Шутовка
А случилось это на тихом плёсе под Камгорой, где вода тёмная, как старая тоска, а ивы склоняются до самой глади.
Жил когда-то в деревне парень, Афоня. Был он красив, да с удалью бедовой. Услышал он от стариков, что на том плёсе по ночам выходит из воды шутовка — русалка местная, не с хвостом, а с ногами бледными, в которых струится речная муть вместо крови. И песни поёт такие, что сердце вынуть можно. «Хочу, — говорит Афоня, — на неё поглядеть».
Его отговаривали, заклинания давали, полынь в пояс затыкать велели. Но парень посмеялся. Выждал ночь накануне Ивана Купалы, когда грань между мирами тонка, как паутина, и пошёл.
Увидел её. Сидела на камне, волосы — как водоросли, глаза — как две бездонные омутины. Не испугался он, а замер от жалости. Была в ней печаль такая, что и самая буйная голова тише воды стала. Не песню она пела, а причитала, словно по утонувшему дитю. Глянула она на Афоню, и не было в её взгляде злобы, лишь одинокая тоска, длящаяся веками.
И случилось немыслимое. Не он к ней потянулся — она к нему. Не колдовством, а просто человечьей, застывшей в духе, жаждой тепла. И Афоня, сердцем простым, эту жажду услышал. Пробыл он с ней до первых петухов. А на прощанье сказала ему шутовка, голосом, как ручей подо льдом: «За тепло твоего дыхания один день в году буду я являться тебе во плоти человеческой, пока не родится от тебы дитя. А после… после забуду. И ты забудь».
Так и повелось. Раз в году, в ту же ночь, приходила к его бане на отшибе женщина несказанной красоты, но с глазами всё той же глубокой печали. Год за годом. А потом перестала приходить. И правда — стёрлась память об Афоне, будто туман с реки. Оженился он на доброй девице, жизнь зажил обычную. И даже странная бледность первого своего младенца, мальчика, вскоре ушедшего в воду в половодье, не связал он с прошлым. Спит память, когда духи того хотят.
Шли годы. Стал Афоня стариком, дети у него другие подросли. И занемог он смертельно. И в бреду своём позабытое вспомнил — и лицо то, и печаль ту. Зашептал перед смертью: «На том плёсе… ищите… крестик мой оловянный… я его там обронил…» Сочли за горячку. Но сын его младший, Гриша, парень с реки не мыслящий, услышал да запомнил.
Пошёл Гриша на тот плёс искать отцову память. Был он вылитый отец в молодости — тот же стан, те же кудри. Нырнул в омут у Камгоры, шарит рукой в корягах. А день-то был опять на Ивана Купалу, хоть и днём.
В глубине той, в подводной пещере, спала та самая шутовка. Сон её был тяжек, как ил. И снился ей один и тот же сон: лицо того, чьё тепло на миг растопило лёд в её душе. Лицо Афони. И вдруг сквозь сон она учуяла — не память, а саму кровь. Кровь свою, смешанную с человеческой. Ту самую, что текла в жилах того младенца, которого она, по закону водяных духов, забрала к себе много лет назад, утопив в половодье, чтоб не маялся меж двух миров.
Проснулась она от этого зова крови. И увидела в мутном свете: в её царство вторгся человек. И не просто человек — а живое напоминание о том, кого она забыть должна была. И страшная, слепая ревность духа, для которого вечность — миг, вскипела в ней. Ревность к своей же собственной, давно утраченной, человечности, которая смотрела на неё глазами этого мальчишки.
Она метнулась, как щука. Не думая. Хотела лишь выгнать, стереть этот живой укор. Обвила его ноги холодными прядями волос, потянула вглубь, в свой вечный полусон.
Гриша бился, вырвался, ударил ножом, что на поясе был, наугад, отчаянно рванулся к свету…
Вынырнул на берег, еле откачали. А когда пришёл в себя, рассказал страшное: «Там… женщина… с лицом, как утопленница… схватила… я её ножом…»
И тут он полез в карман за тем ножом, а вынул… старый, почерневший, оловянный крестик на оборванном гайтане. Свой нож остался там, в глубине.
Собрались мужики, спустили невод в том омуте. И вытащили. Не тело. А то, что от него осталось за долгие годы под водой — белые-белые кости, обвитые длинными, как шелк, волосами цвета речной тины. А в рёбрах тех застрял простой охотничий нож.
Но самое жуткое было иное. Когда кости эти на воздух подняли, все увидели, как по челу черепа, меж пустых глазниц, скатилась и упала в воду последняя-последняя слеза. Не вода. Именно слеза. И на миг всем почудился тихий, пронзительный стон, похожий на плач матери, впервые осознавшей, что натворила.
А оловянный крестик Гриша бросил обратно в омут. Сказал: «Не моё это. Ей, видно, нужнее».
С той поры на том плёсе никто не рыбачит. Говорят, по ночам там не поют, а рыдают. И звук тот — не для человеческих ушей. Это дух хоронит последнее, что связывало его с миром людей, — память о единственной, страшной и непростительной ошибке, которую уже никогда не исправить в вечном течении речного времени.
Фольклор и традиции
81 пост212 подписчиков
Правила сообщества
Живите дружно и мирно. Не устраивать срась на национальном признаке. Будьте толерантны и дружелюбны. Всем мира и добра!