25

Из Заполярья в Степь (III-2. Урал. Остановка в базе)

Серия Из Заполярья в Степь
Из Заполярья в Степь (III-2. Урал. Остановка в базе)

— Скоро база, — сказал Хромов.

Док поднял голову.

— Гришина?

— Она самая.

— Жив еще?

— Гриша? Этот всех переживет. Его если в атомный реактор бросить, он через три дня выйдет с двумя ведрами цветного металла и справкой, что реактор принят на ответственное хранение.

Док засмеялся.

— А Яша?

Хромов помолчал.

— Яша тоже там.

— Значит, Гриша сторожит.

— А кто его еще сторожить будет?

Санька прислушался.

Имена эти — Яша и Гриша — были произнесены не как случайные. Так говорят о людях, с которыми связано давнее: не дружба даже, а дороги, ночевки, взаимные услуги, однажды разделенный хлеб, однажды пережитая беда и такие разговоры, после которых люди потом могут не видеться годами, но при встрече продолжают фразу с того же места.

Впервые Хромов и Док попали на эту базу еще в конце семидесятых. Тогда они были моложе, флот был крепче, страна казалась неподъемной, как линкор на вечной стоянке, а слово «перестройка» могло означать разве что ремонт казармы. В семьдесят седьмом они шли через Урал с какой-то аппаратурой для Северного флота, в семьдесят восьмом гнали назад пустые контейнеры и списанное железо, в семьдесят девятом опять оказались здесь — уже зимой, в лютую метель, когда дорогу замело так, что три машины сутки стояли, прижавшись друг к другу, как коровы в буран.

Тогда Григорий был не комендантом этой дыры, а снабженцем районного масштаба — человеком, способным достать всё, что не прибито, а если прибито, то сперва отвинтить, а потом достать. У него был талант, который в нормальной стране назывался бы хозяйственной хваткой, а в советской именовался «умением решать вопросы». Он доставал ремни, шланги, подшипники, бензонасосы, банки тушенки без этикеток, финские сапоги неизвестного происхождения, ящики гвоздей, брезент, радиаторы, спирт «только для протирки» и однажды даже комплект новых шин на «Урал», хотя по бумагам эти шины существовали в закрытом складе за четырьмя печатями и двумя пьяными прапорщиками.

— У Гриши, — говаривали его знакомые, — не руки, а два канала снабжения.

А Яша тогда появлялся на базе по вечерам.

Он приезжал из какого-то почтового ящика — не города даже, а номера, шифра, казенной тайны, обнесенной забором, соснами и молчанием. Где именно он работал, никто толком не знал и не спрашивал. В те годы лишние вопросы могли укоротить человеку не жизнь, так карьеру; а иногда и наоборот. Знали только, что Яков Исаакович — химик или физик, а может, и то и другое вместе, потому что ум у него был не простой, а дробящий, сверлящий, вредный. Он мог за пять минут объяснить, почему страна рухнет не от врагов, а от собственной дурной организации, и за те же пять минут починить примус, который три дня считался безнадежным.

Братья были из Белоруссии.

Из той Белоруссии, где после войны многие местечки остались только в фамилиях, в семейных шепотах да в редких фотографиях, на которых люди смотрят прямо, не зная, что через несколько лет их мир сгорит. Их отец, Исаак Гиршевич, был то ли счетоводом, то ли кладовщиком, то ли просто человеком, который умел выжить там, где выживали не самые сильные, а самые цепкие. Мать войну пережила в эвакуации под Молотовым, потом они вернулись в Белорусскую ССР, но возвращаться, как оказалось, было почти некуда: дом занят, родственников нет, кладбище разорено, знакомые либо мертвы, либо молчат так, будто виноваты, что живы.

Гриша пошел по снабженческой линии: склады, базы, накладные, вагонные ведомости, дефицит, обмен, взаимозачет, бутылка, подпись, печать. Ему в этом мире было понятно всё. Где дырка — туда вставь человека. Где запрет — найди знакомого. Где нет детали — значит, она есть у того, кому сейчас нужен сахар, цемент или тещин племянник в институт.

Яша учился блестяще. Минск, потом распределение, потом Урал. Таких голов государство любило особой любовью: кормило получше, селило за забором, давало спецпайки, запрещало выезд и постепенно превращало человека в имущество с высшим образованием. В паспорте у него был пятый пункт, в анкете — неподходящая родня за границей, зато в голове — формулы, реакции, изотопы, расчеты и такой запас злости, которого хватило бы на малый атомный взрыв.

Говорили, что в почтовом ящике Яша поначалу занимался чем-то «мирным», как у них там любили выражаться: защитой, нейтрализацией, расчетами, оболочками, стойкостью материалов, безопасностью. В Советском Союзе вообще многие слова были устроены так, что могли прикрыть собой любую пакость. «Объект» — это не город. «Изделие» — не бомба. «Мероприятие» — не арест. «Утилизация» — не отравленная река. «Спецтема» — не оружие, от которого потом у людей рождаются дети с глазами стариков.

А потом Яша, человек въедливый, дошел до сути.

Не сразу. Такие вещи не кладут перед сотрудником на стол с надписью: «Вы, товарищ, работаете над массовой смертью». Нет. Дают кусок. Потом еще кусок. Потом расчет. Потом испытательный протокол. Потом график поражения. Потом ты вдруг видишь весь механизм целиком — и понимаешь, что твоя честная формула, твой чистый ум, твое университетское тщеславие и даже твой обед в спецстоловой служат не жизни, не науке, не защите родины, а тому, чтобы в удобный момент на большом расстоянии погубить людей, которые о тебе никогда не слышали.

Яша ушел. Вернее, попытался уйти. Из почтового ящика, как известно, не уходят — из него выпадают, как испорченная деталь. Его не посадили, потому что времена уже были не те, да и посадить человека, знающего лишнее, тоже надо уметь. Его выдавили. Лишили допуска. Мариновали в комиссиях. Пугали. Ласкали. Водили по кабинетам с портретами и графинами воды. Пытались лечить от «нервного истощения». Наконец оставили при себе — где-то рядом, на Урале, под негласным надзором, с клеймом секретоносителя. За границу нельзя. В столицу нельзя. В приличную науку нельзя. Жить можно. Желательно тихо.

Вот тогда Гриша и забрал брата к себе.

Снабженец он был не простой, а семейный. Сам мог украсть у государства ящик бензонасосов, но брата государству окончательно не отдавал. Устроил его на перевалочную базу — то ли электриком, то ли сторожем, то ли инженером по ничему. В бумагах Яша числился аккуратно. В жизни — сидел в бараке, курил индийские сигареты, чинил чужие примусы, ругался с мирозданием и медленно, ядовито, почти научно презирал всё, что видел.

Флотские уже заставали его таким пять лет назад.

Тогда, в восемьдесят шестом, они шли через базу после каких-то северных дел, и Яша всю ночь говорил о том, что страна вступила в эпоху управляемого самоубийства. Док спорил, Хромов матерился, Гриша бегал между ними с чайником и умолял не орать, потому что у начальника базы жена больная, а стены тонкие. Три года назад, в восемьдесят восьмом, они снова ночевали здесь, и Яша уже почти не спорил. Только слушал, криво улыбался и иногда говорил фразы такие холодные, что после них хотелось выпить даже Хромову, хотя Хромов пил мало и нехотя.

И вот теперь, в девяносто первом, они снова подъезжали к Гришиной базе.

В густых сумерках она показалась за поворотом — не база даже, а промышленное похмелье. Заброшенный, заваленный металлоломом пустырь. Лужи мазута, в которых отражалось мертвое байковое небо. Остовы списанных «Уралов», полураздетые кабины, ржавые рамы, какие-то циклопические шестерни, похожие на кости доисторических чудовищ, которых империя сперва вырастила, потом пустила на запчасти, потом забыла списать.

Посреди всего этого стоял длинный барак с провалившимся шифером, с желтыми окнами, с крыльцом, которое держалось не на досках, а на упрямстве.

КамАЗ, натужно чихнув тормозами, остановился у крыльца.

Дверь барака тут же визгливо распахнулась, и на пороге возник Григорий.

Он был высок, нелеп, суетлив и, казалось, собран из чужих движений. Безразмерный ватник висел на нем, хлопая полами, как крылья подбитой вороны. Лицо — бледное, измятое, с нервной, заранее виноватой улыбкой. Возраст его определить было невозможно: такие люди в двадцать пять уже выглядят усталыми, а в шестьдесят всё еще бегают мелким снабженческим шагом, словно опаздывают к вагону с дефицитом.

— Ах, матерь ты перематерь! — заголосил он тонким, почти женским голосом. — Ну посмотрите-ка! Флотские! Северяне! Павел Сергеевич! Док! Какими судьбами в нашу дыру? Ай, какой сегодня день! Просто праздник логистики и человеческого общения!

— Здорово, Гриша, — сказал Хромов, выбираясь из кабины.

Гриша бросился помогать ему спуститься, схватил за рукав бушлата, хотя мичман в помощи не нуждался и брезгливо стряхнул его руку.

— Осторожно, Павел Сергеевич, ступенька у нас, извиняюсь, с политической нестабильностью — наступил и сразу инвалидность! Доктор! Родной! Вы живой? Вы все такой же красивый, только еще более научный!

— Гриша, — сказал Док, спускаясь, — если я красивый, значит, у вас тут с освещением совсем плохо.

— А это кто у нас? — Гриша заглянул в кабину и увидел Саньку. — Ой, какой карасик! Сынок? Племянник? Матросик маломерного флота? Пожалуйте, молодой человек, милости просим в наши хоромы. У нас, конечно, не «Интурист», но тараканы интеллигентные, по ночам не матерятся.

Санька выбрался наружу. Земля под ногами была скользкая от мазута и сырости. Пахло ржавчиной, углем, гнилыми досками, кислой капустой и чем-то еще — уральским, тяжелым, заводским, будто сама ночь здесь была прокопчена.

Григорий вдруг обернулся к бараку и закричал таким сдавленным, отчаянным голосом, будто его резали:

— Яшчша! Яков! Иаковишче Гости! Нашчши северяне приехали!

На пороге появился невысокий сутулый человек в вытянутом свитере и заношенных геологических штанах. Рыжеватый, с тяжелым выдающимся носом, глубокими залысинами и лицом человека, который давно уже решил, что удивляться на земле нечему, но всё равно иногда проверяет.

В отличие от брата, Яков не суетился. Он привалился плечом к дверному косяку и посмотрел на прибывших с кривой, почти брезгливой полуулыбкой. В этой улыбке были скука, ум, табак, бессонница, превосходство и такое выкристаллизованное презрение, что им можно было травить крыс в закрытых учреждениях.

— А, — сказал он. — Морская кавалерия. Живы, значит.

— И тебе не хворать, Яша, — ответил Хромов.

— Поздно.

— Что поздно?

— Не хворать.

Док подошел, пожал ему руку.

— Смотрю, ты все такой же бодрый источник радости и оптимизма.

— А ты все такой же врачеватель гибнущей цивилизации?

— Я уже больше по симптомам.

— Симптом один, — сказал Яков. — Пациент разлагается, но еще требует оркестр.

Гриша всплеснул руками.

— Ну что вы сразу начали! Только люди приехали, еще сапоги не сняли, а вы уже империю вскрываете без наркоза. Айда в дом, айда! Там чай. Я даже сушчшоночшку нашел. Не спрашчшивайте где, всё равно совру.

Через десять минут Хромов, Док и Санька сидели в большой промозглой комнате барака за столом, сбитым из снарядных ящиков. Комната была пуста и безнадежна, но не без характера. Стены, выкрашенные ядовито-зеленой краской, шелушились большими чешуйками. С потолка свисали липкие ленты для мух, черные от трупиков. На одной стене криво висела инструкция по технике безопасности с выцветшим рабочим в каске; на другой — портрет генсека, так густо засиженный мухами, что черты лица превратились в сплошную оспину. Над печкой сушились ватные рукавицы. В углу стоял неисправный телевизор «Рекорд», накрытый кружевной салфеткой, вероятно, для приличия, потому что приличие в бараке было предметом музейным.

Из помещения несло тотальным государственным распадом: проросшим картофилем, сырой штукатуркой, керосином, пепельницами, мокрой одеждой, старой бумагой и застарелым отчаянием. Но Гриша двигался в этом запахе ловко, как рыба в родной мутной воде.

Он метал на стол граненые стаканы, разливал мутный чай из закопченного чайника, вытаскивал откуда-то сахар, сухари, сгущёнку, банку кабачковой икры без этикетки, полголовки лука и кусок вяленой колбасы, завернутый в газету.

— Ешьте, дорогие мои, ешьте. У нас бедно, но без отравления. Вернее, с минимальным риском. Санечка, тебе сахарку побольше? Детям, Павел Сергеевич, надо сладкое. Государство детям дает будущее, а я хотя бы сахар.

— Когда основная колонна прошла? — спросил Хромов, раскуривая индийскую сигарету, от которой пахло мокрой горелой тряпкой и далекой бедностью мировой революции.

— Утречком, Павел Сергеевич, утречком пропылили, — закивал Григорий. — Чуток постояли, воды в радиаторы долили, заправились, два колеса подкачали, один водитель у нас блювал за сараем — не от нашей еды, сразу предупреждаю, он уже прибыл идейно подготовленный. Потом пошли на юг. В пески, как вы говорите. Догнать-то успеете?

— Успеем.

— Конечно, успеете. Вы же флот. Флот, он если захочет, и по суше доплывет.

Яков сидел в углу на продавленном табурете, закинув ногу на ногу. Курил, стряхивая пепел в консервную банку. Его насмешливые умные глаза буравили флотских. Казалось, он ждал момента, чтобы ударить туда, где больно, и делал это не от злобы одной, а от привычки проверять: живы еще или уже картонные.

— Смотрю я на вас, защитники рубежей, — сказал он наконец. Голос у него был сухой, надтреснутый, с легкой картавостью. — Империя трещит по швам, в стране талоны на мыло, колбаса стала философской категорией, академики торгуют на рынках, а вы всё железо с места на место таскаете. С севера на юг, с юга на север. Броуновское движение казенных идиотов.

Хромов медленно выпустил дым сквозь зубы. Желваки на его лице окаменели.

— Ты бы пасть прикрыл, Яша, — сказал он тихо. — Интеллигенция хренова. Все вам не так. Все вам империя давит. Что ж ты, диссидент складского хранения, в свой Израиль-то не свалишь? Вон, ворота вроде приоткрыли. Ехал бы на землю обетованную, ел бы там мацу, ругал бы другое начальство.

Гриша дернулся.

— Паша, ну зачем сразу Израиль? Чай же стоит, ребенок сидит…

— В Израиль? Пабло, ты простой, как корабельный кнехт. Да кто ж меня отпустит? Меня, бывшего ящичного червя, даже на порог ОВИРа не пускают. Я не человек, я носитель. Не болезни, нет. Хотя болезнь тоже. Я носитель сведений, от которых начальство получает пенсию, звезды и ночные кошмары. У меня в голове столько всякой таблицы Менделеева в непотребном виде уложено, что я до конца дней своих государственный инвентарь.

— Не драматизируй, — сказал Док.

— Я? — Яков коротко рассмеялся. — Я как раз впервые в жизни не драматизирую. Я протоколирую. Драматизировали те, кто писал на дверях лабораторий «мирный атом», а за дверями считал, сколько народа можно аккуратно превратить в статистику.

Хромов помрачнел.

— Ты договоришься.

— Я уже договорился. Один раз. С самим собой. Плохо вышло для карьеры, зато пищеварение улучшилось.

Гриша засуетился сильнее, будто мог накрыть разговор тарелками.

— Яшчша, ну что ты опять. Люди с дороги. Санечка, кушай сухарик. У нас сухарь хороший, почти не армейский.

Но Яша уже вошел в свой холодный разгон.

— Я туда и сам не хочу. Что мне там делать? Я уже живу в стране, которая считает себя пупом земли, спасительницей человечества, страной с особым, мать его, путем. Зачем мне менять одну мессианскую дурку на другую? Что нового я там увижу? Пустыню? Так вон, вы в нее сейчас едете. Воевать против Ясира Арафата? Или договариваться с ним чтобы он меня не взорвал? На хрена? У меня вон, своих арафатов в райкомах и обкомах сидит столько, что дихлофоса не хватит!

Он обвел рукой облупленные стены барака, ржавый пейзаж за окном.

— Моя земля обетованная — вот она. Где-то тут, у этих гнилых болот. Вот рухнет окончательно ваш “совок” — а он рухнет, Паша, помяни мое слово, — и этот наш мазутный поселок станет единственным островком стабильности в океане дерьма. Потому что падать дальше уже некуда. Мы уже на дне.

— Зато там свои, — сказал Хромов.

Яков посмотрел на него пристально.

— Свои? Это кто такие, Паша? Те, кто читает с тобой одни молитвы? Ест один хлеб? Боится одного начальника? Или те, кто не бросает, когда ты стал неудобным? У меня свой — вот он, единственный.

Он кивнул на Гришу.

Григорий, стоявший с чайником, вдруг застыл. Лицо его стало жалким и строгим одновременно.

— Яша, ну чего ты…

— Вот он свой, — повторил Яков. — Потому что этот деятель мог бы давно устроиться в теплом месте, воровать дефицит цивилизованно и умереть от ожирения в почете. А вместо этого торчит здесь, в мазуте, следит, чтобы я не повесился на проводе от радиоточки и вовремя ел суп. Вот это родина. А флаг, гимн, обетованная земля, историческая миссия — это всё для тех, кому мало обычного человеческого одиночества и хочется оформить его государственно.

Док устало потер лицо.

— Ты, Яков, космополит не потому, что безродный. Ты потому космополит, что тебе везде тошно.

— Верно, Док. Диагноз принят. Но я хотя бы зрячий. А вы покойника в гробу везете и думаете, что это парад.

В комнате стало тихо.

Санька сидел, вжавшись в продавленный диван. Он не понимал слов «почтовый ящик», «секретоноситель», «мессианская дурка», не знал, кто такой Арафат, и не мог связать в голове Белоруссию, Урал, Израиль, флот, талоны на мыло и оружие, которое не называли оружием. Но он кожей чувствовал: взрослые говорят не просто о политике. Они говорят о мире, который еще стоит снаружи — с портретами, печатями, приказами, столовыми, армией, флотом, — но внутри уже сгнил, и теперь каждый делает вид, что не чувствует запаха.

Кроме Яши. Яша чувствовал. И нарочно заставлял нюхать остальных.

Гриша начал быстро, испуганно рассказывать, как три года назад у них тут медведь пришел на помойку, а завхоз Пименов стрелял в него солью из ружья и попал в бочку с соляркой. Док даже улыбнулся. Хромов погасил сигарету. Яков снова откинулся на табурете, будто выстрелил и теперь перезаряжаться не хотел.

За окном стемнело окончательно. По стеклу потекла редкая уральская изморось. Где-то лязгнул металл. Вдалеке протяжно гудел завод — не громко, а как большое больное животное, которому давно уже не помогают врачи, но продолжают требовать план.

И вдруг дверь барака распахнулась.

Не так, как открывал ее Гриша — суетно, с дребезгом и извинением. Дверь открылась властно, уверенно, с холодным сквозняком. Половицы дрогнули. В комнату вошел запах, который мгновенно уничтожил кислую капусту, махорку, керосин и сырую штукатурку.

Французские духи. Густые, холодные, цветочные, с металлической чистотой чужой жизни. Запах не просто другой женщины — другой планеты, где дороги ровные, простыни белые, дети не знают слова «интернат», а бензин, колбаса и будущее выдаются не по талонам, а по праву рождения.

На пороге стояла женщина.

Она была неправдоподобно красива для этого барака. Не вообще красива — такая красота встречается в городах, в театрах, на правительственных приемах, в журналах, которые простые люди листают в парикмахерской. Но здесь, среди зеленых облупленных стен, мух, снарядных ящиков и мокрых ватников, она казалась не человеком, а оскорблением.

Черное кашемировое пальто безупречного кроя. Легкий шелковый платок на шее. Идеальная укладка. Тонкие лайковые перчатки. Лицо ухоженное, спокойное, сытое. Большие карие глаза, подведенные аккуратно и дорого. Вся она была сделана из того материала, который в Союзе не продавался, а распределялся между избранными.

Григорий мгновенно сложился пополам.

— Товарищ секретарь исполкома! Елена Андреевна! Ай, извините, у нас тут не прибрано! Грязь, как видите, сама заводится, ведь никто не сорит, честное слово, некому уже! Водитель ваш сказал — бензонасос? Сейчас, сейчас наши мальчики всё найдут! У нас, может, социализм и с перебоями, но бензонасосы бывают!

Елена Андреевна не ответила. Ее взгляд скользнул по комнате: по Хромову, который сразу стал каменным; по Доку, поднявшему бровь с профессиональным интересом к дорогой патологии; по Якову, чья кривая улыбка застыла; по Грише, согнутому в позе человека, извиняющегося за сам факт своего существования.

Потом она увидела Саньку.

И на ее лице появилось подобие улыбки.

— Какой милый мальчик, — произнесла она глубоким бархатным голосом, в котором не было ни капли тепла. — Ну ангел совсем.

Она подошла, наклонилась и легко потрепала Саньку по щеке рукой в тонкой перчатке.

Санька замер.

От нее пахло духами, чистой шерстью, дорогим табаком, спецраспределителем, закрытым санаторием, теплыми вагонами, хрусталем за стеклом, черной «Волгой», отдельной палатой в больнице и такой безопасностью, которая даже не знает, что бывает иначе. Для нее не существовало ни погибших подводников, ни серых гарнизонных домов, ни талонов, ни ржавых баз, ни мальчиков, которых везут через полстраны в интернат. Вернее, существовали — как пейзаж за окном. Неприятный, но не обязательный.

Саньке стало стыдно за свою грязную куртку, за обветренные губы, за шапку-петушок, за то, что он сидит на продавленном диване и не знает, куда деть руки.

Дверь снова открылась. Вошел грузный мужчина в кожаной куртке — водитель или охранник, из тех, кто не задает вопросов, потому что ответы ему не нужны.

— Елена Андреевна, поехали. Поставили какой-то насосик. До города дотянем.

Она выпрямилась. Еще раз равнодушно оглядела комнату. Не сказала ни спасибо, ни до свидания. Просто повернулась и вышла.

Через минуту за окном сыто заурчал мотор «Волги». Красные габариты блеснули в мокрой темноте и растворились за воротами.

В комнате повисла тишина.

Облако французских духов еще держалось под грязным потолком, билось о зеленые стены, путалось в липких лентах для мух, но запах жженой резины, солярки, кислой капусты и нищеты уже безжалостно сжирал его. Империя, как выяснилось, умела переваривать даже французские духи. Правда, людей она переваривала быстрее.

Док первым нарушил молчание.

— Графиня из обкома, — сказал он тихо. — Впрочем, нет. Не графиня. Герцогиня.

— Герцогиня, — эхом отозвался Хромов.

Яков засмеялся беззвучно.

— Вот, мальчик, — сказал он Саньке, — запоминай. Это называется классово бесклассовое общество. Все равны, но у некоторых равенство с французским запахом.

Гриша метнулся к столу.

— Яша, ну не надо…

— А что не надо? Она же прекрасна. Чистая, как лабораторная посуда до эксперимента. Вы посмотрите: вошла в барак — и мы все сразу стали ее социальной средой. Как плесень в углу.

Хромов встал.

— Всё. Хватит.

Он сгреб со стола путевые листы, сунул их в планшет, поправил ремень.

— Вставай, Санька. Погнали. Нечего тут благорастворенными возду́хами дышать.

Гриша всполошился:

— Павел Сергеевич, да куда же на ночь? Дождь, дорога плохая, я вам койки приготовлю. Яш, скажи им!

Яков молчал.

Хромов посмотрел на Гришу уже мягче.

— Спасибо, Гриша. Нельзя. Колонну догонять надо.

— Ну хоть чаю еще…

— Напились, заправились — баста.

Григорий вдруг стал совсем маленьким. Высокий, длинный, в своем ватнике, а маленький. Он понял, что гости уходят, и вместе с ними из барака уйдет короткое ощущение прежних лет, когда они приезжали в семьдесят седьмом, семьдесят восьмом, семьдесят девятом, когда всё еще было крепко, смешно, ругательно, но казалось вечным; когда Яша еще спорил как ученый, а не как человек, которому нечего терять; когда Гриша был снабженцем, а не сторожем брата на краю распада.

— Ну тогда… — сказал он. — Дороги вам... Если что, через нас обратно. Я тут. Куда я денусь?

— Ты не денешься, — сказал Док. — Ты несгораемый шкаф советской эпохи.

— Только всё как-то без содержимого, — грустно улыбнулся Гриша.

Они вышли на крыльцо.

Уральская ночь была мокрая, холодная, железная. Вдали гудел завод. Над пустырем висел красноватый отблеск, будто за лесом тлел огромный костер из руды, угля и человеческой усталости. Лужи мазута поблескивали под редким дождем. Остовы машин чернели в темноте, как брошенные скелеты. КамАЗ стоял у крыльца, тяжелый, грязный, свой.

Яков вышел следом, но остановился в дверях. Свет из барака лег на его сутулые плечи, на рыжеватые волосы, на острый нос. Он уже не усмехался. Лицо его было напряжено и пусто.

— Паша, — сказал он вдруг.

Хромов обернулся.

— Чего?

— Ты там мальца береги.

— Без тебя знаю.

— Нет, не знаешь. Вы все думаете, что детей надо кормить, одевать, везти куда положено. Это правильно. Но мало. Ему потом объяснить надо будет, что он не виноват.

Хромов помолчал.

— В чем?

Яков усмехнулся одними губами.

— Ни в чем. Вот именно это и надо объяснить. Самое трудное.

Хромов ничего не ответил. Только кивнул.

Гриша стоял рядом с братом, ежился в ватнике, улыбался виновато и махал рукой, хотя машина еще не тронулась.

КамАЗ завелся тяжело, с кашлем, с сизым дымом, потом набрал голос. Хромов включил фары. Лучи пошли по пустырю, выхватили ржавые шестерни, бочки, лужи, покосившийся забор, ворота, за которыми дорога уходила вниз, в темноту.

Санька забрался в кабину. Док сел рядом, устало откинулся. Хромов тронул машину.

Когда они выезжали, Санька обернулся.

В желтом прямоугольнике двери стояли два брата. Гриша — длинный, нескладный, с поднятой рукой. Яша — ниже, сутулый, неподвижный. За ними зеленела облупленная стена, чернели какие-то ленты, висел засиженный мухами портрет генсека. Перед ними мокро блестел Урал, ржавый, горбатый, заводской, с его дымом, шлаком и темной землей.

На мгновение Саньке показалось, что они прощаются не с людьми, а с целой страной, которая еще стоит в дверях, еще машет рукой, еще язвит, еще зовет выпить чаю, но уже знает, что скоро ее не будет.

Потом КамАЗ выехал на дорогу, база скрылась за поворотом.

Ночь глотала машину.

В кабине стоял тяжелый дорожный дух: горячая резина, мокрый брезент, остывающее железо, табачная горечь Дока, кислый пар от шинели, хлебные крошки на сиденье, кедровая пыль из раздавленных орехов и где-то поверх всего — тонкий, чужой, почти неприличный след французских духов, занесенный сюда, как шелковая нитка в машинное отделение. Оно было слабым, призрачным, но упрямым. Билось о грязное стекло, цеплялось за Санькину память, как лоскут шелка за ржавый гвоздь.

Для него этот аромат стал обрывком другой жизни — нереальной, недостижимой, лживой, но ослепительной. Жизни, где женщины входят в грязные бараки как в случайную ошибку природы, где машины чинят немедленно, где детская щека может быть потрепана перчаткой и тут же забыта, где безопасность пахнет дорого и холодно.

А рядом с этим ароматом в нем жила Яшина усмешка — кривая, злая, беспощадная. Она объясняла то, чего Санька не мог понять словами: огромная страна, которую в школе рисовали красной, праздничной, несокрушимой, на самом деле была усталой, ржавой, неравной, полной тайн, обид, складов, заборов, почтовых ящиков, французских духов и мальчиков, которых взрослые везут через полмира, потому что так вышло.

КамАЗ шел на юг.

Позади, в черной уральской ночи, оставалась перевалочная база, где Гриша сторожил брата, Яша сторожил свою ненависть, а великая ржавая империя догнивала среди шестерен, мазута и мокрого железа.

Где-то впереди их ждала степь.

Продолжение следует

Авторские истории

43.5K постов28.6K подписчиков

Правила сообщества

Авторские тексты с тегом моё. Только тексты, ничего лишнего

Рассказы 18+ в сообществе https://pikabu.ru/community/amour_stories



1. Мы публикуем реальные или выдуманные истории с художественной или литературной обработкой. В основе поста должен быть текст. Рассказы в формате видео и аудио будут вынесены в общую ленту.

2. Вы можете описать рассказанную вам историю, но текст должны писать сами. Тег "мое" обязателен.
3. Комментарии не по теме будут скрываться из сообщества, комментарии с неконструктивной критикой будут скрыты, а их авторы добавлены в игнор-лист.

4. Сообщество - не место для выражения ваших политических взглядов.

Темы

Политика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

18+

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Игры

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юмор

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Отношения

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Здоровье

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Путешествия

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Спорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Хобби

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Сервис

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Природа

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Бизнес

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Транспорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Общение

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юриспруденция

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Наука

Теги

Популярные авторы

Сообщества

IT

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Животные

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кино и сериалы

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Экономика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кулинария

Теги

Популярные авторы

Сообщества

История

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Недвижимость и ремонт

Теги

Популярные авторы

Сообщества