intiresnoe

intiresnoe

Добро пожаловать в мир ночных кошмаров и леденящих душу историй, где реальность переплетается с мистикой. Здесь вы найдете жуткие городские легенды, жуткие рассказы из глубины человеческой психики и тайны, которые лучше не раскрывать. Готовы заглянуть в бездну?
На Пикабу
182 рейтинг 1 подписчик 3 подписки 5 постов 1 в горячем
27

Игра в прятки

Игра в прятки

Самое страшное правило для детей в нашей деревне было не про ночь, а про игру. «Никогда не прячься в конюшне. Даже днём. Особенно в «прятках». Там уже кто-то спрятан. И Он всегда водит.»
Петька, новый мальчишка, приехавший к бабушке на лето, правил не знал. А даже если бы и слышал — не поверил. В двенадцать лет верится только в то, что можно потрогать. А конюшня была просто старым, покосившимся сараем, в котором пахло пылью и прошлым веком.
В тот день жара была свинцовой, и игра в прятки затянулась до вечера. Петька, уставший от того, что его быстро находили, решил победить любой ценой. Он видел, как старшие ребята обходили конюшню за версту, и решил, что это идеальное укрытие. Пока водящий считал у старого колодца, Петька юркнул внутрь.
Там было не так страшно, как казалось снаружи. Лучи заходящего солнца пробивались сквозь щели в досках, превращая воздух, наполненный золотой пылью, в густой сироп. Было тихо. Слишком тихо — ни писка мышей, ни жужжания мух. Петька забился в самое дальнее стойло, заросшее паутиной, свернулся калачиком на тёплой, сыроватой соломе и затаил дыхание.
Снаружи доносились голоса: «Петька! Выходи! Играем ещё!» Он ухмыльнулся про себя — вот покажу им, как надо прятаться.
И тут он услышал другой звук. Изнутри конюшни.
Тяжёлые, мерные шаги. Не по доскам пола — пол был земляной. А по чему-то плотному и глухому, будто кто-то ходил по самой земле, но на метр ниже. Туп-туп. Туп-туп. Шаги перемежались тихим, металлическим лязгом — то ли цепь волочилась, то ли стремена.
Петька замер. Может, это бабушкин сосед, дед Ефим, за чем-то зашёл? Но шаги были неправильными. Слишком медленными. Слишком… выверенными. Они не искали. Они просто ходили. От одной стены к другой. Петька прильнул глазом к щели в досках своего укрытия.
В просвете между стойлами мелькнула тень. Высокая, до самого потолка. И в ней угадывались два контура: вертикальный — человеческий торс в длинной, не то шинели, не то балахоне, и горизонтальный — вытянутый, с острыми очертаниями крупной головы на невероятно длинной шее.
Существо остановилось ровно посередине конюшни. И начало считать.
Голос был не голосом. Это был звук, рождённый где-то между скрипом несмазанных колёс, шуршанием сухой соломы по камню и хриплым выдохом. Язык был незнаком, слова — гортанными и чужеродными. Но ритм… Ритм был абсолютно, до мурашек узнаваемым. Это был счёт. Раз. Два. Три. Медленный, неумолимый, как падение капель в пустой цистерне.
Петьку сковал ледяной ужас. Его детский ум цеплялся за логику: Это тоже игра. Кто-то тоже играет. И он — водящий.
Существо закончило считать на числе, которое прозвучало как лязг опускаемой железной заслонки. Наступила тишина, такая густая, что в ушах зазвенело.
А потом шаги возобновились. Теперь они были целеустремлёнными. Туп-туп. Туп-туп. Оно не металось. Оно методично проверяло каждое укрытие. Остановилось у первого пустого стойла. Петька слышал, как оно вдыхает воздух — долгий, шипящий вдох, будто пробуя запах на вкус.
«Здесь… никого, — проскрипел тот же голос, но уже шёпотом, прямо в тишине. — Пусто.»
Оно двинулось дальше. К следующему. Снова вдох. «Пусто.»
Шаги приближались. Петька вжался в солому, молясь, чтобы его не было, чтобы стать невидимым, землёй, пылью. Тень закрыла свет в щели. Оно стояло прямо перед его стойлом. Петька зажмурился, чувствуя, как по спине бегут мурашки, а сердце колотится так, что, кажется, его слышно на улице.
Долгий, тягучий вдох. Воздух над головой Петьки заколебался, потянувшись к щели. Пауза длилась вечность.
И тогда раздался шёпот. Не снаружи. Он родился внутри его черепа, холодный и чёткий, как укол иглы в барабанную перепонку.
«НА-ШЁЛ».
В тот же миг доски перед его лицом, эти старые, полусгнившие доски, повернулись. Не сломались, не упали. Они развернулись, как страницы книги, открыв ему вид наружу. И он увидел Его.
Существо стояло, сгорбившись, чтобы поместиться под низким потолком. Длинный балахон из чего-то, похожего на запёкшуюся кожу и мешковину. А вместо лица — лошадиный череп, но обтянутый не кожей, а тёмным, влажным мхом, стекающим, как длинные волосы. В пустых глазницах горели две тусклые, жёлтые точки, как свет гнилушки на болоте. Оно смотрело на него. И Петька понял, что это «нашёл» не значит «закончил игру». Это значит «забрал».
Он рванулся с места с диким криком, пролетел сквозь открытое пространство, где секунду назад были доски, и вынесся на улицу, спотыкаясь и плача.
На следующий день Петька был другим. Он не рассказывал, что видел. Он просто молчал. Но с тех пор он больше никогда не играл в прятки. Даже звук счёта «раз-два-три» из уст других детей заставлял его бледнеть и зажимать уши. Он стал просыпаться по ночам от того, что ему казалось: в темноте кто-то медленно и методично считает на непонятном языке. А однажды, когда его младшая сестрёнка спряталась в платяном шкафу, он, найдя её, не засмеялся, а в ужасе отшатнулся и прошептал: «Не надо так. Оно подумает, что мы снова начали играть. И оно снова придёт считать.»
Деревня получила новое, ещё более жуткое подтверждение правила. И взрослые, глядя на Петьку, который вздрагивал от каждого хруста ветки, шептали:
Не прячься в конюшне. Там Его игра. И она никогда не кончается. Тот, кого Он нашёл, выходит наружу. Но часть того ребёнка навсегда остаётся внутри, спрятанная, чтобы следующему водящему было кого искать.

Больше интересного
в вк
https://vk.ru/club235385810

В дзен
https://dzen.ru/id/6967b46881e5767d08992fab

Показать полностью 1
52

Заслонка

Заслонка

Маленький Елисей был «последышем», поздним и потому бесконечно желанным ребенком. Его рождение было омыто слезами счастья, а крестильная рубашечка хранилась в резном ларце под иконой. Возможно, именно эта чистота, этот незамутненный свет и привлекли того, кто ходит за долгами.

Семья жила в старом, но крепком доме, где за печью, в теплой нише, обитал Квашня. Так его звали в роду испокон веков. Не домовой, не дух, а именно Квашня — сущность, рожденная от первого огня в этой печи, от запаха первого хлеба, от скрипа половиц под ногами поколений. Он был хранителем, но не добрым дедушкой. Скорее — суровым стражем порога. Его редко видели, но чувствовали всегда: как сквозняк у ног, когда в дом пыталась заглянуть беда, как негромкое поскрипывание балок над головой у пьяного гостя, замыслившего ссору.

Именно Квашня первым почуял приход Чужого.

Тот явился не в бурю, не в грозу, а в идеально тихий, ясный вечер. Сначала во дворе, у самого крыльца, из тени старой липы выполз иней странной формы — не пятном, а точным, острым следом раздвоенного копыта. Потом в хлеву корова дала молоко, свернувшееся в ведре в черные, вонючие сгустки. А ночью Елисей, всегда спавший крепко, вдруг сел в колыбели и заговорил низким, сиплым голосом, которого не мог слышать: «Готовь саночки. К утру готовь».

Родители онемели от ужаса. Отец схватил топор, мать прижала к груди крест. Но помочь мог только один.

Когда на пороге, не скрипнув дверью, появился Он, Квашня уже ждал.

Черт вошел не как монстр из кошмаров, а как строгий, тощий чиновник в выцветшем, но опрятном сюртуке. Лицо у него было восковое, бесстрастное, глаза — как пуговицы из темного стекла. В длинных, слишком гибких пальцах он сжимал потрепанный кожаный фолиант.
— По долговой росписи, — его голос звучал как шелест переворачиваемых страниц. — Душа младенца мужского пола, Елисея. Родовая задолженность, 1773 год. Непогашенная. Пришёл взыскать.

Отец попытался перечить, закричать, но язык прилип к нёбу. Мать не могла пошевелиться. Их страх был пиршеством для гостя.

И тогда из-за печи послышалось шипение. Не змеиное, а такое, каким шипит вода, капнувшая на раскаленную плиту. В проеме между печью и стеной зашевелилась тьма, и из неё вышел Квашня.

Он был мал ростом, сутул. Его тело напоминало спрессованный пепел, облепленный вековой копотью и пылью. Вместо лица — лишь углубление, где тлели две крошечные, как искры, точки. Но от него исходила такая мощная, древняя ярость места, что даже бесстрастная маска черта дрогнула.
— Нет твоей записи здесь, — проскрипел Квашня. Голос его был похож на звук ломающейся старой балки. — Дом мой. Кровь моя. Ребёнок — мой.

Черт медленно повернул к нему голову.
— Всякая плоть — записана. Всякая душа — учтена. Долг есть долг. Отойди, хранитель праха. Ты — ничто пред Книгой.

— Я — печь, что грела его прабабку, — ответил Квашня, сделав шаг вперёд. С каждым его шагом по полу расходились трещины, из которых тянуло жаром, словно из топки. — Я — порог, через который несли его мать. Я — тень над его колыбелью. Это и есть моя книга.

Он не стал ждать. С гнусным, сухим треском Квашня распался. Он не исчез — он стал самим домом. Из щелей в брёвнах полезли черные, тонкие, как проволока, щупальца дыма и сажи, опутывая ноги непрошеного гостя. Пол под чертом вздыбился, и из досок, будто челюсти, щёлкнули острые сучки, впиваясь в его бестелесную плоть. Люстра раскачалась, и с неё, как слеза, упала тяжелая капля остывшего воска — она попала черту на руку и зашипела, оставляя дымящийся ожог.

Черт впервые проявил эмоцию — холодную, аналитическую ярость. Он швырнул в сторону Квашни свою Книгу. Та раскрылась в воздухе, и с её страниц полетели не буквы, а острые, как бритвы, тени-облигации, векселя из тьмы. Они резали сущность Квашни, вырывая клочья пепла и памяти. От каждого пореза в воздухе звучал обрывок чужой жизни: плач женщины, ругань мужика, детский всхлип — долги, которые когда-то не были оплачены.

Квашня слабел. Он был духом этого дома, этой семьи, а черт представлял безличную, вселенскую машину долга. Силы были неравны.

И тогда мать, видя, как тускнеют искорки в лике хранителя, нашла в себе силы. Она не стала кричать или молиться. Она сделала то, что делала каждый день. Она подошла к печи, открыла тяжелую чугунную заслонку и, обжигая руки, выхватила из жара горсть золы — горячей, чистой, рождённой от огня её же очага.

— На! — крикнула она, не черту, а Квашне. — Держи! Это от нас!

И она бросила золу в сторону сгустка тьмы, бывшего хранителем.

Тлеющие искры встретили горсть домашнего жара и вспыхнули ослепительным белым пламенем. Квашня с гортанным, победным рёвом (похожим на гул раздуваемых мехов) вобрал эту силу в себя. Теперь он горел. Горел не адским, а домашним огнём — яростным, cleansing, священным.

Он ринулся на черта. Они не дрались, как существа, — они дрались как понятия. Первородный огонь дома против ледяной, бездушной арифметики долга. Пепел и сажа против пожелтевшего пергамента.

С последним, отчаянным усилием Квашня обволок черта собой, как тугой мешок из горячей сажи, и потащил его, извивающегося и шипящего, обратно — не к двери, а к печи. К той самой, открытой заслонке, за которой бушевало пламя.

— Твоя книга — в огонь! — прохрипел он. — А твой долг — в прах!

Раздался оглушительный, сухой хлопок, будто лопнул огромный пузырь. Кожаная Книга, брошенная на пол, вспыхнула синим пламенем и сгорела за секунду, не оставив пепла. А в печной трубе на мгновение взметнулся не красный, а чёрный, зловещий столб дыма, и в нём прозвучал отдалённый, полный бесконечной досады, вопль.

Потом всё стихло.

В доме пахло гарью и… чистотой. Как после грозы.

Квашня лежал у подножия печи. Он был едва различим — горстка холодного пепла, два окончательно потухших уголька и сломанная, обгоревшая лучина, похожая на кость. Он отдал всё, что имел — память о тепле, саму плоть дома — чтобы пережечь чужой закон своим правдой.

Елисей мирно спал в колыбели. На его лбу, прямо над переносицей, лежала крошечная щепотка ещё теплой золы, как знак защиты.

Квашню больше никогда не видели и не слышали. Но заслонка на той печи с тех пор всегда, даже в самый лютый мороз, оставалась чуть приоткрытой. Как будто кто-то, ставший самим огнём, навсегда остался на посту, наблюдая из жаркой темноты за порогом, за колыбелью, за своим домом. И в тишине дома теперь иногда слышалось не скрипение, а тихое, едва уловимое потрескивание — не дров, а тлеющей, вечной благодарности.

Больше интересного
в вк
https://vk.ru/club235385810

В дзен
https://dzen.ru/id/6967b46881e5767d08992fab

Показать полностью 1
6

Правило


Правило

В старом доме у леса было одно незыблемое правило, высеченное в памяти каждого ребенка не криком, а ледяным, пронизывающим до костей шёпотом бабушки: «Не ходи в баню один. И никогда, слышишь, никогда, не закрывай там заслонку».
Баня стояла на отшибе, почерневшая от времени, пахнущая влажным пеплом и прошлым летом. Для нас, детей, она была границей между миром бабушкиных пирогов и миром теней, где шелестели папоротники выше головы.
В тот день взрослые уехали на ярмарку, оставив нас, троих, на попечение старшей сестры Кати. Кате было пятнадцать, и правила для неё были глупыми суевериями. «Бабушка дурью маялась, — фыркнула она, увидев наш испуг. — В бане просто темно и сыро. А заслонку закрывают, чтобы жар держался».
Идея родилась сама собой, как роковой щелчок в голове: растопить баню самим. Взрослые ведь не скоро. Это было похоже на игру, на бунт. Мы, младшие, Лешка и я, трепетали, но любопытство и желание доказать свою «взрослость» были сильнее.
Мы таскали дрова, Катя ловко сложила их в печь. Поленья захрустели, заискрились. Огонь ожил, заплясал за решёткой топки, отбрасывая на стены из булыжника гигантские, прыгающие тени.
«А теперь главное, — торжественно произнесла Катя и потянулась к чугунной заслонке в трубе. Скрип железа заставил нас вздрогнуть. С глухим стуком отверстие закрылось. Весь жар, весь дым остались внутри печи. Баня начала наполняться особенным, густым и сладковатым теплом. Но вместе с теплом пришла тишина. Не мирная, а густая, давящая, как вата в ушах. Треск поленьев вдруг стал казаться отдалённым, будто доносящимся из-под земли.
Первым среагировал Лешка, самый младший.
— Мне не нравится, — прошептал он. — Открой, Кать.
— Трусишка, — усмехнулась сестра, но в её голосе уже не было уверенности.
Пар ещё не пускали, но на стенах уже выступили капли влаги. Они не стекали, а набухали, темнели. Я присмотрелся. Это были не капли. Это были… отпечатки. Маленькие, корявые, будто кто-то мокрый и цепкий влезал по стене, оставляя следы пальцев с слишком длинными фалангами.
Воздух стал тяжёлым, им было трудно дышать. Не жаром, а чем-то другим. Словно его выпивали, а нам оставляли густой осадок страха.
— Эй, хватит, — уже всерьёз сказала Катя и рванулась к заслонке. Ручка не поддавалась. Будто с другой стороны её кто-то держал, причем не один. По металлу пронеслись тихие, быстрые постукивания, словно по нему барабанили десятки костяных пальчиков.
Из-под пола, сквозь щели между половицами, потянулся туман. Не белый, банный, а серый, холодный и вонючий, как тление. В нём закружились угольки, будто чьи-то глаза. А в печи, за решёткой, огонь вдруг погас. Не потух, а именно погас, резко, как отрезанный. Но жар не исчез. Он стал иным — липким, прожигающим горло.
И тогда запела труба.
Не завыла от ветра, а именно запела тонким, множественным голосом, скрипучим и насмешливым. Это был не язык, но мы понимали слова. Они вползали в голову прямо в тишину между скрипами: «Заслоночку закрыли… тепло себе оставили… А нам холодно… Мы тут, под полом, в камнях, в самой саже… Дайте погреться…»
Лешка забился в угол и закричал, но крик его был беззвучным, поглощённым внезапно навалившейся тяжестью. Катя, плача, била кулаками по заслонке, по стенам. Следы от её рук на влажных камнях тут же обводили, повторяли другие, мелкие и кривые, дополняя их оттисками коготков.
Пол под нами затрясся. Доски начали прогибаться, будто снизу на них вставало множество спин. Из щелей полезла чернота. Не мрак, а нечто жидкое и плотное, как смола. Она стелилась, тянулась к нашим ногам.
Я увидел Их.
Они вылезали из печки, из-под пола, со стены, где висел веник. Маленькие, не выше кошки, но невероятно костлявые, изогнутые. Кожа, как потрескавшаяся глина, покрытая сажей и золой. Глазницы — горящие точки, как тлеющие угольки. Они не смотрели на нас. Они смотрели на Катю, которая пыталась открыть дверь.
Их было много. Они шипели, поскрипывали, перекликались тем самым скрипучим пением из трубы. Один, самый крупный, с рожками, как наросты на корявом полене, подобрался к Лешке. Его длинный, сухой палец с чёрным ногтем тронул детскую щёку. На месте прикосновения остался красный, будто ожоговый след.
— Не трогай его! — закричала я, и все Они разом повернули свои угольки-глаза ко мне.
Их рты, щели без губ, растянулись в улыбке.
Языков у них не было. Были только острые, серые, как щепки, зубы.
«Правило знаешь, — проскрипело у меня в голове. — Но нарушила. Нарушила. Теперь наша баня. Наше тепло. Наши… детки».
Они двинулись на нас не сразу. Они нас окружили. Их холодные, цепкие пальцы схватили за лодыжки, за запястья. Дыхание пахло гарью и мертвечиной. Катя билась в истерике, но её силушку, такую гордую, будто выкачали. Лешка просто тихо плакал, а по его лицу уже ползли чёрные, как от гангрены, прожилки от того самого прикосновения.
Старший, с рожками, подошёл к заглохшей печи. Он сунул руку прямо в чёрное нутро и вытащил горсть пепла. Подошёл ко мне, вплотную. Я не могла пошевелиться. Он дунул мне в лицо этим пеплом.
И мир перевернулся. Я не чувствовала пола. Я висела, будто в паутине, и видела всё со стороны. Видела, как моё собственное тело, с остекленевшими глазами, медленно, скрипя всеми суставами, как марионетка, поднимается и идёт к печи. Видела, как Лешкино тело делает то же самое. Катя сопротивлялась дольше всех, её дух был крепок, но и её ноги, скрипя и ломаясь, потащили её к чёрной пасти топки.
Они, маленькие и юркие, лезли на нас, облепляли, как пчёлы, что-то нашептывая, заглядывая в глаза.
Моё тело село на корточки перед открытой топкой. Внутри уже не было золы. Там был мрак, глубина, уходящая вниз, в самое чрево земли, откуда тянуло ледяным сквозняком.
«Своих не бросаем, — прошипело в ушах. — И ваших не оставим».
Моё тело начало лезть в печь. Не головой вперёд, а ногами, будто спускалось в колодец. Костлявые ручонки помогали, подталкивали. Я видела, как исчезают в чёрной дыре ноги Лешки, слышала его последний, тонкий, как паутинка, всхлип. Видела, как Катя, уже почти безвольная, делает свой последний вдох перед тем, как скрыться в камне.
А потом очередь дошла до «меня». Не до того, что висело в паутине, а до пустой оболочки. Пепельная тьма приняла её, поглотила без звука.
И заслонка с лязгом сама захлопнулась.
Тишина.
Холод.
Я осталась висеть здесь, в этой бане, которая теперь всегда будет полна. Я — часть уюта, который Они так любят. Я — треск в поленьях, когда кто-то нарушит правило. Я — шёпот в трубе, когда ветер подует с севера. Я — холодное пятно на стене в виде детской ладошки.
Взрослые вернулись в пустой дом. Они кричали, искали. Бабушка, войдя в баню, сразу поняла. Она не плакала. Она посмотрела на закрытую заслонку, на холодную печь, и её глаза стали пустыми, как два колодца.
Она шепнула то, что теперь шепчу и я, из самой сажи, из каждой щели, каждому, кто осмелится переступить порог:
«Не ходи в баню один. И никогда, слышишь, никогда, не закрывай заслонку».
Но они всё равно будут приходить. И кто-нибудь, однажды, обязательно закроет. Потому что правила существуют, чтобы их нарушать. А мы… мы существуем, чтобы за нарушением последовала тихая, пепельная расплата. Навсегда.

Показать полностью 1
3

Правило

Правило

В старом доме у леса было одно незыблемое правило, высеченное в памяти каждого ребенка не криком, а ледяным, пронизывающим до костей шёпотом бабушки: «Не ходи в баню один. И никогда, слышишь, никогда, не закрывай там заслонку».
Баня стояла на отшибе, почерневшая от времени, пахнущая влажным пеплом и прошлым летом. Для нас, детей, она была границей между миром бабушкиных пирогов и миром теней, где шелестели папоротники выше головы.
В тот день взрослые уехали на ярмарку, оставив нас, троих, на попечение старшей сестры Кати. Кате было пятнадцать, и правила для неё были глупыми суевериями. «Бабушка дурью маялась, — фыркнула она, увидев наш испуг. — В бане просто темно и сыро. А заслонку закрывают, чтобы жар держался».
Идея родилась сама собой, как роковой щелчок в голове: растопить баню самим. Взрослые ведь не скоро. Это было похоже на игру, на бунт. Мы, младшие, Лешка и я, трепетали, но любопытство и желание доказать свою «взрослость» были сильнее.
Мы таскали дрова, Катя ловко сложила их в печь. Поленья захрустели, заискрились. Огонь ожил, заплясал за решёткой топки, отбрасывая на стены из булыжника гигантские, прыгающие тени.
«А теперь главное, — торжественно произнесла Катя и потянулась к чугунной заслонке в трубе. Скрип железа заставил нас вздрогнуть. С глухим стуком отверстие закрылось. Весь жар, весь дым остались внутри печи. Баня начала наполняться особенным, густым и сладковатым теплом. Но вместе с теплом пришла тишина. Не мирная, а густая, давящая, как вата в ушах. Треск поленьев вдруг стал казаться отдалённым, будто доносящимся из-под земли.
Первым среагировал Лешка, самый младший.
— Мне не нравится, — прошептал он. — Открой, Кать.
— Трусишка, — усмехнулась сестра, но в её голосе уже не было уверенности.
Пар ещё не пускали, но на стенах уже выступили капли влаги. Они не стекали, а набухали, темнели. Я присмотрелся. Это были не капли. Это были… отпечатки. Маленькие, корявые, будто кто-то мокрый и цепкий влезал по стене, оставляя следы пальцев с слишком длинными фалангами.
Воздух стал тяжёлым, им было трудно дышать. Не жаром, а чем-то другим. Словно его выпивали, а нам оставляли густой осадок страха.
— Эй, хватит, — уже всерьёз сказала Катя и рванулась к заслонке. Ручка не поддавалась. Будто с другой стороны её кто-то держал, причем не один. По металлу пронеслись тихие, быстрые постукивания, словно по нему барабанили десятки костяных пальчиков.
Из-под пола, сквозь щели между половицами, потянулся туман. Не белый, банный, а серый, холодный и вонючий, как тление. В нём закружились угольки, будто чьи-то глаза. А в печи, за решёткой, огонь вдруг погас. Не потух, а именно погас, резко, как отрезанный. Но жар не исчез. Он стал иным — липким, прожигающим горло.
И тогда запела труба.
Не завыла от ветра, а именно запела тонким, множественным голосом, скрипучим и насмешливым. Это был не язык, но мы понимали слова. Они вползали в голову прямо в тишину между скрипами: «Заслоночку закрыли… тепло себе оставили… А нам холодно… Мы тут, под полом, в камнях, в самой саже… Дайте погреться…»
Лешка забился в угол и закричал, но крик его был беззвучным, поглощённым внезапно навалившейся тяжестью. Катя, плача, била кулаками по заслонке, по стенам. Следы от её рук на влажных камнях тут же обводили, повторяли другие, мелкие и кривые, дополняя их оттисками коготков.
Пол под нами затрясся. Доски начали прогибаться, будто снизу на них вставало множество спин. Из щелей полезла чернота. Не мрак, а нечто жидкое и плотное, как смола. Она стелилась, тянулась к нашим ногам.
Я увидел Их.
Они вылезали из печки, из-под пола, со стены, где висел веник. Маленькие, не выше кошки, но невероятно костлявые, изогнутые. Кожа, как потрескавшаяся глина, покрытая сажей и золой. Глазницы — горящие точки, как тлеющие угольки. Они не смотрели на нас. Они смотрели на Катю, которая пыталась открыть дверь.
Их было много. Они шипели, поскрипывали, перекликались тем самым скрипучим пением из трубы. Один, самый крупный, с рожками, как наросты на корявом полене, подобрался к Лешке. Его длинный, сухой палец с чёрным ногтем тронул детскую щёку. На месте прикосновения остался красный, будто ожоговый след.
— Не трогай его! — закричала я, и все Они разом повернули свои угольки-глаза ко мне.
Их рты, щели без губ, растянулись в улыбке.
Языков у них не было. Были только острые, серые, как щепки, зубы.
«Правило знаешь, — проскрипело у меня в голове. — Но нарушила. Нарушила. Теперь наша баня. Наше тепло. Наши… детки».
Они двинулись на нас не сразу. Они нас окружили. Их холодные, цепкие пальцы схватили за лодыжки, за запястья. Дыхание пахло гарью и мертвечиной. Катя билась в истерике, но её силушку, такую гордую, будто выкачали. Лешка просто тихо плакал, а по его лицу уже ползли чёрные, как от гангрены, прожилки от того самого прикосновения.
Старший, с рожками, подошёл к заглохшей печи. Он сунул руку прямо в чёрное нутро и вытащил горсть пепла. Подошёл ко мне, вплотную. Я не могла пошевелиться. Он дунул мне в лицо этим пеплом.
И мир перевернулся. Я не чувствовала пола. Я висела, будто в паутине, и видела всё со стороны. Видела, как моё собственное тело, с остекленевшими глазами, медленно, скрипя всеми суставами, как марионетка, поднимается и идёт к печи. Видела, как Лешкино тело делает то же самое. Катя сопротивлялась дольше всех, её дух был крепок, но и её ноги, скрипя и ломаясь, потащили её к чёрной пасти топки.
Они, маленькие и юркие, лезли на нас, облепляли, как пчёлы, что-то нашептывая, заглядывая в глаза.
Моё тело село на корточки перед открытой топкой. Внутри уже не было золы. Там был мрак, глубина, уходящая вниз, в самое чрево земли, откуда тянуло ледяным сквозняком.
«Своих не бросаем, — прошипело в ушах. — И ваших не оставим».
Моё тело начало лезть в печь. Не головой вперёд, а ногами, будто спускалось в колодец. Костлявые ручонки помогали, подталкивали. Я видела, как исчезают в чёрной дыре ноги Лешки, слышала его последний, тонкий, как паутинка, всхлип. Видела, как Катя, уже почти безвольная, делает свой последний вдох перед тем, как скрыться в камне.
А потом очередь дошла до «меня». Не до того, что висело в паутине, а до пустой оболочки. Пепельная тьма приняла её, поглотила без звука.
И заслонка с лязгом сама захлопнулась.
Тишина.
Холод.
Я осталась висеть здесь, в этой бане, которая теперь всегда будет полна. Я — часть уюта, который Они так любят. Я — треск в поленьях, когда кто-то нарушит правило. Я — шёпот в трубе, когда ветер подует с севера. Я — холодное пятно на стене в виде детской ладошки.
Взрослые вернулись в пустой дом. Они кричали, искали. Бабушка, войдя в баню, сразу поняла. Она не плакала. Она посмотрела на закрытую заслонку, на холодную печь, и её глаза стали пустыми, как два колодца.
Она шепнула то, что теперь шепчу и я, из самой сажи, из каждой щели, каждому, кто осмелится переступить порог:
«Не ходи в баню один. И никогда, слышишь, никогда, не закрывай заслонку».
Но они всё равно будут приходить. И кто-нибудь, однажды, обязательно закроет. Потому что правила существуют, чтобы их нарушать. А мы… мы существуем, чтобы за нарушением последовала тихая, пепельная расплата. Навсегда.

Показать полностью 1
2

Огненное колесо

Огненное колесо

Правило в нашем селе было особенным и звучало как бред: «Не подходи к колодцу на Ивана Купалу. Даже если увидишь в нём отражение костра. Это не отражение». Все думали, это метафора, предостережение от падения в пьяном угаре. На самом же деле правило было буквальным.

Колодец наш был не простым. Его выкопали на месте сгоревшей столетней часовни. Говорили, под алтарём хранилось что-то, что нельзя было открывать. Колодец стал крышкой. А вода в нём всегда была ледяной, даже в июльский зной, и обладала странным свойством: если в неё долго смотреть, начинало казаться, что на самом дне не темнота, а отблеск далёкого, подземного пожара.

В ночь на Ивана Купалу село гуляло. Жгли костёр на берегу, прыгали через огонь, искали цветущий папоротник. Пьяный дед Никанор, старый кочегар, которому все давно не верили, хрипел у колодца, пытаясь удержать парней: «Не подходите! Не смотрите в воду! Оно сопоставляет! Оно ищет своё!»

Его, конечно, оттащили. А самые отчаянные, Витька-механик и его брат Санька, подошли к срубу. «Да чего тут бояться? Вода как вода». Витька зажёг спичку и бросил её в чёрное отверстие, чтобы подсветить глубину.

Спичка не упала.
Она зависла в метре от воды, горела ровным, немигающим пламенем, а потом медленно потухла. Но свет не исчез. Из глубины, оттуда, где должно быть дно, ответила вспышка. Яркая, алая, как расплавленное железо. И пошёл звук. Не всплеск. Звук вращения. Тяжёлого, металлического, с лязгом и скрежетом, будто где-то в недрах земли раскручивалась гигантская, раскалённая докрасна шестерня.

Вода в колодце забурлила. Не закипела, а именно забурлила, выпуская пузыри горячего воздуха, пахнущего гарью и озоном. Витька и Санька отпрянули, но было поздно.

Из чёрной воды, с оглушительным шипящим ревом, вырвалось Оно.

Это было колесо. Огромное, выше человеческого роста, собранное из почерневшего, раскалённого изнутри металла. Спицы его были похожи на скрюченные конечности, а обод пылал алым, белым, синим пламенем. Оно не катилось. Оно парило в полуметре от земли, испепеляя траву и высушивая лужу рядом с колодцем досуха. Воздух вокруг колодца заволокло марево, и в нём заплясали отражения адского света.

Но самое страшное было в центре колеса. Там, где должна быть втулка, была впадина. И в этой впадине, как в фокусе линзы, плавало расплывчатое, искажённое отражение… Витькиной спички. Той самой, что он бросил. Колесо видело. И оно помнило, кто его разбудил.

Оно медленно развернулось, и из пылающего обода вырвался луч ослепительного света. Он выхватил из толпы Витьку и Саньку. Братья застыли, будто парализованные. Их тени на земле стали чёрными, как смоль, и чёткими до болезненности. А затем колесо рвануло вперёд.

Оно не давило их. Оно прокатилось сквозь них. Бесшумно. Братья даже не вскрикнули. Они просто… испарились. На их месте остались лишь два чётких, выжженых на земле силуэта, как после ядерной вспышки, и стойкий запах озона и пепла. Одежда, сапоги, монеты в карманах — всё обратилось в мелкий, холодный пепел.

Колесо, совершив свой круг, зависло над колодцем. Пламя на мгновение утихло, обнажив чёрный, потрескавшийся металл, покрытый непонятными рунами. Потом оно медленно, с тем же скрежетом, стало погружаться обратно в воду, утягивая за собой невыносимый жар. Вода в колодце вскипела, зашипела, а когда успокоилась — снова стала ледяной и чёрной.

На село опустилась гробовая тишина. Костёр на берегу потух сам собой.

Наутро приехала милиция. Ни тел, ни следов насилия — только два чёрных силуэта на земле, которые не смыл даже хлынувший утром ливень. Дело списали на «неустановленное воздействие атмосферного электричества». Но мы-то знали.

Дед Никанор, теперь к нему уже прислушивались, собрал стариков.
«Это не колодец, — сказал он, и голос его дрожал. — Это вытяжка. Вытяжка из того, что сгорело под часовней. Горело не дерево. Горела злоба. Зависть. Грехи, которые там исповедовали, но не отпускали. Всё это сплавилось в одно — в голодное, вечно горящее колесо. Оно ищет топливо. Оно ищет огонь, чтобы погасить свой холод. Самый доступный огонь — это жизнь. Человеческая жизнь. Брошенная спичка — это вызов. Приглашение. Оно выходит, чтобы забрать того, кто его позвал, и всех, кто был с ним связан кровью или делом. Санька был невиновен, но он был братом. Колесо забрало оба долга.»

Я теперь сторожу колодец. Не я один. Мы, молодые, кому открыли правду, делаем это по очереди. Особенно в ночь на Ивана Купалу. Мы не пускаем к нему никого. И я смотрю в ту чёрную воду и вижу там отблеск. Он стал ярче. И иногда, в полной тишине, мне кажется, что я слышу тот самый скрежет. Оно там. Оно помнит вкус. И оно ждёт следующей спички, следующей искры человеческой глупости или злобы, чтобы снова вырваться и прокрутиться, оставив после себя лишь выжженые силуэты и холодный пепел.

Правило теперь звучит так:
Не подходи к колодцу в огненную ночь. Не бросай в него даже искры. Ибо там спит ненасытный огонь прошлых грехов. И если ты разбудишь его — он выйдет покрутиться. А плата за его вращение — это всё твоё тепло. Вся твоя жизнь. До последней тлеющей искры.

Показать полностью 1
Отличная работа, все прочитано!

Темы

Политика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

18+

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Игры

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юмор

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Отношения

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Здоровье

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Путешествия

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Спорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Хобби

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Сервис

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Природа

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Бизнес

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Транспорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Общение

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юриспруденция

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Наука

Теги

Популярные авторы

Сообщества

IT

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Животные

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кино и сериалы

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Экономика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кулинария

Теги

Популярные авторы

Сообщества

История

Теги

Популярные авторы

Сообщества