78
CreepyStory

Продолжение поста «Рассказ "Самый страшный яд"»

Серия Рассказы

Ветер завывал, срывая голос, как парторг на митинге. Снег бил в лицо, слепил глаза, забивался за воротник тулупа мелкой, колючей крошкой. Но Иван шел. Шаг за шагом, проваливаясь в сугробы по колено, неся с собой не просто сына, но груз отцовской вины.

Прошляпил.

Не усмотрел.

Не уберег.

Тропы не было видно. Только белое безумие и вой ветра, в котором то и дело прорывался детский голосок:

- Хэджируйтесь, недоумки! Вам грозит дефолт!

Ивана передергивало от каждого слова. Слова вгрызались в плоть, как острая кромка серпа, стучали в висках, как удары молота.

Он не понимал и малой части этого бреда, что чувствовал его природу. Злую. Чужую. Ихнюю. Оскал капитализма больше не был метафорой. Чем-то далеким, почти нереальным, страшилкой на листовках и плакатах.

Капитализм пробрел форму. Плоть. И яд его пропаганды уже шел по венам самого родного, самого близкого человека – собственного сына, вытесняя все светлое, доброе, что могло быть в человеке. Веру в светлое будущее. Жажду ударного труда. Пролетарскую солидарность.

До избы политрука было версты полторы. По такой погоде – вся вечность. Иван проваливался в сугробы по пояс, выбирался, делал три шага, снова проваливался. Валенки промокли, стали тяжелыми, словно налившись свинцом. Ноги не слушались. Но руки держали сына мертвой хваткой.

- Почему у нас нет кэшбэка, - простонал Коля из-под овчины.

- Молчи, сынок, - выдохнул отец, выплевывая снег. – Молчи!

В первый раз он упал, когда до избы политрука осталось с полверсты. Оступился, поскользнулся на наледи, покрытой свежим снегом. Рухнул на колено, но сына не выпустил.

Поднялся.

Снова пошел.

В следующий раз ноги просто отказали. Голень свело, судорога свалила лицом в сугроб. Иван лежал в снегу, прижимая Колю к груди, и понимал, что самое страшное сейчас – не холод. Не боль. Не усталость.

Самое страшное – опоздать. Позволить яду капиталистической пропаганды забрать сына всего, без остатка. Позволить чуждому затушить в юном сердце искру пламени, только-только начавшему превращаться в пионерский костер. Растоптать, уничтожить маленького строителя коммунизма, завлечь его на ту, темную сторону. Туда, где счастье не в следовании заветам Ильича, а в извлечении прибыли.

Коля все так же бредил. Дыхание – тяжелое, горячее – обжигало воротник, слова «рыночная капитализация» звучали глухо, путались в овчине, но от этого не становились менее страшными.

- Нет, - прошептал Иван. – Нет. Не здесь. Не сейчас. Только не так!

Он встал на четвереньки, поднялся на одно колено. И побрел, почти пополз, не поднимаясь во весь рост.

Силы покидали тело вместе с теплом. Когда в белой пелене проступили знакомые очертания – приземистый сруб, крыша под черным рубероидом, труба, выплевывающая клубы дыма в низкое небо, отец понял: он не дойдет. Ноги не держали.

Мужчина рухнул в сугроб, прижимая сына к груди, и закричал, срывая голос:

- Политрук! Товарищ политрук!

Дверь отворилась с тяжелым скрипом. В проеме, загораживая свет, появился человек. В шинели, каракулевой папахе, с кобурой на портупее. Он стоял на пороге, словно высеченный из камня, отлитый из самого лучшего в мире советского чугуна. Стоял, сжимая в шершавой ладони «Маузер», готовый встретиться лицом к лицу с самым страшным и коварным врагом – идеологическим.

Иван хотел встать – не смог. Только протянул ребенка вперед.

Коля даже в полубреду встрепенулся, маленькая ручонка схватила политрука за рукав шинели.

- Ты будешь… моим инвестором? – прохрипел он.

Политрук замер. Он уловил запах жвачки. Не наш, советский аромат натуральных наполнителей – апельсиновый или земляничный. Нет. Химический, лабораторный запах. Чужой. Ихний.

Он понял все без слов. И не стал тратить время на расспросы.

- В дом! – голос прозвучал коротко, как команда, как выстрел. – К Ленину! Живо!

Политрук подхватил Ивана за локоть, помог подняться, и потащил за собой.

В избе было сухо и жарко. Пахло махоркой, бумажной пылью и оружейной смазкой. Политрук подхватил Колю и уложил на широкую тахту, покрытую грубым, но чистым ватным одеялом. Напротив, на дубовой полке, застыл на вечном митинге гипсовый Ленин. Бюст был покрыт тонким слоем пыли, но его пронзительные глаза, казалось, видели насквозь каждого присутствующего, знали самые тайные, самые сокровенные мысли и желания.

Коля дернулся. Открыл мутные, подернутые лихорадкой глаза. Увидел бюст и потянулся к нему. Дрожащие пальцы искали гипсовое плечо, губы шевелились:

- Мистер Джобс… спасите меня!

Воспаленный, отравленный капитализмом мозг, видел ту же лысую голову, те же умные, пронзительные глаза, но аккуратную бородку сознание поменяло парой круглых стекол в металлической оправе.

Политрук не вздрогнул. Он даже не посмотрел на ребенка. Скинул шинель, небрежно бросил ее на скамью. Достал из ящика стола толстую, потрепанную книгу в дерматиновом переплете. Развернул на нужной странице. Прокашлялся. И начал читать. Ровным, ритмичным голосом, без пафоса, без лишней театральности:

- Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма…

Каждое слово ложилось в воздух тяжелым камнем, как фундамент под идеологические основы.

Коля вскрикнул. Дернулся, как от ожога и вцепился пальцами в одеяло, царапая грубую ткань:

- Нафталиновый дед! Ты сдохнешь раньше, чем выплатишь ипотеку!

- Держи его, - велел политрук Ивану. – Держи крепче.

Мальчик вопил, верещал. Выгибался и бился затылком о тахту, пытаясь вырваться из отцовских рук. Иван чувствовал, как вибрирует все тело сына, как скачет пульс под его тонкой кожей. Но не отпускал.

Политрук читал. Страницу за страницей. Медленно, размеренно. Ритмично, как насос, выкачивающий заразу и подающий кислород в легкие:

- …эксплуатация человека человеком…

- Фьючерсы!

- …ликвидация частной собственности…

- Высокая волатильность рынка!

- …диктатура пролетариата…

- Маржа сужается…

Политрук перевернул страницу и продолжил читать. Четче. Громче.

Иван видел, как зрачки сына сузились. Затем расширились. Дыхание стало глубже, ровнее. Пот стекал по лбу, оставляя белый налет на коже.

- Пятилетку… - простонал Коля. Его голос был еще сдавленным, но уже своим, узнаваемым. – Пятилетку за три года. Трудиться, трудиться и еще раз трудиться, как завещал великий Леннон… Ленин.

Последние слова прозвучали почти шепотом. Потом ребенок обмяк, тяжело дыша, и закрыл глаза.

В избе повисла тишина. Только сухо потрескивала печь, хрустя дровами, да ветер за окном все еще скреб по стеклам, но уже без прежней ярости.

Политрук захлопнул книгу и откинулся на спинку стула. Он вытер пот со лба тыльной стороной ладони и облегченно вздохнул. На лице мужчины проступила та самая усталость, что бывает у людей, отбивших атаку, но знающих, что враг еще не побежден до конца. Он лишь отступил, чтобы собраться с силами и вновь ринуться в бой.

Иван все еще держал сына за плечи. Коля уже не бился в припадке, а только дышал. Тяжело, ровно. Глядя невидящими глазами в закопченный потолок. Отец поправил прядь волос, прилипшую ко лбу сына, и поднял взгляд на политрука.

- Все? Все кончено?

Тот задумчиво провел пальцами по корешку книги и положил ее на стол, рядом с лампой. Пламя дрогнуло, качнулось, будто поклонилось, признавая власть человека над собой, и снова застыло.

- Нет, товарищ. Ничего не кончено. И никогда не будет кончено. Яд прошел слишком глубоко.

Он свернул самокрутку и прикурил, чиркнув спичкой, оставив в воздухе завиток дыма, похожий на знак вопроса.

- Мальчик больше никогда не будет просто есть. В каждом куске хлеба он будет искать добавленную стоимость. Он не будет просто ходить в школу. Он попытается стать менеджером класса. Оптимизировать учебный процесс, распределить нормы выработки, ввести учет пионерских часов, - политрук поморщился, будто ему самому было больно произносить эти слова. – И в песочнице он не будет просто играть. Он попытается приватизировать формочки. Выставит счет на лопатки. Введет абонемент на качели. Все превратится в средства производства…

Коля тихо застонал, дернув пальцами, словно пересчитывая невидимые купюры.

- Это же… это ужасно! – прошептал Иван.

- Это – капитализм! – вздохнул политрук. – Процесс необратим. Но его можно сдержать, замедлить. Как тоску по Родине в эмиграции.

- Как?

- Маркс. Каждый день. Не меньше двадцати страниц. Утром, до завтрака – Маркс. Вечером, после ужина – Энгельс. Каждый день. Это и будет противоядием. Но учтите: пропустите день – симптомы вернуться. Два – потребует дивидендов с молока. Три – попытается сдать корову в лизинг.

Иван кивнул. Это был режим. Дисциплина. Приговор, с которым можно жить.

- Товарищ политрук! Как вас отблагодарить? Тулупом? Зерном? Дровами?

Тот небрежно усмехнулся.

- Я – коммунист, Иван! Мне не нужны дрова. Лучшая благодарность – твой вклад в общее дело. В мировую революцию.

Он сказал это просто. Без пафоса. С тем будничным выражением, с каким говорят о сроках уборки урожая или норме осадков. Но за этими простыми словами скрывалась борьба. Судьба миллионов людей, томящихся в рабстве мирового капитализма.

Иван молча кивнул, подошел к тахте и бережно поднял сына на руки. Мальчик приоткрыл глаза, слабо улыбнулся. Но уже той, своей, настоящей, советской улыбкой.

- Папа… - прошептал он. – Мне приснилось, будто я хотел купить завод!

- Тихо, сынок, тихо, - проговорил отец, накрывая сына овчиной. – Мы это вылечим.

Дверь за ними закрылась. Политрук, затушив самокрутку в пепельнице, подошел к бюсту, провел ладонью по лбу, смахивая пыль. Затем вернулся на стул, взял со стола «Капитал» и начал читать. Не для кого. Для себя. Чтобы не пустить яд в собственное сердце.

Время шло. Зима сменилась весной, сугробы растаяли, почки на ветвях набухли, обещая скорую зелень. Только в избе ничего не изменилось. Разве что на столе, где раньше стояли чугунки да крынки, теперь высилась аккуратная стопка книг, как снаряды на артиллерийском складе, пахнущая свежей типографской краской.

Отец с матерью сидели у лампы, склонившись над дневником сына. В графах «История партии» и «Научный коммунизм» красовались жирные, уверенные пятерки, выведенные красными чернилами. Клава даже провела пальцем по отметкам, словно проверяя, не сотрутся ли они от прикосновения, и облегченно улыбнулась.

- Молодец, Коля! – с гордостью произнесла она. – Не зря старались!

Иван кивнул, переворачивая страницу. Там, в колонках «Физика», «Химия» и «Биология» темнели тройки. Но он даже не задержал взгляда на отметках.

- Ерунда это все, - махнул рукой отец. – Кому когда пригодилась эта физика? Или химия? Жизнь – она не в пробирках. Жизнь – она в идеях. В стойкости. А за это у него твердая пятерка!

Коля сидел на лавке у окна. Он вытянулся, повзрослел. Голос огрубел, но в глазах все еще играл тот озорной, мальчишечий огонек.

На коленях парня лежал увесистый том. Страницы шуршали ровно, уверенно. Палец скользил по строчкам, взгляд выхватывал термины, логику, идеи. Иван с Клавой улыбнулись, любуясь на сына, и вернулись к своим делам. Мать возилась у печи, поправляя ухватом чугунок. Отец починял сапоги, тихонько постукивая молоточком.

Вдруг Коля замер. Бросив беглый взгляд на родителей, убедившись, что те заняты и не обращают на него внимания, парень быстро, бесшумно схватил огрызок карандаша со стола и, не отрывая руки, сделал на полях мелкую, но разборчивую пометку: «потенциальные рынки сбыта».

Показать полностью
141
CreepyStory

Рассказ "Самый страшный яд"

Серия Рассказы

За окном мело. Снег сыпал который день. Без устали, без перерыва, словно пытался нагнать план в последние дни квартала. Ветер бился в стены, хлопал ставнями, пытаясь найти щель и пробраться в уютное тепло избы, но дерево стойко держало оборону.

Печь гудела ровно и деловито, как парторг на отчетном собрании. На столе потрескивала керосиновая лампа, и ее свет отражался в луженом боку притулившегося рядом самовара. Тут же стоял чугунок с кашей да краюха черного хлеба, нарезанного ровными ломтями. Точно, как по линейке.

Сегодня Коле исполнялось двенадцать. Возраст, когда юнец превращается в отрока. Возраст, когда детство еще не ушло окончательно, но на плечи уже ложился груз ответственности.

Иван сидел напротив. Его толстые, мозолистые пальцы нервно теребили воротник выходной рубахи. Было видно: отец хочет что-то сказать. Что-то серьезное, важное, нужное. То, без чего в жизни не обойтись, но не может подобрать слов.

- Сынок… сын, - проговорил он.

И это слово, обычно произносимое с какой-то особой нежностью, с отеческой любовью, сегодня прозвучало официально и сухо, как обращение «товарищ» на партсобрании.

Мать, что стояла у печи с ухватом в руках, замерла, почувствовав серьезность момента, и, тихо, осторожно, чтобы нарушить ту особую атмосферу доверия, сгущающуюся в горнице, юркнула за ситцевую занавеску, оставив мужчин наедине.

- Сын, - повторил Иван, откашлявшись. – Сегодня ты переступаешь важную черту. Двенадцать лет. Ты больше не ребенок. С этого дня ты – боец идеологического фронта. Такой же, как я. Как мама. Как все мы.

Коля выпрямился, стараясь выглядеть взрослее. Даже свел брови и надул щеки для пущей серьезности, как генсек на портретах. Но в глазах и в уголках губ еще играло оно – невинное, детское.

- Запомни, сын, - отец подался вперед. – Самый страшный яд – не бледная поганка. Самый страшный яд – капиталистическая пропаганда. Он сладок и оттого вдвойне коварен!

Мальчик захлопал глазами, инстинктивно отшатнувшись.

- Да-да, - продолжил Иван, понизив голос до шепота. – Этот яд – он везде! И больше всего его там, где ты его не ожидаешь! В джинсах…

В печи треснуло полено, выплеснув искры, которые рассыпались по зольнику и тут же погасли.

- Иван! – донесся голос Клавы из-за занавески. – Одумайся! Что ты говоришь! Он же еще ребенок!

- Хорошо. Пусть не в джинсах. Пусть в этих… смузи, - отец поморщился, будто на язык попало что-то омерзительное. – В гамбургерах. Казалось бы – что дурного в глотке смузи, в кусочке гамбургера? Хлеб, мясо, зелень, горчица…

Он замолчал, изучая сына тяжелым, немигающим взглядом. Коля поежился, чувствуя, как этот взгляд давит на плечи, тянет к полу невидимым грузом.

- И в этом – главная ошибка, сынок. После глотка смузи тебе захочется еще глоточек. После кусочка гамбургера тебе захочется еще кусочек. Коварство капиталистической пропаганды в том, что она обещает все больше, все лучше, все слаще… и ты тянешься к этому! Еще немного, еще чуть-чуть… как вдруг – раз! – мужчина резко щелкнул пальцами.

Малец, не ожидающий такого подвоха, подпрыгнул от неожиданности.

- И вот… - отец пристально посмотрел в глаза сыну. – И вот ты сам не замечаешь – как, но ты уже читаешь не Маркса, а Смита. Ты больше уже не хочешь равенства и братства. Ты начинаешь видеть в людях ресурс. И хочешь эксплуатировать их ради извлечения прибыли!

Иван снова замолчал. На этот раз пауза была тяжелой и длинной, как советский бронепоезд. Пауза была почти осязаемой, казалось, ее можно потрогать руками, зачерпнуть ковшом и налить в кружку.

Мать тихо всхлипнула за занавеской.

- Капитализм не вышибает двери с разбегу, - продолжил отец. – Он не кричит: «Спекулируй!». Капитализм подкрадывается. Тихо. И незаметно. Он шепчет из-за прилавка, из щели в полу, из сточной канавы. Он соблазняет: «Попробуй! Всего один глоток! Ничего не случится!». И в этом – самая страшная ложь, сын. Обратного пути не существует. Всего один-единственный глоток – и ты уже не наш. Ты уже ихний. Ты – потребитель, раб рынка. И ты больше не хочешь трудиться ради общего блага! Ты хочешь обслуживать свои потребности! И вот тебе приходит мысль купить завод, разогнать рабочих и заменить их машинами! Потому что так – эффективнее!

Отец замолчал, переводя дыхание. В избе повисла тишина. Было слышно, как ветер наваливается на косяк, как капает вода из рукомойника, как мышь скребет в углу за печкой.

Коля нервно сглотнул. Слова отца звучали странно, дико. Как детские сказки про Бабу Ягу и Кащея Бессмертного. Лишь с той разницей, что Баба Яга и Кащей Бессмертный – байки, россказни. Их не бывает на самом деле.

А капитализм был. Он прочно обосновался там, по другую сторону океана, эксплуатируя и потребляя, потребляя и эксплуатируя. И капитализму всегда было мало. Он тянул свои мерзкие, черные щупальца, стремясь затянуть в свою пучину любого, кто поддастся слабости, вкусит сладкий яд пропаганды.

- А если… - осторожно начал Коля. – А если я не хочу завод?

Он задал вопрос честно, открыто. Как-то по-простому, с детской наивностью в голосе.

- Захочешь, - мрачно кивнул отец. – Сегодня – смузи. Завтра – завод. Такова диалектика.

- И что же мне делать?

- Быть стойким, сынок. Не поддаваться.

- Я буду стойким, - пообещал мальчик. – Честное пионерское!

- То-то, - слабо, одними уголками рта, улыбался Иван.

Он облегченно вздохнул и плечи чуть опустились, будто с них сошел тяжелый груз.

- А теперь – ешь, пионер, - подмигнул отец. – Каша – это наша база!

Клава наконец решилась выйти из-за занавески. Она ступила на пол тихо, стараясь быть незаметной. Поставила на стол крынку с молоком и села на край скамьи.

Сам воздух в избе стал другим. Легче, чище, прозрачнее, как после майской грозы.

Коля взял ложку, но взгляд сам потянулся к окну. Там, за индевевшим стеклом, кружили белые хлопья снега. И в этой белесой мгле ребенку чудились силуэты. Чужие. Черные. Безликие. Тянущие к окнам ядовитые щупальца капитализма.

Утро выдалось морозным и ясным. К поездке на ярмарку начали готовиться затемно: запрягли мерина, бросили в розвальни старый тулуп. Отец бережно спрятал в карман завернутые в платок талоны на матрешку и балалайку, выбитые у парторга, и постоянно проверял, засовывая руку за пазуху – не обронил ли ненароком.

Дорога заняла часа три. Лошадь то уверенно шла рысью по накатанному насту, то вязла в переметах, и тогда Иван вылезал, ворча в замерзшие усы, подставлял плечо, толкал, пока сани не срывались с места. Коля, укутанный в овчину, смотрел, хлопая сонными глазами, как белые поля отступают, растворяясь в горизонте, где свинцовое небо срасталось со снегом в одно холодное, серое целое.

Ярмарка раскинулась на площади перед райисполкомом. Она гудела, как отлаженный мотор, дышала паром и людской суетой. Торговали всем, что было. Валенки, ситцевые платки, стеклянные банки, керосин, соленые огурцы. Продавцы кричали, покупатели толкались и тоже кричали. Где-то вдалеке гармонист старательно выводил «Коробейников», но звуки инструмента тонули в общем гуле.

Иван занял очередь за матрешкой – длинную, терпеливую, какие бывают только за самым лучшим дефицитом. Талоны, зажатые в кулаке, уже промокли от пота и помялись, но очередь двигалась не спеша, по-советски основательно, словно каждый шаг был отмерян и согласован регламентом.

Коля скучал. Двенадцать лет – тот возраст, когда терпение еще не выработалось, а любопытство жгло пятки. Он отстал от отца на шаг, потом еще на шаг, и вскоре затерялся среди рядов. Глиняные свистульки поглядывали с полок, ситцы лежали аккуратными стопками, баклуши пахли свежей стружкой. Все было знакомым, будничным и привычным до тошноты.

И вдруг малец увидел его.

Фургон.

Машина стояла на самом краю площади, где торговые ряды заканчивались и начиналась заметенная по колено пустынная дорога. И выглядела она так, словно ее только что выгрузили с неба, или вытащили из самого удивительного, самого невероятного сна.

Полосы, как на тельняшке, только красно-белые, от самого низа до середины кузова. Ровные, как на чертеже. Выше – синее поле, усыпанное белыми звездами. Хром на решетке радиатора, дверных ручках и молдингах блестел так ярко, что казалось, что это не солнце отражается в металле, а сам металл излучает свет.

Возле фургона суетился человек. Такой, каких Коля еще никогда не видел.

Черный фрак, белоснежная рубашка, на шее – бабочка. В глазу – монокль, на голове – чудная шляпа. Круглая, высокая, как торба.

От этого человека веяло чем-то… иным. Чистым, теплым, светлым. Как от электрической лампочки, которую паренек видел как-то раз на фабрике, куда ходил с классом на экскурсию. Волшебный свет без огня, без дров, без керосина.

Заметив юнца, мужчина улыбнулся и поманил пальцем.

- Подойди-ка, товарищ!

Коля быстро оглянулся. Ни отца, ни кого-то из взрослых рядом не было.

- Да не боись, - еще шире улыбнулся незнакомец. – Не укушу.

В его голосе было что-то такое мягкое, обволакивающее, как пуховая перина. В нем звучала доброта и доверие, как в мурлыканье кота.

- Еще чего! – фыркнул Коля. – Я – пионер! Я ничего не боюсь!

И сделал робкий шаг к фургону. Потом еще один.

- Хочешь?

Человек протянул ладонь. На ней лежала маленькая, яркая упаковка с иностранными буквами. Бубль-гум. То самое, о чем вчера предупреждал отец.

- Нет, - мотнул головой паренек, спрятав руки за спину. – Мне нельзя.

- Нельзя? Почему нельзя?

- Это – яд капиталистической пропаганды! Мне отец все рассказал! И про смузи. И про гамбургеры. И даже про джинсы! – с гордостью добавил малец.

- Джинсы… - рассмеялся незнакомец. – Но это же не джинсы! Это – жвачка! Как говорил Сальери Моцарту: «Пей смело, друг, здесь яда нет!».

- Ну… я…

- Ты когда-нибудь пробовал жвачку?

- Конечно, - соврал Коля.

- Тогда ты знаешь, какая она сладкая?

- Как варенье?

- Варенье! – усмехнулся человек. – Что такое это твое варенье, товарищ? Ложку – ням, и все! Секунда – и нет вкуса. А жвачка вкусная не минуту, не час. Она вкусная всегда!

Коля судорожно сглотнул. Руки все еще были за спиной, то тело подалось вперед, нос дернулся, будто надеясь уловить вкус сквозь бумагу.

- А еще из нее можно надувать пузыри!

- Пузыри!

- Да-да, мой юный товарищ! Вот такие, - мужчина обвел руками в воздухе, рисуя огромный, невидимый шар. – А внутри - вкладыш.

- Вкладыш? Что такое – вкладыш?

- Темнота, - закатил глаза человек. – Как бы тебе объяснить… это такая картинка. Красивая. Их собирают, складывают в альбомы, показывают друзьям.

- Вкладыш… – повторил паренек, пряча руки в карманы, чтобы пальцы сами ненароком не схватили жвачку. – А если… если я просто не хочу?

- Это твое дело, товарищ, - подмигнул незнакомец. – Свобода – это не когда тебя заставляют. Свобода – это когда ты решаешь сам.

Но ладонь с даром все равно придвинулась ближе.

- Но если ты сам захочешь… я никому не скажу, - доверительно сообщил он.

- Честно?

- Слово скау… честное комсомольское!

- Тогда – ладно, - выдохнул Коля. – Но только одну!

Малец быстро, будто боясь передумать, схватил упаковку. Бумага шуршала непривычно, звонко. Не по-нашему. Внутри лежал розовый квадратик. Пахло чем-то сладким, химическим, но до безумия притягательным. Помедлив мгновение, мальчик положил его на язык.

Вкус ударил сразу. Сложный, многослойный. Клубника, ваниль, что-то синтетическое, но чистое, как лед. Жвачка не рвалась, не таяла. Она тянулась. Коля жевал медленно, с наслаждением прикрыв глаза.

И вдруг он почувствовал это. Внутри, под ребрами, что-то щелкнуло. Будто открылся невидимый замок. Будто он наконец-то нашел то, о чем и не знал, не думал, но подсознательно с рождения искал.

Коля провел пальцами по упаковке. Вытащил вкладыш.

На глянцевой бумаге была машина. Не грузовик, не трактор, но всего с двумя дверями. Низкая, приземистая, каплевидной формы. Не наша. Ихняя. Наши – другие. Тяжелые, квадратные, с рублеными формами. В школе про такое говорили: аэродинамика. Придумка капиталистов, чтобы оправдать высокую добавленную стоимость. Советским машинам аэродинамика без нужды. Советские машины вставали на конвейер с идеальной, идеологически выверенной и одобренной партией формой кузова. Потому и не меняются веками.

Коля бережно свернул вкладыш и спрятал в карман. А человек уже отвернулся. Интерес к пареньку испарился моментально, как лед жарким летним полднем. Теперь он жевал гамбургер из картонной упаковки, жадно слизывая стекающий с пальцев соус, сосредоточенно уставившись в пустоту.

Обратная дорога заняла больше времени. Небо затянуло серой пеленой, ветер усилился и гнал в лицо мелкую, колючую снежную пыль. Мерин выбился из сил, увязая в переметах, и Иван то и дело вылезал, подталкивая розвальни или ведя коня за узду.

Коля сидел тихо, уткнувшись в воротник тулупа. С той минуты, как он отошел от фургона, паренек не проронил ни слова. Не капризничал, не озорничал, не ерзал. Лишь молчал, глядя в одну точку, будто прислушивался к тому голосу, который звучал где-то глубоко внутри, нашептывая странные, непонятные слова. Не наши слова. Чужие. Ихние.

Дома Клава уже накрыла стол. В чугунке, под тяжелой деревянной крышкой, томились щи. Густые, с квашеной капустой и мясом, пахнущие укропом и долгим зимним терпением. Она разлила похлебку по мискам, положила деревянные ложки. Все, как было заведено.

Иван сел во главе стола, Коля опустился рядом, но… к еде не притронулся. Ребенок сидел, чуть наклонив голову. Его пальцы теребили край стола, оставляя на скатерти влажные следы.

- Ешь, - произнесла мать, нежно потрепав сына по макушке. – А то остынет.

И вдруг…

Началось!

Сперва Коля просто замер. Ложка повисла в воздухе на полпути. Потом тело дернулось, как от удара током. Ложка выпала из руки – она глухо ударилась о край тарелки и шлепнулась на стол, оставляя мокрый след.

- Сынок?! – Клава рванулась вперед.

Мальчика уже трясло. Мелко, часто, как в лихорадке. Глаза закатились, обнажив белки. Он вцепился в край стола, стягивая скатерть. Кружка с молоком опрокинулась, и белая лужица потекла к краю, закапала на пол.

И из груди вырвался хриплый, нечеловеческий крик:

- Доллары! Дайте мне доллары!

Клава ахнула, прикрыв рот ладонью. Ее глаза расширились в ужасе. Отец резко вскочил со стула, отчего тот с громким грохотом свалился на дощатый пол.

- Я хочу приватизировать ваш убогий колхоз! – заверещал Коля, размахивая руками. – Землю – в аренду! Средства производства – в частные руки!

Иван узнал эти слова. На партсобраниях их называли «вражьими голосами». В газетах – «идеологической диверсией». Слова не наши, чужие.

Ихние!

- Сынок… - проговорил отец дрогнувшим голосом. – Очнись! Одумайся! Что ты говоришь!

Но паренек уже бился в конвульсиях. Он сполз со скамьи, забился под стол, и оттуда, цепляясь за ножки, продолжал орать:

- Брендируйтесь! Это конкурентное преимущество! Свободный рынок все расставит по местам!

Клава бросилась к сыну. Попыталась обнять его, успокоить. Но тот оттолкнул мать с той ненавистью, с той грубостью, с какой манхэттенский маклер отталкивает нищего, посмевшего протянуть руку за подаянием.

И тут Иван увидел.

На полу, в лужице молока, лежал клочок бумаги. Яркий, глянцевый. Автомобиль чуждой идеологической и эстетической формы. И буквы, которые мужчина не понимал, но узнавал. По листовкам, по сводкам, по лекциям политрука.

Не наше.

Ихнее!

- Вот оно… - поморщился отец, поднимая бумажку. – Вот оно что…

- Что? – обернулась Клава.

Она уже понимала, что произошло. Чуяла материнским сердцем. Но отказывалась признаваться себе, отгоняя страшную правду.

Иван не ответил. Он смотрел на вкладыш, на сына, бьющегося в конвульсиях под столом, требующего легализацию частной собственности. И чувствовал, как внутри что-то обрывается.

- Не уберег, - прошептал мужчина, обхватывая руками голову, цепляясь пальцами в волосы. – Не уберег…

- О чем ты, Иван? – всхлипнула Клава. – Что ты говоришь?

- Яд, - выдохнул отец. – Яд капиталистической пропаганды!

Он опустился на колени рядом с сыном. Коля уже не просто кричал – он хрипел, яростно выплевывая слова вперемешку со слюной:

- Рыночная экономика эффективнее плановой… невидимая рука рынка… монетизация социальных обязательств…

- Коля… - Иван взял сына за плечи и резко встряхнул. – Сынок!

Ребенок замер на секунду. Посмотрел на отца, хлопая влажными от слез глазами. На какое-то мгновение показалось, что кризис миновал, все прошло…

- Папа?..

- Сынок?

- Купи мне акции!

Мальчик завопил так резко, так неожиданно, что мужчина невольно отступил на шаг. А Коля снова забился в судорогах.

Иван поднял голову. На его лице застыло то самое выражение, которое Клава видела лишь однажды – когда горел клуб, а внутри, в огне, оставалось самое родное, самое дорогое, что было у коммуниста – полное собрание сочинений Ленина. И нельзя было ни потушить пожар, ни спасти реликвию… оставалось только бессильно смотреть.

- Есть только один человек, - медленно проговорил отец. – Только он может помочь.

- Кто?

- Товарищ политрук.

- В такую погоду?!

За окном уже началось. Небо почернело, ветер тянул с севера. Первые заряды снега хлестали по стеклам, сбиваясь в сплошную манную кашу. Метель набирала силы.

- Я лучше замерзну, - решительно заявил Иван, поднимаясь. – Чем позволю капитализму сожрать моего сына!

Он снял тулуп с вешалки. За стенами выла вьюга, сруб поскрипывал под натиском ветра, но мужчина не обращал внимание. Он завернул сына в овчину, прижал к груди, чувствуя его жар даже через шерсть.

За порогом ждал буран. Но то, что уже поселилось в избе, было страшнее тысяч буранов и миллиона вьюг. Потому что метель, какой бы ужасной она ни была – она все равно своя, родная. Наша. А не ихняя.

Нет пути назад. Только вперед. К политруку.

Вкладыш остался в руках у Клавы. Она сжала его в кулаке, повернулась к печи – и бросила в огонь. Бумага вспыхнула мгновенно, скрутилась в черную трубочку и на секунду в избе пахнуло сладким, дурманящим, чужим. Ихним.

Потом и запах ушел.

Продолжение следует...

Показать полностью
Отличная работа, все прочитано!

Темы

Политика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

18+

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Игры

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юмор

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Отношения

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Здоровье

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Путешествия

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Спорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Хобби

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Сервис

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Природа

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Бизнес

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Транспорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Общение

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юриспруденция

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Наука

Теги

Популярные авторы

Сообщества

IT

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Животные

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кино и сериалы

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Экономика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кулинария

Теги

Популярные авторы

Сообщества

История

Теги

Популярные авторы

Сообщества