Рок эбаут
Москва украшена к Первомаю, на домах полощутся красные знамёна и транспаранты. "Мир! Труд! Май!" Сейчас молодежь смотрит на такое свысока, но если разобраться, что ещё человеку надо? Живи, работай, радуйся жизни и мирному небу, встречай весну, дыши полной грудью. Иначе и быть же не может. Почему этого должно быть мало? Почему человек всегда хочет больше? Бабушка рассказывала, как в войну хлеб из опилок и картофельных очисток пекли, да и того в волю не было. Сейчас всего в избытке, но нужна, оказывается, ещё и свобода быть собой. А как это — быть собой? Вот я, Гошан, иду по весенней Москве куда ноги несут, разве я не свободен? Или я чего-то не понимаю?
Жёлтые фонари отражаются в реке. Река замерла как полотно из чёрного стекла и совсем не похожа на бурлящую, с пенными водоворотами, какой она была тогда, тридцать первого марта. Нахожу то самое место, трогаю перила. Синеволосая останавливается рядом. Она давно уже идет поодаль, оставляя на асфальте мокрые рифленые следы крохотных ботиночек. Честно сказать, никогда вот так не гулял с девчонкой по вечерним улицам. Всегда представлял, как это будет. Думал, что наберусь смелости, приглашу Светку. Мы будем долго сидеть рядом в электричке, сходим в кино и пойдем гулять. Я куплю мороженого, а потом возьму её за руку. Но и так хорошо, хоть я и не могу взять за руку синеволосую или даже поболтать. Привык к ней. Раньше боялся её прихода, а теперь боюсь, что она больше не придет.
Смотрю на воду, облокотившись на ограждение моста. Девчонка становится рядом и тоже смотрит вниз, потом машет ладошкой прямо перед моим носом.
—Ты че? — спрашиваю. Она нетерпеливо топает ножкой. Что-то хочет мне сказать, но не может. —Хочешь, чтобы я прыгнул?
Отрицательно качает головой. Злится, что не понимаю. Кивает куда-то себе за спину.
—Идти? Туда? — строит рожицу, мол, ну, наконец-то, дошло и одновременно — как можно быть таким дебилом?
—Ну, пошли, — соглашаюсь. И мы идем.
С моста спускаемся на Дмитрова, сворачиваем в какой-то переулок, петляем по дворам. Переулки пахнут прибитой дождем пылью, а дворы сиренью и тополем. Синеволосая идет быстро, нетерпеливо оглядывается, торопит, я едва за ней поспеваю.
Из подворотни слышатся чьи-то голоса и глухие удары. Девчонка ныряет туда, в арку, освещённую тусклой, забранной в сетку, лампой, и я вбегаю следом.
На асфальте, согнувшись пополам, лежит тощий пацан в косухе. Над ним трое. Один пинает стонущее тело, норовит попасть в голову. Другой присел на корты, выворачивает карманы пацана. Третий достаёт гитару из чехла и уже собирается на неё прыгнуть.
—Богатенький Буратино. Пятнадцать сорок. Гуляем, братва! — сидящий заканчивает пересчитывать деньги, сует их в карман брюк и хлопает лежащего по щеке: — Ты ж не против, нет? Делиться надо. — Продолжает он обыск.
—Эй, пацаны, — окликаю я. У меня от такой картины, аж переворачивается всё внутри, — Нехорошо втроем-то на одного. Неправильно как-то.
—А те чё? Больше всех надо? Гуляй куда шёл.
Парни старше меня, им лет по восемнадцать-девятнадцать. Тот, что с гитарой вообще амбал. Ну так-то и я не из мелких. Внутри закипает злоба.
—Оставьте пацана.
—Ты вообще кто такой? Смотрю, тебе сегодня уже прилетело? Иди мимо, целее будешь. — Амбал бросает гитару и подходит ко мне.
—Я никто. Гошан из Люберец. И ты мне не указ.
—Это ваши сегодня фашиков на Пушке разогнали? Красавцы!
—Наши, — говорю, — а теперь ноги в руки и ходу.
—Дак ты ж любер! — к разговору присоединяется тот, который только что шмонал избитого нефора. — А это, — он показывает пальцем на лежащего, — это металлист. Вы же против них.
Да, я любер. И мы не против металлистов, но этого я, конечно, объяснять им не буду. Мы против нечисти и мрази, которая расплодилась по всей земле и позорит страну. Да, нам не нравятся те, кто хочет выделяться на общем фоне, думая, что для этого достаточно обвешаться железками и орать тупые лозунги. Но ещё больше нам не нравятся те, кто втроем на одного в тёмной подворотне, кто топчет упавшего, а потом выворачивает карманы поверженной жертвы. И мне не о чем больше с ними говорить. Иначе и быть не может. Мельком замечаю мою синеволоску, склонившуюся над окровавленным нефором, подмигиваю ей и бью первым.
От первого же пропущенного удара расходится порез на брови, и глаз заливает кровью. Вытирать некогда, их трое, и я не успеваю уворачиваться. Бью, и воришка оседает на землю у мусорных баков. Из темноты тянется бледная мокрая рука и вытирает кровь с моего лица. Второго бью головой в переносицу, и он опирается о кирпичную стену арки. Третий, амбал, достаёт нож. Пытаюсь выбить и не успеваю. Чувствую резкую боль в боку, потом становится горячо. Свет фонаря пляшет, асфальт резко надвигается на меня. Я отключаюсь.
Из темноты меня выдергивают удары по лицу. Низ живота тянет, будто мои кишки медленно наматывают на какую-то катушку. Надо мной склонилось пацан с сосульками намокших в крови волос. Тормошит меня, по щекам текут слезы.
—Слышь, любер, ты это, потерпи. Не умирай. Сейчас скорая приедет. Ну, я тебя прошу, только не умирай. — Надо же, не убежал. Скорую вызвал.
Мне очень холодно, одежда напиталась какой-то влагой.
Рядом с волосатиком прямо на грязном асфальте сидит девчонка. Глаза грустные-грустные. Пытаюсь улыбнуться и прошептать:
—Не ссы, малая, прорвемся. — Но онемевшие губы не слушаются. Мне жаль, что я не знаю её имени. Отключаюсь.
—Наташа, меня зовут Наташа. Вставай, чего разлегся? — голосок звенит как колокольчик.
Открываю глаза. Лежу на какой-то заросшей мелкими синими цветами поляне. Светит солнце, птицы поют и все вокруг такое яркое-яркое и праздничное. Встаю, оглядываюсь. За цепью невиданных цветущих деревьев сверкает вода. Наташка берёт меня за руку, рука у неё теплая, нежная и такая маленькая, что мне страшно сжать пальцы и нечаянно её раздавить.
—Побежали? — спрашивает она, лукаво склонив голову к плечу.
И мы бежим к воде. Скидываем по дороге одежку и ботинки, оставшись в одних майках. Вода теплая и прозрачная, мы резвимся и дурачимся, а когда надоедает идем собирать землянику. Потом приходит вечер. Солнце опускается за вершины сосен на дальнем берегу, мы с Наташкой сидим рядышком и она рассказывает мне всякое, чего я никогда не знал и о чем не задумывался. Спим на поляне с синими цветами, укрывшись моей курткой, а утром опять идем купаться. Так проходит день за днём, и я счастлив. Это не какие-то там пузырьки, а бурный горный поток, который пронзает насквозь, вымывая все ненужное, оставляет после себя упоительную радость.
Однажды я засыпаю на поляне, а просыпаюсь в другом месте. Здесь тоже солнечно. Свет заливает комнату, отражаясь от белых стен.
—Наконец-то. — надо мной склонился усатый мужик в белом колпаке. Врач, понимаю я. — С возвращением, Георгий. Тебя уже заждались.
Дверь открывается и в палату вваливается целая толпа. Здесь все — мамка, Аленка, Бык, ребята из качалки, Светка и даже какой-то тощий волосатый чертенок. Волосатого никто не гонит, и я вспоминаю, что это тот пацанчик, что вызвал скорую и уговаривал меня не умирать. Мамка суетится, поправляет мне одеяло, Бык, как водится, ржёт, рассказывая, как они все вместе пять дней караулили в больничном коридоре, их гнали, они ни в какую, потом смирились. Нефор, хотя, какой к черту нефор, свой уже пацан, Егор, за что-то благодарит. Вот дурак человек — жизнь мне спас и благодарит! Все ребята радуются, говорят что-то, перебивают друг друга. А Наташки нет, и я откуда-то знаю, что больше она не придет. Я буду скучать, но ей хорошо там, где она сейчас находится. А потом случается чудо. Когда все ребята расходятся, Светка остаётся.
—Сходим в кино, когда поправишься? — предлагает она.
А я молчу, смотрю на неё и лыблюсь как дурак. Тогда она нагибается и целует меня, касаясь рыжей челкой. Я вижу её глаза рядом с моими, они зелёные с золотистыми искрами, а губы у Светки пахнут земляникой. Внутри лопаются щекотные пузырьки, совсем как в бокале с шампанским. И пусть это не горная река, но в этом мире для счастья достаточно и их. Я ничего не понимаю про себя и других, не знаю, что ждет впереди, но уверен, что жить мы будем теперь по-новому. А иначе и быть не может.
Конец


