2

Смерть современных героев, или притча одного чернорабочего

Посмелюсь опубликовать на данной площадке своей маленький постмодернистский опыт. Написан уже немножко в иной реальности и в иное время. Сугубо автобиографичен.

Смерть современных героев, или притча одного чернорабочего Авторский рассказ, Литература, Длиннопост

Электрический свет радостно пугает крыс, изящными вереницами разбегающихся по бетонным углам. Полужилое помещение натоплено духотой глухих стеклопакетов; пластиковый стол, стальные обручи коек и какие-то вещи.


Ночь за пределами общежития шуршит и мается; общежитие тоже, шуршит и отходит ко сну. Предчувствие покоя озаряется воплем Никодима: крысы сожрали его паспорт. Напрягая последние силы, нам приходится разнимать сцепившихся тварей.


Наконец все усаживаются, изыскивая пакетики разового чая. Гармонию душного вечера нарушает Егор; Егор – аутист, он лежит на своей койке, обособленный от коллектива бессмысленной демонстрацией читаемого Кафки. Обсуждение аутизма за пластиком стола коварно перетекает в дебаты по украинскому вопросу. Презрев главенствующие в человеческом общежитии правила, мы курим в непроветриваемом помещении и высказываем свои мнения.


«Мало людей мыслят, но все хотят иметь мнение» - цитирую я кого-то из классиков, но не успеваю вспомнить, кого, ибо хрусталь моей мысли разбивается вульгарным кулачищем Никодима. Я потираю кровоточащую обидой бровь и собираюсь ему возразить, когда меня иронично подбадривает Егор, влекомый, как маньяк, запахом крови: «зачем иметь мнение, если не можешь его отстоять?» Вопрос звучит так, будто он извлек его только что, случайно и непредвзято, меж страниц потаенного смысла вредной книжицы, но я сразу раскусываю подлеца, желающего перессорить промеж собой добрых людей. «Сука!» - восклицаю я с неуловимой интонацией уязвленного гуманизма, и поднимаюсь на ноги, чтобы убить негодяя. В этот самый момент дверь отворяется, и к нам приходит Бенито.


Он озаряет переполошенное собрание своими полубезумными глазами, иссушенными жаждой мысли, и решительными шагами направляется за стол.


Какое-то время проводится в молчании, новоприбывший лишь с вниманием изучает кровавые мозоли на своих руках. Затем он обводит нас взглядом во второй раз, причем синева вен, подбивающая его изумленный, с изумрудным отливом взор, нервно подергивается; лицо меж тем абсолютно недвижно, лишь левая бровь вскинута ввысь горделиво и немного презрительно. По одному цвету глаз я успеваю установить, что он прибыл к нам из других краев; глаза местных либо черны от переполняющего мрака, либо безбожно серы от грязного асфальта и вечно хмурых небес.


«Бенито, ты ночуешь с нами второй раз, но все время молчишь и ничего о себе не рассказываешь. Почто ты нас не уважаешь?» - вопрошает чернявый Саша.


Бенито молчит еще больше, потом шлепает на пластик стола потрепанный паспорт, извлеченный из глубин верхней одежды. Чернявый Саша с недоверием раскрывает документ и показывает нам место рождения – «о. Туле, гор. Наследие, микрорайон Зеленый». Мы поднимаем взгляды на Бенито, и тот впервые предает молчание голосом раскатистым, проникновенным, переходящим то и дело в звенящий хрип – иными словами, презирающим любую тональность.


"Город полыхал во мраке очистительных костров, в сумраке пожарищ, задыхался и жадно дышал в невидимой беспомощно ослепшим глазам едкой гари случившейся ночи. Прошло сколько-то времени, а никто так ничего и не понял. Город старался жить по-прежнему; телевизоры показывали, будто по инерции, свои сериалы, и никто не замечал, что показывают они одни и те же картинки – так было и раньше; горожане по-прежнему продолжали ходить на свои работы; теперь, в открывшихся переменах, их страх обрести безумие обнажился до самого предела изъеденных трудолюбивыми гимнами, хрупких и ломких костей. На изможденных обыденностью, неотличимых в своей схожести, погребенных конвейером скучной жизни и одинакового отдыха лицах проступал вместе с липкостью пота чарующий страх. Люди грезили и услаждали свой кругозор чудовищными слухами, которые все объясняли и, все же, не могли ничего объяснить. Почему сообщение с другими городами оказалось прерванным? Почему всегдашний смог сгустился невыносимой чернотой, почему многомиллионный город оказался под куполом страшного, холодного, черного солнца? Почему тут и там слышны взрывы и выстрелы?


Вопросы так и висели, не в силах отыскать удовлетворения. А люди жили все также, изъеденные и отравленные сомнением. Все также мужчины приходили со своих работ, кушали суп и любили своих спутниц. Все также их спутницы ежемесячно страдали и раскрашивали кровью нижнее белье. Все также бросались в окна печальные души, одуревшие от подлости или от одиночества. Все также работала полиция, выписывая недоуменному населению административные штрафы.


Я и сам не знал, что творится. Мой кругозор был ограничен пятидневной рабочей неделей, а выходные я проводил в усталости и одиночестве, напивался, читал какие-то безумные книжки про итальянских фашистов и совсем не смотрел телевизор. До работы было рукой подать; я вставал в шесть утра, тяжело и жадно бегал в безлюдном парке, мылся в вонючей водопроводной воде, что-то кушал и уходил.
Складское здание стояло, заросшее травой и нерушимое; сколотый красный кирпич пропах овощами и стухшим мясом. Нас было человек пятнадцать, потом стало чуть меньше; разношерстная толпа всех возрастов и сословий, ставших вдруг грузчиками. Зачем и почему, каждый отдавал себе свой отчет, а может, и не отдавал.
Жорик, самый старый и самый усатый, азербайджанец, заведующий бытовой химией.
Сергей, бригадир за тридцатник в спортивных штанах, истеричный и изподлобный.
Влад, рубщик мяса в очках и с высшим образованием, маленький, старый и мускулистый.


Дядя Леша, работающий пенсионер, в очках.
Виталик, поседевший и очень ранимый, из Сыктывкара.
Славик, молодой, высокий и по природе тощий, но распухший, в очках, страдающий от гайморита. Любитель легких наркотиков.
Еще один Славик, распухший от водки и изредка хромающий.
Иван, огромный и пузатый, распухший от пива и водки.
Петя, армянин и еврей, студент, с высшим музыкальным образованием, тучный и неповоротливый.
Серега, боксер-любитель, с косыми глазами, мрачнеющими от водки.
Костя, молодой и белобрысо-плешивый, любитель коктейлей, компьютерных игр, идиотских кроссвордов и пустых разговоров.
Леха, кривой и сутулый, с порядочным лицом и бельмом на выбитом глазу.
Саня, крепкий и мускулистый, с проседью, переломанным носом и оттопыренными ушами.
Ну и, наконец, я, молодой, веселый и молчаливый.
Были еще водители, внешне различные, но внутренне похожие и болтливые.


Тот день начался необыкновенно. Принимающие ворота были еще закрыты, когда я опять опоздал на работу – происшествие небывалое. Но внутри все было гораздо чудесней.


Весь коллектив столпился возле «аквариума», стеклянной будки, где писало доносы и накладные начальство.
Начальник, усатый и плешивый колхозник, похожий на Владимира Ильича, лежал тут же, на боку, в своей дешевой красной куртке. Его мертвый живот выпирал под вязаным джемпером, а одутловатое кулацкое лицо помещалось в еще не застывшей луже собственной крови.
Странно: все меня как будто ждали.
Над телом начальника навис серьезной нелепостью подтянутый человек в черных военных штанах и черной же рубашке.


Проглатывающий слова окрик: «Все в сборе? Построились. Бригадиру доложить».
Коллектив кое-как построился, сонно, изумленно и неповоротливо. Сергей вышел вперед, оборвал руки до спортивных штанов и доложил: «Отделение построено и ждет дальнейших указаний». По Сергею не было видно, чтобы он особо волновался или беспокоился; он смотрел глубоко равнодушно и исподлобья, и, казалось, все ему напрочь осточертело – работа, склад, мертвый начальник, человек в черной рубашке, утро, сумрак, овощи, пиво после работы, водка по субботам и воскресеньям, сестра, весна, обручальное кольцо на выбитом пальце – словом, все.


«Итак, довожу до вашего сведения. Город находится в кольце метафизических фронтов. Органы внутренних дел погрязли в бездействии и коррупции. Регулярная армия разбежалась до окончания срочной службы. Офицерский состав пьянствует и ругает бардак. Вся надежда умирающего Отечества сосредоточена в ваших мозолистых руках, в дрожи обессиленных коленей, в чахоточных легких, наполненных ненавистью и картофельной пылью, в сколиозе, остеохондрозе и хандре разбавленного трудом спирта. Вы – сок этой умирающей земли! Черное солнце выглянуло из-за космоса вселенских страданий, чтобы осветить мрак наших бессмертных принципов. Абсолютная мораль и категорический, не терпящий компромисса императив призывает вас взвалить на искривленные плечи этот тяжкий груз, как мешок белоснежного сахара. Вопросы?»
Я пытаюсь разглядеть лицо человека в черной рубашке, но оно словно расплывается; я вижу только жесткие нечеловеческие черты, которые вполне можно обозвать чертами характера, и нельзя – чертами лица.


Иван мнется в строю, трет пузо и изрыгает: «Разрешите обратиться?»
«Разрешаю».
Иван уже выпил утреннее, предработное пиво, он млеет и соображает: «А что, работы сегодня не будет?»
«Нет, не будет».
Влад морщит образованный лоб, потирает орлиный нос и практично вопрошает: «А что от нас конкретно требуется?»
«Это хорошо, что вы сразу думаете о деле. За воротами стоит грузовая машина, в кузове – комплекты черного обмундирования и боевые карабины с боеприпасами. Предписываю начать разгрузку, облачиться, вооружиться и построиться перед пандусом ровно через час в боевой готовности. Командиром отделения назначается бригадир. Время пошло, ибо метафизика восторжествовала и его больше нет».
Человек в черной рубашке куда-то исчезает. С минуту все стоят, затем принимаются за работу.


Когда настает черед строиться, случается суета. Сергей хочет расставить всех по росту, но грузчики в черных рубашках все добегают и добегают; они втискиваются все время слева, места там больше не хватает, хромающий Славик психует, он начинает плевать прямо в добегающие лица; его сальные волосы развеваются на ветру, картофельный нос расширяется и просит кулака; свалка, потасовка, анархия.
Рано или поздно, но мы выстроились в две шеренги. В мрачном сиянии небес еще желтеет полная, обрюзгшая луна, обозревая унылый горизонт; плещется грязь в канаве, шелушится ржавая трава на брошенных рельсах.


Команда, и мы выдвигаемся.
Пока мы строились, город пришел в полнейший упадок. Солнце опять не взошло – или взошло, но черное, из-за туч не разобрать – и нам светят лишь огни пожаров. Торговый центр «Русь» через дорогу разграблен. Стекла витрин заполнили рытвины асфальта. На неработающих фонарях раскачиваются какие-то люди, дует ветер, разнося мусор и сигналы пожарных служб.


Ветер кладет к моим ногам набухшую от крови газету, я поднимаю ее и, сощурившись, читаю передовицу:
«12 апреля 1961 года русский человек вырвался в космос. Мы склонны воспринять это событие сейчас, по прошествии безнадежного количества лет, самым глубоким и мистическим образом.
Факт прорыва за пределы земной тверди не объяснить одним лишь технологическим прорывом. Сама по себе техника ничто; в отсутствии воли и очищенного от прагматизма разума она способна разве что тромбировать городские артерии, отравить воду и воздух, завалить рынки вещественным барахлом и пассивно помогать взращивать никчемные поколения, одуревшие от духовной и физической импотенции.
Воля же сама по себе пассионарна, и направлена вовне - ибо, обладая абстрактной и всеобщей сущностью – прилагается человеком к созиданию и низвержению. Запустение и довольствие – всегда удел пассивного безволия; чтобы очистить авгиевы конюшни истории, провести вскрытие зловонного трупа капитала, организовать субботник планетарного масштаба – необходима воля, воля к власти и философия жизни. Чтобы вырваться за пределы душного и скучного мира повседневного угасания и обыденного разложения в разреженную пустоту смертельного космоса – необходима воля.
Но довольно о воле. В тягучие периоды истории, когда разум в своем таинственном, отдающем вечностью сне одно за другим порождает чудовищ – воля обращена вглубь естества, становясь уделом немногих аристократов духа. Однако чтобы осмыслить глубинную взаимосвязь космоса и духа – необходимо вначале определить, чем для нас является космос.


Мы слишком здравомыслящи, чтобы узреть в нем, подобно мутному взору античного материализма, лишь хаотичный образ в подтверждение собственной наивной системы. И в то же время мы слишком иррациональны, чтобы видеть в нем, подобно науке, лишь безвоздушное пространство со своими заповедями и законами. Мы понимаем космос прежде всего как метод, как абсолютный критерий тотальной относительности. На фоне этого метода все людские системы и деяния, институты и логические условности обнаруживают свой ничтожный и мимолетный масштаб. Космос в различных своих проявлениях – звездном небе, обращении луны, метеоритных бурях, приливах и отливах рек – представляет собой вечный фон человеческой жизни, прообраз и первопричину всякой логики и всякой обыденности. Посему преодоление законов притяжения есть также преодоление этих бессчётных проявлений, определяющих человеческую жизнь, преодоление проявлений и постижение прообраза. Рывок в космос – есть гностический рывок духа к изначальному знанию, трансцендентное преодоление демиургов земной тверди, проявившееся в возвышенном акте отчаянного рывка на вторые небеса.


Поэтому данный акт самоценен и являет собой конечную субстанцию абсолютного невозврата. Своим свершением он утрачивает собственную ценность и отрицает всякое акциденциальное повторение, ожидая лишь проявления в новом качестве. Тем самым снимается насущный вопрос политического материализма, сводящего все к наличному состоянию науки и техники. Разрушительный огонек, абстинентно тлеющий в лоне мирового духа, может быть раздут до самоубийственного пожарища; огонь уничтожит орудие, но не затронет след, оставленный им в вечности. Космонавтика может апостериорально и ожидаемо свестись к конвейеру туристической индустрии, поставляя в иные миры полые оболочки человека – что ж, пусть это будет их заслуженным аналогом вечности. Демиург неумолимо подчиняет себе отвоеванное духом пространство, налагая на него дань своих логик и смыслов – таковы метафизические щепки истории. Наш долг – не поливать несостоятельными грезами логические положения, а узреть поступательное движение духа в его наиболее чистых и глубоких актах, дабы отречь настоящее и проложить петлю к будущему».
Мы все стоим в нерешительности, ожидая команды, а командир в черной рубашке куда-то исчез.


Я обращаюсь к Славику, погрязшему в наркотическом дурмане рядом со мной.
«Славик, зачем все это? Для чего ты живешь?»
«Чтобы быть сытым, выспанным и накуренным».
«И тебя устраивает подобная жизнь?»
«Безусловно» - и он слащаво и блаженно улыбается.
«Славик, ты убогое животное, и тебя не исправит даже героическая смерть. Ты испоганил свою бессмертную душу наркотиками и дорогим алкоголем, и мне противно находится с тобою рядом. Но я вынужден переносить все лишения».
«Ты нерусский, ты на немца похож» - подает чудовищно акцентированный голос Жорик.
Я хочу возразить или хотя бы ударить, но вновь появляется командир, и мы трогаемся.


Тогда я принимаюсь мыслить, чтобы забыть ужасную действительность.
Моя мысль начинается со вздоха.
«Увы. Мир порабощен дуализмом. Для мыслящего человека это имеет самые горестные последствия – дуализм мышления оборачивается двойственностью существования. Свобода воли? Она растекается в противные стороны одним и тем же потоком.
Пытаясь убежать от здравого смысла, человек всего лишь попадает в объятия… слащавости. Все религии слащавы и елейны. А ведь, в конечном счете, велика ли разница – холодный расчет – или слащавый расчет?
Значит, мы должны изобрести новую религию. Ну, пусть это будет даже и не религия – ведь в ней не будет места слащавости. Но в ней не будет места и здравому смыслу.
Это будет что-то вроде имморализма, который пытался проповедовать Ницше. Но слово, конечно, неточно. Ницше не поняли, и нас не поймут. Если говорить о слове – то это будет имморализмом лишь в плане отрицания морали нынешней. В плане утверждения морали новейшей – это будет нечто иное.
Довольно неумно, впрочем. Получается почти марксизм, а совсем не имморализм.
Нет, новая мораль – это лишь клише. Формальность в мире формальности. И Ницше – увы – давно уже стал таким же клише.
Новая мораль – назовем ее пока так – слита воедино со старой, ей отвергаемой. Слита в настоящем мгновении, в утверждении и отрицании.
Продолжить лучше от противного. Отрицание слащавости – и отрицание расчетливости. Отрицание расчетливости, не переходящее в пустую слащавость».
Мои мысли прерывает новая остановка.
Впереди – тьма, а посредине тьмы – пулеметный расчет министерства внутренних дел.
На мешок белоснежного сахара взбирается полицейский прапорщик с мегафон.
«Граждане! Ваше собрание является незаконным! Во избежание расстрела мы призываем вас немедленно разойтись!»
И так по кругу, много-много раз.
Командир в черной рубашке поворачивается к полицейским вспотевшей спиной.
«Дороги назад нет! Дорога назад простреливается артиллерией противника».
И действительно, позади творится какой-то кромешный ад и все натурально полыхает.
«Я приказываю начать наступление!»
Но отделение не торопится. «Лучше достойный плен, чем бесславная смерть!» - звучат отовсюду крики.


Вся эта каша вдруг прерывается пулеметным огнем. На моих глазах командир превращается в кровавое решето и куда-то исчезает. Крики, вопли, паника, дым. Меня задевает, я валюсь за какую-то машину и неудобно кладу шумящую голову на дыхание вспоротого живота. Я обозреваю собственные кишки и жестянку, выпавшую из кармана подобно птенцу новой жизни. Жестянка плавает в вареве грязи и тоски, и я прочитываю этикетку: «Вирджиния. Трубочный табак. Мертворождение».
Меня посещает откровение. А что, если Ницше был неправ? Что, если бог не умер – он родился мертвым? Мне представляется грязный, пропахший свиньями хлев, залитая слезами непорочная мать и мертвый, пожелтевший младенец. Бритоголовые волхвы с обнаженными мускулистыми торсами, стоящие в многокилометровой очереди в Мавзолей. Прапорщики, орущие на них в мегафон. Дрожащие в предсмертных судорогах кишки, ползущие к прапорщикам. Разорванный мешок и рассыпанный, залитый кровью сахар. Нескончаемый шум машин, который нарастает до невозможности предела, а потом вдруг навсегда затихает. Невыносимое напряжение света, сменившееся абсолютным, без оттенка, мраком.
Перед смертью я успеваю заметить, что все вокруг уже мертвы и, в общем, довольны".

Когда Бенито оканчивает свой рассказ, в тиши звенит глубокая ночь. Мы сидим, удрученные и изможденные, а он бодро встает, с радостным рвением растирая кровавые мозоли. Под немыми забралами окон проходит кто-то неупокоенный и силится заглянуть вовнутрь. Мои усталые веки, наконец, смыкаются, опуская на вселенную тяжелый, черный и немного бархатистый занавес; я сплю, но сквозь сон чувствую, как занавес беспокойно колышется, а в окно силится заглянуть ночной прохожий.