Дзынь-Бом
Катюшка должна была звонить в колокольчик на новогоднем утреннике — в тот самый торжественный момент, когда все остальные дети хором поют, а воспитательница Лидия Петровна выводит на расстроенном пианино мелодию «В лесу родилась ёлочка». За пианино Катерину, конечно, не пустили, а чтобы получить заветный колокольчик, пришлось выучить самый длинный стих, целую неделю вести себя примерно и даже втихую подраться с самой близкой подружкой Машкой — лишь бы та до Нового года не вздумала просить позволения позвенеть.
Так Кате этот колокольчик нравился — невозможно! Красивый, глаз не оторвать: настоящий, золотой, волшебный колокольчик. Качнёшь его — он блеснёт в свете гирлянд десятками искорок, медный язычок коснётся стенок, и будто сам звук ещё долго висит в воздухе, даже когда металл уже замер. Сначала — тоненький, высокий, прямо по сердцу — «дзыыынь...», а следом, отзываясь эхом, — низкий, бархатный, раскатистый «бооом...». Просто замечательная, самая лучшая в мире вещица!
Всё бы хорошо было, да Катя перестаралась. На самом концерте, у сверкающей мишурой ёлки, она звенела так самозабвенно и громко, что от усердия у неё дрогнула рука — и с резким дребезжащим звуком металлический язычок выскочил из крепления и упал со сцены прямо в ноги зрителям. Рёва было — на весь актовый зал! Если бы она только знала, что вместе с язычком из колокольчика выпал самый важный, волшебный, звонкий звук, то рыдала бы ещё безутешнее.
Колокольчик, конечно, починили, концерт кое‑как продолжили, но Катюшка уже никак не могла успокоиться: выходило теперь не волшебное «дзынь‑бом», а лишь жалкое, сиротское «брямк». Не дзынь. Совсем не дзынь.
А тот самый, лёгкий, хрустальный звон, что должен был парить под потолком, от неловкого движения и всеобщей суеты соскользнул с края сцены и затаился на полу. Он лежал там, пока его не подцепила на металлическую набойку каблука какая‑то тётенька-торопыга в норковой шубе. Всю дорогу до выхода она удивлённо прислушивалась, звякая невидимой ношей: чего это там так странно бомкает? Уже держась за холодную ручку калитки, тётенька наконец подняла ногу, чтобы рассмотреть причину внезапного шума — и звон, дрогнув, отцепился. Чуть совсем не растоптала, такая неосторожная!
Дзынь-боом тут же подхватило ветром, завертело в хороводе с мириадами хрустальных снежинок. Он звенел, как серебряная струна, невесомый и невидимый. Один неосторожный вираж — и тонкий звон раздался от столкновения с шеренгой сосулек под карнизом крыши. Оттолкнувшись, рикошетом скользнул по глади чисто вымытого окна, на миг увидев в его тёмной глубине отражение гирлянд и уютный свет лампы, — и тут же, будто спохватившись, взмыл обратно в небо. Там, под самой крышей, распугал стайку воробьёв, и встревоженный «шшшурх» их крыльев слился с его летящим, затихающим эхом.
И город, обычно глухой к таким тонкостям, начал слушать. В эти дни вечно спешащие люди, кутаясь в воротники пальто, то тут, то там замирали на секунду. Они слышали лёгкий, едва уловимый перезвон, льющийся с самых небес. То нежно звякали игрушки на городской ёлке, то фарфоровая кружка в кофейне отзывалась глубоким чистым звуком от касания металлической ложки. А иногда, по вечерам, когда над заснеженными тротуарами стелилась колючая позёмка, кому-то из запоздалых прохожих чудилось и вовсе небывалое: сквозь рёв моторов, клаксоны и обрывки музыки из машин слышалось, будто бы мчалась куда-то лихая тройка, и далёкий, призрачный перезвон колокольчиков отражался от слепых стен тёмных домов, уносясь в зимнюю ночь.
Сбежавший звук, этот озорной дух, постепенно освоился в какофонии большого города. Он научился танцевать среди металлического скрежета трамваев, гула подземки и резких хлопков автомобильных дверей— и нигде не задерживался надолго, избегал шумных проспектов. Его влекли тихие, заснеженные дворы-колодцы, где можно было, как на невидимых качелях, парить на тонких сосульках над окнами верхних этажей. А по ночам, когда всё затихало, обожал проказничать: забирался в мусоропровод и гулко, с эхом, раскатисто «боомал» в пустые бутылки, заставляя спавших вблизи кошек настораживать уши и вглядываться в таинственную темноту.
Но вот за одну ночь пришла нежданная оттепель и растопила хрустальные замки зимы, превратив их в слякотные руины. Лёгкий морозец, обещавший искристый праздник и пушистый, хрусткий снежок под ногами — всё это сдулось, осело перед самым Новым годом под натиском тёплого, влажного ветра. Сначала было очень весело: длинные, как шпаги, сосульки с крыш плакали крупными каплями, и можно было, поймав их, звякать по подоконникам, будто по хрустальным фужерам, поднимая тост за уходящий год. Но эта игра быстро наскучила. Никому не было дела до их деликатного, одинокого перезвона, тонувшего в чавкающем гуле города.
Люди, казалось, впитали в себя всю сырую гнетущую тяжесть этих дней. Они ходили, ссутулившиеся, хмурые, их промокшие ботинки противно чвякали по раскисшему снегу. Люди хрипели в телефоны, жалуясь на погоду и дела, и хлюпали носами, подхватив простуду. Город наполнился унылыми звуками: глухо, с мокрым вздохом, плюхали шины по дорогам, утопая в коричневой каше из снеговой грязи и едких реагентов. Воздух стал вязким, тяжёлым, пропитанным влажным смогом, и совсем не держал лёгкое, звонкое «дзыынь» — звук падал в эту жижу, не долетая и до угла.
Даже первая городская красавица-ёлка, недавно сиявшая как символ чуда, безнадёжно поникла. Её зелёные ветви, когда-то пушистые и нарядные, обрели унылый, растрёпанный вид. Мокрая мишура висела тусклыми, безжизненными петлями среди мутных, заплаканных шаров. Гирлянды, что должны были дарить свет, лишь уныло мигали вразнобой с ленивыми уличными фонарями. Их неровный свет не освещал, а скорее сгущал промозглый мрак городских улиц, подчёркивая тоску этого бесформенного, растаявшего времени
Звон, обессиленный и промокший, метался по серым улицам. Он тщетно тыкался в закрытые окна, за которыми манил тёплый, жёлтый, недосягаемый свет домашних гнёзд. Пытался спрятаться в дверных колокольчиках ночных магазинов, но и это убежище оказалось фальшивым — китайские подделки отзывались глухо, их бряканье от сквозняка было пустым, жестяным, и они безбожно фальшивили, путаясь в тональности, словно пьяные музыканты.
Предпраздничное утро не принесло облегчения. Оно висело над городом серым, холодным, ватным туманом, который скрадывал не только очертания домов, но и сами звуки, и ту лёгкую радость, которую ещё пару дней назад так вольно было разносить в высоком и морозном небе. Потерянный, промокший насквозь, Дзынь-Боом поплёлся было за стайкой синичек — единственных, кто ещё пытался издавать что-то звонкое. Но нахохлившиеся птицы искали не игр, а спасения; они прятались под карнизами, и их тревожный писк был полон одного: стремления уцелеть.
И тут звону почти повезло: случайный прохожий, шаркая по луже, бомкнул ногой по железному баку у помойки. Но и это обернулось неудачей: жадная, ненасытная морось, словно вата, проглатывала все звуки, глушила их, придавливала к земле, к этой чавкающей грязи, не позволяя взлететь даже мысли. Родившийся было гулкий удар утонул, не успев отзвучать, растворился в общем мокром удушье, оставив после себя лишь ощущение безнадёжной тишины.
Деловитые городские галки давно уже с вожделением приглядывались к звонкому «дзыню». Они прекрасно помнили, как ещё несколько дней назад он весело и задорно разливался над крышами, заливисто смеялся, озорно звенел капелью. В прошлые разы шумный дух был неуловим: выскальзывал из цепких лап, проносился ветерком мимо распахнутых клювов — и вся стая, подняв гвалт, только заполошно металась по холодному синему небу, стараясь поймать ускользающую диковинку.
А теперь… Теперь звук жалко обвис мокрой, бесформенной тряпочкой на чёрной ветке липы. Он тщетно пытался зацепиться, собрать свои силы, чтобы взмыть вверх — но низкие тучи, набитые тяжёлой серой ватой, не выпускали его, давили всей своей сырой массой.
— Гаал! — резко прокричала самая смелая (или, быть может, самая глупая) галка. Не долго думая, она ткнула в потерянный звон острым, как шило, клювом. Схватила его — пока остальные товарки лишь растерянно крутили головами, перешёптываясь на своём каркающем наречии — и, взмахнув крыльями, попыталась сбежать с добычей. В её глазах горел не азарт охоты, а жадность: утащить вожделенную игрушку в укромный уголок на карнизе, чтобы ни с кем не делиться этим странным, но таким манящим сокровищем.
В самое промозглое, бесцветное утро, какое только могло случиться накануне Нового года, Маринка стояла у дверей Гнесинки и глотала злые, солёные слёзы. Они подступали комком к горлу — тому самому предательскому горлу, которое теперь подвело её окончательно. Марина глубоко дышала, пытаясь вобрать в себя влажный, холодный воздух, словно он мог охладить внутреннюю дрожь и успокоить её перед тем, как она распахнёт двери в собственный оглушительный провал.
Верхние ноты — те самые, что делали её сопрано лёгким и звонким, — после недавней, не до конца залеченной простуды, попросту пропали. Стоило бы, конечно, отложить выступление на итоговом годовом концерте — преподаватель ведь намекал. Но нет, она, Маринка, сама наврала, выдав бодренькое: «Я в порядке, я восстановилась!» — и никто её, конечно, за язык не тянул.
А ведь эта мелочь — одна-единственная, но такая важная нота, высокая и протяжная «си», переходящая в лёгкий, парящий фальцет, — была её коронной фишкой, визитной карточкой, тем, что заставляло комиссию поднимать брови и делать в блокнотах пометки. А сейчас ей бы до «ля» добраться и не захрипеть! Это был конец. Конец всем её мечтам, всем планам, всей будущей карьере примы в Большом и Малом. Жёсткая и ясная формула звенела в голове: провалит выступление — и домой, к маме, в её уютную, душную квартирку, где пахнет пирогами и несбывшимися надеждами.
Новый год уже завтра. За окном должны были сиять гирлянды, скрипеть морозный снег, а в груди — трепетать предвкушение чуда. Но того особенного, хрустального ощущения праздника, которое она так бережно взращивала в себе, гуляя по заснеженным улочкам сразу после болезни, — того, что согревало изнутри, — не осталось и следа. Оно растворилось за пару этих непогожих дней в сплошной серой хмари, выскользнуло и беззвучно упало на мокрый асфальт — из прохудившегося кармана этой оплывшей, бесформенной зимы.
Над головой как-то по-весеннему зло и бестолково орали галки. Они дрались в сыром воздухе, вырывая друг у друга и перекидывая жалобный, искалеченный «дзинь». И вдруг — будто перетянутая струна, не выдержав натяжения, лопнула — раздался короткий, чистый звук.
Маринка даже рот открыла от неожиданности и поперхнулась... нет, не городской сыростью, а внезапным, резким глотком мятной, морозной свежести. Сделала шумный вдох — и из её горла, из самого её нутра, вырвалось, набирая мощь и высоту:
— Кха-а-а... А-а-а! А-А-А-А-А-А-А!!!
Это был он. Тот самый звук. Возрождённая «си» хрустальным колокольчиком прозвенела в промозглом воздухе, проскользнула в приоткрытую дверь и пронеслась по знакомым коридорам, отражаясь от нечищеных зеркал в фойе.
— Синельникова, мы вас ждём. Хватит на холоде распеваться — связки застудите, — суровый голос преподавателя прогудел из-за створки двери, и сильная рука почти что втащила обалдевшую, сияющую будущую приму в тёплое нутро училища.
За её спиной, на улице, надрывались птицы, потеряв в пылу драки своё разорванное сокровище.
А тяжёлый, гулкий «боом», оставшись без своей высокой, серебряной половинки, которую так бестолково подрали ненасытные галки, камнем упал на мокрый тротуар прямо под ноги прохожим. Те, не замечая, глухо «боомали» им своими громоздкими зимними ботинками, подбитыми металлическими набойками.
Он перекатывался по асфальту, цепляясь рваными, неуклюжими краями за грохот канализационных люков, вздрагивавших под колёсами машин, за назойливое дребезжание трамвайных рельс у остановки. Глухо стукнулись друг о друга в сумке спешащего человека бутылки шампанского — но «боом» уже выскользнул из этого хаоса, медной монеткой провалился сквозь прутья водосборной решётки, туда, вниз, к металлическим корням города.
В этом переплетении узлов и могучих звуков подземного органа «боом» мигом почувствовал себя дома. Там, в гуле земли, он наконец обрёл покой и братьев по голосу. Долго ещё потом сантехники и работники водоканала с удивлением рассказывали, что старые трубы взялись гудеть как-то глубоко, по-особенному мощно.
Концерт задерживался. Каждая минута ожидания растягивалась в липкую, бесконечную вечность. Маринка искусала губы до крови, боясь шевельнуться и спугнуть это хрупкое, свежеобретённое счастье. Она тихонько, про себя, почти беззвучно, тянула верхнюю ноту, вслушиваясь в каждую вибрацию, привыкала к этому ангельски чистому, нежному звучанию, по крупице приращивала к себе заново рождённый голос.
Зал жил своей, отдельной жизнью, наполняясь нетерпеливой симфонией предконцертной суеты. Протяжно, на одной низкой ноте, гудели остывающие батареи, будто настраивающийся духовой оркестр, лениво и разрозненно готовящийся к выступлению. Где-то скрипнула дверь, и ножки передвигаемого стула коротко и визгливо «подтянули лады» деревянных струн крашенного масляной краской пола. Высокое жюри, преподаватели, сокурсники и их родные гудели, как потревоженный улей, а директор в сторонке, хмурясь, вполголоса совещался с вызванным сантехником из-за прорвавшейся в подвале трубы.
И тут её преподаватель по вокалу, прошедший сотни таких вот нервных предконцертных пауз, решительно шагнул к организаторам. Без лишних слов он почти что вытолкнул Синельникову вперёд вне очереди. Ему было очевидно: протяни он хоть лишнюю минутку — и девчонка, эта тонкая, трепетная душа, от переживаний вообще без голоса останется. «Тонкая душа, нервная, — мелькнуло у него в голове с привычной смесью усталости и отцовской грусти. — Сколько их прошло через мои руки… И сколько ещё пройдёт?»
И началось, и воспарила Маринка... Рояль блестел чёрным лаком; открыв пасть, осторожно трогал пожелтевшими от времени зубами-клавишами нежные пальчики пианистки. Музыкальный зверь просыпался, чувствуя под собой нарастающий гул далёкого тяжёлого колокола, который откликался ясным низким звоном, а стоящая рядом живая свирель человеческого голоса поднималась выше и выше по нотам.
Казалось, что здание резонирует камертоном от подвала до железного конька крыши. Звук ставший объемным, цельным, на короткие мгновения гармонии расходился невидимой волной, накрывая и заполняя собой простуженный город, возвращая надежду на снежную зиму и веру в чудеса.
...А трубы в подвале им, конечно, починили. Перекрыли вентили на новогодних каникулах и заменили железо на пластик.
Авторов двое: Юлия Зубарева и Ирина Валерина.
Сказку публикуем на https://author.today/work/507769