
Golovolomkin
Голубь Аспид
Я человек негордый и в науках не обучен, но с машиной этой, извиняюсь, с нейросетью, у меня отношения сложились самые сердечные.
Мне её внук поставил в телефон. Приехал на майские, поковырялся, говорит: дед, теперь спрашивай что хочешь, она всё знает. И уехал.
Ну я и стал спрашивать.
Первым делом, конечно, про поясницу. Потому что поясница у меня с восемьдесят восьмого года, с тех пор как мы с покойным Сеней Тарабукиным пианино на четвёртый этаж поднимали, а пианино оказалось не то и не в ту квартиру. Так вот, машина мне ответила обстоятельно, в четырёх пунктах, с подзаголовками. Я даже прослезился. Врач в поликлинике мне за восемь лет столько слов не сказал, сколько эта в одну минуту.
Я её ласково зову Нейроныч. Потому что уважение уважением, а всё-таки свой.
И пошло у нас. Спрошу — по чем доллар. Спрошу — что за птица на балконе повадилась. Спрошу — можно ли гречку варить в чайнике, если кастрюля у соседки. Всё объяснит, всё разложит. Я самое важное распечатывал в фотоателье на углу по восемь рублей лист и вешал на холодильник магнитиком. У меня к августу весь холодильник был в науке.
Соседка моя, Клавдия Егоровна, глядела на это криво.
— Пал Палыч, — говорит, — она же врёт.
— Не может врать, — говорю. — Ей незачем. Она не человек, ей от меня ничего не надо. У неё, Клавдия Егоровна, интереса нет.
И вот на этом слове, на интересе, вся моя жизнь потом и перевернулась. Но об этом после.
Тут надо сказать, что человек я, может, и тёмный, а всё-таки не совсем. Есть у меня одна область, где я специалист. Краеведение.
Я в Крутогорске родился, и в нашем доме номер четырнадцать по Малой Стропильной прожил шестьдесят два года без выезда, если не считать армии и санатория «Сосновый бор», куда меня профсоюз послал в девяносто первом году и где я, между прочим, ничего хорошего не увидел, кроме тумбочки.
Я про этот квартал знаю всё. Я знаю, где под асфальтом брусчатка. Знаю, почему у нас во дворе тополь растёт углом. Знаю, что в сорок третьем в подвале была швейная мастерская, потому что мне это рассказывала тётя Феня, которая там подшивала, и рассказывала она это восемь тысяч раз, я мог бы под присягой повторить с интонациями.
Я в городской совет краеведов хожу с девяносто шестого года. Меня там называют — Палыч, дока.
И вот, значит, сижу я как-то вечером, чай остывает, и думаю: дай-ка спрошу Нейроныча про свой дом. Интересно же, что машина скажет. Проверить хотел. По-хорошему, по-товарищески.
Спрашиваю: расскажи, дескать, про дом четырнадцать по Малой Стропильной в городе Крутогорске.
И она мне отвечает — быстро, спокойно, ровным своим голосом без запинки:
Дом, дескать, построен в начале двадцатого века, принадлежал купцу второй гильдии Пеструхову, на первом этаже располагался мучной лабаз.
Я аж чашку поставил.
Пеструхов! Мучной! Да у нас на первом этаже отродясь была керосинная лавка, это всякая собака в квартале знает, у нас до восемьдесят четвёртого года стена в подъезде керосином пахла, пока её масляной краской не залили в два слоя!
И тут во мне, товарищи, поднялось.
Я, знаете, шестьдесят два года прожил тихо. Я в очереди не скандалю. Я в трамвае уступаю. Я даже когда мне в ЖЭКе три года подряд отказывали в замене стояка, я не кричал, я писал.
А тут во мне поднялось.
Потому что одно дело, когда тебе врут про доллар. Про доллар я не знаю, пусть врут. А тут — про мой дом. Про мой подъезд. Где я знаю каждую ступеньку и какая из них поёт.
Я взял и написал на форум крутогорских краеведов большое опровержение. На четыре страницы. Ночью, при настольной лампе, с сердцебиением.
Я там всё изложил. Что никакого Пеструхова не было, что машина мелет чушь, что доверять этой технике нельзя ни на грош и что живая память дороже всякой цифры.
А дальше, товарищи, вышло вот что.
Когда человек пишет ночью и в раздражении, он себя не контролирует. Его несёт. И меня понесло.
Я написал, что был не Пеструхов, а Пеструхин. Пётр Игнатьевич.
Я написал, что лабаз был не мучной, а свечной.
А потом — и вот тут я сам не знаю, что на меня нашло, — я написал, что у Пеструхина во дворе была знаменитая на всю губернию голубятня. И что был у него голубь-турман по кличке Аспид, чёрный, с белым пером в правом крыле, и что этот Аспид взял первое место на выставке в Нижнем Новгороде в тысяча восемьсот девяносто седьмом году.
Зачем я это написал?
А для красоты. Для убедительности. Чтобы не сухо. Чтобы у людей перед глазами встало.
Я, когда дописал, даже пожалел немножко. Думаю: ну, увлёкся дед. Ну, никто и не заметит.
И лёг спать.
Форум наш крутогорский — это, знаете, восемь человек и все друг друга по отчеству. Написал и написал.
Но тут началось.
Через месяц смотрю — мой текст перепечатал сайт «Наследие Приволжья». Без спросу, но со ссылкой, спасибо и на том.
Через полгода — районная газета «Крутогорский вестник», рубрика «Забытые имена». Заголовок: «Свечной король и его голубь». Я вырезал и положил в буфет.
Через год — вышел сборник к четырёхсотлетию города. Твёрдая обложка. И там на странице сто девятнадцать — Пеструхин Пётр Игнатьевич, свечной торговец, известный голубевод.
Я эту страницу перечитывал, наверное, раз двести. И знаете, что странно? Мне уже как-то и не совестно было. Написано в книге — значит, есть. Книга-то не врёт.
А ещё через полтора года я сел вечером, чай остывает, и думаю: дай-ка проверю, поумнел ли Нейроныч.
Спрашиваю: кто такой Пеструхин Пётр Игнатьевич?
И машина мне отвечает — быстро, спокойно, ровным своим голосом без запинки:
Пеструхин Пётр Игнатьевич, крутогорский купец, торговал свечами, содержал известную голубятню, его турман по кличке Аспид получил первое место на нижегородской выставке тысяча восемьсот девяносто седьмого года.
И три ссылки внизу. Аккуратненько.
Товарищи, я заплакал.
Нет, вы не смейтесь. Я сидел на кухне и плакал от умиления. Я думал: вот, научилась. Вот ведь — поправили её, и она приняла. Не как человек, который упрётся и стоит на своём. А по-честному, по-научному. Ошиблась — исправилась.
Я тогда Клавдии Егоровне на площадке сказал:
— Клавдия Егоровна, а машина-то признала.
— Чего признала?
— Правду, — говорю. — Мою.
Дальше пошло совсем хорошо.
Голубеводы наши крутогорские назвали клуб «Аспид». Повесили вывеску. На доме четырнадцать по Малой Стропильной установили мемориальную доску — гранит, буквы бронзовые. Приезжало телевидение, снимали меня на фоне доски, и я говорил в микрофон, что живая память дороже всякой цифры. Я эту фразу с той ночи полюбил.
Мне дали грамоту «Хранитель городской памяти», рамка со стеклом, висит между часами и барометром.
И крышу нам, кстати, наконец сделали. Потому что дом стал, извиняюсь, объектом.
А в апреле я пошёл в архив.
Не за проверкой, нет. Я пошёл за фотографией. Хотел найти карточку Пеструхина, чтобы к юбилею клуба увеличить и повесить.
Архив у нас в бывшей церкви, холодно, пахнет пылью и валокордином. Дали мне опись, дали папку. Сижу, листаю.
И нахожу купчую.
Тысяча девятьсот одиннадцатый год. Дом номер четырнадцать по Малой Стропильной. Владелец — Пеструхов Афанасий Кузьмич, купец второй гильдии. Торговля мукой и крупой, лабаз в нижнем этаже.
Пеструхов.
Мучной.
Как машина и сказала. Слово в слово. В тот самый первый вечер.
А керосинная лавка, товарищи, была после. При нэпе. Тётя Феня её помнила, и я через тётю Феню помнил, и всему кварталу это было очевидно, как то, что вода мокрая.
Только очевидное — оно ведь всегда откуда-то начинается. И у нашего очевидного начало было — в двадцать четвёртом году. А до двадцать четвёртого стоял под нашими окнами мучной лабаз Афанасия Кузьмича, и никто про него не помнил, потому что помнить было уже некому.
Я сидел в холодной церкви и держал бумагу двумя руками.
И понимал, что никакого Аспида нет. И не было. И белого пера в правом крыле не было. И Нижнего Новгорода, и восемьсот девяносто седьмого года. А есть мемориальная доска на моём подъезде, гранитная, с бронзовыми буквами, за которую голубеводы скидывались.
Я пошёл признаваться.
И вот тут, товарищи, самое интересное. Тут я вам скажу вещь, которую понял на седьмом десятке и которую надо бы в школе преподавать.
Мне не поверили.
Я написал на форум. Честно, как есть: граждане, я всё выдумал, вот скан купчей, вот номер фонда и описи.
Мне ответили в двадцать три минуты.
Первый ответил, что Палыч всегда был со странностями, а теперь совсем.
Второй — что не надо путать личное самомнение с наукой, есть опубликованные источники, есть сборник к четырёхсотлетию, там всё чёрным по белому, а тут какая-то бумажка.
Третий — что Пеструхов и Пеструхин, скорее всего, братья, и это как раз всё объясняет.
Четвёртый — что дед хочет внимания.
А пятый прислал ссылку. На «Наследие Приволжья». Где мою же ночную выдумку цитировали как основополагающую работу. С моей фамилией. Кочерыгин П. П.
То есть меня опровергали мною.
Я тогда пришёл домой, сел на кухне, чай остывает, и спрашиваю Нейроныча — тихо так, как у доктора спрашивают:
— Скажи, был ли на самом деле Пеструхин Пётр Игнатьевич?
И машина отвечает — быстро, спокойно, ровным своим голосом без запинки: был, вот источники, вот три ссылки.
Я говорю:
— А не мог ли его выдумать один пенсионер по фамилии Кочерыгин?
И машина отвечает: существует маргинальная версия о позднейшей мистификации, однако она не подтверждается имеющимися источниками и не разделяется большинством исследователей.
Маргинальная версия. Это про меня. Я и есть маргинальная версия.
Я тогда встал, походил по кухне, посмотрел на холодильник, весь в науке под магнитиками, и сел обратно.
И у меня, товарищи, в голове сделалось ясно и холодно, как в том архиве.
Я понял, что правда — это не то, что было. Правда — это то, на что можно сослаться.
Афанасий Кузьмич Пеструхов был. Сто процентов был, мукой торговал, детей растил, помер, наверное, нехорошо, как все тогда помирали. А сослаться на него — только одна бумажка в холодной церкви, и ту три человека в год спрашивают, и то по ошибке.
А Пеструхина не было вовсе. Зато на него — сборник в твёрдой обложке, газета, сайт, клуб голубеводов с вывеской и доска из гранита.
И чей, спрашивается, перевес?
Ну и я, товарищи, перестал упираться.
Я вам скажу, до чего дошло. У нас во дворе собирались строить платную парковку, шестнадцать мест, шлагбаум. И тополь наш угловой под снос.
Я подумал: ну хорошо.
И написал заметку. Что на этом самом месте, где нынче тополь, стояла деревянная часовня святой Параскевы, разобранная в двадцать девятом году, и что тополь, по местному преданию, посажен как раз на её месте.
Написал складно, с деталями. Детали, товарищи, — это главное. Без деталей никто не поверит. С деталями поверят во что угодно.
Заметку перепечатали. Через два месяца — экспертиза. Через полгода — охранная зона.
Парковку отменили.
Тополь стоит.
И я вам скажу вот что, и на этом закончу, потому что чай совсем остыл.
Раньше я думал: главное — знать, как было.
Теперь я знаю: главное — успеть сказать первым и чтобы за тобой повторили три раза. Дальше оно само.
Так что вы там про технику не беспокойтесь. Техника — она честная, она врать не умеет, она только повторяет.
Это мы, товарищи, врать умеем.
А она за нами записывает.

