— В третьей. Подполковник Руденко уже там. Врач тоже.
— Два конвоира. Капитан снаружи… то есть подполковник велел никого не пускать без доклада.
Левин снял перчатку. На пальцах остался въевшийся табачный запах. Он посмотрел на журнал поста, раскрытый перед дежурным.
— Девятнадцать сорок. Из Сокольников. Взяли возле товарной ветки. Документы поддельные, но хорошие. Сопротивлялся… не очень. Он уже тогда еле шёл.
— В комнате хранения, товарищ майор. Под описью.
Левин медленно поднял на него взгляд.
— Разбитая. В протоколе задержания она указана.
Младший лейтенант перелистнул листы, быстро провёл пальцем по строчкам. Его лицо изменилось.
— Там написано: стеклянный сосуд, осколки… да. Капитан сказал, похоже на лекарство. Всё положили в пакет.
Левин закрыл журнал ладонью.
— Никто больше к нему не прикасался?
— Не знаю, товарищ майор.
— Узнайте. Немедленно. И передайте на посты: никаких перемещений по сектору без моего распоряжения. Никого не выпускать, никого не впускать.
Голос у Левина прозвучал ровно, почти негромко. Он всегда говорил так, когда внутри начинало подниматься то, чему нельзя было дать ни имени, ни хода.
Младший лейтенант вытянулся.
Здесь, внизу, строили не для людей, а для дверей. Двери стояли через каждые несколько шагов: железные, обитые дерматином, с глазками, с табличками, с пустыми местами там, где таблички прежде были. За одной пахло кисло-сладким лекарством. За другой кто-то кашлянул и тут же затих. Вентиляция гудела над головой, равнодушно гоняя воздух по тесным шахтам.
Он знал этот сектор с тех пор, когда здесь ещё хранили изъятые бумаги и людей, которых не следовало держать в общих камерах. Потом бумаги уехали, люди сменились, таблички сняли. Сектор официально исчез. В коридорах остались только белёные стены, ржавые трубы и привычка не задавать вопросов.
У двери третьей комнаты стоял сержант-конвоир. Он потирал руки, хотя в коридоре было душно. На безымянном пальце у него тускло блестело кольцо. Когда Левин приблизился, сержант поспешно спрятал руку за спину.
— Фамилия? — спросил Левин.
— Руки не прячьте, Грачёв. Где были после задержания?
— В машине. Потом тут. Я его придерживал, когда снимали пальто.
Сержант посмотрел на свои ладони.
— В перчатках. Потом… один раз снял. Он в стену ударился, кровь на воротнике была. Но я не трогал. То есть трогал одежду.
Грачёв разжал пальцы. Кожа на костяшках была сухой, местами треснувшей от мороза, но свежих повреждений Левин не увидел.
— Перчатки не выбрасывать. Снять, положить отдельно. Никому не передавать.
Из-за двери донёсся чужой голос — хриплый, сорванный, говоривший по-немецки.
— Wasser… bitte… nicht das Licht…
Вода. Пожалуйста. Не свет.
Левин машинально поправил расстёгнутый воротник гимнастёрки. Он не спал с предыдущей ночи, и щетина на щеках неприятно тянула кожу. Вызов пришёл во второй половине дня, когда на улицах уже развернули красные полотнища и перекрыли движение. Сначала говорили о немецком связном. Потом — о микрофильме. Потом в телефонной трубке прозвучало одно слово, произнесённое незнакомым человеком с плохой дикцией: Nachtrot.
Он приехал быстрее, чем позволяли перекрытые улицы.
Левин кивнул Грачёву и вошёл.
Комната была маленькой: железная койка у дальней стены, стол, два стула, раковина с мутным пятном под краном. В верхней части стены — стекло наблюдения, за которым горел желтоватый свет соседнего помещения. На столе стояла лампа с зелёным абажуром, папка, чернильница и стакан воды, к которому никто не притронулся.
Подполковник Руденко сидел боком к столу, сняв китель и закатав рукава рубашки. Шея у него была короткая и сильная; седина уже пробивалась у висков. Он не выглядел раздражённым, но карандаш в его пальцах переломился пополам.
У койки склонился врач — худой парень в белом халате, который был ему велик. Врач держал запястье задержанного двумя пальцами и смотрел на часы.
Сам задержанный лежал на спине, стянутый ремнями поперёк груди и бёдер. Его пальто валялось в углу, мокрое и тяжёлое, с засохшей грязью на полах. Рубашка на нём была расстёгнута до груди; кожа блестела от пота, но губы потрескались, посинели по краям. Он щурился от света и часто, судорожно сглатывал.
Левин увидел его глаза и остановился.
Зрачки были неровными. Один почти не реагировал на лампу. Второй сужался медленно, с опозданием. Белки налились кровью, веки дрожали.
Он слишком хорошо помнил такие глаза.
Не лицо — лица менялись. Возраст, волосы, язык, форма на воротнике. Но глаза оставались одинаковыми: раздражёнными светом, воспалёнными, потерявшими правильную связь с тем, что видели.
— Ну наконец-то, — сказал Руденко. — Ваш немец утверждает, что не знает русского, а потом просит воды без акцента. Профессионал.
— Он не мой, — ответил Левин.
— Пока он ничей. И это меня не устраивает.
— Товарищ подполковник, температура сорок и две. Пульс частый, неритмичный. Рефлексы…
— Доктор, — перебил Руденко, — если вы хотите сказать, что он нездоров, мы это уже заметили.
— Я хочу сказать, он не похож на обычного раненого или отравленного. У него сильное обезвоживание, светобоязнь, спутанность сознания. И ещё… мышцы. Непроизвольные сокращения.
Левин подошёл ближе, но не к койке — к столу. Он взял карандаш, который уцелел у Руденко, и подвинул к себе папку.
Руденко взглянул на первый лист.
— При нём документов на имя Карла Мейера. Документы, разумеется, подложные. В кармане шифроблокнот, микрофильм и обрывок карты. Умудрился раздавить какую-то ампулу. Видимо, когда его брали.
— В соседней. Что с вами, Левин?
Аркадий не ответил. Он перелистнул опись. Бумага была ещё влажной в нижнем углу, где её, вероятно, держали мокрой рукой. «Ампула стеклянная, прозрачная, с остатками вязкой жидкости красновато-бурого цвета». «Следы вещества на внутренней стороне кармана». «Рукава пальто загрязнены кровью».
Он поднял глаза на врача.
— Вы осматривали ему руки?
— На правой ладони порез. Старый, но снова раскрылся. На предплечье две глубокие царапины. Не свежие. По меньшей мере сутки.
— Он говорил, откуда они?
— Он говорил хоть что-нибудь связное?
Врач посмотрел на Руденко, потом на задержанного.
— Повторял одно слово. Я не знаю немецкого.
— Nachtrot, — сказал Левин.
Лежавший на койке человек вздрогнул всем телом. Его голова повернулась на звук. Он открыл глаза шире, и в них на секунду появилось что-то человеческое, отчаянно ясное.
— Nein, — прошептал он. — Nein… nicht sagen.
— Как вас зовут? — спросил Левин по-немецки.
Немец облизнул сухие губы.
— Вы помните, откуда прибыли?
— Der Zug. Nein. Kein Zug. Der Wald… Schnee… die Brücke.
Человек зажмурился. По виску у него побежала капля пота.
— Die Dose. Nicht… das Glas. Nicht anfassen.
Тот резко дёрнулся в ремнях. Железная койка скрипнула по полу.
Слово вылетело из него не как ответ, а как крик боли.
Руденко наклонился вперёд.
— Вот. Вот это уже похоже на разговор. Что такое Nachtrot?
— Подполковник, прекратите допрос.
Руденко медленно расправил бумажную полоску, оставшуюся от карандаша.
— Немедленно прекратите. Закройте сектор. Прекратите перемещения между помещениями. Вызовите санитарную группу с защитными средствами.
— Какие ещё средства? — Руденко усмехнулся, но усмешка вышла усталой. — У нас не холера в казарме, майор. У нас задержанный с температурой и материалами чужой разведки.
— Я не буду вам лгать: я не знаю, что именно в ампуле. Но я знаю это название. И знаю признаки.
Левин положил ладони на стол. Кожа под пальцами почувствовала шероховатость старого дерева, врезанные кем-то линии, липкое пятно чернил.
— В конце войны я видел документы. И людей, которых пытались описать этими документами.
— Документы — это не диагноз.
— Нет. Но сейчас важнее другое. Никто не должен касаться его крови, слюны, одежды или осколков без защиты. И никто не должен выходить из этого коридора.
Врач переводил взгляд с одного на другого.
— Товарищ майор, если это инфекция, мне нужно знать путь передачи.
— Контакт с биологическим материалом. Глубокие повреждения кожи. Слизистые. Не подходите к нему вплотную. Не трогайте его без необходимости.
— Вы предлагаете бросить нам единственного свидетеля? Он доставил микрофильм через границу, пришёл к точке связи и почти погиб, чтобы передать материалы. Значит, он знает маршрут. Знает людей. Может, знает, кто здесь его ждал.
— А вы хотите запереть его и ждать санитаров, которых ещё неизвестно сколько искать в праздничный вечер.
— Вы понимаете, что отвечаете за это решение?
Левин посмотрел на подполковника. Руденко был не из тех, кто наслаждался чужой властью. Он просто знал цену промедлению. Левин видел таких людей много раз: они умели быстро решать, умели подписывать, умели потом не вспоминать, как дрогнула рука у человека напротив.
И сам он был одним из них.
— Понимаю, — сказал он. — Поэтому и говорю.
Немец застонал. Его лицо свело судорогой, рот открылся, но воздуха будто не хватало. Врач шагнул к койке.
— Не ближе, — резко сказал Левин.
— Наблюдать? Товарищ майор, я врач.
— Возьмите резиновые перчатки. Маску. Халат. Хоть что-нибудь.
— В шкафу только обычные…
Врач кивнул и торопливо направился к шкафчику у двери. Один из конвоиров, стоявших в углу, сдвинулся с места. Это был не Грачёв, а второй — старше, с худым лицом и тёмными кругами под глазами. Левин заметил, что у него на внутренней стороне манжеты белеет нитка: жена или мать недавно штопала рукав, неудачно подобрав цвет.
— Как фамилия? — спросил Левин.
— Семёнов, товарищ майор.
— Отойдите от койки на два шага. Оба.
Семёнов подчинился не сразу: взгляд его задержался на лице задержанного. Вероятно, он решил, что немцу стало плохо и тот сейчас умрёт. За годы службы Левин видел, как быстро чужая смерть превращается для конвоира в обычную работу: расстегнуть ремни, доложить, оформить. Не жестокость. Защита.
Немец вдруг заговорил снова — быстро, почти беззвучно.
— Waldhaus… Waldhaus ist offen…
Карандашный обломок выпал у Руденко из пальцев.
На мгновение перед глазами встал не подвал Лубянки, а слишком чистый бланк, немецкие литеры, напечатанные чёрной краской. Печать в углу. Строка с названием, которое тогда перевели сухо и небрежно: «Лесной дом». Потом — шахтный коридор под холмом, мокрый камень, запах карболки, который не мог перебить запах железа.
Он заставил себя вернуться к койке.
— Где Waldhaus? — спросил он по-немецки.
Человек смотрел в потолок.
— Unter dem Haus… kein Haus. Nur Türen. Immer Türen.
Под домом. Не дом. Только двери. Всё время двери.
Левин наклонился на несколько сантиметров, не больше.
Задержанный дёрнул головой, будто имя ударило его.
— Nein. Ja. Ich… er ist nicht… — Он закашлялся, сухо, с надрывом. — Die siebte.
Руденко быстро подался вперёд.
Внутри у него что-то сжалось и тут же стало холодным, рабочим. Соколова не должна была оказаться рядом с этой историей. Никто не должен был произносить это число здесь, в Москве, в подвале, где пахло мокрыми шинелями и хлоркой.
— Повторите, — сказал он по-немецки.
Немец перевёл на него взгляд. В глазах появилась мутная злость.
Но человек уже не слышал вопроса. Он заговорил с кем-то другим, на другом конце памяти.
— Nicht die Kinder… Bitte. Nicht wieder.
Не дети. Пожалуйста. Только не снова.
— Нужна изоляция, — сказал Аркадий, не оборачиваясь. — Сейчас.
Ложь была короткой и привычной. От неё стало хуже, чем от правды.
— Вы слишком быстро начали не знать, — тихо заметил подполковник.
— Послушайте. Я понимаю, что вы хотите получить. Я хочу того же. Но если мы ошибёмся, здесь не останется никого, кто задаст следующий вопрос.
— Вы не имеете права закрывать сектор по воспоминаниям о немецких бумагах.
— Тогда закройте на основании состояния задержанного. Высокая температура. Неясная инфекция. Контакт с кровью. Вам хватит формулировок?
Врач вернулся, натягивая резиновые перчатки. Одна перчатка была велика и собиралась складками у запястья. На лице у него сидела марлевая маска, завязанная слишком туго.
— Товарищ майор, он становится цианотичным. Я должен проверить дыхание.
Левин посмотрел на немца.
Тот уже не стонал. Грудь перестала подниматься. Голова съехала набок. Ремень на груди медленно ослаб, потому что тело обмякло.
Секунда прошла. Потом ещё одна.
— Стойте, — сказал Левин.
Врач не услышал. Или сделал вид, что не услышал. Он наклонился, поднёс пальцы к шее задержанного, потом припал ухом к груди.
— Пульса нет, — выдохнул он. — Семёнов, помогите расстегнуть ремень.
Семёнов подошёл с левой стороны койки. Его рука потянулась к пряжке на груди немца.
Левин увидел, как на шее задержанного дрогнула жила.
Не резко — в этом было самое страшное. Веки поднялись медленно, тяжело, и взгляд сначала скользнул по потолку, по лампе, по лицу врача. Потом остановился на руке Семёнова у ремня.
Ремень на груди лопнул не от силы, а от того, что пряжка была уже расстёгнута наполовину. Немец приподнялся так быстро, что врач отшатнулся и ударился спиной о стол. Койка скрежетнула ножками.
Семёнов попытался схватить его за плечо. Немец вцепился в его запястье обеими руками.
— Уберите его! — крикнул врач.
Немец не смотрел на Семёнова как на человека. Его лицо было перекошено судорогой, зубы скрипнули. Семёнов рванулся, ударил свободной рукой, но задержанный держал его с неожиданной, сухой силой. Потом притянул к себе и впился зубами в шею у края воротника.
Семёнов закричал коротко, сдавленно. Не от боли даже — от неожиданности. Он ударил затылком о стену, вырвался, прижав ладонь к шее. Между пальцами сразу проступила кровь.
— Дверь! — приказал Левин. — Закрыть дверь!
Грачёв, стоявший снаружи, не мог услышать. Второй конвоир — тот, которого Левин прежде не заметил у стекла наблюдения, — рванулся к выходу. Немец спрыгнул с койки, запутался ногой в ремне, упал на колено, но тут же поднялся.
Врач стоял у стола, белый поверх маски.
— К стене! — Левин выхватил пистолет.
Руденко схватил Семёнова за локоть и потянул к двери.
— Никого не выводить! — голос Левина прозвучал так резко, что Руденко замер. — Он укушен. Назад. Все назад.
В его движениях не было ничего сверхъестественного. Он шатался. Правая нога подволакивалась, лицо блестело от пота, дыхание вырывалось хрипами. Но в нём исчезло то, что заставляет человека остановиться перед другим человеком: сомнение, речь, узнавание.
Врач попятился, задел локтем стакан. Вода разлилась по столу, стекло упало на пол и разбилось.
— Не бегите, — сказал Левин. — Стойте.
Врач успел отскочить в сторону. Плечо задержанного врезалось в край стола. Папка, чернильница, листы полетели на пол. Чёрные чернила растеклись по листу описи, смешались с водой.
Руденко ударил немца табуретом в висок. Удар был сильный, глухой. Голова задержанного мотнулась, он рухнул на одно колено.
— Связать его! — сказал Руденко.
— Нет! — Левин держал пистолет двумя руками. — Отойти от него.
Подполковник тяжело дышал.
— Нас четверо и раненый. Не подходите.
Немец медленно поднял голову. Из уголка рта тянулась тонкая красная нить. Он посмотрел на Левина.
Аркадий узнал выражение. Не в нём самом, не в конкретном лице — в архивной фотографии, сделанной чужой рукой. Там был человек, привязанный к столу. Под снимком значились температура, время, реакция на свет. В графе «речь» стояло одно слово: утрачена.
Он слишком долго надеялся, что прошлое останется в папках.
— Аркадий! — крикнул врач.
Левин не помнил, называл ли кто-то его по имени. Возможно, врач просто хотел сказать «товарищ майор» и не успел.
Задержанный прыгнул не на него. Он рванулся к двери, где стоял Семёнов, согнувшийся и прижимавший к шее платок.
Первый выстрел ударил по комнате громче, чем должен был. В замкнутом помещении звук не ушёл, а остался в ушах дрожью. Пуля вошла задержанному в грудь. Его отбросило к стене, он сполз, но тут же попытался подняться.
Левин выстрелил второй раз.
Немец рухнул на пол у двери, лицом к плитке. Его руки ещё несколько секунд скребли по полу. Потом одна ладонь разжалась. Пальцы легли на осколок стакана.
Вентиляция продолжала гудеть. За стеной, в коридоре, кто-то дёрнул ручку двери.
— Откройте! Что там? — донёсся голос Грачёва.
— Не открывать! — крикнул Левин. — Никому не открывать!
Семёнов медленно сел на пол, прислонившись к двери. Его платок пропитался кровью. Кровь стекала на воротник, за шиворот, тёмными каплями падала на плитку.
— Товарищ майор, — сказал он. — Он меня… он…
— Это ничего. Наверное, ничего. Он грязный был, да. Но я…
— Семёнов, не трогайте лицо. Руку от шеи не убирайте.
— У меня дома жена, — сказал тот. — Сын болеет уже вторую неделю. Кашель. Я завтра должен был лекарство…
Он замолчал, потому что слова вдруг перестали складываться.
Врач стоял у стола, стиснув в кулаке резиновые перчатки. Одна слетела и лежала на полу, наполовину в чернилах.
— Он был мёртв, — прошептал врач. — Я проверял. У него не было пульса.
— Он не был мёртв, — сказал Левин.
Руденко посмотрел на тело у двери, затем на Семёнова.
Левин опустил пистолет, но не убрал его.
Порох пах резко, почти сладко. Он смешался с хлоркой, кровью, сырым пальто. На манжете Левина темнело пятно: он не помнил, когда задел стол.
— Я не знаю, как она называется по нашим документам, — ответил он. — Но немецкое название вы слышали.
Руденко провёл ладонью по лицу. На его щеке осталась тонкая чёрная полоса от чернил — он, вероятно, задел стол во время удара табуретом.
Левин посмотрел на врача.
— Доктор, вы сможете подготовить отдельное помещение?
— Здесь нет… для такого нет отдельных помещений.
— Есть архивная камера в конце коридора. Два замка, бетонная дверь. Там можно поставить койку.
— Будет теплее, чем в морге.
— Он жив, — добавил Левин. — И пока будет жив, его надо держать отдельно. Вы не приближаетесь к ране без защиты. Не прикасаетесь к крови. Не даёте ему пить из общей посуды. Ничего не выносите из комнаты.