стоял над телом Аркадия Рубцова, Белого мундира, героя, которого обожал город.
В дверях стоял майор Гордеев.
— Что будем делать, Борис Николаевич? — спросил он тихо.
Я посмотрел на монету, зажатую в руке мертвого прокурора. Орёл.
— Если они узнают, что он стал убийцей, — сказал я. — Если они узнают, что «Белый мундир» стрелял в детей, город захлебнется. Клоун выиграет.
— А что скажем?
— Скажем, что это был я. Скажем, что Ночной Дозорный застрелил прокурора и сбежал.
Гордеев кивнул. Ему было больно, но он понимал.
Я вышел на крышу. Внизу выли сирены, люди Клоуна сдавались, потому что ни один паром так и не взорвал другой. Даже уголовники не нажали кнопку.
Я смотрел на город. Они будут искать меня. Меня объявят врагом народа. Прокурор Рубцов останется героем. А я... я стану тенью.
Потому что этот город заслужил правду. Но правда иногда убивает надежду. А надежда — это единственное, что у них есть.
Я шагнул в темноту.
---
Внизу, у подъезда, мальчишка лет десяти спросил у милиционера:
— Дяденька, а правда, что Дозорный — плохой?
Милиционер, старый служака с седыми висками, посмотрел на разбитую луну.
— Иди домой, пацан. Поздно уже.
— А Рубцов? Говорят, он настоящий герой?
— Да, — вздохнул милиционер. — Он был настоящим.