Допогуэра (17)
36
Единственное вечно распахнутое окно перед кроватью Бабетты выходило на увитый старинной лепниной балкон на фасаде дома напротив. На балконе каждое утро молодая особа делала гимнастику. Лет особе было около двадцати, и обладала она пластичным телом, и вышла она и ростом, и статью, и солнечные лучи, точно в восхищении, вычерчивали ее рельефный стан с округлыми формами в нужных местах. А кожа ее была гладкая и блестящая от масел. Бабетта ненавидела эту девушку. Но в то же время так желала быть ею, что как-то раз воздела единственно подвижную руку к окну и, стоная от обостренного осмысления своей участи, возгласила: «Хотя бы на минуту!» Молодая особа заслышала покалеченный клич и уставилась на Бабетту. И, видно в силу юного возраста, восприняла вой как знак восхищения и поприветствовала зрительницу скромным книксеном, а затем продефилировала по балкону туда-сюда. А Бабетту сдавило извращенное смущение, а окно показалось ей проломом в стене, и в поведении юной особы она углядела непреднамеренный цинизм сверх всякой меры. Бабетта бы кинулась вон из комнаты, но… Все перевернулось внутри Бабетты. Молодая же особа, не замечая слез на безутешном лице соседки, поклонилась и, нагнувшись к стопам, приступила к растираниям икр.
Девушка, поди, думала, что проявленный к ней интерес носит профессиональный характер, мол, та женщина — хореограф какой или балерина, почивающая на лаврах, и надо бы свести с ней дружбу. Но стоило особе оставить балкон, как домыслы о лежащей артистке, что могла бы походатайствовать перед кем-то там в балетных верхах, торопливо улетучились из ее бестолковой головки. Молодая особа была легкомысленна. А Бабетта сразу потребовала передвинуть кровать так, чтобы из того «неотразимо скверного» домишки ее не обозревали.
Вскорости она задремала и увидела в полуденном сне карлицу. Ночью же ей не спалось и ливень немилосердно омывал затуманенные улицы, нарушая и ее покой, и покой ее темницы. Ливень хлестал в открытое окно, привнося обледенелый ветер, но ей недоставало сил позвать кого-то прикрыть ставни, хотя все всё понимали. Той ночью Бабетта остро прочувствовала жизнь.
А сегодня, по прошествии семи дней с момента движения кровати, в день раздора между Массимо и его друзьями, Бабетта, эта узница телесного лабиринта, беспричинно ощущала покой. Был полдень. Подрагивая, солнечные зайчики прыгали по стенам. Воздух комнаты был насыщен терпким духом вязового дерева. С улицы доносились свист и щебет, детский смех и зрелое гоготанье. А согретый ветерок водил по ее волосам и обвеивал ее лицо и руку с такой мягкостью, нежностью, что она томно ушла в глубины сладостной дремы. И стала она маленькой пухленькой девочкой, которая собирает цветы на зеленой полянке в первозданном лесу. А волосы ее украшены венком из амариллиса. Погожий день, солнце в зените, свежий ветер раскачивает кроны лавра. На дальних же полях, где высажены дынные да грушевые деревца, соловьи трезвонят трели о зеленых чащах… Какой-то шум за дверью.
Медленно, с ненавистью, величественно Бабетта раскрывает веки. Проснулась. Кто, кто посмел изгнать ее из рая? Гневаясь, но сдерживаясь, она ехидненько осведомляется:
— Чья это толстая задница там ползает?
Заскрипели половицы. Заскрипели ржавые петли, будто бы кто-то потянул дверь на себя. И стало тихо. Бабетта вслушалась — у порога тишина тишиной. Она всмотрелась — никого в проеме. Что за шутки? Но Акилле, в стельку пьяный, лежит за стеной, а Массимо является только по требованию, из чего следует, что это сквозняк играет дверью. Вроде отлегло, но раззадоренно-куражный гнев требовал высвобождения. Нацелив взгляд на дверной откос, она отпустила облегчающую душу отповедь:
— Так, так, так! Какой это скот шаркает там без всякой надобности? Позорище чертово, не знаю, что за гаденыш, но можешь не подстерегать меня, черта с два я выйду! Ха-ха-ха!! А если это ты, муженек, то давай с наскока! Ублажишь любимое бревнышко?
И ничего не поменялось: за окном пела полновесная жизнь, а за дверьми будто молчал покойник.
Она сыта по горло.
«Услышать бы мертвыми ушами: „Теперь унесите ее“», — подумала она и непроизвольно обмочилась. И по обыкновению ее заполнило чувство безбрежной безысходности и безбрежной брезгливости к своему исхудалому, смердящему телу. Лицо ее скривилось. А продушенные потом подушки затеснили голову, шерстяные подушки с щекочущими жесткими волосками, со всегда заветренной душой те подушки, с душком тления подушки те. Она ощутила, как ее существо вселилось в промоченный матрас и что в душе ее словно бы откармливался детеныш пошлой кошки, невыносимо тяжелый детеныш, соскребающий, исцарапывающий отрастающими когтями всю заложенную в нее любовь.
— Массимо! Сын! Я обмочилась!
«Опостылело», — подумала она и вместе с тем добавила вслух:
— И прихвати тазик, я снова опорожнюсь овощами!
Но порог комнаты никто не переступил. Акилле только и всхрапнул за стенкой. Вероятно, Массимо еще на улице. Бабетта было вспыхнула негодованием, но чудесным образом остыла, увидев, как через окно на крылышках теплого дуновения в темницу впорхнул кленовый лист. Подобно любопытному ангелочку, он парил над ее изголовьем так учтиво и так миленько, что ее сердце воспело радостью. Подумать только, казалось бы, вы представьте себе, ну как такое вообще возможно: всего лишь листочек, а как он рассеивает тьму, как он одаривает умилительной благодатью — ну разве не чудо? И весточка из благоуханного сада легла в ее здоровую руку. Эх, если бы она могла танцевать. А вот девочка во сне может танцевать. Ну так скорее туда, кленовый лист — билет в райские чащобы. Объятая потоком неги, Бабетта уснула сладко с невинно-детской улыбкой на нервных губах.
Здесь весна перекликается с летом. Здесь свежо. Здесь, виляя хвостиком, пребывая в гармонии и маленьком счастьице, прыгает и весело гавкает беленький пушистый песик — собачка из ее детства. Здесь бабочки садятся на руку. А в солнечных лучах поют, любопытно шевеля усиками, жучки да букашки. Кокетливой рябью веселятся здесь озера, щекоча упитанных селезней, утят, уточек. И жабки, поквакивая, скачут по озерной кромке. Маленькая Бабетта нарвала цветов, покружила на одной ножке, вскинула всю охапку к небу и давай прыгать. Прыгает вместе с песиком и тянет ручки к тучкам, рассыпанным по небу мраморной крошкой. Заливается смехом, даже хрюкнула, смеясь, прикрыла ладошкой носик, осмотрелась, хи-хи, сжала кулачки и опять хохочет. А затем плюхается на качели, что отдыхают в тени замшелого моста, и качается, качается, смеется, надрывая животик. А над головой ее порхает шмеленок, и ольховый пух всюду летает и кружит весенними снежинками…
Долго вышагивал перед дверью, ведущей в урочище абсолютно зрелого безразличия, в бездну исчерпывающей непригодности, в края нарушенного пищеварения, в края презрения, сожаления, непонимания, сумасшествия. Там, за дверью, сгущался мрак в сердце. Скованная, облаченная в роптание, в сумерках хныкающая, подосланная черным зноем, влачит она, едва шевелясь, вытесанное войной существование. Пилот, что сбросил бомбу и обрек ее, был человек кроткий? Смакуя пирожное или осушая стакан, при этом не забывая поглядывать на женушкины ягодицы, думает ли тот пилот о тех, для кого являлся серафимом? Что уготовано ему в посмертии?
…И замечает маленькая Бабетта у пруда, в колышущейся мягонькой траве бочкообразную корзину с круглой тяжеловесной, как мельничный жернов, пластиной, пронизанной винтовым механизмом. Такую штуку она видела давным-давно в плодоносящих виноградниках — винный пресс. Корзина сочится густой темно-синей выжимкой, стекающей ленивым вареньем по стенкам. Веет от корзины вкусно, сладко-кислым душком забродившей ягоды. И всюду: в прессе, возле пресса, на поршне, под поршнем, на рукояти — увиваясь вокруг резьбы, громоздясь на мягонькой траве, лежат, цепляются, толкаются, теснятся, сжимаются, лопаются, возвышаются, на ветру качаются виноградные лозы, виноградные кисти, гроздья. Ягоды позеленелые, фиолетовые убегают и катятся-закатываются в кусты луговой герани. На окаймляющих корзину обручах блинтовым тиснением выдавлено: «Испей». О, как же прекрасна серенада юного виноградного жмыха!..
В ее комнату через провонявшее белье, накиданное на полу, неотвратимо пробирается сквознячок. Он крадучись ползет, точно хочет быть незамеченным. Сокрыт сквознячок от глаз, прозрачен. Струится он по половицам, по покрывалу, сближается с Бабеттой, будто бы к себе привлекает. Прикасается ветерком к тесным подушкам, продушенным потом. Тем, что шерстяные, с жесткими волосками, с душком. В этих подушках тяжело дышать, они туго набиты чем-то съедающим воздух и стискивают, сжимают ее голову, словно она попала между нутром тумбы и выдвижным ящиком.
…Заглядывает малютка Бабетта в корзину, ручкой тянется к виноградному соку, но только шлепает по глади и не может набрать в ладонь напиток. Опечалилась. Но, как всякий упрямый ребенок, не сдалась, по виноградным лозам взобралась и таки исхитрилась (попутно прихватив пару виноградин) сигануть в сочные воды.
О чем ты думаешь, Бабетта?
— Я как заблудшая овца, что плутала впотьмах, а ныне вернулась домой.
Что видишь ты теперь?
— Вход в пещеру, увитую зеленью. Она вызывает во мне воспоминания.
О чем ты вспомнила?
— О нашей Первоматери, что пробегает вскользь по нечитанным страницам книги. Ту книгу перелистывает ветер. Мои страницы отшумели.
Войдешь ли ты в пещеру?
— В ней сокрыта любовь.
Бабетта открыла глаза в знакомой комнате с тяжелым потолком. Вдали слышались колокола и месса, и на душе было легко, словно бы она сбросила доспехи. Она привстала на кровати, вдохнула полной грудью, засмеялась. А потом увидела свою маленькую собачку, с которой так любила играть в детстве. Собачка протопала к ней, цокая коготками, и сунула мордочку в руку. Почесав ей за ушком и погладив, Бабетта обратилась к небу, и душа ее выпорхнула в окно, которое виделось ей при жизни проломом в стене. Пролитые слезы остались на простынях, а небо заплачет лишь завтра… Все проходит рано или поздно. Все проходит…
Явились разбираться подражатели великих сыщиков в сопровождении стажеров, скрупулезных врачей, все при полном параде — полчища препротивных зануд. А вот поладить меж собой не могут: придерживаются версий, в рассуждения пускаются со словечками «соучастие», «беспочвенные выводы», «Очернить хотите?», «Так своей или не своей, синьоры? Торчать тут до скончания века?». И все это столпотворение кричит, возится, подвывает, измышляет, а у Акилле и без того голова раскалывается — в общем, складывается все прескверно. Акилле держится в унынии, щеки его отвисли, под глазами набухли финики, и так у него внутри все склизко и заледенело, что тянет его к теплой бутылочке, но он пока во власти следствия. А за окном уже огни гаснут, а один ушастый (очень уж ушастый) приверженец дурной версии только входит в раж, а Акилле пробирает дрожь, выворачивается у него нутро, суставы крутит. Похмелье ведет себя будто сапожник-горемыка, напяливший ему левый башмак на правую ногу. Улизнуть бы. Где Массимо? Сын, кто-то произносит твое имя, тебя загваздали вопросами, сын? Что они мелят?
Массимо осматривает руки — его сыпь прошла. После смерти Бабетты прошла его сыпь. Облегчение, опустить бы руки в снег и зачерпнуть весенних ягод.
Кутерьму посещает главный. Главный знаком с Акилле по славным денькам борьбы. Главный главенствует до такой степени, что перипетии обретают упорядоченную форму. И из главного он перевоплощается в важного. Важный обращается к ушастому (неприлично ушастому) приверженцу дурной версии, во взгляде важного восходит важный вопрос: «Причина смерти?» Ушастый (поразительно лопоухий) в здешних краях новичок, что обязывает его почитать вышестоящего, ему не навязывают, но надо почитать вышестоящего, и он громким криком предполагает: «Причины естественные». Безмерные уши со страхом дрожат. Важный в восторге, до препротивных зануд доходит — «отчаливаем».
Мертвую Бабетту вынесли. Главный-важный, что помнил Акилле по старым денькам, пособолезновал, пожал руку и ему, и Массимо, и этому, с оттопыренными ушами. И, повинуясь своей нарочито-горделивой натуре, величественно вытолкнул в дверь препротивных зануд, точно Христос, изгоняющий торгашей из храма.
— Что мы будем делать, отец?
— Ты хотел изучать изящные искусства, сын?
— Да.
— Позволь мне вновь стать твоим родителем. И мы не будем впустую тратить жизнь.
— Мы уедем в Рим, отец?
— Мы уедем в Рим.
Бабетту похоронили второпях. Отец и сын второпях покинули Милан и обосновались в Риме. Всё второпях, второпях… И никто второпях не заметил кленовый лист в руке Бабетты, с которым она погрузилась в землю, как в сладкую дрему.
Массимо и Карло больше не увиделись. Кленовый лист вернулся к Началу, и сыпь прошла…
37
На душе было паршиво. За окном кривлялся дождь, и Роберто решил, что этот дождь щедр на ухищрения по части попадания за шиворот и вообще все дожди одинаково валяют дурака. Он склонился над бумагами в задумчивости. Комиссия требовала отчет к завтрашнему дню, но, к своему стыду, Роберто Кавальери по прозвищу Сокрушитель оказался в этих делах полным профаном. Да, он занимал пост и официально руководил устранением завалов и оценкой ущербов, но, по правде сказать, должности он не соответствовал. Он умело пускал пыль в глаза и строил из себя профессионала, почти что новатора, а фактически за всеми принятыми решениями стоял помощник. Роберто лишь ставил подписи, невольно улыбался при согласованиях, ну и, бывало, втолковывал ребятам, которые ленились на работах, прописные истины (и кулаком, и доброй фразой) — тут уж не без этого. Еще не зная, что сказать, он мог пуститься в пространные монологи о смысле бытия и важности общего блага (этому он научился у молодого драматурга, воевавшего в его отряде).
И вышло так, что сегодня, накануне важного мероприятия, он оказался нос к носу с неразрешимой проблемой, у истоков которой стояли его узкий кругозор и разбухшее высокомерие. Пиджак что-то тесноват.
Тук-тук.
Войдите.
А вот и помощник приковылял. Пялится лукаво-взволнованно и видит твое жалкое положение. Будь начеку, Роберто Кавальери, будь начеку.
Помощник был неказист, староват, обрюзгловат, плешив и в толстых очках. Лицо его вроде бы и заурядное, наипростейшее, но какое-то маленькое, словно украденное у доброго лилипута. Роберто видел в нем прислугу низшего ранга, дикобраза, мелкого пошиба инженеришку. Почему же он так не нравился Роберто? А что он делал во время войны, когда Сокрушитель отстаивал страну? Но этот мыльный пузырь был нужен: все расчеты делал он, все доклады писались его жирной рукой. Само собой разумеется, после составления бумаг Роберто перепроверял цифры, досконально штудировал планы, изучал въедливо чертежи и с серьезным видом подписывал — толковый Роберто. Но вот сегодня, накануне важного мероприятия, отчет для комиссии составлен не был. Отчего же?
Роберто посмотрел на пустое место:
— Присаживайтесь. — Имени помощника он не выучил, называл он его то Джованни, то Альбино, то Фаустино. Так как же его зовут?
Поколебавшись, безымянный таки присел.
— Мы принимаем комиссию, — произнес Роберто в ожидании, что тот возложит на себя задачу.
Безымянный же одобрительно кивнул, но промолчал — что-то он затеял.
— Означенная комиссия прибудет завтра. — Начальник прочувствовал, как пиджак стесняет его в плечах, немного сгорбился и заимел пришибленный вид. — Завтра мы окажем им радушный прием.
Глаза Роберто метались в поисках чего-нибудь, что можно взять в руку, дабы выглядеть начальственнее. Он не находил что сказать, он не привык распинаться перед ничтожествами. И вдруг заговорил о дожде и забитых стоках, и оговорился о какой-то ерунде, не имеющей отношения к делу, и оговорка следовала за оговоркой. Он пытался перевести речь на нужные рельсы, но помощник молчал упорно, делая вид равнодушный, словно слушал жалобы Роберта на женушку. А ведь этот дикобраз не так давно сам завоевывал расположение Роберто, надоедал и подлизывался, набивался в ближайший круг, добровольно (абсолютно добровольно) взваливал на себя всю серьезную работу. Он раболепствовал, никогда не отказывал. Каков подхалим! Как же незаметно он поставил Сокрушителя в зависимость от своей персоны. Как же его имя?
Подтолкнуть помощника не получалось. Что поделаешь, будь они в отряде — Роберто просто врезал бы ему хорошенько и было бы все чин чинарем, но тут-то подход другой нужен. Не сдержав гнева, Кавальери гаркнул:
— Комиссия ждет отчет.
Инженеришко нагловато сощурился, словно что-то взвешивал, обвел загадочным взглядом дилетанта за столом да вполголоса произнес:
— Заверяю, синьор Кавальери, для специалиста не составит труда подготовить блестящий отчет. Этого мнения придерживаюсь не только я, но и все управление, а говорю я это вовсе не по соображениям для себя корыстным, а потому, что под всеми документами стоит ваша подпись и вы числитесь исполнителем.
С досады Роберто парировал:
— Вы меня переоцениваете.
— Уж в чем в чем, синьор Кавальери, а в таких вещах можете не скромничать. — И с этими словами безымянный зашевелился и приподнялся из-за стола.
Как бы не ударить лицом в грязь? Но Роберто точно онемел, угнетенно смотрит он вслед уходящему «как его там». Не горячись, но он горячится:
— Вы что воображаете?
— Простите?
— Отважились мне хамить!! — дыбит шерсть Роберто.
Но безымянный знает себе цену:
— Вы хотите признать собственную несостоятельность?
Роберто тушуется и рассеянно говорит:
— Я ваш начальник.
Инженеришко наступает:
— Вы в затруднении по одной простой причине — вы не на своем месте.
Все это зашло слишком далеко. И пиджак вот-вот затрещит по швам. Роберто хочет кричать во все горло, хочет с маху снести голову этому «никто», но чувствует странное опустошение внутри, точно имеет дело с сакральной правдой.
Инженеришко дожимает:
— В этих бумагах вы видите лишь загогулины, белиберду. Вы никогда не учились инженерному делу. Вы здесь за военные заслуги. А такие, как я или синьор Фантони, синьор Стефани, обязаны быть у вас в услужении, хотя мы занимались строительством, еще когда вас и в помине не было.
Ну и поменялся же этот инженеришко! Стоило ему раскрыть карты, как он приосанился, взгляд стал ясным, твердым, и уже не мелкая сошка сидит перед Сокрушителем, а Специалист с большой буквы, а Специалисту с большой буквы не пристало говорить намеками, большой Специалист выкладывает все на прямоту:
— Между нами, господин Кавальери, я не испытываю к вам злобы, мы оба живем в такое время… но я все же за социальную справедливость. Я понимаю, что была возможность заполучить это место, а у вас семья, я все прекрасно понимаю.
Кавальери принужденно засмеялся, будто имел дело с глупцом, будто он одурачил этого глупца в наперстки. Роберто старался сохранять лицо, оставаться главным, но чувствовал, как стеснен пиджаком, умят очевидностью, и по существу возразить ему было нечего. Вопреки своим убеждениям Сокрушитель внезапно сказал:
— Может, вы бы хотели приличную прибавку к жалованью? — И Роберто назвал размер приличной прибавки.
Какой пронырливый глупец этот Сокрушитель, думал соблазнить специалиста прибавкой? Он, что же, считает себя герцогом Миланским, что с барского плеча швыряется государственными средствами? Инженер покачал головой и смерил Роберто неподражаемо уничтожающим взглядом.
— Высокочтимый синьор Кавальери, — он это сказал, но как он это сказал: с чувством собственного достоинства, тоном человека, стоящего на ступень выше по социальной лестнице, корифея в своей области, — я благодарю вас за подачку, которую, к слову, вы могли бы подкинуть мне и раньше, но дело не в этом. Мы…
— Мы?
— Да, мы. Мы, члены управления, составили петицию о смещении вас с должности. Синьор Кавальери, вы некомпетентны. Мы любим Милан, мы мечтаем возродить его, у нас имеются идеи по реконструкции, а мы всё ходим кругами вокруг завалов, всё не можем грамотно расчистить улицы. Почему? Потому что мне приходится тратить все время на расчеты, которые должны делать вы или ваши заместители. Но по большей части все новоприбывшие — такие же герои войны, синьор Кавальери. В петиции еще с десяток фамилий кандидатов на смещение.
Тенденция, подумал Роберто, тенденция сейчас такая — выдворять героев с высоких постов. Такие, как он, позанимали должности в зените славы, тогда люди были опьянены победой и считали партизан универсальными специалистами во всем. И да, он урвал, выбил это теплое местечко, а теперь пожинает плоды. А как иначе? Семью надо кормить, и любой бы на его месте, если бы выпала возможность… Но говорить с ним в таком тоне! Не на того ты напал, человечек без имени.
— Сделайте одолжение, синьор… э…
— Синьор?
Роберто снялся с места, и до него мало-помалу дошло, что ранее он был излишне самодоволен, напыщен и несправедлив с подчиненными. И сейчас он никак не мог припомнить ни имени этого человека, ни других имен.
Инженер посмотрел на Роберто, как на угловой штамп формальной бумаги, и сказал укорительно-насмешливо:
— Вам не стыдно, что вы так обходитесь с людьми? Считаете, что все должны вам, но не можете запомнить имен тех, с кем работаете бок о бок. Примите правду, синьор Кавальери, — ваше время ушло, Италии нужны строители-совершители, а не сокрушители.
Роберто потерял дар речи. Когда все это всплывет наружу (а оно всплывет), его размажут, сожрут вместе с потрохами. Он побледнел и только и смог вымолвить:
— Пошел вон.