Memento Mori
Если вы взглянете на старый герб славного града Семипалатинска, высочайше утвержденный еще в 1851 году, то увидите картину благостную и даже эпическую. На лазоревом поле щита гордо шествует золотой навьюченный верблюд. Над ним — серебряная луна и пятиугольная звезда. Красота! Герольдмейстеры, сидя в своих петербургских кабинетах, очевидно, полагали, что верблюд сей символизирует «процветающую торговлю», «терпение» и «мощь степных караванов», несущих блага цивилизации из Азии в Россию и обратно.
Для любого нормального человека этот золотой зверь — символ Шелкового пути и купеческого достатка. Но у меня, глядя на этого геральдического красавца, возникают ассоциации совсем иного толка. Никакого золота, никакой величавой поступи.
Для меня семипалатинский верблюд — это не символ торговли, а символ фатального упрямства и физики твердых тел в условиях весенней распутицы. Глядя на герб, я вижу не «лазоревое поле», а черную полынью Иртыша, и слышу не звон монет, а предательский хруст льда.
Ибо семейная легенда, рассказанная моей бабушкой Анисьей, начисто лишила этот символ всякого пафоса, оставив лишь голую правду жизни.
Дело было в 1910-м году... славный град Семипалатинскъ уже давно перестал быть просто форпостом, ощетинившимся пушками против джунгарской степи. Нет, это уже был Пуп Земли, или, по крайней мере, жирное торговое брюхо Прииртышья. Город гудел, как растревоженный улей, пахнул свежевыделанной кожей, китайским чаем и купеческой спесью.
Здесь, на правом берегу, купец Мусин (да продлит Аллах коммерческие дни его метизно-фурнитурного завода, который пыхтит до сих пор) уже возвел свои краснокирпичные хоромы и паровые мельницы, перемалывающие степное зерно в золотую муку. Лабазы ломились от товаров, мануфактуры дымили, а гостиницы «Централь» и «Сибирь» принимали разношерстную публику — от лощеных петербургских ревизоров до степных баев, желающих прокутить выручку за отару овец.
А Иртыш… Ертic, этот седой батюшка, был не просто рекой. Это была дорога. Зимой — ледяной тракт, «наледь», которую заботливо намораживали слой за слоем, прокладывая солому, чтобы сани шли гладко, а верблюжьи лапы не разъезжались в шпагате. Но весна — дама капризная, и лед её, как известно, предатель.
В тот год весна ударила резко, с южным ветром.
Моей бабушке, Анисье Романовне, в январе уже стукнуло шесть лет. Стояла она со своим отцом, моим прадедом, у самой кромки льда. Там, где таможенные карантины еще раз обычно щупали купеческие обозы на предмет контрабанды и чумной заразы, теперь стоял казачий пикет.
Картина была эпическая, достойная кисти Верещагина, если бы тот любил рисовать весеннюю распутицу. Лёд на реке потемнел, стал ноздреватым, как старый сахар, и напитался водой. Казаки, ребята серьезные, с нагайками и в фуражках набекрень, переправу закрыли. — Нельзя, православные! И неправославные тоже! — гаркал урядник, подкручивая ус. — Иртыш-батюшка серчает, лед «шипит», вот-вот двинется! Ну а коли быстро сойдет - пустим паром.
Народу скопилось — тьма. Тут тебе и русские мужики с пустыми санями которые еще долго таскались пока вся грязь не засохнет по дорогам, и татары в тюбетейках, и важные сарты с тюками. А поодаль — кочевье. Юрты на тех же санях да скрипучих арбах, стойкий запах кошмы, курдючного сала, курта и кумыса.
И вот, откуда ни возьмись, отделяется от толпы аксакал. Древний, как сама степь, лицо — печеное яблоко, в глазах — вечность и абсолютное презрение к суете (и к законам физики заодно). Ведет он верблюда. А на верблюде, меж горбов, восседает его байбише — старшая, почтенная жена, закутанная в шелка и бархат, как драгоценный куль с изюмом с вавилонской башней из платков у себя на голове.
Казак ему путь преграждает: — Куда прешь, старый? Аташка, сказано — закрыто! Потопнешь к шайтановой матери! А дед на него смотрит сквозь прищур и, видать, думает: «Ты здесь, служивый, сто лет стоишь, а мой род здесь тысячу лет ходит. Ертic меня знает, Иртыш меня не тронет». Махнул он рукой, что-то буркнул на своем найманском наречии — мол, не учи ученого, — и двинул верблюда прямо на потемневший лед. Казаки только плюнули: «А, пёс тобой, тони, коли охота!»
И вот, представьте сцену. Тишина повисла над берегом такая, что слышно, как льдины шепчутся. Идет величественный корабль пустыни по зыбкой тверди. Шаг, другой, третий… Анисья, девчонка совсем, вцепилась в тулуп отца, глаза распахнула — страшно и интересно.
Прошли шагов двадцать. Фарватер реки тут меняется каждый год. В прошлом году был там, а нонче здесь, теченье гуляет как хочет. И вот — предательский хруст, похожий на выстрел. Лед под верблюдом не просто проломился, он «развязался», разошелся, как гнилая ткань. Огромная туша животного вместе с восседавшей на нем байбише ухнула в ледяную черноту.
Иртыш в том месте быстрый, коварный, течение - верст пять в час — это вам не шутки. Даже «ой-бой» сказать не успели. Только чалма мелькнула, даже пузырей не было. Смыло их мгновенно, утащило под ледяной панцирь, в темное царство налимов и осетров.
Толпа ахнула. Казаки шапки сняли, перекрестились. Женщины завыли.
А что же аксакал? Он остановился у самого края полыньи. Постоял минуту, глядя в черную, бурлящую воду, где только что исчезло всё его семейное счастье и значительная часть движимого имущества. Лицо его не дрогнуло - ни единой эмоции. Ни одна морщинка не изменила своего географического положения.
Он медленно набрал в рот воздуха, смачно, с чувством глубокого философского удовлетворения, харкнул прямо в центр полыньи, поправил свой тулуп и… спокойно пошел дальше, на левый берег. Один. Пешком.
Потому что, как говорится, Аллах дал — Аллах взял. А верблюды нынче дороги, жены еще есть у него - новую искать не придется… Но переправа-то, в сущности, состоялась.
Вот так, и мы по жизни идем. Казаки кричат «Нельзя!», здравый смысл кричит «Опасно!», а мы премся на лед со своим скарбом. И когда все рушится, только и остается, что плюнуть в полынью и идти дальше. Ибо хотя и Memento Mori, друзья мои, но жить-то надо.
Автор : Алексей Тузов



