Между вспышкой и ангаром
На третьей неделе Ефим Корнилов поймал себя на том, что разговаривает вслух.
Ничего особенного он не говорил. «Ну, пошли». «Греется». «Куда ты, родная». Слова выходили сами, негромко, в пустую кабину, и он не сразу понял, когда это началось. Наверное, тогда же, когда перестал считать дни.
Звезда перед ним была жёлтая, старая и безымянная — в каталогах у таких только буквы и номер сектора, такое не запоминают. Корнилов подвёл корабль к самой кромке её огня. Кабину залило светом, тени от переплёта легли на переборку длинными косыми полосами, и где-то за спиной, в глубине корпуса, пошло знакомое гудение, с которым машина пьёт.
Жар добрался и до кресла. Он чувствовал его сквозь комбинезон — не жжение, а ровное тепло, как от печки, в которую недавно подкинули.
— Хватит, — сказал он звезде и отвалил в темноту.
Дальше начиналось то, что он любил и боялся одинаково: дорога.
Карту он держал открытой дольше, чем требовалось, и вёл линию короткими отрезками, от звезды к звезде. Соблазн всегда был один — поставить метку далеко впереди и идти прямо, как по линейке. Так ходили молодые. Потом про них иногда рассказывали: кто-то висит посреди черноты с мёртвым двигателем и ждёт, пока мимо пройдёт человек.
Мимо никто не проходит. В этом вся штука. Тут вообще никто не ходит.
Поэтому он выбирал жёлтые и оранжевые, обходил стороной красивые белые карлики, от которых не возьмёшь ни капли, и всегда держал в уме запасную звезду. Как старики в деревне держат вторую канистру в сарае, хотя бензоколонка в десяти минутах.
Потом — прыжок. Воронка, глухой нарастающий гул, от которого ноет в зубах. И тишина с другой стороны.
---
Планета попалась серо-рыжая, без воздуха, и вся в конусах — метра по три, похожих на огромные стеариновые натёки.
Садиться не было нужды. Он сел.
Бывает, что в дороге просто необходимо постоять на чём-то твёрдом.
Вездеход шёл тяжело, подпрыгивая на камнях, и пыль за ним вставала стеной и долго не оседала — прибить её тут было нечему. Корнилов объехал один конус, другой. У третьего машина отозвалась коротким писком: есть.
Он собрал, что было. Потом ещё. В шлеме было слышно только собственное дыхание — ровное, чуть хриплое, чужое.
На середине работы он остановился, погасил фары и просто сидел.
Над ним стояло небо, какого не бывает у людей. Млечный Путь шёл поперёк него широкой полосой — цвета старой латуни, цвета мёда, который засахарился в банке, — и в этой полосе чернели прорехи, будто кто-то выдрал из ткани клочья. Справа тлело красным, далеко и огромно.
Ничего не происходило. Ничего и не могло.
Корнилов подумал, что если он умрёт вот здесь, никто никогда не узнает, что именно здесь. Мысль была спокойная, почти хозяйственная — так думают о протекающей крыше. Он её не прогнал. Повертел и оставил лежать.
---
Он умирал четыре раза.
Дважды по дурости, один раз в драке и один — когда неправильно зашёл на газовый гигант и понял это на две секунды позже, чем было нужно.
Всем известно, как это устроено. Корабль разваливается, тебя выбрасывает, и капсула швыряет домой — на ту площадку, где ты последний раз стоял. Хоть за полгалактики. Люди пожимают плечами: работает же.
Работает. Почти всегда.
Был Сашка Перевалов, возил руду и трепался в эфире громче всех. Однажды он не пришёл ни на площадку, ни в списки, ни вообще никуда. Говорили разное: не сработало, не успело, выгорело от удара. Никто не знает, где он остался и сколько там ещё был живой.
Про это стараются не помнить. Но помнят все, и поэтому над каждой каплей топлива трясутся так, будто никакой капсулы за спиной нет.
Корнилов знал, как это устроено. Он не знал, как это — изнутри.
А изнутри было так: белый свет во всё стекло. И сразу — ангар. Запах смазки, лязг тележки, техник, который ждёт, пока ты распишешься, и смотрит мимо, потому что ему всё равно.
Между этими двумя вещами не было ничего.
Не темноты. Не провала. Не сна, из которого выныриваешь и знаешь, что спал. Просто одно кончилось, а другое началось, и шов между ними не прощупывался, сколько ни ищи. Он искал. Первые годы искал всерьёз, трезвый и пьяный, и однажды спросил об этом в баре у таких же. Ему сказали: не думай. Он перестал спрашивать.
Но вот что не отпускало.
Он шёл сюда три недели. Отмерял отрезки, грелся у звёзд, трясся над каждой каплей, обходил пустые места, где можно остаться навсегда. А капсула — в которой он не видел ни бака, ни заборника, ни места, куда бак поставить, — прошла бы всё это разом. За один вдох.
Значит, она умеет то, чего не умеет ни один двигатель, построенный людьми. Либо не умеет, и тогда то, что садится в ангаре и расписывается у техника, —
Он никогда не додумывал эту фразу до конца. Останавливался всегда на одном и том же месте, как лошадь перед канавой.
Проверить было нечем. Руки те же. Шрам на левой — тот же, и так же тянет к непогоде, хотя непогоды тут нет. Он помнил мать, помнил, как у неё на кухне стучала крышка.
Всё сходилось до последней мелочи. Вот что было страшно.
---
Ещё через несколько дней он вышел к паре.
Большая жёлтая и маленькая белая, злая, как сварка. Они стояли рядом, и белая подсвечивала жёлтую снизу так, что по краю шла раскалённая кайма. От обеих било с такой силой, что корпус зашипел на подходе.
Он заправился и не ушёл сразу. Завис между ними и смотрел.
Смотреть было некому. Вот что он поймал себя думать: некому. Эти две горели вчера, и позавчера, и миллион лет назад, и будут гореть, когда от него не останется даже имени в списке. Он тут случайный. Заехал погреться.
И почему-то от этого стало не горько, а спокойно.
---
Черту он пересёк буднично.
Вышел из прыжка, по привычке глянул сперва топливо, затем корпус, и только потом — то, ради чего всё затевалось. Там было написано, что он забрался достаточно далеко. Что теперь старик на той стороне согласится с ним разговаривать.
Корнилов посидел, посмотрел на это и закрыл.
Он ждал чего-то другого. Не знал, чего именно, но другого. А вышло — ничего. Та же кабина, которая на третьей неделе пахнет тобой и больше никем. Та же тишина, от которой на станции потом будет ломить в ушах.
Был короткий путь назад, и он про него, конечно, знал. Дорога зачтена, дело сделано; подорви реактор, дождись белого света — и ты дома, на своей площадке, и отдашь за это примерно столько, сколько стоит хороший щит. Три недели сжимаются в одну секунду.
Он сидел и честно примерял это на себя.
И не смог — не из гордости и не из страха. Капсуле он верил, четыре раза проверено. Дело было в звёздах.
Он помнил их все. Жёлтую, которая отдала топливо так быстро, что он не успел допить воду. Оранжевую, возле которой пришлось висеть сорок минут, матерясь. Ту, у которой он чуть не сварил себе корпус, потому что засмотрелся. Они стояли позади цепочкой, и перед каждой он был чуть-чуть другим человеком.
Белая вспышка смахнула бы их все разом. Как чужое. Как то, чего не было.
Он знал, что домой доедет не тот, кто уходил, и этого не поправишь ничем. Но пройти всё обратно он хотел сам. Своими руками, по одной звезде.
Он открыл карту и начал искать первую.
---
Повезло почти сразу.
Следующий прыжок вынес его к планете — бледно-голубой, в белых разводах, тихой, как чашка молока. А за ней стояло облако. Тоже голубое, холодное, светящееся изнутри, — такой дым идёт от сухого льда, если бросить кусок в воду.
Корнилов сбросил ход. Развернул машину так, чтобы облако легло сбоку, и выключил всё лишнее.
Сидел долго. Пил тёплую воду из трубки.
Он думал о том, что между белой вспышкой и ангаром у него ни разу — ни одного из четырёх раз — не было вот этого. Ни секунды. Там вообще ничего не было, он проверял.
А здесь было.
— Ну, — сказал он пустой кабине. — Поехали домой.
И начал разгон.











Эх, очень красиво.
И технически и атмосферно. Да и вопросы поднимаются актуальные, хех.