Серия «Рассказы»

4

Мнимотека, конец

Начало тут

Перед сном, наливая себе вчерашний чай, Зоя сказала:

— У нас в комнате были тёмно-зелёные обои с чёрными фигурными ромбами и стояло старинное зеркало. Оно было в крапинках, а рама из потемневшего серебра. Мама когда-то в двадцатых выменяла его на Тишинке... Какая глупость, Боже мой...

Ночью она долго лежала, глядя туда, где должен быть потолок: светлое пятно от фонаря за окном, а выше — тёмное, от люстры, остальное — бесцветное, несуществующее. Зоя задумалась: какой была люстра? Массивное бронзовое кольцо, украшенное рельефными листочками, белый центральный плафон, три рожка на выгнутых ножках, как три распухших свечных огонька — сталинский ампир. Эту люстру когда-то купил в комиссионном её второй муж, Алексей Игоревич... Алёша.

Она шла по дорожке, шевелились кусты лавра, под ногами метались жёлтые пятна — всё, что просочилось сквозь кожистые листочки из ярких окон столовой. Свистели цикады, море успокаивающе-равнодушно шелестело песком за спиной. В столовой жарили котлеты, из прачечной тянуло горячими простынями и порошком — чудные запахи недолгой беззаботной жизни в месте, где обо всём позаботились за тебя.

Ветерок... Какой был ветерок — нежный, нерешительный, касался коленок и пугливо отдёргивал прохладные пальцы, напоминая о робких прикосновениях когда-то давным-давно. И пахло так же, потому что, как бы ни пахло в такие минуты, а всё равно это будет запах южного моря, свободы, мира от тебя и... без края. Море вокруг, море везде, где бы ни шла, как бы ни жила, море внутри... Море несётся по венам, теребит клапаны, стучит в сердце. Море сочится сквозь поры и уходит в землю, и кромсают кожу сухие морщины, обвисают веки и кожа на пальцах. Меньше воды, меньше силы, меньше свободы. Бурный поток становится рекой, река мелеет до ручейка, он струится по сосудам, по илистому донышку, едва проталкиваясь сквозь склерозные плотины — жалкие остатки того моря, что утекло по капле в землю. Сердце стучит неровно, оно захлёбывается пустотой. Совсем скоро высохнут вены, и захлебнётся совсем, ударит гулко в пустоту последний раз и с облегчением замолчит.

Зоя поднесла к глазам руку. Она давно не видела свои пальцы, только их смутные расплывшиеся очертания, и такие же смутные и расплывчатые теперь её прикосновения, будто ватные подушки к кончикам прицепили, а когда-то на ощупь отличала шёлк от крепдешина. Да, её платье тогда было из крепдешина. Цвет топлёного молока с крупными сливочными горошинами. Воздушная ткань текла между пальцами — не ухватить, будто меленький песочек струится — не такой грубый, как на пляже, тоньше, как песок в песочных часах... Зачем она так тянет время и думает о глупостях? Может потому, что дорогое, любимое Алёшино лицо никак не хочет появляться из сумрака, маячит чуть более светлым овалом в тёмноте южной ночи, порхает призраком, истончаясь в полуобороте, но приближаться не спешит. Ушёл он — не вернуть. Больше полувека как истёк в больничные простыни, на облупленную эмаль. Думала, жить без него не сможет, а вот живёт и живёт. Катает по пыли оставшиеся водяные пузырьки своей жизни.


Из записной книжки доктора Думузи:

"Вернадский использовал термин "ноосфера", но он не верен по сути. Информационное поле Земли не обладает разумом, как не обладает им интернет или стеллаж с книгами. Его функция — хранить память каждого разумного существа, жившего на Земле. Я так и назову его: "мнимотека".


На день рождения Зои Владимировны Дима идти не хотел, но пришлось. Собрался полный дом родственников с приставкой «двоюродный». Младшие занимались новорожденным троюродным праправнучатым племянником, средние выясняли друг у друга степень родства к имениннице, старшие — хлопали и подпевали Зое Владимировне, а она подрагивающим, но неожиданно сильным голосом пела песню, которую Дима слышал от своей бабушки после отдыха на Кавказе. Из всей песни запомнился ему только рефрен «Дэй-ли-во-дэла», а Зоя Владимировна на втором веке жизни исполнила её всю, ни разу не сбившись. Вдруг чьи-то пальцы ткнулись в его руку, лежащую на скатерти. Одна дама из «средних» перегнулась через стол и спросила его:

— А вы, простите, кем имениннице приходитесь?

— Никем, — ответил Дима и убрал руки под стол.

Зоя Владимировна допела. Глаза её упёрлись в стол, будто взглядом пытались удержать падающую голову. Гости пеленали младенца, ели торт и заливное, передавали друг другу хлеб, перебирали своячениц и деверей, кузенов и золовок, обсуждали майонез и квартиросъёмщиков, а она сидела неподвижно, слабо улыбаясь, но Дима видел, как дрожит её подбородок.

— Кажется, Зоя Владимировна устала, — сказал Дима громко. Все умолкли, а женщина, интересовавшаяся его степенью родства, ответила:

— Вы, Дмитрий, если торопитесь, идите. За Зоеньку не переживайте, мы о ней позаботимся.

Дима встал, подошёл к имениннице, не обращая внимания на неприязненные взгляды, обнял её худые плечи.

— Вы как? — спросил он.

— Идите, Митенька, если вам надо. Спасибо, что пришли, — ответила Зоя, слабо сжав его руку.

Дима ушёл.


Из записной книжки доктора Думузи:

«Принято считать, что наши прародители вышли из моря, а на деле мы остались в нём. Мы всё ещё ходим по дну разреженного океана, покрывающего нашу планету, ведь даже в пустыне Сахара влажность воздуха не опускается ниже тридцати процентов. Наше счастье, что вода, без которой мы не можем существовать, окружает нас всюду, и это же наша беда. Если из-за планетарной катастрофы испарится вся вода, погибнем не только мы, но и знания о нас. Ледяной пылью их разнесёт по вселенной. Теория академика Вернадского об информационном поле планеты гораздо милосерднее моего открытия. Жаль, что она оказалась ошибочной.»


Невыносимо долго путались голоса вокруг, плавали едва узнаваемые пятна. Зое накладывали на салаты. Время от времени трогали за плечо, и Зоя поворачивала в ту сторону голову, улыбалась и благодарила, но долго удерживать голову прямо не могла. Первыми удалились молодые голоса, потом старые. Средние бубнили дольше всех, потом зазвенели тарелки, и шум перекатился на кухню. Потекла вода, забряцал фаянс о металл. Когда в квартире стало наконец тихо, Зоя встала и вдоль сложенного уже стола прошла к тахте и, как могла осторожно, уложила своё рассыпающееся тело. Она попыталась вернуться на ночную дорожку санатория и дойти, наконец, до шагающего навстречу, но ни на шаг не приближающегося Алёши, но мозг отказался. Малейшее движение разума стало соломиной, ломающей хребет. Тёмные пятна в глазах набухли сонной влагой. Зоя пробормотала: «Никто не откажется!».

«Никто не откажется, все пойдут!» — воскликнула пятнадцатилетняя Зойка, и они на самом деле пошли всем классом со скособоченным мужичком в залатанном ватнике на Калужский вокзал. Он шёл, сильно хромая, и едва поспевал за быстроногими школьниками, а они прыскали в кулачки и подшучивали над его неуклюжестью пока в поезде он не вытянул ногу, и по обвисшим штанам не стало ясно, что ноги нет.

Их привезли на безымянную платформу подо Ржевом и долго вели по колее через лес. На крутом берегу над Волгой, в тех местах такой же юной и несерьёзной, лопаты и тачки ждали их кровавых мозолей. До поздней ночи они рыли ходы и траншеи, мальчишки накатывали брёвна на блиндажи. Никто не жаловался — и в голову б такое не пришло! — а, когда переставали держать ноги, держались на упрямстве и чувстве долга.

Заночевали в закрытой школе, на полу. Не было романтических встреч у тёмных окон — они падали и засыпали, не долетев до матраса, а утром дрожащими пальцами мыли ладони, стараясь не задевать содранную кожу, и снова брались за древки и ручки.

В обед Зойка с подружкой побежала к школе за большой кастрюлей с похлёбкой, которую привёз на подводе их одноногий сопровождающий. Едва успели стащить её с телеги, как над головой раздался гул. непроницаемая в контровом свете кромка леса выбросила чёрный крест, он с невыносимым свистом пронёсся над их головами, за ним ещё два. Одноногий закричал: «Ложись!».

Зоя видит его сгорбленное тело, вздувшиеся жилы на шее, видит, как кувыркается в воздухе козья ножка, до того, казалось, намертво приросшая к нижней губе. Они упали на землю, но сначала поставили кастрюлю. Даже в эту тягучую, невозможно долгую секунду они думали о том, что, если кастрюля опрокинется, их товарищи останутся голодными.

Голубиным помётом посыпались бомбы, полетели комья земли, пахнуло серой. На Волге вспух нарыв и разорвался сверкающим фонтаном. «Мамочка, мамочка, мамочка!» — причитала её одноклассница, и что-то шептала сама Зойка. Потом они кинулись к склону, а одноногий бежал за ними и кричал: «Куды, дурко?! Щас взад полетить!»

Из траншей, кашляя и отряхиваясь, выбирались её одноклассники, но их казалось очень мало.

«А остальные где?» — удивилась Зойка, а одноногий, отдышавшись, уже сворачивал новую козью ногу.

«Тудыть, в лес стреканули, как фриц прилетел», — сказал он и скрючился над зажжёной спичкой. В поле между ними и лесом чернели дыры, комья земли усыпали траву, и там, среди них кто-то жалобно, по-детски кричал. Зойка и выбравшиеся из траншеи одноклассники, побежали туда, и никто уже не вспоминал про самолёты и взрывы. Одноногий, дымя, самокруткой, заковылял следом. Раздвинул подростков и присвистнул.

«Эк тебя разбумбарашило, болезная», — сказал он. Школьники переминались вокруг козы с распоротым пузом. Зойка смотрела на неё в странном оцепенении и говорила себе мысленно: «Смотри, ты должна привыкнуть». Кто-то причитал, кто-то выворачивал наизнанку пустой желудок, а одноногий, качая головой, полез за пазуху.

«Не помочь, ей, всё!» — сказал он виновато. — «Разойдись, ребят, не глядите, не надоть!»

Раскладной нож сверкнул щучкой. Склонившись над козой, одноногий дёрнул плечом, и сразу крик затих. «Как просто...» — сказал кто-то из мальчишек.

Из леса, с опаской поглядывая на небо, выходили остальные. Кроме заблудшей козы жертв в тот день не было.

«У одноногого под ватником был коричневый пиджак с траурной каймой по всем сгибам и краям» — подумала Зоя и поняла, что проснулась окончательно: ноги заплясали свой выматывающий танец. Старость продела проволочки сквозь мышцы и тянула их, и крутила. Доктор сказал, что это синдром беспокойных ног, а потом добавил, что ничего с ним не поделать — терпите.

Зоя сжала ослабевшими пальцами дёргающие икры, потом поднялась, постояла, пережидая головокружение, и пошла на кухню ставить чайник, не потому что захотела чаю, но надо же что-то делать.

Дима той ночью тоже спал беспокойно. Вначале долго не мог заснуть — в голове крутилась обещанная Зое Владимировне поездка. Дима представлял, как катит её в коляске на Ростовскую набережную — там так красиво каждый день на закате. Будет медленно опускаться солнце, загорится иллюминация на мосту Хмельницкого и фасадах торговых центров Европейской площади, окрасится в золотисто-сиреневый вода в Москва-реке, и будут её утюжить в оба конца весёлые разноцветные кораблики. С темнотой ярче разгорятся лампы, и красота природная окончательно сменится красотой рукотворной.

«Десять лет не выходит из квартиры — представить страшно. Надо обязательно успеть!» — сказал себе Дима. Мысли уже путались и кутались в тёплую вату, и ползли в ней по рукам и ногам, набивая собой, расслабляя, наливаясь свинцовой, уютной, приятной тяжестью, прогибая матрас, и ламели, и утягивая глубоко-глубоко к водам мирового океана, о которых говорил доктор Думузи, и там, оттолкнувшись от дна, Дима всплыл, вынырнул на заднем сидении машины, а на соседнем сидела его мама, и её тонкая, как куриная лапка, ручка, лежала под его рукой. Она была такой в тот день, когда её последний раз увезла скорая — в старом фиолетовом спортивном костюме, с седыми волосами, на концах сохранившими остатки любимого маминого каштанового махогона, стонущей от невыносимой боли, но всё ещё стесняющейся потерянных зубов. Такой он нашёл её, приехав в родной город впервые за много лет. Она сидела в полуразрушенной квартире со сгоревшей проводкой, больная и беспомощная, но не желающая ни жалости ни помощи.

Машина останавливается, и шофёр говорит: «Приехали». Дима обегает машину и помогает выйти маме, ведёт её бережно под руку в какой-то очередной арт-кластер к искусственно состаренному дивану в окружении дорого составленных палет. На палетах стоят, сидят, воркуют райские птички — молодые и яркие, очень модные, парят вейпами, тянут коктейли.

«Мам, бабл будешь?» — спрашивает Дима. Мама не знает, что это такое, но говорит:

«Не откажусь».

В этом вся она — молодая, красивая, гордая, какой была и осталась, только время, бездарный гримёр, зачем-то напялил на неё топорный костюм старухи.

«Я мигом!» — говорит он и убегает, оставляет её худую фигурку на пустом диване, испытывая странное беспокойство, будто кто-то унесёт её, стоит потерять на миг из виду. Возвращается, даёт ей в руки модную банку с толстой, как у капельницы, трубкой, внутри — слоистая жидкость: оранжевая, белая, чёрная. Мама втягивает напиток и говорит: «Очень вкусно, но я бы добавила корицы», и Дима подскакивает:

«Я мигом, тут есть», но лицо у мамы дёргается, темнеет, банка выпадает из рук, стремительно расширяется, разбегается по фиолетовому вытертому трикотажу чёрное пятно.

«Дима, уйди, пожалуйста,» — задушено просит мама, но Дима сжимает её колено — тощее, одни кости под истончившейся тканью — и говорит:

«Мама, я тебя не брошу!».

Затихает гомон, райские птички искоса таращатся подведёнными глазками, и снова возвращаются к щебету, тревожно держа чужеродные элементы на краю зрения, а Дима просыпается с полувздохом-полувсхлипом.

Заспанная жена обнимает его, спрашивает: «Что случилось?»

Дима осторожно и спешно высвобождается из её рук, звуком почти сдувшегося воздушного шарика выдыхает: «Мама приснилась» и уходит.

Он ложится в ванну, заперев дверь, и включает воду. Вода тихо течёт по стенке, Дима двигает гусак, чтобы она била шумно, перпендикулярно. Ванна наполняется, вода вытесняет холод, омывает и греет тело. Дима набирает в грудь воздух и уходит под воду, и она тыкается беспомощным щенком в сжатые ноздри, вливается в уши и выливается разочарованно — она не может достичь мозга и промыть его от жгучего стыда, потому что там, во сне, в самом конце, он думал об одном: как звучит фраза «Мама, я тебя не брошу!». Ничего этого на самом деле не было: арт-кластера, машины, бабла, райских птичек, — но приснившаяся фраза, и то, как он её сказал, впишутся в его память навсегда.

Утром перед работой он зашёл к Зое Владимировне вне плана, просто проверить, что всё чисто и помощь не нужна. Посуда оказалась вымыта, остатки еды спрятаны в холодильник. Сама Зоя Владимировна, как обычно, стояла перед ним, задрав подбородок.

— Митенька, спасибо вам, что зашли, но девочки помогли, убрались и посуду помыли.

— Хорошо, я на всякий случай, вдруг... Зоя Владимировна, я насчёт поездки. Вам же это не нужно?

— Митя, сказать откровенно... Подумайте сами: я почти ничего не вижу и очень быстро устаю.

— Почему же вы не отказались сразу?

— Митенька, — слабо улыбнулась она. — Вы так воодушевились этой идеей, что я не хотела вас расстраивать.

Стоило Мите уйти, и Зоя ухватила наконец свою ускользающую жар-птицу за хвост. Она легла на тахту, закрыла глаза, чтобы не мешало зимнее солнце в окне и вспомнила, вытянула Алёшу из темноты на яркий фонарный свет. Он прошёл тогда мимо, но взгляды их встретились и споткнулись, и, хоть и расходились воронежский инженер Алексей и московский технолог Зоя в разные стороны, а оба знали, что завернут их дорожки обратно друг к другу.

Он подсел за Зоин стол утром. Спросил: «Свободно?», а она ответила: «Как видите...», глянув мельком. Взгляд был мимолётным, но ресницы у Зои тем утром были накрашены и распушены, с аккуратной подводкой, и ложку она держала изящными пальцами с безупречным перламутрово-розовым маникюром.

«Хорошо, что не поленилась,» — подумала она тогда. «Ой, какая жеманница!» — подумала сейчас Зоя Владимировна, улыбаясь.

«Меня зовут Алексей Игоревич», — сказал он. Это было так же глупо, как попытка казаться старше, отрастив жидкие юношеские усишки.

«Зоя Владимировна», — ответила она ему в тон с крошечной капелькой ехидства, очень нужной капелькой, чтобы понял, что не безразличен. Зачем они играли в эти игры? Он не молод, она немолода — ей перевалило за сорок. За сорок? Господи, какой же молодой она была тогда! Это был их первый романтический завтрак: кубик нежного омлета, изысканно сваренное вкрутую яйцо и великолепный букет жидкой сметаны в стакане. У всех вокруг — обычный столовский завтрак, а у них первый романтический из многих.

«Не так их и много было» — поправила легкомысленную сорокалетнюю себя столетняя Зоя.

Потом они почти не расставались, насколько это позволял санаторский график. Гуляли по набережным, ходили на положенные процедуры и встречали друг друга у дверей с полотенцами, чувствуя себя детьми, играющими во взрослую жизнь, а вовсе не двумя жизнью битыми взрослыми. Всё, что Зоя позволила себе и ему тогда — это невинный поцелуй на ночном пляже. Да, невинным он не был, но им всё ограничилось, и не только с её стороны, его тоже что-то удерживало. Что — она узнала, когда их смена закончилась.

— Я женат, — сказал он. — Я должен тебе об этом сказать, но это ничего не значит, — спохватился он и сжал ускользающие руки, и понёсся за ней по канату с фарфоровым сервизом на голове: — Я понимаю, как это звучит, но это ничего не значит, то есть значит, конечно — мы много лет были вместе — но всё решено... Всё решено ещё до встречи с тобой, поверь мне, Бога ради!

— Вы ещё не разведены? — спросила Оля.

— Нет, но скоро...

— Тогда прости, между нами ничего быть не может.

Он стоял на платформе с растерянностью ребёнка, натворившего невесть что, а она спряталась за занавеску с эмблемой Южной железной дороги и чувствовала... А что она тогда чувствовала? Пустоту — да, обиду — да, злость — да. Разочарование? Зоя задумалась. Нет. Она поверила — глаза Алексея не врали.

Он приехал в Москву через два месяца, со штампом в паспорте о разводе, и поселился в её квартире. Перевёлся на Лианозовский электро-механический с Воронежского вагоноремонтного. Позже пришла пора поступать Кире, его дочери от первого брака, и она, конечно, поселилась у них. Зоя, сама бездетная, привязалась к Кире, как к родному ребёнку — вначале гордостью от её успехов, позже — тем глубинным, личным, что не сломать ничем: ни подлостью, ни ненавистью. Кира умерла уже, спокойно, мирно, во сне, от старости. Мать её, бывшая жена Алексея, тоже умерла. Со временем они начали общаться и даже сдружились. Алексей опередил всех — он всегда торопился, но опухоль оказалась быстрее. Недолгое счастье завершилось ещё менее долгой по времени, но бесконечной по ощущению болезнью. В эти три недели от диагноза до свидетельства о смерти вместилось больше, чем за всю её жизнь.

Добавьте описание

Добавьте описание

Готова ли она вернуться назад? Зоя задумалась и решила, что готова, в любой день — от дня их встречи до последнего дня его жизни. Каждый из них был наполнен счастьем — сладким, горьким, но счастьем. Сейчас это счастье — горькое, на излёте, утомило её истрепавшееся сердце, кровь замедлила свой бег, воспоминания потускнели — будто погасли рампы, и актёры, предоставленные сами себе, ходят в темноте, переговариваясь вполголоса. Под этот бессмысленный шёпот Зоя заснула.

Звенел телефон, звенел другой, стучали в дверь. Это продолжалось долго. Потом на её спокойное, разгладившееся, помолодевшее лицо упала тень. Зазвенело стекло. Рука в брезентовой перчатке просунулась в комнату и провернула ручку.

Актёры оживились, зашуршали сценарными листками, забормотали, повторяя, роли. Всё вокруг больше не было мешаниной светлых и тёмных пятен — пятна обрели резкость, цвет и чёткие волнистые грани, как силуэты людей за рифлёным стеклом кухни. Стекло сдвинулось, поползло, а силуэты за ним цеплялись за рёбра, за дымчатую пузырьковую сыпь, и, казалось: ещё чуть-чуть — мелькнёт много раз перекрашенный торец, и распахнётся дверь в понятный, зримый мир, которого Зоя много лет не видела. Искаженные люди склонились над ней, её качнуло, подхватило, смешно и страшно засосало под рёбрами, совсем как в тот день, когда... По привычке Зоя начала вспоминать детали: жёлтый облупленный край лодочки, щелястое сиденье напротив, дно с мелким мусором в лиственной трухе, скрип над головой, и чирканье тормоза о днище, но мысли отвлекали. Зоя откинула их и просто плыла, покачиваясь, по волнам, придавленная уютным грузом сонной истомы, и наслаждалась покоем в более не беспокойных ногах. Какой-то бестактный рубчатый силуэт, склонившись, сказал: «Улыбается, совсем как живая», и заплескались шепотки под высоким бортом.


Из записной книжки доктора Думузи:

«Полночи я смотрел запись, присланную стамбульским коллегой, а утром, перед погружением, оставшись один, я повторил кружение суфийских дервишей. Вначале было очень трудно, и я думал, что потеряю сознание, но со временем организм привык. Я уверенно удерживал раскинутые руки: правую — ладонью вверх, левую — вниз, и кружился под аккомпанемент музыки мевлеви в наушниках. Начальное головокружение и тошнота прошли, и я ощутил удивительную ясность мысли, будто в моей голове приоткрылась дверь, а за ней — ясный, но не слепящий свет. Когда я лёг в воду, при внешней (если верить камере) неподвижности, мне казалось, что я продолжаю кружиться в танце, а дверь в моей голове открывается всё шире. Я видел разрозненные картины, но их было слишком много, они мешались и путались. Звучали голоса, но это было похоже на рёв разноязычной толпы. Я ловил лишь отрывочные фразы на знакомых языках: русском, азербайджанском, таджикском, но не было ни одной на английском или фарси. Только сейчас я осознал масштаб моего открытия: сквозь щель я заглянул в бесконечную пещеру с сокровищами. Теперь надо составить её карту и научиться искать бриллианты среди черепков.

Узнать у русских друзей значение слова «разбумбарашило» — в задачи»

Конец

Показать полностью 1
4

Мнимотека, начало

Хорошо верующим, они скажут: "На всё воля Божья!" — и думать не надо, а как быть тем, кто не верует? Зачем жить, когда все, кто был тебе дорог, давно умерли, а тело превратилось в глухую тюрьму без окон и выхода?

Добавьте описание

Добавьте описание

«Аллах, свят Он и велик, даровал человеку самый совершенный приёмник, дешифровщик и интерпретатор — мозг. В упорстве овладения этим инструментом выражается наша любовь к божественному творению. — в доклад учёному совету.

В Стамбуле я видел "саму" мевлеви — танец дервишей. Во время стремительного вращения танцоры, один за другим, впадали в состояние изменённого сознания. Это может быть признаком кратковременного подключения к хранилищу памяти. Ключ — в музыке или в движениях, или в их сочетании. И "сама", и мантры буддийских монахов, и камлание шаманов, и гаитянский янвалу при всей своей несхожести могут служить одной функции: подстройке принимающей частоты мозга.

Запросить у стамбульских коллег видеозаписи "самы" — в задачи.»

— такую запись сделал в блокноте доктор Баддар Думузи, нейробиолог из Тегерана, ожидая трансфер в VIP-зале аэропорта Шереметьево.


Мужское стратегическое мышление глобально, но в житейском поле они предпочитают думать вширь, не зарываясь вглубь. Экзистенциально глубокие вопросы о жизни — женское измерение. Коротким вопросом всего из трёх слов одна слабая женщина поставила в тупик крепкого молодого мужчину. Вопрос был прямым и обескураживающим, как упавший на голову рельс: "Зачем я живу?"

— Митенька, не подумайте, что я жалуюсь, мы просто разговариваем, — поспешно добавила она, глядя сквозь собеседника. — Скоро мне исполнится сто лет. Я почти не вижу, не слышу и не хожу. Во мне нет ничего, что бы не болело. Все, кто был мне дорог, давно умерли, а я живу. Зачем? От меня нет никакой пользы.

Дмитрий, как любой мужчина, не любил вопросы, выходящие из области тактического в сферу стратегического. Он с тоской и жалостью подумал, что острый ум и твёрдая память в дряхлом теле — наказание, которого мало кто заслуживает.

— Ой, я совсем забыла! — воскликнула Зоя Владимировна, так звали его собеседницу. Она встала и двинулась к холодильнику, хватаясь за углы кромки как падающий парашютист за ветки. Вернувлась с запотевшей хрустальной вазочкой.

— Угощайтесь, Митя, они хорошие, шоколадные.

Дмитрий взял конфету, собираясь с мыслями. За окном начался дождь. Первые крупные капли амёбами поползли вниз, в их стеклистых телах ломались и корчились ветви, но, вырвавшись за пределы водяной границы, оставались нетронутыми. На заданный вопрос надо было дать ответ, и он будет таким же бессмысленным, и так же ничего не изменит.

— Жалею, что я не верующий. Просто сказал бы вам: «На всё воля Божья» — и думать не надо, — наконец, сказал Дима. — На самом деле я не знаю. Одно скажу: пока живёте — не торопитесь.

— В мыслях не было, — покачала головой Зоя Владимировна. — Я ведь тоже не верую, а, значит, простых ответов у меня нет. Выходит, никакого смысла.

— Смысл жизни — жить, другого у меня для вас нет. Может, позже придумаю.

— Забудьте, Митенька, и впредь не слушайте старушечье нытьё. Пресекайте немедленно!

Когда Дмитрий уходил, Зоя стояла надломленным кипарисом, высоко держа дрожащий подбородок, пока светлое пятно, сузившись до тонкой щёлочки не исчезло. Лишь тогда она ослабила предательские колени и опустилась на калошницу. Несколько минут дышала по счёту носом, пока не угомонилось бьющее в горло сердце.

Потом, разогревая в микроволновке котлеты, Зоя смущённо улыбалась. Еда с недавних пор стала её постыдным удовольствием. Сначала вслед за угасающим зрением из жизни ушли книги, без которых она не представляла себе жизнь, потом отказал слух, и она лишилась музыки. Ей выдали слуховой аппарат, но он нещадно фонил, а жаловаться Зоя не привыкла. Опытным путём, подкладывая кусочки ваты, она нашла положение, при котором прекращался свист, взрезающий перепонки. Музыку это не спасло — бюджетная машинка заражала её проказой. Любимые мелодии оставались узнаваемыми, но удовольствия приносили не больше, чем пьяное пение соседа за стенкой. Из всех эстетических наслаждений осталось одно: наслаждение вкусом, но приготовить вслепую что-то сложнее куриного бульона у неё не получалось.

После еды Зоя вытерла со стола, помыла тарелку, тщательно прощупав скрипящую под пальцами поверхность. Её повело — колени, казалось, начали сгибаться во все стороны. Торопливо сунув тарелку в сушку, Зоя упала на стул. «Зачем?» — спросила она в голос. За окном неразборчиво шумел дождь.

А Дима раздевался в своей прихожей, и вдруг застыл, держась за воротник пальто.

— Что с тобой? — спросила жена, с беспокойством заглядывая ему в глаза.

— Знаешь, я вдруг подумал... Я ведь мучаю её. Она ждёт меня, расспрашивает о делах, радуется моим успехам. Если б не было меня, она потеряла бы интерес к жизни и спокойно умерла. Я продлеваю её страдания.

— Так, давай ты хоть тут не будешь брать на себя вину?! Я тебя прибью когда-нибудь! — жена с шутливой строгостью сунула кулачок ему под нос и повесила пальто в шкаф, а потом весь день напевала: «Если б не было тебя...» и чертыхалась: «Прицепилось же!»

Через две недели Дима, как обычно, собирался к Зое Владимировне — ездить чаще не выходило. Он шнуровал ботинки, жена укладывала в судок паровые котлеты, когда зазвонил телефон. Его вызвали на работу.

— Не, ну как так-то, а? — вопросил Дима мироздание.

— Что ж делать, — невозмутимым голосом жены ответило мироздание. — Заедешь к Зое Владимировне после работы. Зря я, что ли с котлетами возилась? Что там хоть?

— В Центре Мозга барахлит камера сенсорной депривации. Кажется что-то с датчиком температуры.

— Ну, ничего страшного. С этим ты быстро справишься. Держи! — Жена протянула завязанный пакет. — Передавай привет.


Из записной книжки доктора Думузи:

«Сама» дала любопытный эффект. Через восемьдесят секунд прослушивания в камере сенсорной депривации на энцефалограмме зафиксировано снижение мозговой активности, но после начинаются всплески активности в заднезатылочной области, в полях Бродмана восемнадцать и девятнадцать, в семнадцатом — слабее. Это может говорить о получении зрительной информации не через зрение. На камере я заметил подрагивание пальцев на руках и ногах. Сам я находился в состоянии, похожем на сон — это подтверждает и энцефалограф, и потеря чувства времени. После завершения сеанса в памяти остались обрывочные образы, которые сложить в целостную картину я не смог. Продолжу эксперименты с «самой».

Попробовать добавить в воду солевой раствор, улучшающий проводимость. Выяснить у химиков состав, неопасный для организма — в задачи»


Молчаливый администратор подхватил Дмитрия у входа и повёл к лестнице.

— Цокольный этаж, лифт дольше ждать будем, — ответил он на незаданный вопрос.

Свежая бюджетная роскошь кончилась за первым пролётом — пошли стены, неровно вскрытые масляной краской, от слабого свечения ламп в зарешеченных плафонах лестница мерцала и дёргалась, как на старой киноплёнке. За третьим пролётом открылся коридор, так же тускло освещённый, с двумя рядами пронумерованных дверей. В толстых трубах над головой текли ручьи, и размеренно стучали тяжёлые капли по кафелю где-то впереди. В самом конце коридора администратор остановился и, прежде чем открыть дверь, сказал:

— Там гость нашего центра. Уходить он отказался, переживает за воду — у неё какой-то особенный состав.

Поджатая нижняя губа администратора ясно дала понять, что он думает и о госте, и о составе его воды.

"Пациент, что ли? Вот повезло!" — подумал Дмитрий и спросил:

— Воду не слили?

— Не даёт. Попробуйте так, а, если не выйдет, вызовите меня, буду договариваться. Телефон там не ловит, но на стене у входа кнопка вызова персонала. С ним в переговоры не вступайте. По-русски он говорит, но случается... кхм... недопонимание.

Администратор приложил электронный ключ и, впустив Диму, ушёл.

Под кафельной стенкой на кушетке сидел измождённый старик в белом махровом халате и больничных шлёпанцах. Вежливо поздоровавшись, Дима обесточил камеру и снял задний кожух. Сверяясь с загруженной в смартфон схемой, начал прозванивать цепи на плате и быстро нашёл сгоревшую катушку. Заменив новой, подал питание. Загорелись лампы под водой. Дима потянулся к поверхности, но сухие пальцы стиснули его запястье.

— Не трогайте воду, пожалуйста! — сказал голос с гортанным выговором. Старик склонился над ним, удерживая руку — хватка оказалась неожиданно сильной.

— Администратор должен был вас предупредить, — сказал он.

— Администратор сказал только, что нельзя сливать воду, — извиняющимся тоном ответил Дима.

Старик пробормотал что-то неразборчивое и добавил в голос:

— В камеру залит состав с точно выверенным содержанием солей, так нужно для эксперимента.

— А вы учёный? — спросил Дима.

Старик отпустил его руку и склонил голову:

— Доктор Баддар Думузи, нейробиолог.

— Дмитрий, мастер.

Доктор Думузи протянул руку к воде и задержал её в нескольких миллиметрах от поверхности.

— Я чувствую тепло, — сказал он.

— Да, всё в порядке, — подтвердил Дима, собирая в сумку инструменты. — А что вы изучаете? Если не секрет, конечно.

— Не секрет, — ответил Думузи. — Я слушаю воду.

Он с высоты роста посмотрел на Дмитрия, сидящего на корточках перед раскрытой сумкой, и рассмеялся.

— Вы подумали, что я переживший ум старик, — сказал Думузи, — но я развиваю идеи вашего великого учёного Вернадского. Глубокоуважаемый Вернадский считал, что Земля окружена информационным полем. В нём хранятся отпечатки жизней всех живших на ней существ. Моё открытие в том, что это не абстрактное поле. У памяти человечества есть физический носитель — Мировой океан.

— А это прям открытие? — недоверчиво поинтересовался Дмитрий.

— Да. Я смог доказать факт того, что вода под воздействием излучений различного вида меняет свойства на субатомном уровне и может сохранять это изменённое состояние длительный период.

— Вода как диск?

— Вы верно уловили суть, только это неисчислимое количество дисков, связанных друг с другом в единую сеть. Я сейчас учусь взаимодействовать со всем этим невообразимым массивом информации. Только представьте: информации, собранной от начала времён! Вот мы с вами разговариваем тут, рядом с водой, и вода слушает нас: колебания воздуха, радиоволны, молекулы запаха, отражённый от наших тел свет. Всё это останется в ней навеки.

Дмитрий задумался. В рассуждениях доктора был изъян.

— Можно ещё один вопрос? — спросил он. — Ну вот мы наговорили что-то в воду, а что потом? Вода в камере изолирована.

Думузи плавно провёл ладонью над поверхностью и вверх.

— Вода испаряется, через вентиляцию уходит в небо и проливается дождём... — Он заговорщически улыбнулся. — А ещё у камеры есть слив. Любая вода в нашем мире когда-нибудь вольётся в океан.


Из записной книжки доктора Думузи:

«Мои предки шумеры думали, что любой колодец, озеро или море не имеют дна — они лишь оспины на коже, покрывающей Мировой Океан. Им был знаком пар, они видели снег на вершинах гор, но они не знали, что и сами состоят из воды. Кто мы, люди, как не водяные сгустки Мирового Океана? Мы принимаем воду, она течёт по сосудам, проходит сквозь сердце и омывает мозг — мы отдаём воду через естественные отверстия нашего тела, и она воссоединяется с океаном, унося собранные знания в его базу. Этот процесс не останавливается ни на секунду. Воистину Аллах велик! Как мало мы ещё знаем о Его восхитительном творении!»


Когда Дима вышел на улицу, начало темнеть. Он набрал Зою Владимировну.

— Здравствуйте, это Дмитрий. Я могу заехать?

— Митенька, это совершенно необязательно!

— Зоя Владимировна! У меня полный лоток паровых котлет. Жена меня с ними домой не пустит, придётся есть под дверью самому. Не дайте мне лопнуть!

— Хорошо, Митя, приезжайте.

В квартире стоял полумрак — горела всего одна лампочка на кухне.

— Свет экономите? — удивился Дима.

— Если бы, — ответила Зоя Владимировна. — Почти все лампы перегорели, а попросить некого — неделю уже живу впотьмах.

— А мне сказать не могли?

— Митенька, мне и так неудобно, что вы тратите свою жизнь на чужую старуху.

Качая головой, Дима принес с балкона стремянку и повворачивал лампы.

— А это что? — спросил он.

На вентиле горячей воды висела пустая ванночка от йогурта.

— Это я повесила, чтобы по привычке не открыть. Там винт выкрутился, а я его закрутить не могу.

Завинтив кран, Митя сел на стул перед Зоей Владимировной и спросил:

— Ну что вы за человек, а? Тут же дело на несколько минут, а вы мучаетесь несколько дней и молчите!

— Нормальный человек, Митенька, нормальный. Человек, который не хочет быть обузой. Митя... — Зоя Владимировна поджала губы, решаясь на что-то. — Я должна вам сказать одну вещь. Вы только не обижайтесь, пожалуйста...

— Так, — сказал Дима. — Начало мне уже не нравится.

— Эта квартира... Она уже завещана моему двоюродному племяннику. Может быть вы на что-то рассчитываете...

— Москвичей испортил квартирный вопрос... — вздохнул Дима. — Зоя Владимировна, давайте договоримся: вы не ищете в моих поступках корысть и не считаете себя за них чем-то обязанной. Хорошо?

— Тогда скажите мне, Митя, только честно: зачем вы тратите на меня время?

Это был второй на Диминой памяти вопрос, который поставил его в тупик. Он задумался, побарабанил пальцами и даже успел со стыдом порадоваться, что вопрошающая плохо видит. Дима на самом деле обиделся. Каждый визит к Зое Владимировне проходил под бесконечным ожиданием этого вопроса, и вот, наконец, она его задала, и, хоть готов был Дима давно и хоть много раз уже переживал в себе и его, и ответ на него, а всё же стало не по себе. Будто выходишь из супермаркета, честно оплатив все покупки, а рамочка пищит, и все смотрят на тебя, как на вора.

— Скажу честно: вначале из жалости, — сказал наконец он. — Потом понял, что мне вас не жалко.

Зоя Владимировна сидела неподвижно, устремив мутные глаза куда-то за правое Димино ухо, только чуть подрагивали пальцы на изрезанной клеёнке.

— Вы — воплощение самого страшного моего кошмара. Когда я думал о потере лишь одного из всего того, что уже потеряли вы, представлял, как куплю себе «золотую дозу», потому что не знаю, как без этого жить, а боли боюсь... А вы живёте, сохраняете ясность ума и даже улыбаетесь, чему-то радуетесь, чем-то интересуетесь. Я восхищаюсь вами и не доверяю: может, вы притворяетесь... Нет, я даже представить не могу, какая должна быть сила, чтобы так притворяться. Вот вам правда, а верить или нет — как хотите. На ваш вопрос я ответил, больше добавить нечего.

Зоя Владимировна долго сидела молча, тускло блестели её мутные глаза, потом сказала:

— Митенька, простите, я очень устала сегодня. Спасибо вам, что заехали...

— Да, и мне пора.

В прихожей, наматывая, шарф, он вспомнил о странном разговоре в подвале Центра Мозга.

— Вы недавно спрашивали, зачем вы живёте, и я сказал, что у меня нет ответа. Сегодня на работе я познакомился с одним учёным, иностранцем, он мне рассказал интересную вещь. Оказывается, всё, что мы говорим, делаем, о чём думаем — никуда не исчезает. оно впитывается окружающей водой и сохраняется навечно. Это как интернет, только существует с начала жизни и содержит в себе вообще всё.

— Я слышала о теориях Вернадского...

— Это немного другое. Доктор Думузи говорит, что информация впитывается водой, а она окружает нас повсюду. Может, вам нужно вспомнить свою жизнь? Ясно, в подробностях, эмоциях. У вас же много чего в жизни было. Пусть запишется. Когда-нибудь доктор Думузи или кто-то из его учеников найдут способ считывать эту информацию и смогут узнать, как жили люди раньше, в вашей молодости например. Если подумать, за такую возможность современные историки душу бы продали.

— Спасибо, Митя, но для смысла жизни это неубедительно.

— Почему нет? — воодушевился Дима. — Читать вы не можете, музыку слушать тоже. Попробуйте повспоминать какие-то важные моменты жизни, пусть они запишутся!

— Спасибо, Митя, за заботу. Знаете? Выбросьте из головы, и никогда не слушайте старческие жалобы — помочь вы не сможете, понять тоже.

— Зоя Владимировна, — сказал вдруг Дима, — а хотите я весной, как всё зазеленеет, вывезу вас куда-нибудь в парк? Подышите свежим воздухом.

— Митя, я давно никуда не выхожу.

— Не беда, я на машине. Возьму в прокате кресло на колёсах. Сколько вы уже дома сидите? Десять лет?

— Митенька, давайте я сначала доживу до весны.

— Ну вот вам и задача: дожить до весны, чтобы погреться на солнышке. Значит, решено!

Окончание

Показать полностью
12

Гений с метлой

Гений с метлой

У Льва Матвеевича Первозванцева было два недостатка — тонкий литературный слух и эйдетическая память. Первый породил главную страсть: любовь к литературе. Второй — фатальную драму. Самые гармоничные сочетания слов, самые яркие метафоры, рождающиеся в писательском воображении, память мгновенно находила в бездонной библиотеке текстов, уже написанных другими. Как бездетный родитель, не имея возможности породить свои, Лев Матвеевич жил чужими. Он служил редактором и рецензентом, входил в правление Союза Советских Писателей и славился спаниельским чутьём на таланты.

Однажды вахтёр положил ему на стол потрёпанную папку.
— Вот, Лев Матвеич, псих какой-то принёс. Вас спрашивал. Я сказал, что не принимаете, так он бросил её мне в окошко и убежал.
— Ничего не сказал? — осведомился Лев Матвеевич, развязывая тесёмки.
— Сказал, — бодро кивнул вахтёр: — "Ну и к чёрту!" — сказал.
— Ну и к чёрту! — пробормотал Первозванцев, всматриваясь в первый лист рукописи.

Текст пел: плавно разбежась, строка взмывала, замирала ярким бирюзовым звоном и осыпалась в зелёную, как лист лопуха, траву. В ней стрельчатыми гвоздичными головками торчали редкие причастные, их лепестки гобойным гласом теребили ассонансы, и шелестели аллитерально кроны древ, окружающих дивные языковые кущи. Последний пассаж, как злорадно подсказала память, содержался в письме Гаврилы Державина к фон Мерцу и характеризовал сочинение венценосного воспитаннника.
— Друг мой! — Первозванцев с трудом оторвался от рукописи. — Этот... псих далеко убежал, как думаете?
— Да кто ж его знает? — вздёрнул лоснящиеся плечи вахтёр. — Бегает быстро. Там на обороте папочки адресок есть...
— А как выглядел податель сего?
— Малахольный! Очки, берет, халат синий. Жизнью контуженный.
— Ну что ж, — улыбнулся Лев Матвеевич, натягивая пальто. — По таким приметам я его мигом найду.

Описанный мужчина быстро нашёлся по указанному адресу. Как есть, в берете, очках и синем халате, он мёл мостовую с выражением беспомощного изумления проходящей жизнью.
— Прошу прощения, вы — Андрей Климентович Сократов?
— С какой целью интересуетесь? — не прекращая мести, дворник сверкнул подозрительным глазом из-под заклееной дужки.
— Я Первозванцев. Просмотрел вашу рукопись...

Дворник замер на пару секунд и снова замахал метлой.
— И что же?
— У вас несомненный талант.

Сократов опёрся на метлу, как на двуручный меч.
— Я сделал двенадцать копий, — тихо сказал он, сожмурившись, — и везде получил отказ. Вам понёс уже от отчаяния. Подумал: откажет — ни строчки больше не напишу — буду улицы мести и радоваться жизни. Вы же не шутите?
— Да какие тут шутки? Готовьтесь. Будем представлять ваш роман правлению. У вас большое будущее, друг мой!


Руководитель писательского союза Прилатов был посредственным литератором, но талантливым руководителем. Самым ярким проявлением начальственного таланта стало назначение Первозванцева ответственным секретарём. Сейчас Прилатов старательно вглядывался в поданные им листы.
— Значит, Лев Матвеич, полагаете...
— Уверен, несомненно уверен!
— Хм-м... — послюнявленным пальцем председатель перевернул листок. — А это уже интересно! Вы не заметили, где проходит действо этого трактата?

Первозванцев открыл рот, но Прилатов его опередил:
— Это же малая родина... — С видом шкодливо-благоговейным он воздел палец к потолку. — Чудесно! — Пухлая ладонь Прилатова припечатала папку. — Пишите, Лев Матвеич, рекомендации, а рукопись готовьте в худлит. Где проживает наш новый Горький?
— В дворницкой дома номер...
— Дворник — это не очень хорошо, — погрустнел щеками Прилатов. — Дворник — это ассоциации всякие ненужные. Решат ещё, что он из этих, дулькокрутов. Он точно не из этих? А то там каждый первый, кто не дворник, тот кочегар. Лучше б он рабочим на заводе был!


Дебютный роман Сократова издали, и первый тираж разлетелся за неделю. Одна из книг легла на высочайший стол, и, стоило ностальгической капле его обладателя намочить страницу, в кулуарах дома писателей зашушукались о следующем лауреате госпремии.


Лев Матвеевич обнаружил Прилатова с трубкой, прижатой к плечу.
— Людочка, пошевелите карточками, что там у нас доступного в Переделкино... — Прилатов подбородком указал Первозванцеву на стул и прикрыл микрофон рукой. — Там... — Он возвёл глаза... — Очень высоко оценили книгу товарища Сократова. Беспокоятся о жилищном содержании. Что за фамилия, кстати, Сократов?
— Говорит, предки Стократовы были, паспортистка букву пропустила.
— Стократов... — Председатель пожевал губами. — Купечество какое-то. Нет, Сократов лучше — это археологично. — Он убрал руку: — Ну и что там? Варварян? Ещё не съехал? Так! Сейчас я ему сам позвоню!

Прилатов застучал по рычагу.
— Каков мерзавец! До сих пор казённое жильё не сдал! Аня! Дай мне Варваряна! Жду!

Тренькнул аппарат, Прилатов взял трубку.
— Платон Аветикович, что за цирк с балалайками?! Вы меня там глоткой не дерите, не такие драли! Это ведомственная дача, а вы больше не по нашему ведомству! Если через час место размещения не освободите... Последний раз по-хорошему, потом с милицией, с занесением и вынесением, вы меня знаете! Туда уже новый член выдвинулся. Ага-ага! И вам не хворать. Привет супруге!

Прилатов с треском бросил трубку и переменившимся лицом обратился к Первозванцеву:
— Лев Матвеич, примите за труд, сопроводите товарища Сократова на дачу Варваряна. Если эта змея очковая, мной опрометчиво пригретая, ещё там, вызывайте наряд.


Когда служебная "Волга" свернула с минского шоссе, Сократов, всю дорогу напряжённо молчавший, вдруг сказал:
— Лев Матвеевич, голова кругом идёт, неужели всё это наяву?
— Вас ущипнуть? — любезно предложил Первозванцев.
— Нет, спасибо. Знаете, я до конца жизни буду вам обязан...
— Вот тут перестаньте, Андрей Климентович. Обязаны вы исключительно своему таланту и счастливому случаю, которым великая русская литература привела меня к вам. Им долги и возвращайте.

Дорога свернула в посёлок. Потянулись скромные дачки публицистов, следом — поэтов, к песенникам и журнальным прозаикам повысилась этажность, потом укрылись за высокие крепостные заборы госпремии, лишь из-за самого края изредка любопытно выглядывал конёк над чеховским мезонином. Далее прозаическая основательность вновь пожижела: двойная колея восходила на холм, где торчали дачи товарищей Тесьмёнова, Гестальского и Варваряна — прозаиков признанных, но сомнительных, — и далее ныряла вниз, к уютному погосту. Лаконичной своей кротостью, на отрезке от вершины до места упокоения, она напоминала о скоропостижной хрупкости бытия писательского существования.

У центральной дачи "Волга" остановилась. На крыльце деревянного домика, крашеного в детсадовский синий, стоял широкоплечий мужчина, глазами, вислыми мочками и клыкастым оскалом похожий на злого водолаза.
— Э, где этот чатлах Прилатов? Почему сам не приехал? — крикнул он с высокогорным надрывом.
— Кончайте паясничать, Платон Аветикович! — добродушно отозвался Первозванцев. — Сами виноваты: перемудрили с аллегориями на актуальные темы.

Они пожали руки, и Варварян уже обыденным московским голосом сказал:
— Писатель должен быть задирой! Принимайте, инвентарщик! Всё согласно описи в исходном состоянии и на своих местах, кроме пепельницы хрустальной производства фабрики аналогичного гуся. Разбил об стену, случайно — целил в голову.
— И кому ж так повезло, друг мой?
— Презренному конформисту Дисе Тесьмёнову.

Первозванцев обернулся к Сократову:
— Чтоб вы знали, с кем рядом теперь живёте: Дися, Геша и присутствующий Варварян — известные переделкинские разбойники. В местном РОВД подшивки с жалобами на их дебоши — самое популярное чтиво. Вы уж, друг мой, будьте поаккуратней с соседями.
— Гнусные инсинуации, — гневно бросил Варварян и подмигнул Сократову.

Стоило Первозванцеву скрыться в доме с листками описи, Варварян вцепился в пуговицу Андрея и зашептал горячим коньячным духом:
— Не хочу при нём, а ты мужик нормальный. У меня в подвале кой-какое барахло осталось, ты уж не трогай, ладно? Я в субботу заскочу вывезу, а с меня магарыч. Ты что пьёшь?
— Я вообще не пью, — смутился Сократов. — Ну разве только "Арарат", по чуть-чуть. Запах нравится...

Варварян нервно дёрнул щекой.
— Будет "Арарат", только не трогай ничего, хорошо? Лучше вообще не заходи. В субботу возьму мотор и заберу.

Когда Первозванцев с Варваряном укатили, Андрей обошёл комнаты, бросил взгляд на подвальную дверь, но заходить не стал, а закатал рукава и взялся за веник. Когда он домывал окно в кабинете — чудеснейшей комнатке с книжными полками и печатной машинкой "Башкирия" — снаружи свистнули. Из-за забора между участками выглядывал незнакомый мужчина. Его гастрономически круглое лицо пряталось от солнца под газетной треуголкой.
— Привет, сосед! — замахал он широкой ладонью.

Андрей спрыгнул наружу и пожал протянутую через забор руку.
— Я Геннадий Гестальский, можно просто Геша. Прозаик-народник.
— Андрей Сократов, просто прозаик, наверное, — неуверенно ответил Андрей.
— А-а! О-о! Ух, какую птицу в наши края занесло. А я-то думаю: ради кого Варваряна освободили от занимаемой дачи. Ну ради кого ж ещё? Самородок-вундеркинд! Птенец гнезда Первозванского!
— Мне надо окна мыть... — смутился Сократов.
— Не убегут окна. Надо за новоселье проставиться... Порядок!
— Да я не пью, — второй раз за день сказал Андрей.
— В завязке?
— Нет.
— Язва?
— Нет.
Гестальский потянулся лицом через забор и тихо спросил:
— Сектант?
— Да нет же! Просто не люблю.
— Подозрительно... — пробурчал Гестальский. — А то б зашли с Тесьмёновым, взяли б водочки...
— Водку я вообще не пью.
Гестальский с досадой махнул рукой и поплёлся к своей даче.

Сократов с тайной радостью освобождённого вернулся к окнам. Потом сел в кресло, вставил в машинку чистый лист и медленно, одним пальцем напечатал: "Глава 1"

Когда-то маленький Андрюша сидел в ногах у бабушки. Рядом торчали спицы из разноцветных клубков в плетёной корзине. Не отрываясь от вязания, бабушка читала стихи, коих знала наизусть немыслимое количество. В поэтических строках путалось тихое "лицевая, лицевая, накид...". Шерстяная нитка тянулась, подрагивая, складывалась в ладные петельки — каждая на своём месте, каждая необходима. Так же, как петельки под никелированными спицами, собирались и слова — крючочек в дырочку, дужечка в проушину, слог за слогом сплетаясь в цельное полотно.

Андрюше казалось, что нет ничего проще, чем писать — надо всего лишь чувствовать, как сцепляются между собой слова. Он так и писал, будто связывал спицами бесконечную нить языка в узорчатое панно. Вначале это были ряды строчек, завораживающих стройностью и абсолютной правильностью положения, позже он начал вплетать нити смыслов, вывязывать скрытые узоры, видные с расстояния или под иным углом. Ему не нужно было вдохновение. Стоило ухватить кончик, а дальше слова сложатся сами.


В своём новом кабинете, размером чуть меньше всей его старой дворницкой, сидел взрослый прозаик Андрей Сократов. Время шло, небо за окном сгустилось липовым мёдом, в чёрном боку печатной машинки загорелись золотистые звёздочки, но на листке так и осталось: "Глава 1". Кончика не было. Спутанный клубок русского языка колючей шерстью давил на уши и никак не хотел разматываться. Андрей пил чай, стучал карандашом по зубам, бегал по комнате, распахивал и закрывал, и вновь распахивал окно — ничего не помогало.
— Я устал, — пробормотал он. — Просто слишком много случилось. Со всяким бывает.

Щёки  вспыхнули, он с силой протёр ладонями лицо, сбрасывая стыд немощи.
"Пойду посплю", — решил он, но по пути в спальню приостановился у спуска в подвал.
— Одним глазком гляну и всё, — сказал Андрей вслух и подумал, что привычка говорить с самим собой чревата размягчением разума, а там и до Кащенко рукой подать.

За дверью оказалась комнатка, намного более чистая, чем то, что Варварян оставил наверху. Под потолком закатно светились два узких оконца. Возле уютно потёртого кресла стоял торшер и этажерка с книгами. Андрей сел, откинулся, мягкая кожа прогнулась, принимая его тело, плечи расслабились, правая рука упала за ручку и ткнулась во что-то твёрдое. Андрей перегнулся за быльце и увидел ряды запечатанных бутылок. Он вытащил одну и поднёс к свету. На этикетке, над звёздным рядом белела вершиной синяя гора.

Коньяк "Арарат" он пил давно, в прошлой жизни, когда у него была двухкомнатная квартира, а в ней жена. Он хотел покоя, жена — счастья, которое видела в материальном наполнении жизни. Он работал в институте стали и сплавов, а в свободное время писал и хотел, чтобы его не трогали. Жена доставала колготки, стенки, сервизы и билеты в театр, и хотела, чтобы его повысили. Такое взаимное отторжение желаний привело к расторжению брака. Сократов, виноватый за неисполненные мечты жены и потраченные на него годы, оставил ей квартиру, а сам удалился с одной зубной щёткой, как и полагается благородному бывшему мужу. Сменил квартиру на дворницкую в подворотне, и, на удивление себе, вдруг оказался почти счастлив. Теперь у него был покой, и время, и свобода от чьих-то требовательных желаний.
— Может, выпить? — сказал он громко.

Напротив на стене висела рамка с фотографией: улыбающийся Варварян стоял на фоне гигантской бочки и тянул к Андрею коньячный бокал.
— Я потом куплю такую же и поставлю на место... Или деньгами отдам, — виновато сказал ему Андрей. Варварян ответил одобряющим взглядом.

Такой же бокал обнаружился на нижней полке. Андрей набулькал немного на дно и с блаженством вдохнул аромат. После первого глотка, размягчённый теплом, обтекающим внутренности, он взял с этажерки синий томик с фамилией бывшего хозяина на корешке и открыл на случайном развороте.

Варварян писал красиво. Его текст свисал с узловатых лоз увесистыми гроздьями пузырей, и кукиши задорно отражались в радужных боках, а больше ничего там не было. Книга закрылась со звуком лопнувшей мыльной плёнки. Варварян всё так же тянул к нему бокал и призывно улыбался. Андрей налил ещё и чокнулся с фотографией, и тут раздался приглушённый стук… На крыльце стояли двое.
— Привет, Дрон. Я Геша, ты меня помнишь, а это — Дися Тесьмёнов, наш философ. Я знаю, ты не пьёшь, но прощевай, боярин, а традиция сильней личных предрассудков, так что вот. — Геша потряс бутылкой недорогого коньяка. — Твои предпочтения учёл.

Философ Тесьмёнов икнул телом, искривлённым хилой долготой, и мутно глянул на Сократова.
— Наш друг Геша несколько бесцеремонен, — сказал он извиняющимся голосом и, отодвинув в сторону Сократова, вошёл в дом.


Через неделю Прилатов осведомился у Льва Матвеевича, как идёт работа над новым романом. Так и спросил:
— Ну-с, как там наш гений с метлой? Скоро будем дароносить нашим, так сказать, эмпиреям?
— Съезжу, навещу, — пообещал Первозванцев. Неделя выдалась насыщенной, и он к стыду своему, совсем забыл о приручённом подопечном.

После работы Лев Матвеевич, с одобрения председателя, взял в гараже его персональную "Волгу" и отправился в Переделкино. Дверь в дачу Сократова оказалась открыта, он, аккуратно постучавшись, вошёл. В гостиной клубами плавал удушливый дым. За столом, засыпанным окурками, пустыми бутылками и остатками еды, сидел пригорюнившийся Сократов. Гестальский укрыл тяжёлой рукой его плечи и, выставив палец, призывал слушать Тесьмёнова. Тот же, сложив на груди богомольи руки, вещал:
— В тебе разлитие чёрной желчи, она вызывает меланхолию, а меланхолия подавляет творческое начало!
— Аристотель сказал, — важно вставил Геша.
— Это спорно, — отмёл Дися и продолжил: — Чёрная желчь суть вещество сухое и холодное.
— Во-о! — веско подтвердил выставленным пальцем Геша. — Надо согреть и размягчить!

Первозванцев интеллигентно прокашлялся. Две пары глаз вскинулись на новое лицо, Сократовские же продолжали безучастно смотреть в стол — голова его валко держалась на упёртом в подбородок кулаке.
— Здрасьте, Лев Матвеич, — икнул Тесьмёнов.
— Братан, нам пора, — пробормотал Гестальский и, чмокнув Сократова в темя, пошёл к выходу. Тесьмёнов, не с первой попытки собрав расползшиеся конечности, за ним. Первозванцев сел напротив Андрея, кончиком пальца сдвинув "Известия" с распотрошённой воблой.
— Что ж вы, друг мой, так быстро одичали? — с брезгливым сочувствием осведомился он. Алкогольным увеселениям Первозванцев был чужд. — Может, вам помощницу из бюро услуг заказать?
— Вот-вот, Лев Матвеич, я ему тоже самое говорю: у пролетарского писателя плуг ржаветь не должен! — раздалось снаружи.

Первозванцев не спеша повернулся к открытой двери. На народном обличье Гестальского отобразился испуг, и оно растворилось в сумерках.

Кряхтя и чертыхаясь, Первозванцев отволок Сократова в спальню и сгрузил на кровать. Андрей был в сознании, он открывал рот, но говорить не мог, лишь мычал жалобно и смаргивал слёзы. Лев Матвеевич заглянул в кабинет — там было на удивление чисто. На пустом столе белела стопка бумаги, один лист был вставлен в печатную машинку. Первозванцев склонился над ним. В слабом свете, падавшем из проёма он увидел : "Глава 1".

Утро вползло в ноздри Сократова запахом жарящихся яиц. Болезненным махом подняв онемевшее тело, он выглянул из комнаты. У плиты чисто убранной кухни стоял Первозванцев в цветастом фартуке и готовил завтрак.
— Умойтесь, Андрей Климентович, я ваш необыкновенный аромат даже из другой комнаты слышу — сказал он, не оборачиваясь.
— Извините, — пробормотал Сократов. Ему было стыдно и зло, и он не знал, чего больше.
— Ничего-ничего, случается, — успокоил его Первозванцев. — Чую, у нас будет долгий, но нужный разговор.

Через пару часов Первозванцев уехал, оставив Андрея умытым, переодетым в стиранное и наполненным решимостью. Немного погодя в дверь позвонили, и Сократов впустил невысокую девицу, полную приятной упругостью. Она смущённо улыбнулась, её сливочную кожу забрызгало свекольным соком, и вдруг Андрей подумал, что эта девушка похожа на надкушенную борщевую пампушку. За прошедшую неделю это были первые три слова, которые связались воедино.
— Я Соня, — протянула она руку. — Фирма бытовых услуг "Заря".
— Вы представить себе не можете, как я рад, Соня! — воскликнул Сократов, сжимая её мягкую ручку. Свекольные брызги на девичьих щеках расплылись в пятна.

"Какие милые у неё ямочки!" — подумал Сократов, вбегая в кабинет. Соня, хлопнув пару раз ресницами, приступила к продуктовой ревизии.


Соня вошла в жизнь Сократова основательно, как советский танк на неподготовленные немецкие позиции. У этой удивительной маленькой женщины переменной плотности было две стороны. Одной, нежно-ямочной, она всегда была обращена к Андрею, другой — убийственно-копытной — ко внешнему миру. После пары травматичных попыток Геша и Дися отощавшими волками кружили вокруг сократовской усадьбы, но пересечь границу не решались.

Миновал месяц, но к заголовку "Глава 1" добавилось только: "Она была похожа на надкусанную борщевую пампушку". Соня из фирмы "Заря" уволилась, и теперь у неё был всего один подопечный: выдающийся советский прозаик Андрей Климентович Сократов, теперь уже лауреат государственной премии. Сам Сократов за этот месяц посветлел лицом и обзавёлся приятной округлостью над брючным ремнём. Андрей хорошо ел, гулял по часам в тенистых кущах под неусыпным надзором Сони. Кущи на их пути вздыхали и нерешительно шелестели.

Иногда Андрей с Соней спускались к кладбищу и бродили между могил, ухоженных и заброшенных. Маршрут их всегда заканчивался в одном и том же месте: у белой плиты с вырезанным мужчиной, в подвижных губах которого было что-то от породистого арабского скакуна. Сократов упирался лбом в камень и бормотал неразборчиво: "Ты всегда мог, а я мог и не могу". Потом сердобольная Соня уводила его домой, и вновь неприкаянно шуршали кусты по краям тропинки.

Дома Соня прилипала к Андрею с нетерпеливой дрожью телесной поверхности. Её мягкие пальцы сжимали писательские виски. Сократов стонал:
— Во мне столько слов, раздутых несказанностью. Они скрипят боками в уши, а выкинуть не могу. Не складываются.
— Что "не складывается"? — спрашивала наивная и добрая Соня.
— Слова не складываются, — жаловался Андрей, — а не сложу — продавят мне кость черепа.
— Сейчас я их высосу! — говорила готовая к жертве Соня и приникала к его губам. Она старалась, стонала горлом, а потом заглядывала надеждой в солёную воду Сократовских глаз: — Ну как, стало легче?
— Кажется, стало, — отвечал неуверенно Андрей.

И потом вроде всё было хорошо, но, стоило Соне заснуть, и он спускал тихонько зябкие ступни на пол и крался в кабинет, и долго сидел там перед отпечатанными на машинке словами: "Глава 1. Она была похожа на надкусанную борщевую пампушку". Подносил руку к круглым клавишам, но лишь гладил их, так и не нажав. Когда воздух за окном начинал сереть, вползал в смятый уют Сониного тела и засыпал.


Зимой Сократова осенило. Он вызвал такси. Соня бросилась одеваться, но Андрей впервые за всё время её остановил. "Ты здесь. Сидишь и ждёшь", — сказал он с такой гранитной определённостью, что Соня повесила пальто и ушла на кухню плакать.

Мотор оставил Сократова у знакомой подворотни и уехал катать москвичей с гостями столицы, а Андрей подошёл к знакомой дерматиновой двери и постучал в замок. Открыл незнакомец с интеллигентным лицом, скрывшимся под алкогольной одутловатостью. Он принял бутылку водки, сказал: "Благодарю", а после первого стакана добавил: "Да хоть живи тут, не жалко". Андрей разделить трапезу отказался. Взглядом грустным и расстроенным он оглядывал своё старое жилище. После писательской дачи оно казалось маленьким и жалким.

Новый хозяин не был чистюлей: задорная ситцевая занавеска посерела, полы давно не метены, на тахте кучей лежали заскорузлые тряпки. Морщась от неприятного запаха, Андрей сел в углу на табурет и открыл общую тетрадь на девяносто шесть листов. "Комната была похожа на бывшую женщину, спившуюся с новым мужем" — вывел он на первом листе.

Новый муж комнаты налил ещё один стакан. Пил он совершенно невыносимо: отхлёбывал мелкими глотками и занюхивал засаленным рукавом. Каждый хлюп, каждый вздох и довольное кряканье Андрей вздрагивал, и слова, пугливо подползавшие и уже тянувшие друг другу взаимно приятные части, испуганно прыскали в стороны. Финал бутылки хозяин завершил трубной отрыжкой, и Андрей подскочил, сунул в карман так и не наполнившуюся тетрадь. Не обратив внимания на удивлённые возгласы, он выскочил за дверь. Свежим воздухом ударило по ушам. Сократов обхватил голову руками и помчался вниз по улице. Он долго бежал, оскальзываясь на заснеженных мостовых, и в его ушах хлюпали, крякали и отрыгивали сотни халатных столичных дворников, не убравших снег. На Киевском вокзале он втиснулся в электричку, в тепло чужих закутанных тел. Ехал, холодея с каждой станцией, где сходили пассажиры. К Переделкино, когда вагон был уже почти пуст, Сократов втянул голову в пыжиковый ворот и испуганно дышал внутрь.

Дома он был молчалив, Соне ничего не говорил и избегал смотреть в её покрасневшие глаза. Ночью держался отстранённо, и, после пары робких попыток, Соня отвернулась к стенке.

Никто не спал — такая тишина стояла в комнате. Андрей лежал на спине, сжав руками виски. Он шептал одними губами, безголосо: "Продуман распорядок действий худосочных сосулек...". Временами его монолог прерывался, тыкалось что-то горькое в кадык — он открывал рот, беззвучно выпускал воздух и снова принимался: "Позорно знача, кольнут доныне трепещущий ольшаник...", и вновь дёргал гортанью.

Когда в тишину вкралось тихое Сонино сопенье, Сократов нашарил тапки и на цыпочках выбрался из спальни. Он миновал, не заглядывая, свой чисто убранный кабинет, и дверь в подземное царство Варваряна, который не приехал ни в первую субботу, ни во вторую, ни в какой из других дней недели.

"Босоногим странником проберусь вдоль забора..." — еле слышно прошептал Андрей, натягивая пальто, потом скуксился, как обиженный ребёнок, и пожаловался в открытую дверь: "Больно".

Нетронутый ночной снег быстро набился в тапки и охладил босые ноги. Андрей распахнул рот пошире и побежал под горочку. Воздух обжёг горло, но слова, давившие на Андреевы виски изнутри, сжались от холода, и Андрей повеселел, припустил ещё быстрей. Тапки остались где-то на середине тропинки, и он летел босиком по снегу, бормоча торжествующе: "Замолкнет плоть и тварь ночью белой!". Не останавливаясь, перемахнул Андрей могильную оградку и обнял белый камень, упёрся лбом во вдавленный висок. Кожу проморозило, голова раздулась и растворилась в пространстве, как десна после укола.

Андрей облегчённо выдохнул. Он больше не хотел никуда спешить, ни в чьи глаза смотреть, ничьим словам отвечать, никакие пустые листы умолять, никаким лошадиным профилям молиться. Он хотел, чтобы весь этот колючий ком ненаписанных слов промёрз и сдох, и оставил в покое его трещащий по стыкам череп. Он хотел метлу и чистую тряпку, хотел в свою дворницкую, чтобы вымести оттуда незнакомого мужчину и вытереть всю оставшуюся от него грязь, и постирать ситцевую занавеску, и запереться на замок и на цепочку, и швабру приставить, и сидеть в чистоте, в пустоте и пить горячий чай и ни о чём не думать. В такой собачий холод очень хорошо пить горячий чай. Ещё бы шерстяные носки надеть, но не озаботился, пошёл босиком.

Где-то тапки на склоне остались, но Андрею вдруг стало неохота, совсем неохота куда-то идти и шевелиться, лучше представлять, как он возьмёт мухинский стакан в железнодорожном подстаканнике с мельхиоровой ложечкой и аккуратно, чтоб не попали в рот грузинские чаинки, станет пить соломенный кипяток маленькими глотками, и как горячая сладкая вода потечёт в горло, а оттуда по кровеносным сосудам... А как из горла чай попадёт в кровеносные сосуды? А не всё ли равно? Как-то попадает же, и течёт по ним, разогревая кровь, проникает в скрученные мышцы и раскручивает их, размягчает, и сразу становится тепло и хорошо, и уютно, и пусто, и совсем не больно...


Соня открыла глаза и сразу поняла, что Андрея нет. Она тихонько, не дыша, заглянула в кабинет, но там, против обыкновения, было пусто. С пугающей тишиной в груди она вышла в прихожую и не увидела пальто. Зажгла свет на крыльце, распахнула дверь и сразу увидела смазанные следы, скрывающиеся за склоном. Она бросилась бегом, она кричала изо всех сил, захлёбываясь холодным воздухом, потому что нет приличий и правил, когда в опасности тот, кто важнее всех. Загорелся свет на даче философа Тесьмёнова, зажглось крыльцо народника Гестальского — всё сзади: Соня размашистыми прыжками неслась вниз, к писательскому погосту.

Когда скорая подъехала к воротам, фары ударили в растрёпанную женщину, блеснули на миг отражённым светом глаза потерянной собаки. Она ползком волокла кого-то, замотанного в женское пальто, а за его босыми ногами уходила в темноту кладбища глубокая борозда.


В фойе Дома Писателей Первозванцев коснулся холодного лба Сократова и поспешно отошёл. По ту сторону, закутанная в непроницаемо чёрное кружево, стояла бывшая сотрудница фирмы бытовых услуг "Заря" Соня. Её всхлипы перемежались кашлем, и тогда чёрная рука с неуместно белым платком ныряла куда-то под вуаль. Геша Гестальский и Дися Тесьмёнов бережно поддерживали её под локотки, пристально разглядывая противоположные потолочные углы.
"Замёрзнуть на могиле Пастернака? Достойно писателя", — тихо сказал кто-то за спиной Первозванцева.
"Пижон", — согласился другой голос.
"Слыхал? Говорят, горничная болиголовом его травила", — вступил третий.
"Хорошая такая, я б тоже пару раз отравился", — одобрил тот, что назвал усопшего пижоном.

Первозванцев, дёрнув щекой, отошёл подальше. Наконец подали автобус с люком в корме. Лев Матвеевич поправил тугую повязку на рукаве и взялся за латунную ручку. С Гестальским, Прилатовым и Тесьмёновым вчетвером они вкатили гроб. На поминки Первозванцев оставаться не стал, раскланялся, разизвинялся, поцеловал на прощание Сонину кружевную ручку и рассеянно ускользнул от нескольких рукопожатий.

Он долго бродил по бульварам. Во рту было горько, холодно и сухо, и Первозванцев подумал: "Уж не чёрная ли желчь во мне разлилась?". Мимо гуляли люди, улыбались лицами, и, чтоб не видеть эту бесстыдно радостную жизнь, Первозванцев ушёл в подворотню. В глубине двора темнела узкая арка, и он направился туда по узкой тропке, вытоптанной между глухой стеной и кочегаркой.

В узкую форточку под крышей струился тёплый пар. Лев Матвеевич уже прошёл мимо, но кто-то сжал локоть. Он обернулся, но никого не увидел. Прислушавшись, Первозванцев вдруг начал пальцем отмахивать какой-то ритм, кивнул чему-то своему и решительно направился к двери.

По центру кочегарки, под тусклой лампой, стоял невысокий мужичок в грязной робе. Уткнувшись носом в ученическую тетрадку, он вслух читал стихи. Лев Матвеевич постучал по косяку и вежливо спросил:
— Я могу войти?

Кочегар спрятал тетрадь за пазуху и неуверенно-дерзко сказал:
— Да вы, кажется, уже...

Лев Матвеевич протянул руку:
— Вы позволите посмотреть?
— А вам зачем?
— Я секретарь Союза Советских Писателей Первозванцев. Если стихи достойные, составлю протекцию.

Кочегар нерешительно достал тетрадь.
— Да это я так, балуюсь, — пробормотал он. — Делать тут особо нечего...

Первозванцев начал читать. Стихи были разные и о разном, они то лились полноводной рекой, то хлестали расплавленным металлом, общим было одно: сила, она наполняла строки молотовым звоном. "Маяковский на пике с гениальной пушкинской уместностью..." — подумал Первозванцев. — "Невероятно!"

Он отбежал под окошко, перевернул страницу, и вновь кто-то сжал его плечо. Лев Матвеевич резко обернулся. Кочегар стоял поодаль в тревожном ожидании вердикта, дотянуться до Первозванцева он не мог.

"Какой симпатичный человек", — подумал Лев Матвеевич, и тут взгляд его упал на траурную повязку, про которую он совсем забыл. Потемнев лицом, он торопливо стянул её и сунул в карман.
— Вы показывали кому-нибудь эти вирши? — спросил он.
— Да кому? Мужики засмеют, скажут: не мужское это дело.

Первозванцев перелистнул ещё несколько страниц, до конца, жадно пожирая глазами строки, потом решительно закрыл тетрадь и протянул кочегару.
— И не показывайте. И впрямь не мужское это дело, друг мой. Нет в стихах искры, увы. Да не расстраивайтесь вы так, не литературой единой...

Не глядя кочегару в глаза, Первозванцев ушёл, и перед тем, как закрылась дверь, услышал, как обрадованно вздохнула топка и затрещали бумажные листы.

Показать полностью 1
46

Капустница, конец истории

Начало тут

Смену за сменой я расплачивался за своё мушкетёрство. Денег оставалось едва на проезд и дешёвый перекус. Официантки с поваром дербанили по утрам чаевые, а я высчитывал, сколько денег мне ещё осталось до свободы — работать тут дальше я не собирался. Не возьмёт Костян, и ладно, как-то выживу, хоть зимой баров и в разы меньше, чем барменов.

К "бархатному сезону" поток туристов стал пожиже, а публика посолидней. У диджея пошёл период "Дискотеки девяностых" и шансона, и совсем не французского, а Бабочка сделала неприятное открытие: её улыбка действует не на всех.

— Это что ещё за фокусы?! — Уже потому, как поспешно и незаметно Бабочка проскользнула в кухню, я понял, что передо мной её жертва.

Разъярённая дама трясла у меня перед носом счётом, который я выписал пару минут назад — колышется пересушенная кожа на руках, плещутся морщинистые коричневые медузы в чашах купальника. Всегда было любопытно: в скольких метрах от кромки воды у людей включается стеснение. Что в счёте я догадываюсь — за стенкой кухни тишина, какой не бывает в пустых помещениях. Когда так тихо в детской, страшно открывать дверь.

— Позвольте, я посмотрю.

Я расправил на столе смятый бланк. Единичка исправлена на четвёрку, тройка на восьмёрку, ещё одна единичка стала кривоватой семёркой, и всё не слишком умело. Итоговое число переправить не удалось, и оно тупо оторвано и в оставшуюся узенькую полоску вписано новое. В такой ситуации что ни сделай — всё плохо, а я так и не научился искусство нагло смотреть в глаза и не краснеть. У дамы раздуваются ноздри, как акула чует слабый запах крови подраненной жертвы, так она слышит кислый запашок моей вины — пусть не за себя, но без разницы.

— Разожрались на наших харчах, стыд потеряли! — радостно наращивая обороты, завелась она. — Мы с супругом кормить дармоедов не намерены!

Супруг за "один-два" понуро смотрит в стол — крашенные виски, тело с безнадёжными попытками сохранить форму под натиском домашних котлет. Бабочка-дурочка думала продать одну улыбку по цене часа эскорта, и кому? Стареющему каблуку с женой, опытной скандалисткой! Клиентка сразу разъяснила мой внутренний вопрос:

— На две минуты отошла — и на тебе!

Сумма их счёта ушла в минус вместе с тёплой бутылкой дорогого шампанского, которое пришлось оттирать под стойкой тряпкой. Простояла б она на полке ещё несколько сезонов, никому не нужная, не накосячь моя дорогая официантка. Выпроводив обсчитанных, захожу на кухню. По тому, как таращит выцветшие глаза повар, прикидываю, что под лежаком уже лежит пустой пузырь. Бабочка сидит со стаканом и невинно хлопает ресницами. Кладу перед ней счёт и жду.

— Ну не получилось, — говорит она и с хлюпаньем втягивает сок. — Зафакапила, бывает.

Я смотрю ей в глаза — они тёмные и холодные. Мне хочется увидеть там хоть какой-то проблеск вины, чтобы пробить, заставить прочувствовать, но нет: стальная броня, и броня не ребёнка, не знающего, что хорошо, что плохо.

— Сумму в счёте видишь? — тыкаю пальцем в корявые цифры. — Они не заплатили, плюс пузырь "Моёта" за десять косарей. Эти бабки ты мне должна.

— С чего это? — возмущается она.

— С того, что я твои косяки покрывать не буду!

— Там счёт не на эту сумму был!

— Не знаю. Не помню. В счёте эта сумма стоит.

— У тебя есть копия!

Я беру её за руку и выволакиваю наружу. От пляжа бредет унылый Арсений, но ловит мой тяжёлый взгляд и разворачивается обратно.

— Что с тобой происходит?

Бабочка смотрит на меня с детской злостью, но слова взрослые, хабалистые:

— Всё б нормально было, он в счёт не смотрел, на сиськи пялился. Отлистал бы не глядя, если б не припёрлась его кастрюлька.

— Кто?!

Словечко больно знакомое. Вторая моя официантка, которая во что только не вляпывалась и откуда только не выползала, зовёт так жён клиентов. Ну а кто ещё малу́ю дурочку жизни научит? Вот и она, только вспомни — уже высунула из норки любопытную мордочку — за ученицу переживает.

— Что в зале — нет никого? — спрашиваю её.

— Не-а, — говорит.

— Ну иди тогда салфетки разложи.

Исчезла, но больно тихо за стенкой — стоит уши греет.

— Морали мне читать будешь?

Никогда такой Бабочку не видел: губы сжаты в тонкую линию, глаза сощурены, набычилась. Молодая девчонка совсем — сколько ей? семнадцать? — а уже вижу хамовитую тётку, которая из неё лезет. Отвечаю:

— Нафиг надо.

— Типа ты не обсчитываешь?

— Обсчитываю, бывает. Знаешь, когда чел часами льёт мне в уши про свою конченную жизнь, я могу приписать ему пару бокалов, с него не убудет. Психологи за такие сеансы берут дороже. А то, что сделала ты — тупо нереально.

Бабочка больше не жжёт меня глазами, она смотрит на бредущих мимо туристов — бледных сегодняшних, вчерашних, как перезревшая хурма в расползающейся кожице, двухнедельных, цвета старой шоколадной плитки, буро-фиолетовой с проседью.

— Они всё равно тут все деньги спустят. Почему мне не забрать немножко?

Я молчу.

— Ненавижу!

И впрямь ненавидит. Губы трясутся как после встречи с мясником, глаза-щёлочки — чёрные щёлочки, злобные — и лицо постарело, осунулось.

— Вижу, синдромом ёлочной игрушки накрыло.

— Чем?

Она удивлённо посмотрела на меня, и ненадолго, на пару секунд, злобная жадная тётка исчезла, выглянула девочка-бабочка.

— Издержки жизни на курорте. Сезон начался — достали тебя из коробки туристов радовать. Закончится — обратно положат и до следующего лета вспоминать не будут.

— И чё делать?

— Да ничё! Виси и радуйся.

— Не хочу! Хочу, как они.

Мимо, плотоядно улыбаясь Бабочке, прошёл усатый дедок, его злобными тычками гнала шипящая тётка, похожая на сдувающийся аэростат.

— Правда, что ли? — Я проводил их взглядом. — Работай иди — они к нам заворачивают. И не вздумай со счётом химичить. Эта с калькулятором считать будет.

***

Я полностью рассчитался с хозяином, а Костя сдержал слово и сохранил за мной место, но пришлось выйти ещё на одну ночь, пока не привезли замену. Под утро к бару подкатил сверкающий кабриолет со столичными номерами. Из него выбрались трое упакованных парней — на каждом шмота больше, чем на лям. Бабочка в это время возвращалась из соседнего бара с баллоном сливок.

Тот, что был за рулём — классический скуластый красавчик-блондин — вдруг легко подхватил её на руки и закружил. Бабочка взвизгнула и, хохоча, заколотила его свободной рукой по плечу. Он поставил её на землю, навис над ней, и она стояла, задрав к нему личико. Даже из-за стойки я видел, как сияют её глаза. А ещё видел, как, пихая друг друга в плечо, стоят чуть поодаль два его друга и о чём-то перешёптываются.

Бабочка влетела в бар, парни остались снаружи. Она подошла ко мне и, глядя умоляющими глазами, попросила:

— Можно я на полчасика уйду? Пожалуйста-пожалуйста!

— Зачем?

— Мальчики меня пообещали на машине прокатить. Я только тут, по пляжу, проедусь, и сразу вернусь! Ну пожалуйста!

Наверное, я циничный и прожжёный, или просто опытный, и тоже катал так девчонок, хоть и не на такой крутой тачке, но у Бабочки такого опыта нет. Она смотрит на меня глазами, в которых нет ни капли понимания, куда и зачем повезут её эти три принца на белом спорткаре, и я просто ответил: "Нет".

Выслушал о том, что она никогда не ездила на кабриолете, о том, что Марик хороший, и у него такая милая улыбка, о том, что с ней ничего не случится, о том, что я ей не папа и не мама. На это я смог ответить:

— Не папа и не мама. Я тебе бармен, старший смены, первый после хозяина. Сдашь смену — хоть укатайся. Сейчас — работать!

— Так нету ж никого!

Этот Марик подходит ко мне, облокачивается о стойку.

— Чел, не душни! Отпусти девчонку, — говорит он мне и улыбается. Странно, но ничего милого я в его улыбке не вижу. Это улыбка обжоры, который занёс ложечку и готовится погрузить её в нежную мякоть тортика. Может и ладно — мне какое дело — вот только у входа ещё два таких же сладкоежки дурачатся, ногами машут, у них тоже ложечки, им тоже хочется тортика.

— Отпусти красавицу, покатаем и вернём.

На слове «покатаем» парень, ухмыляясь, пару раз ткнул языком в щеку изнутри. Бабочка смотрит на него восхищёнными глазами, она ту щёку не видит. Один из его друзей у входа заехал второму ногой в голову, притянул к себе, по спине хлопает: "Брат, прости!". Они ж как братья, а у братьев все общее.

Марик положил на стойку два косаря:

— Компенсация за неудобства.

Я отодвинул деньги. Эх, взял бы хозяин пенсионерок официантками — я б бед не знал.

— Иди на кухню, набей салфетницы, — говорю Бабочке. Она, надув губы, топает в указанном направлении. — Не поедет она, — отвечаю Марику. — Не имею права: у нас камеры. Отпущу — потеряю работу.

— Было б что терять. Хрен с тобой. Да и мелкая она какая-то.

Тут и спорить не с чем: и работа дерьмо, и хрен со мной, и Бабочка мелкая. Поищите, ребят, кого покрупней. Перегазовывая и кашляя, они сорвались с места и укатили, а старшая официантка сказала:

— Зря ты, взял бы деньги.

— Ты понимаешь, что они бы с ней сделали?

— Ну и ничего, не стёрлась бы. Поумнела б, может. А ты чего так её опекаешь? Сам что ли?..

Из кухни высунулась надутая Бабочка, сгрузила на стойку десяток набитых салфетниц и снова скрылась.

— Не, эта ещё нетронутая. И за что ей столько счастья? — и протянула с завистью: — У меня такого ангела-хранителя не было.

Я промолчал. Это моя последняя смена — завтра я переберусь в бар напротив, к живому и человечному Косте, и забуду этот "Райский уголок" со всеми его животными, живыми и нарисованными, как страшный сон. На том и Бабочкина опека кончится, дальше — сама. Я неправильное прозвище ей дал. Гусеница она, только пора уже вылупляться.

Капустница, конец истории

Через день я сменил бар. Теперь вместо райских кущ меня окружали патронташи, муляжи ружей, битые молью чучела, но я быстро перестал обращать на них внимание. Здесь, в этой нелепой обстановке охотничьего клуба на пляже, я понял, как душно было на прежнем месте.

Через узкую дорожку, за косой решёткой по-прежнему прятались от злого хозяина в райских кущах добрые звери, устало взмахивала крыльями Бабочка, юркой крыской сновала её опытная напарница. Я наблюдал за ними, как смотрит посетитель зоопарка за его обитателями — с интересом, жалостью и облегчением, что между мной и зверями — решётка.

За стойку там встал новый бармен — болезненно худой парень с затравленным взглядом, и я сделал очень неприятное открытие: я понял, по какому признаку хозяин "Райского уголка" нанимает барменов. А, как понял, дал себе слово, что никогда больше я не позволю страху отразиться в своих глазах, никогда не вскину виновато брови — ни одна работа не стоит этого, ни один хозяин не достоин.

На третью смену в мой бар заглянул неожиданный клиент. Дело было утром, пересменка закончилась. С моря дул холодный ветер, и я раскатал с той стороны мутные полиэтиленовые экраны, а, когда обернулся, увидел Бабочку.

— Привет! — слабо пошевелила она пальцами.

— Привет. Соскучилась?

— У тебя есть время?

Я оглянулся на пустой пляж. Ночной шторм намыл кучи водорослей и их никто не убирал. Конец сезона — туристы ходят по музеям, напиваются в номерах, а наши распахнутые всем ветрам бунгало стали неуютны. Скоро мы раскрутим столы, скатаем навесы, упакуем в ящики бокалы и кофейные чашки, обмотав их бережно бумажными полотенцами. Заказанный грузовик вывезет всё летнее в какой-нибудь пустой гараж, и будет оно припадать пылью в темноте до следующего мая.

— У меня есть всё время мира, — ответил я ей строчкой из любимой песни.

— Столько не надо, — улыбнулась она. — Сделаешь кофе?

Мы сели за столик, она долго, уставившись в стол, мешала в чашке давно растворившийся сахар. Потом, наконец, подняла глаза.

— Мне нужен дружеский совет, — сказала она.

— Неожиданно. Почему я?

— Оказывается, больше не к кому... Ты умный, и, кажется, тебе от меня ничего не нужно.

Я заглянул ей в глаза. В них больше не было яркого, восторженного света, с которым она пришла в мой бывший бар в первый день работы. Привези Феликс её сейчас, у меня не было б ни капли сомнений, что она справится с работой.

— Ты говорил, что мы ёлочные игрушки.

— Мало ли что я говорил? — отмахнулся я.

Она помотала головой:

— Нет. Я не понимала, пока ты не сказал. Мы — «люди на сезон». Мы все — ёлочные игрушки, сверкаем на ёлке, а разобьёмся — так и не жалко.

— Тань! — Господи, я впервые назвал её по имени, потому что мне надо было, чтобы она меня сейчас услышала, как услышала тогда, когда я ей втирал про эту дурацкую коробку. — Мы люди — и они люди, мы живём от сезона к сезону — и они живут от отпуска до отпуска. Нет никакой разницы.

Она капризно, по-детски стукнула кулачком по столу, только ничего детского не было ни в злых её глазах, ни в заострившихся чертах лица.

— Не могу! Я не дешёвая игрушка, у меня есть цена! — выкрикнула она и потупилась: — Прости. Арсений предложил мне уехать.

— Куда?

— К нему. Он хорошо зарабатывает, у него красивый двухэтажный дом под Москвой.

— Он тебя замуж зовёт, что ли? — удивился я.

— Нет. — она закатила глаза и выпустила воздух сквозь сжатые губы. — Я б и не согласилась.

— Ничего не понял. Ты просто полетишь с ним, чтоб пожить в его доме под Москвой?

— Я ещё ничего не решила!

Она вдруг схватила мою руку.

— У тебя есть что-нибудь покрепче? Мне сейчас очень надо.

Я ушёл за стойку и плеснул в бокал коньяка. Мне не нравился этот разговор, но я не мог его оборвать — до сих пор я чувствовал дурацкую, никому не нужную и толком необъяснимую ответственность за свою бывшую официантку. Бабочка сидела за столом, голова в полоборота. Я глянул через дорогу и увидел в глубине соседнего бара Арсения. Он стоял в арке, обрамлённой ветвями райских деревьев и смотрел на нас. Поймал мой взгляд и исчез. Я протянул Бабочке бокал, она выпила его залпом и уткнулась носом в сжатый кулачок.

— Дело твоё, — сказал я, опустившись на стул. — Не дешевишь?

— А больше никто не предлагает! — зло ответила она.

Вот оно, взросление — у всего появилась цена: у чувств, жизни, тела.

Под вечер я заметил на пляже Арсения. Он сидел на топчане, зябко кутаясь в махровое полотенце, я присел рядом и спросил:

— Когда уезжаешь?

— Послезавтра.

Арсений протянул мне ополовиненную бутылку виски, но я отказался, и он, пожав плечами, присосался к горлышку.

— Что-то ты не сильно рад.

— Я рад, — сказал он. — Я очень рад. Она тебе сказала?

— Да.

— Значит, решилась.

— Думаешь, полюбит?

Он посмотрел на меня как на идиота.

— Ты сейчас серьёзно? — спросил он. — Посмотри на меня.

Он скинул с плеч полотенце, обнажил красноватое конопатое пузо, вислые сиськи, торчащий бледной загогулиной пупок. От этого дряблого тела, и от вызова в его глазах, а ещё больше от того, что кроме вызова там было и требование пожалеть его, я разозлился:

— Кончай бухать, пойди в спортзал, найми тренера, займись собой — деньги у тебя на это есть!

— Вам, красавчикам. всё легко достаётся — девчонки сами вешаются. Зал-шмазал... Ничего не изменится! Ни-че-го! Так хоть на время она моей будет. Не за деньги...

— А за деньги, — закончил я за него.

Я встал и заботливо укрыл его сброшенным полотенцем.

— Мне, в принципе, похрену, — сказал я тихо, безуспешно пытаясь поймать его взгляд. — Я вообще не знаю, какого пошёл с тобой разговаривать. Какое-то дурацкое чувство, что каждый из вас что-то ценное и невосполнимое сейчас на кусок пустоты меняет, но дело ваше. Что я вам, папа, что ли? Отдыхай, Арсений! — Похлопал я его по плечу и ушёл к себе.

Он долго сидел там же, сгорбившись под аляповатым пляжным полотенцем — время от времени запрокидывал голову, и тогда блестело в закатных лучах тёмно-зелёное стекло.

Через два дня Костя приехал в прекрасном расположении духа.

— Сегодня гуляю! — заявил он с порога. — Решил проблему с зимним баром. Готов работать со мной дальше?

— С радостью! — ответил я искренне.

— Тогда неси… Что у нас там осталось подороже? Давай "Курвуазье" и два бокала.

— Кого-то ждёшь?

— Тебя.

— Я на смене.

Он комично заозирался по сторонам, потом выдал:

— Так нет никого — конец сезона! Твоя работа сегодня — пить со мной.

Я взял бокалы, собрал на пустой кухне немудрёную закуску. Вернулся к Косте и, на всякий случай, вопросительно посмотрел на него, но получил недвусмысленный жест: садись. Я разлил коньяк, подцепил кусочек сыровяленной колбасы.

— Сезон умер! Да здравствует зимний сезон! — провозгласил Костик, и мы сдвинули бокалы.

Через полчаса я притащил пледы — с моря неслабо задувало. Я хотел уже опустить экраны и со стороны дороги, но Костя остановил меня:

— Подожди, — сказал, — у соседей какая-то движуха, давай посмотрим.

Сначала Феликс привёз хозяина. Тот бросил неприязненный взгляд на меня с Костей и вошёл внутрь. Может, это был его обычный взгляд — других я ни разу не видел. Внутри заметались люди — в "Райском уголке" до сих пор работала полная смена. Потом подъехал мерседес, из кабины выскочил водитель, распахнул дверь, и из салона выбрался Арсений. В этот раз он был не в плавках, как я привык его видеть — джинсы, кросовки, клубный пиджак, белая рубашка с расстёгнутым воротом. Теперь он выглядел настоящим гостем из столицы.

— Это в честь чего такой парадный выезд? — удивился Костя

— Скорей всего, ради Бабочки, — ответил я.

— Умеет... — протянул Костя с уважением.

Хозяин с Арсением сели за столик. Арсений получил пачку счетов, Бабочка принесла калькулятор и скрылась на кухне. Они долго тыкали друг другу бумажки и стучали по кнопкам, потом Арсений бросил на стол пачку денег и провёл ладонью. Жест недвусмысленно говорил: "Всё". Хозяин поджал губы, но взял деньги и положил в карман. Арсений встал, протянул руку. Хозяин не сдвинулся с места. Арсений тряхнул рукой. Хозяин сунул ладони подмышки.

— Кажется, дружба кончилась, — констатировал Костя.

— Похоже на то, — ответил я и подлил в бокалы.

Арсений вышел из бара, под руку его держала Бабочка. Хозяин так и сидел, нахохлившись, за столом. Бабочка вдруг вскинула руку с задранным средним пальцем. Арсений предупредительно открыл перед ней дверь машины. Бабочка повернулась, увидела меня. Я отсалютовал ей бокалом, но она опустила взгляд и скользнула в салон. Следом залез Арсений, и машина укатила.

— Изгнание из рая! — расхохотался Костя.

— Какое там изгнание? — отмахнулся я. — Детство кончилось, Адам и Ева повзрослели, вечной жизни, оказалось, нет. И пошли они добывать хлеб насущный телом.

— Жестоко, — усмехнулся Костя, — но по сути верно. Поверь отцу двух повзрослевших дочерей. За детей!

Мы сдвинули бокалы.

— Не знаешь, почему так грустно? — неожиданно для самого себя спросил я.

— Знаю. Взросление всегда грустно, потому что оно так же необратимо, как старость и смерть, а ещё у нас коньяк кончился.

— Попроще есть. Пойдёт?

— Неси!

Я ушёл за стойку, где стояли коробки с завёрнутыми в бумажные полотенца бокалами. Завтра я упакую, что осталось, и грузовик увезёт всё летнее в зимний бар. Жизнь продолжается, Костя договорился.

Показать полностью 1
17

Капустница

В понедельник хозяин привёз художника. К среде на пустой стене бара появились горы, лес, озеро. В пятницу из озера высунул морду крокодил, в прозрачной воде засверкала рыбья чешуя, на ветвях расселись птицы фантастических расцветок и форм. В воскресенье утром хозяин придирчиво осмотрел нарисованного козла со смутно знакомым лицом и растолкал измученного художника, уснувшего на полу посреди кучи смятых жестяных банок от энергетика.

— Долг оплачен, — буркнул хозяин, и создатель полотна, шатаясь от усталости, побрёл отдыхать, а наш бар открылся.

Картина была полностью готова: кроме козла появились лев с львицей, ягнёнок, совсем не страшный медведь. Рассмотреть в подробностях её я не успел. Хозяин взял меня за плечо и вывел наружу. За стеной, на выжженой траве, на надувном матрасе спал кто-то, плотно завернутый в шерстяное одеяло. Хозяин ткнул в него пальцем и сказал:

— Это Арсений, мой друг. Денег с него не брать. Всё, что съест или выпьет, пиши на отдельный счёт и сдавай мне... И не вздумай что-то приписать, полиняешь в разы сильнее, понял?

Ближе к обеду, когда солнце добралось до матраса, из-под одеяла выбрался Арсений — голубовато-бледный, как лягушачье брюхо, оплывший, с вислым животиком. Не открывая глаз, он взгромоздился на барный стул.

— Пиво и печеньку, — начал он фразой из барного анекдота.

— Печеньку не ешьте, я лучше орешков насыплю, — в том же духе ответил я.

Потом загуляла официантка и наш шофёр Феликс привёз новую. Я посмотрел на неё, посмотрел на водителя и спросил:

— Сдурел?

— Принимай пополнение! — уверенно ответил он.

Перед барной стойкой стоял ребёнок: нежное создание мне по плечо, на хрупком стебельке — удивительный цветок: детская мордашка, щёчки-ямочки, огромные сияющие глаза с пушистыми ресницами, и вокруг всего этого ангельского великолепия — ослепительный шар кудрявых золотистых волос.

— Опыт работы хоть есть? — спросил я.

Она перевела на меня восторженный взгляд и ответила:

— Нет, но я быстро научусь! Честно-честно!

Фанерно-крашеную роскошь нашего пляжного бара она разглядывала, как сказочный дворец. Я с тоской воззрился на Феликса:

— Ну куда это дитё к нашим пьяным волкам выпускать?

— Намана-намана, — ответил тот. — других все равно нет.

Феликс уехал, я вручил ей швабру, она взяла и отправилась драить палубу. Без разговоров, с улыбкой, пританцовывая и подпевая чему-то, будто не грязная это работа, а игра в магазин или дочки-матери. Я позвал её раз, позвал другой — не реагирует. Подошёл сзади, слышу — напевает:

"Бабочки в моей голове...", — наушников под золотистым ореолом кудряшек не видно. Я тронул её плечо, она резко обернулась, вытаращив глазищи, вытянула затычки из ушей.

"Слышишь, "Бабочка", — говорю грубее, чем стоило бы и сразу, глядя в её испуганные глаза, об этом жалею, — когда бармен зовёт, отзываться надо!"

За соседним столиком похмельная официантка отпаивалась минералкой с лимоном, из кухни выглядывал повар — так к новенькой "Бабочка" и приклеилась. Иначе её больше никто не называл.

Вопреки опасениям, первая ночь прошла без напрягов. Бабочка порхала по столикам, легко проскальзывала сквозь пьяную, разгорячённую толпу, топчущую танцпол. Она не улыбалась, нет — она сияла.

"Господи, — думал я, — из какой же оранжереи тебя, чудо, выпустили?"

Тут заиграл знакомый мотив — диджей поставил какую-то ускоренную версию той песни, что напевала утром Бабочка. Она взвизгнула:

"Бабочки! Обожаю!"

С грацией девочки, исполняющей балетные па перед маминым трюмо, она выдала несколько пируэтов в обнимку с подносом, и все вокруг засмеялись, захлопали. Бабочка присела в глубоком реверансе и убежала на кухню.

«Какая ж ты бабочка? — подумал я. — Гусеничка ты в крапочку».

У этой сцены был ещё один зритель — Арсений. Он рассказывал какую-то пятьсот пятнадцатую байку про пьяных селеб в своём ресторане, я привычно-рассеянно протирал бокалы. Вдруг гладкая река его воспоминаний начала скакать по порогам, обмелела, а потом и вовсе иссохла. Я оторвался от протирки, смотрю — Арсений молчит, глаза опустив в бокал, и только крутит его по картонной "печеньке", а рядом со мной — запыхавшаяся улыбающаяся Бабочка.

Арсения не узнать: бросит незаметный взгляд на неё, и сразу прячет его в недопитое пиво. Бабочка, ничего не заметив, схватила тряпку и побежала, пританцовывая, столы протирать. Только ушла, Арсений посмотрел на меня так, будто у него кто-то умер, сполз со стула и ушёл. Кажется, впервые в жизни я увидел тот момент, когда человек внезапно и необратимо влюбился.

Под утро зал был почти пуст — сонно топталась вялая пара на танцполе, остальные: кого увезло такси, кого увели тёмные заросли окрестных кустов. Краем глаза я заметил какую-то несуразность. В арке под нарисованными густо-зелёными ветвями стоял Арсений. Он держался в тени, я видел только его бледное лицо с напряжённо сжатыми губами. Я вопросительно качнул головой, он он смотрел не на меня. В зале, тихонько напевая под нос, протирала столик Бабочка. Почувствовав мой взгляд, Арсений вздрогнул и отступил в тень.

С тех пор Арсений из бара больше не уезжал. Не знаю, как на другой смене, а на нашей он целый день бродил по залу, а по ночам спал на надувном матрасе за стенкой. Он рассказывал свои истории, но сбивался и замолкал, только появлялась Бабочка. Взглядом, полным боли и тоски, он следил за ней, густо краснел, ловя мой взгляд, и сразу заказывал выпивку. Пил недорогой виски, опрокидывая в раскрытый рот и занюхивая запястьем, все больше и больше пьянел, но каждый раз, когда я думал, что вот, сейчас Арсений наберётся смелости и подойдёт к Бабочке, он сползал со стула и, шатаясь, уходил к морю.

Так смена шла за сменой. Старшая официантка научила Бабочку своим нехитрым премудростям. Теперь, получив наличные со сдачей, она тоже поправляла салфетки, переставляла кувшинчик с цветочками — делала что угодно, лишь бы клиент сказал "Спасибо", на что улыбалась и отвечала: "Это вам спасибо!", ведь "Спасибо" клиента — это "сдачи не надо". Улыбаться Бабочка умела. От её улыбки невозможно было не улыбнуться самому, и, конечно, почти всегда сдача оставалась у неё.

Один раз, когда Арсений остужал голову в море, а все столы были помыты, заготовки сделаны, салфетки расставлены, Бабочка сидела на пустой кеге и сосредоточенно чиркала что-то в блокноте.

— Что рисуешь? — спросил я.

Она протянула блокнот:

— Смотри.

Конечно же там были бабочки.

— А где живот? — спросил я.

Она растерянно на меня посмотрела, растерянность сменилась пониманием, и по центру листа появился закрашенный кружок.

— Что это? — теперь не понял я.

— Пупок.

Всю смену я ходил и улыбался, а около часа ночи случилось то, чего я так долго опасался. Бывают такие наэлектризованные дни, когда люди, пьянея, не веселеют, а наливаются дурной злобой. Воздух в баре искрил и пах скорой дракой. Танцпол был пуст, по кухне заказов почти не было, с бара в зал шёл крепкий алкоголь. Моя опытная официантка ходила с каменным лицом и особенно старательно никого не касалась, одной Бабочке всё было ни по чём — то там, тот тут среди сгорбленных спин суветилась в ультрафиолете её футболка.

Я достал из морозилки ещё две заиндевевших бутылки водки и сунул на их место тёплую, а, когда закрыл дверь, а за ней стояла Бабочка. Её била крупная дрожь, ручки сжались в кулачки, глаза полны слёз. Странным движением, как сломанная механическая кукла, она дёргала подбородком в сторону зала и повторяла:

— Он... Он...

— Что "он"?! — спросил я как можно строже. На стойке лежал целый веер невыполненных заказов и истерика официантки мне была совсем не в кассу.

— Он...

Я сунул ей стакан с водой:

— Выпей, выдохни и скажи, что случилось.

Дробно стуча зубами, она выпила и выпалила:

— Он меня облапал! Усадил на колени и облапал! Он... рукой... залез ко мне... в трусики!

— Кто он?

— Мужик, пьяный, с "два-три".

Третий стол во втором ряду. У стойки ждала свой заказ вторая официантка.

— Знаешь, кто на "два-три"? — спросил я.

— Знаю. Мясной павильон держит на рынке, редкий мудак, и дружки такие же.

— Возьмёшь?

— Щас. Её стол, пусть учится.

Я посмотрел на Бабочку, и она замотала головой:

— Нет-нет-нет, я и близко не подойду, я лучше прям сейчас уволюсь.

Выхода у меня не было. На охране хозяин экономил, а я — не боец ММА. Хилый диджей, две официантки, да повар, который в кухню боком входил — вот и вся моя армия. Я выудил счёт столика "два-три", сумма на нём стояла приличная — я за две смены столько не заработаю — и пошёл.

Капустница

Есть такая порода богатырей, свининой откормленных, водкой проспиртованных — кулаки с пивную кружку, ряха отпескоструена, на коленях — десятивёдерное тугое пузо. Вроде, и сала там на среднюю хрюшку хватит, а силы в ручищах немеряно. На меня и одного б хватило, а за "два-три" сидело четверо. Я встал перед ними, в чёрной жилетке, да в бабочке, уместный, как императорский пингвин в клетке с медведями. Один, что с краю, поднял тяжело голову: в счёте два литра бурбона, семь кружек пива.

— Слышь, халдей, — говорит, — мелкую позови, мы не договорили.

Я, едва не сорвавшись на козлетон, ответил:

— Она не будет обслуживать ваш стол.

— Ты, наверно, не понял. Мелкую сюда зови.

Я положил на стол счёт.

— Оплатите, пожалуйста, и я прошу вас покинуть наше заведение.

Он с преувеличенным вниманием вгляделся в бланк. Друзья зашевелились в предвкушении потехи.

— Не, слышали? — обвёл он взглядом друзей, и те поспешно заржали. — Я сейчас тебе ноги сломаю.

Я обречённо оглянулся. Из проёма кухни высунула испуганную мордочку вторая официантка, диджейский пульт по-прежнему брошен, Арсений, пьяный в дымину, спит где-то там на своём матрасе, на его счету сегодня стало на ноль семь вискаря больше.

Мне ужасно хочется сохранить и лицо, и морду — она у меня вполне востребованная, но понимаю, что чем-то одним придётся пожертвовать. Скорей всего, вместе с ногами. Как пленный солдат на допросе повторяет личный номер, я твержу: "Оплатите, пожалуйста, счёт и покиньте заведение", прекрасно понимая, что платить никто не будет, а из заведения вынесут меня.

Обидчик Бабочки поднялся, навис надо мной, от него несёт бухлом и кровью — запах сырого мяса въедается в кожу, его не вывести. Кругом толпа, но за бармена никто вписываться не будет: бармены гады, они обсчитывают и не доливают, на клиентах наживаются, официанток тискать не дают.

— Пока по-хорошему: мелкую сюда гони быстро.

— Она не проститутка.

— Она официантка. Если такая нежная, пусть в библиотеке работает. Давай, халдей! Ещё есть шанс на своих ногах уйти.

Я снова завёл:

"Оплатите, пожалуйста счёт", — повторяю эту фразу, как мантру, за неё кое-как и держусь. Вдруг чья-то рука сдвинула меня в сторрону, а на моём месте оказался какой-то пузатый коротышка.

— Ща разрулим, — крикнул мне кто-то в ухо, — ща кум ему разъяснит про места, где тот не был.

Случилось чудо: Бабочкин обидчик сник, осел на стул, и теперь коротышка-кум нависает над ним, а здоровяки-друзья разглядывают потолок.

— Он замначальника ОВД, этого урода как облупленного знает, закрыть может на раз, а тот на зоне не был ещё, глянь как моросит.

И правда, вижу: клиент лезет за бумажником, старательно отсчитывает деньги, слюнявя пальцы. Дёргает дружков — купюру разменять. Чей-то кум ждёт.

— А ты молодец, хорошо держишься! Иди ко мне работать, под тебя место освобожу.

Я обернулся и увидел мужчину, который часто мелькал в соседнем баре, но ответить ничего не смог — потянуло под рёбрами, кислота защипала горло. Опасность чудом миновала, и теперь накрывает откатом.

Мясник ещё раз не спеша пересчитал деньги и сунул в бокал, прямо в пиво утопил. Проходя мимо, толкнул меня в плечо, и я услышал его тихое: "Сочтёмся..."

Старшую официантку я нашёл на кухне, чокающейся с поваром.

"Вы охренели?! — От возмущения у меня отпустило сжатое горло. — Там очередь перед стойкой уже!"

Официантка умчалась в зал. Повар с каменным лицом поставил на весы пакет с яйцами и, покачиваясь, уставился на меняющиеся цифры — говорить с ним без толку. Я завернул в "шхеру", где отсыпаются после смены официантки. Бабочка сидела там, закрыв глаза и подпевая чему-то в своих наушниках. Я потряс её за плечо, она взмахнула ресничками с удивлением, видно от того, что я ещё жив.

— Иди работай. Они ушли.

Как ни в чём не бывало, подхватила поднос и поскакала в зал. Недолговечно детское горе. Пока стоял, приходя в себя, заглянула вторая официантка:

— Выйди, тебя Костян зовёт.

— Кто? — не понял я.

— Ну Костян! Хозяин "У охотника".

Я вышел в бар. Там стоял мой спаситель с деньгами. Я замотал головой, но он перегнулся через стойку и сунул их под клавиатуру.

— Подумай над моим предложением! — крикнул он и ушёл вместе со своим кумом.

Будто рассеялось напряжение, висевшее в воздухе — толпа беснуется, диджей уже на месте, машет руками, Бабочка порхает по залу, танцуя на ходу, повар храпит на кухне — будто и не было ничего. Только я вспоминаю тихое и тяжёлое, как камень, "сочтёмся" и с тоской думаю, что не ту работу себе выбрал. Вышел из ступора и наткнулся на любопытный взгляд официантки.

— Что он тебе предложил?

— Работу.

— Тю, и ты думаешь? Иди, он нормальный.

Утром приехал хозяин, ещё более угрюмый, чем обычно. Позвал за стол, долго сидел, уставившись на меня и не мигая, чтоб я полностью проникся моментом, потом пододвинул ко мне стопку счетов:

— Где счёт Лупатого?

— Кого? — не понял я.

— Мясника, с которым у тебя конфликт был.

Я выудил одну из бумажек и протянул ему, он глянул, с показной усталостью потёр глаза.

— По твоей вине мы потеряли постоянного клиента.

— Он приставал к официантке!

— Я этого не вижу, зато вижу счёт. Хороший такой счёт!

— Он чуть не изнасиловал нашу официантку!

— Расскажи-ка поподробнее. Он прям тут начал её насиловать? Разложил на столике...

— Он её облапал. Что я должен быть делать? Позволить ему распускать руки?

Он посмотрел на меня — так смотрит варан, когда ползёт за своей слабеющей укушенной жертвой.

— Ты не смог разрулить непонятку, не обижая уважаемых людей. Сумму этого счёта в пятикратном размере я вычту из твоего дохода. Иди сдавай смену.

Я только отошёл, и в баре появился мой ночной спаситель.

— Накосячил? — качнул головой Костя в мою сторону.

— А то ты не знаешь, — неприязненно ответил мой хозяин.

— Знаю. Хочу у тебя его забрать.

— Не пойдёт. Он мне денег должен.

— Много?

Хозяин назвал сумму. Костя свистнул, и хозяин недовольно пробурчал:

"У себя в рыгаловке свистеть будешь".

Хозяин небрежно махнул рукой, подавая знак, что аудиенция кончена, и Костя ушёл, поджав виновато губы, а из шхеры выпорхнула улыбающаяся Бабочка в ярко-жёлтом купальнике, с полотенцем на шее, и улетела на пляж.

Смену за сменой я расплачивался за своё мушкетёрство. Денег оставалось едва на проезд и дешёвый перекус. Официантки с поваром дербанили по утрам чаевые, а я высчитывал, сколько денег мне ещё осталось до свободы — работать тут дальше я не собирался. Не возьмёт Костян, и ладно, как-то выживу, хоть зимой баров и в разы меньше, чем барменов.

Конец истории

Показать полностью 1
Отличная работа, все прочитано!