Муз-Просвет
Вышли из автобуса — и цивилизация кончилась. На Проспекте Просвещения, который все нормальные люди называли просто «Просвет», она вообще имела свойство кончаться внезапно, как пленка в кассетнике, когда батарейки садятся на самом соло. Только что были огни, магазин «Продукты» с пирамидами консервов «Морская капуста», будто все колхозники переехали в эти уходящие во тьму панельные коробки и еду теперь в стране производили только подводные земледельцы Беляева. Красота советской архитектуры: если долго смотреть, начинаешь понимать, как уживались в одной голове советского проектировщика городского пространства Кафка с Ле Корбюзье. Или наоборот — перестаешь понимать что-либо вообще, и это, наверное, тоже вариант.
Поздняя осень, конец ноября. Сырость такая, что воздух можно резать ножом и есть ложкой, но аппетита почему-то не было. Фонарь на остановке мерцал, как будто тоже сомневался, стоит ли ему здесь гореть, или может, лучше умереть и не мучиться.
Серега, который жил на Лиговке и центр мерил от гостиницы «Октябрьская», зябко повел плечами. На нём была «Аляска» — куртка, которую старший брат привёз из Германии. За «Аляску» в школе уважали, но в этом районе её легко могли снять, но Серега рисковал — потому что холодно. Колян одет был попроще, обычная болоньевая куртка на рыбьем меху, но тоже ничего, терпимо. Изо рта валил пар, как дым из выхлопной трубы раздолбанного Икаруса.
— Слышь, Колян, — сказал Серега, глядя, как его дыхание растворяется в мутном свете единственного фонаря. — А ты уверен, что это та остановка? А то мне что-то не по себе. Как будто мы не в Ленинград приехали, а в Скворцова-Степанова на выездную экскурсию.
— Кончай ныть, — Колян сунул руки глубже в карманы. — Тут просто акустика плохая. Место глухое. Того и гляди, леший заверещит.
— Леший не леший, а менты тут должны быть чисто теоретически, — Серега оглянулся на пустой пятачок, где в параллельной вселенной мог находиться таксофон. Но таксофона не было. Вообще ничего не было. Только фонарь, который мерцал, как будто тоже хотел сбежать, но не мог — корнями впаян в асфальт.
Они двинулись через пустырь, срезая угол к метро. Где-то вдалеке гавкала собака, и этот звук был единственным доказательством того, что в этих домах живут люди, а не просто бетонные коробки стоят для декорации. Колян на ходу пытался насвистеть рифф из AC/DC, но получалось «дыр-дыр-дыр», потому что ветер забивал рот сыростью, да и насвистывать риффы — это надо уметь, а Колян умел только слушать. Это было важнее.
У поворота, прямо у тропинки, стоял трансформаторный ящик. Ржавый, облупившийся, но на боку его кто-то давно нарисовал жёлтой краской молнию и череп с костями, заключённый в треугольник. Получилось похоже на старый логотип AC/DC, только ещё страшнее — краска потекла, и череп как будто плакал или таял. Или просто смеялся над прохожими. Ящик стоял тёмной глыбой, напоминая почему-то гроб, поставленный вертикально. Колян покосился на него, но ничего не сказал.
— Слышь, пацаны, закурить есть? — голос возник из темноты, материализовавшись вместе с тремя фигурами. Они словно выросли из-под земли, из грязи и сырости.
Их было трое.
Первый, плотный, в ватнике и в спортивных штанах с пузырями на коленях поигрывал арматурой. На шее болталась цепь — не для красоты, а вполне себе функциональная, с крупными звеньями, чтобы если что — и ударить, и чтоб не порвалась. Лицо у него было такое, будто он только что вышел из подвала, где провел лет пять, созерцая вечность в виде плесени на стене.
Второй — щуплый, в болоньевом плаще мышиного цвета, с прической «под горшок», переминался с ноги на ногу и нервно сплевывал шелуху от семечек прямо под ноги. Ему, видимо, было глубоко плевать на эстетику. И на гигиену. И на всё остальное. В руках он держал видавшую виды «Электронику-302». Кассета в ней не крутилась — батарейки сдохли еще в прошлой пятилетке.
Третий стоял чуть поодаль, прислонившись к дереву. Худой. Не просто худой, а астеничный — длинные руки, длинные ноги, голова на тонкой шее, как у цапли, которая задумалась о вечном. Одет был в какое-то старенькое пальто, явно не по размеру, с чужого плеча. Руки пустые, без арматуры, без цепей, без ничего. И от этой пустоты он казался страшнее, чем тот, который с железом.
Глаза у него смотрели странно. Не на школьников — сквозь них. Будто он видел что-то за их спинами. Что-то, чего другие не видели. Может, судьбу. Может, пустоту. Может, просто стену дома, но видел он её так, будто за ней скрывалась тайна бытия, и тайна эта была тёмной и холодной, как эта ночь.
— Слышь, пацаны, — повторил он, и голос его прозвучал тихо, почти ласково. Но в этой ласке чувствовалось что-то такое, от чего у Сереги похолодело между лопаток. Как будто тебя погладили по голове, а рука ледяная и уже не отдернется. — Закурить есть?
— Нет закурить, — быстро сказал Серега, делая шаг назад. — Мы не курим. Мы спортсмены.
— Спортсмены? — переспросил худой, отделяясь от дерева. Движения у него были плавные, но какие-то ломаные одновременно — как будто внутри у него всё время что-то щёлкало. — А чё за вид спорта? Бег на короткую дистанцию от пацанов?
Парень в ватнике хрюкнул. Это был смех человека, который смеется редко, но метко, исключительно чтобы показать, что он понял шутку старшего. Или хотя бы сделал вид.
— А на короткую, — добавил худой, глядя прямо на Серегу, — потому что от меня не убежишь. Я быстро бегаю. И далеко вижу. Особенно в темноте.
— Мы вообще-то в музыкалку ходим, — встрял Колян, посмотрев на молчащий магнитофон. Лучшая защита — нападение и попытка найти общий язык. Даже если этот язык — как иностранный в школе, со словарем и с ошибками, но с интонацией, полной надежды. — По классу гитары.
— О, музыканты! — Худой улыбнулся. Улыбка была странная — не злая, не добрая, а какая-то отсутствующая, как будто он улыбался не им, а своим мыслям, и мысли эти были тяжёлые. — Это я люблю… уважаю. А у меня тут, понимаешь... — Он кивнул на щуплого. — Кассета кончилась. А хочется чего-то... тяжелого. Для души. Тем более вы на Просвете. А Просвет — он для просвещения. Ща вы нас просветите.
— Да он её и не включает никогда, — буркнул парень в ватнике. — Третий день таскает, а всё молчит. Батарейки, говорит, бережёт.
— Заткнись, Витек, — тихо сказал худой, и Витек заткнулся. Сразу. Без споров. — Вы ж школьники? Образованные, не чета нам, лохам из ПТУ. Должны шарить. Давай так, конкурс. Если вы сейчас назовете мне хэви-металлические группы в количестве двадцати штук, так и быть, отпустим с миром. А если нет...
Он замолчал. Просто замолчал и посмотрел на них. В темноте его глаза казались двумя провалами, двумя окнами в пустую квартиру, где давно никто не живёт. И в этой тишине было страшнее, чем если бы он замахнулся арматурой.
— ...то получите пизды, школьники, — закончил за него Витек, но прозвучало это уже не угрожающе, а как-то буднично, что ли.
— В воспитательных целях, — добавил худой, и снова улыбнулся. — Чтоб знали, как по темноте шастать. Чтоб понимали: тьма — она не снаружи, она внутри. И с ней надо уметь договариваться.
— Во, бля, правильно, — встрял парень с магнитофоном. — Пусть культурно просвещают.
Серега почувствовал, как внутри всё оборвалось. Двадцать? Он и десять с трудом наберет. AC/DC, Metallica, Slayer, Accept, Iron Maiden... «Ария» — это вроде наша, считается? «Мастер»? «Коррозия»? «Черный Кофе»? Или они уже не котируются? А дальше? Немцы? Названия у них какие-то мудреные, на слух не запомнишь. Да и кто их знает, этих немцев — может, они вообще не про металл поют, а про любовь и кроликов. Или про любовь к кроликам.
— Слышь, — начал Серега, пытаясь говорить уверенно, но голос предательски вибрировал, как стиральная доска, на которой стирают бетон. — А ты сам-то хоть одну группу назовешь? Или мы тут тебе лекцию должны читать, а ты потом скажешь, что это не хэви, а попса какая-нибудь? Контрольный замер нужен.
— Чё? — Худой нахмурился. Идея, что у него могут спросить что-то, нарушала привычный сценарий.
Витек угрожающе шагнул вперед, но худой остановил его движением тонкой кисти. Движение было почти изящным — так дирижер останавливает оркестр, когда кто-то берет не ту ноту. Только оркестра не было. Была только тишина и ветер.
— Ты начинай, музыкант, мы разберемся, где хэви, а где попса, — сказал худой, глядя куда-то в темноту. — Мне, понимаешь, металлического хочется. Чтобы внутри завибрировало. Чтобы понял: жизнь — она не просто так, она с басами. А без басов — одна суета. Суета и тлен. Согласен?
Колян сглотнул. У него дома были кассеты. Много. Но он никогда не думал о басах как о философской категории. А сейчас пришлось. Потому что худой смотрел на него и ждал ответа. Не просто ответа — ответа на вопрос, который он сам себе задавал каждую ночь, глядя в потолок.
— Согласен, — сказал он осторожно. — Без басов никак. Басы — это фундамент. Как... ну, как дом. Без фундамента рухнет. Или как человек без скелета — тряпка.
— Во-во, — кивнул худой. Кивок получился дерганый, как у птицы, которая клюет зерно, но зерна нет, а привычка осталась. — Фундамент. А на фундаменте что стоит?
— Ну... — Колян замялся. — Жизнь. Музыка. Всё.
— Ага. А если фундамент хреновый — и жизнь хреновая. И музыка хреновая. — Он постучал себя по виску длинным пальцем. — Я вот много думаю. Иногда слишком много. Аж голова раскалывается. А музыка помогает. Заглушает мысли. У вас так бывает?
— Бывает, — быстро сказал Серега. — Еще как бывает. Врубаешь на полную — и ни о чем не думаешь. Только гитары. Только ритм. Только пустота в голове. Кайф.
— Пустота, — повторил худой, и глаза его засветились каким-то внутренним светом. — Пустота — это хорошо. Когда пустота, туда можно что-то положить. А когда голова забита — не положишь. Места нет. Вот у меня, например, голова всегда забита. Всем подряд. Тем, что брат из Афгана вернулся и молчит. Тем, что мать на заводе в две смены и в садике ещё убирает. Тем, что денег нет. Тем, что в магазине только килька в томате и морская капуста. — Он перевел дух. — А вырубаешь музыку — и пустота. И хорошо. И ничего не надо. Кроме басов.
Витек перестал стучать арматурой по ладони. Он смотрел на худого с каким-то странным выражением — то ли с испугом, то ли с уважением, то ли с желанием провалиться сквозь землю, потому что такие разговоры на Просвете не вели. Здесь вели другие разговоры. Короткие. С арматурой.
— Макс, — позвал Витек неуверенно. — Ты это... чего с ними возишься? Давай по-быстрому и пошли. Холодно. Вон, ветер какой.
— А ты не мёрзни, — огрызнулся Макс, не оборачиваясь. Голос его стал жестче. — Думать надо, а не мёрзнуть. Мысли тоже греют. А вы только руками махать умеете да семечки плевать. И думать не умеете. Вообще. У вас в головах — та же пустота, только без музыки. А это, пацаны, — он повернулся к школьникам, — это худший вид пустоты. Бессмысленная пустота.
— Макс, — подал голос щуплый с магнитофоном, — ну мы же с тобой…
— Со мной? — Макс усмехнулся. Усмешка была кривая, болезненная, как сломанная пластинка. — Вы со мной? Вы с собой не можете. Вы за желудком своим ходите, за удовольствием – выпить, закусить, клей там понюхать... А со мной не надо. Я сам по себе.
Он снова уставился на школьников. Взгляд у него был немигающий, тяжелый, но в этой тяжести чувствовалась какая-то странная легкость — как у человека, который уже всё понял и теперь просто ждет, когда остальные догонят.
— Я вот о чем думаю, — продолжил Макс. — Война была. Дед воевал. Отец... ну, отец пил и помер. А брат в Афгане был. Вернулся — и молчит. Вообще молчит. Сидит на кухне и в стенку смотрит. Думаете, это просто так? Это, школьники, философия. Живая. Он там такое видел, что словами не передать. А вы говорите — металл. Металл — это тоже про то, что словами не передать. Поэтому я его и люблю.
Серега переглянулся с Коляном. Разговор окончательно уходил куда-то в дебри, но это было уже не так плохо. Потому что пока они уходили в дебри, арматура бездействовала. И время шло. И метро еще работало. И надежда теплилась, как та самая лампочка на столбе.
— Это тяжело, Макс, — осторожно сказал Серега. — Когда человек возвращается и молчит. Тут, наверное, музыка помогает? Чтобы прорвало?
— Музыка? — Макс посмотрел на него с интересом. Настоящим, не наигранным. — Думаешь, поможет?
— Ну, — Колян включился в тему, чувствуя, что они выходят на финишную прямую, — смотри. Есть группа «Metallica». У них песня «One» — там про солдата, которого разорвало, а он живой. И он хочет умереть, а не может. Он в коме, но всё слышит. И просит Бога: убей меня, а Бог молчит. Это же прямо про Афган. Там ещё звуки выстрелов вставлены. И гитары такие... больные. Как будто кричат. Как твой брат, только голосом.
— Больные, — повторил Макс. Глаза его чуть ожили. В них появилось что-то, похожее на понимание. — Это хорошо. Это правильно. Потому что мир больной. И люди больные. А здоровых нет. Только притворяются. — Он помолчал. — А «Metallica» — они откуда?
— Из Америки, — сказал Серега.
— Из Америки, — задумчиво повторил Макс. — А поют, про какого солдата?
— Ну... — Серега замялся. — Про абстрактного. Про войну вообще. Но суть та же. Боль она везде одинаковая. Что в Афгане, что в Америке, что на Просвете.
— На Просвете, — Макс усмехнулся. — На Просвете своя война. Тут арматурой и цепями воюют — пролетариат. Тут за куртку убить могут. — Он кивнул на «Аляску» Сереги. — Хорошая куртка…
— Хорошая, — подтвердил Серега, холодея.
— За такую куртку Лысый сразу пятьдесят даст, — сказал Витек, сплёвывая.
Макс даже не повернул головы. Только тихо бросил:
— Я сказал — не тронь.
Витек, уже открывший было рот для новой реплики, заткнулся на полуслове и как-то сжался, будто его арматура вдруг потяжелела.
— Не бойся, — Макс махнул рукой школьникам. — Не сниму. Я не Витек. Мне чужого не надо. Мне надо свое. А своего у меня — только мысли в голове.
Он опять посмотрел куда-то в темноту. Помолчал.
— А вот «Гражданская оборона» — это про что? — спросил он вдруг.
Колян чуть не поперхнулся воздухом.
— Ну... — замялся он. — Это панк-рок, Макс. Но по энергетике — дай бог каждому металлу. Егор Летов — он же философ. Он про свободу поет. Про то, что всё — не так как надо, а мы — лучи света в тёмном царстве. Про то, что можно жить иначе. Не как все.
— Не как все, — повторил Макс. — А как?
— Ну... — Колян задумался. — По-своему. По-честному. Не продаваться. — Он покосился на Витька. — Слышишь, Витек?
Витек, услышав свое имя, насторожился.
— А чё я? — спросил он обиженно. — Я ничего. Я как все.
— Вот именно, — сказал Макс, не оборачиваясь. — Ты как все. А они, — он кивнул на школьников, — они не как все. Они музыку слушают. Они думают. Они про жизнь тоже знают. Про боль. И свою и чужую. А это чего-то стоит.
Он помолчал. Ветер шевелил полы его пальто. Где-то далеко залаяла та же собака. Или другая. В панельных домах зажглись еще несколько окон — желтые квадраты в бесконечной стене, похожей на клавиатуру рояля, по которой никто никогда не играл.
— Ладно, пацаны, — сказал Макс тихо. — Идите. А то метро закроют, и будете тут до утра куковать. А тут у нас знаете как? По утрам бабки из очереди за хлебом друг друга сумками бьют. Тоже зрелище, но не для слабонервных. И холодно. Вон, ветер какой.
Витек открыл рот, чтобы возразить, но Макс так посмотрел на него, что рот закрылся сам собой. Арматура в руке Витька как-то сразу потеряла свою убедительность. Щуплый с магнитофоном перестал плеваться и просто смотрел в землю.
— А группы? — только и спросил Витек, но без прежней агрессии. Скорее для порядка. Чтоб не совсем уж проиграть.
— Группы я и сам знаю, — ответил Макс, глядя куда-то в темноту. — Accept, Slayer, Iron Maiden, Metallica, AC/DC, «ГрОб»... — Он перевел взгляд на школьников. Взгляд был почти человеческий. Почти теплый. — Двадцать-то я и без вас наскребу. Мне главное было — понять, живые вы или нет. А вы живые. Идите.
Школьники не стали ждать повторения. Они двинули к переходу, стараясь не бежать, но получалось плохо. Сзади донеслось:
— Эй! — Это крикнул Макс. — А кассету с «ГрОбом» если достанете — кидайте вон в тот ящик. — Он махнул рукой в сторону трансформаторной будки с черепом и костями, которая стояла у тропинки. — Вон тот, с рожей. Он на гроб, кстати, похож, и череп и молния в самый раз. — Он усмехнулся. — Металлический почтовый ящик.
Эскалатор уносил их вниз, в тепло, в свет, в привычный мир поездов и станций. Серега выдохнул только когда сели в вагон.
— Ну и дела, — сказал он. — Это что сейчас было?
— Не знаю, — честно ответил Колян. — Но, кажется, мы только что разговаривали с человеком, который нас мог убить. И не убил. Потому что мы сказали что-то правильное. Про музыку, про боль.
— Про боль? — переспросил Серега.
— Ну да. Он же не группы хотел. Он хотел, чтобы его кто-то понял. А мы поняли. Случайно.
— А «ГрОб» ему зачем? — спросил Серега.
— А хрен его знает. Может, брату. Который из Афгана вернулся. Может, Летов поможет. Там такие тексты — если въехать, можно и заговорить. Или хотя бы заорать.
Поезд грохотал в туннеле, унося их в центр, где горят фонари, и где нет ни Просвета, ни Макса, ни арматуры. Только мокрый асфальт и редкие прохожие. Колян посмотрел в черное окно вагона.
— Слышь, а кассету-то ему надо закинуть. Я у Косого «ГрОб» завтра перепишу.
— А в ящик этот? С черепом? Он же трансформаторный. Там же током долбануть может.
— Не долбанет, — Колян посмотрел на черноту за окном. — Макс сказал — металлический почтальон. Значит, принимает. На Просвете всё работает. Просто расценки другие... С человека — кассета. А с кассеты — смысл и польза. Без барыг.
Поезд набирал ход. За окнами мелькали станции — «Удельная», «Пионерская», «Чёрная речка». Названия как из учебника истории, только история эта была своя, ленинградская, с промозглым ветром и случайными встречами. С людьми, которые искали то же, что и ты. Только не знали, как это называется. Или знали, но боялись сказать.
Серега вдруг подумал, что этот вечер они запомнят надолго. Не потому что испугались. А потому что встретили человека, который искал то же, что и они. Только не знал, как это называется. А они, кажется, знали. Или начинали догадываться.
Это называлось — надежда. Спрятанная где-то между басами AC/DC, болью «Metallica» и криком Егора Летова. И она работала. Даже на Просвете. Даже в 89-м. Даже когда батарейки сели. Даже если почтальон — трансформаторный ящик с черепом на боку.
— Слышь, Колян, — сказал Серега, когда поезд вынырнул на станцию и в окна ударил свет. — А как думаешь, Макс — он вообще нормальный? Или того?
— Нормальный, — ответил Колян. — Даже слишком. В том и проблема. Если б он был ненормальный, он бы нас просто арматурой. А раз нормальный — пришлось разговаривать. Про брата. Про басы. Это тяжелее.
— Тяжелее, — согласился Серега.
Они замолчали. Поезд шел в центр, в их жизнь, где завтра будет алгебра, и физика, и попытки достать кассеты. И где-то там, на Просвете, остался Макс со своим пустым взглядом и живой болью. И два его приятеля — Витек с арматурой и щуплый с мертвым магнитофоном в руках.
Колян вдруг подумал, что, наверное, это и есть настоящий металл. Не когда громко, а когда реально, когда больно. И когда эту боль с тобой делит кто-то другой. Пусть даже случайно. Пусть даже на пустыре, под мертвым фонарем, в компании панельных домов, где Кафка навсегда поселился в одной голове с Ле Корбюзье.
Он посмотрел на Серегу.
— Слушай, а двадцать групп мы так и не назвали.
— А хрен с ними, — ответил Серега. — Главное — басы. Чтоб в груди ебашило.
Поезд въехал в туннель, и стало темно. Но ненадолго.
