Миф о Рокурокуби и Пропавших Тенях
В тихой горной деревне Кураями, что пряталась в глубокой лощине между двумя хребтами, начали твориться странные дела. Странные настолько, что даже старики, помнившие ещё великое землетрясение и нашествие они, только качали головами и шептали: «Не к добру это. Совсем не к добру».
Первым пропал староста. Не сам пропал — его тень.
Люди заметили это на утреннем сходе: староста стоял на крыльце храма, раздавал указания, а тени под ним не было. Солнце светило ярко, все вокруг отбрасывали черные силуэты, а под ногами старосты — только пыль и мелкие камешки. Он сам этого не замечал, но другие видели и в ужасе крестились.
Потом у молодой женщины, только что родившей первенца, пропал голос. Не горло — голос. Она открывала рот, кричала, но изо рта вылетала только тишина. Ребёнок плакал — она не могла его позвать.
Потом у кузнеца пропала тень его рук. Сами руки были на месте, он мог ковать, но тени от них не было — только от туловища, от ног, от головы, а руки отбрасывали пустоту.
И самое страшное: каждую ночь в деревне находили следы. Длинные, тонкие, будто кто-то волочил по земле верёвку или... или очень длинную шею.
Слухи поползли быстрее горных ручьёв. Кто-то шептал про злого колдуна, кто-то — про проклятие предков, а самый старый дед, девяностолетний Гэндзо, однажды вечером сказал:
«Это рокурокуби. Дух с вытягивающейся шеей. Он приходит по ночам, пьёт масло из ламп, пугает людей, крадёт тени и голоса. Но обычно он просто балуется. А тут... тут кто-то очень злой. Или очень одинокий».
Никто не поверил старику. А зря.
В эту деревню как раз зашли трое путников: белая лисица Юки, на спине которой бережно покоился старый сэмисэн Хару, и рядом, подпрыгивая на деревянной ручке, ковылял потрёпанный зонтик с одним глазом — Амэ-но-Киоку.
Они искали ночлег, но, войдя в деревню, почувствовали неладное. Воздух здесь был каким-то... выпитым. Не свежим, не горным, а плоским, будто из него убрали все краски и звуки.
«Хару, — тихо сказала Юки, принюхиваясь. — Здесь пахнет страхом. Но страх старый, въевшийся. И ещё чем-то... чем-то одиноким».
Струны сэмисэна чуть слышно загудели.
«Я не слышу песен людей, — отозвался он. — Только эхо. Будто они боятся даже дышать вслух».
«А я чую мокрое, — добавил зонтик, раскрываясь и закрываясь. — Не дождь. Что-то другое. Что-то, что ползает по ночам и оставляет слизь».
Они постучались в первый же дом. Им открыла женщина с младенцем на руках. Она открывала рот, пыталась что-то сказать, но изо рта не вылетало ни звука. Только беззвучное движение губ.
Юки поняла всё без слов.
«Мы поможем», — просто сказала она и вошла.
Расследование началось с расспросов. Глухих, безмолвных, на пальцах и бумаге. Женщина — её звали Сатико — написала углём на дощечке:
«Три луны назад началось. Сначала у старосты. Потом у меня. Потом у кузнеца. Каждую ночь мы слышим шорох за стенами. А утром находим следы. Длинные, тонкие. Будто шея тянулась».
«Рокурокуби, — сказал Хару. — Сомнений нет. Но почему он ворует именно тени и голоса? Обычно они просто пугают, пьют масло, заглядывают в окна. Это безобидные проказники, почти неопасные».
«Безобидные, если их не обидеть, — задумчиво ответила Юки. — А если обидеть сильно — они становятся злыми. Очень злыми. Надо найти этого рокурокуби и поговорить».
«Поговорить? — удивился зонтик. — С тем, кто крадёт тени?»
«С тем, кому так одиноко, что он готов отнимать у людей самое дорогое, лишь бы его заметили», — сказала лисица.
Ночью они не спали. Юки спряталась за амбаром, Хару положили рядом, Амэ-но-Киоку притворился забытым зонтиком у колодца. Луна взошла полная, холодная, безжалостно яркая.
И ровно в полночь из леса донеслось шипение.
Из темноты выползла... шея. Длинная, тонкая, белая, как рыбья кость, она тянулась и тянулась из-за деревьев, пока не показалась голова. Голова женщины. Красивой когда-то, но теперь искажённой гримасой вечной тоски. Рокурокуби — дух, чья шея может растягиваться на десятки метров.
Голова проплыла над землёй, приближаясь к дому Сатико. Шея извивалась, как змея, оставляя на пыли длинный влажный след. Глаза духа горели холодным светом — не злым, но бесконечно усталым.
«Зачем ты приходишь? — раздался голос. Это заговорил Хару, лежащий за амбаром. — Зачем ты крадёшь у людей тени и голоса?»
Голова дёрнулась, шея дёрнулась, и рокурокуби уставилась на сэмисэн.
«Ты... ты говоришь? — голос у неё оказался тонким, почти детским. — Инструмент... говорит?»
«Мы все здесь говорим, — Юки вышла из-за амбара, серебристый хвост светился в лунном свете. — И хотим понять. Расскажи нам свою историю. Не для того, чтобы судить. Чтобы понять».
Рокурокуби долго молчала. Потом её шея начала медленно втягиваться, подтягивая тело — оно оказалось спрятано за деревьями. Через минуту перед ними стояла женщина в разодранном кимоно, с длинной, неестественно длинной шеей, которая всё ещё чуть покачивалась, как змея.
И она рассказала.
Её звали Кику. Когда-то она была простой девушкой в этой деревне. Работала в поле, помогала матери, мечтала выйти замуж. Но была у неё особенность — длинная шея. Не как у рокурокуби, просто чуть длиннее обычного. Дети дразнили её «жираф», «змея», «колодезный журавль». Взрослые шептались за спиной. Никто не хотел брать её в жёны — боялись, что дети родятся уродами.
Кику терпела. Работала ещё больше, старалась быть полезной, думала, что доброта и труд перевесят внешность. Но люди не видели её стараний — они видели только шею.
Однажды в деревню пришёл охотник из других мест. Он посмотрел на Кику и... улыбнулся. Не насмешливо — тепло. Сказал: «Какая у тебя красивая шея. Как у лебедя». Кику впервые в жизни почувствовала себя счастливой.
Они полюбили друг друга. Охотник обещал вернуться через месяц, закончить дела и забрать её с собой.
Он не вернулся.
Кику ждала год, два, три. Потом узнала: охотник погиб в горах, сорвался со скалы. Или не сорвался — никто точно не знал. Но его не стало.
Кику осталась одна. И одиночество её стало таким огромным, таким чёрным, что начало вытягиваться наружу. В прямом смысле. Её шея, и так длинная, стала расти. И расти. И расти. Пока однажды ночью Кику не превратилась в рокурокуби — духа, который может достать своей шеей куда угодно.
Она не хотела зла. Она просто хотела, чтобы её заметили. Чтобы хоть кто-то посмотрел на неё не с отвращением, а с теплом. Но люди, видя её по ночам, только кричали от ужаса, швыряли камни, звали священников.
И тогда Кику решила: если они не хотят видеть её, она заберёт то, что делает их видимыми. Тени — ведь тень показывает, что человек есть. Голоса — ведь голос зовёт других людей. Если у них не будет теней и голосов, может быть, они поймут, каково это — быть невидимым? Быть тем, кого никто не замечает?
«Я не хотела делать больно, — плакала Кику, и её длинная шея дрожала, как натянутая струна. — Я просто хотела, чтобы они почувствовали то же, что чувствую я каждую ночь, каждую минуту своей бесконечной жизни. Невидимость. Пустоту. Одиночество».
Юки молчала долго. Хару молчал. Даже зонтик, обычно болтливый, притих и сжался.
Потом лисица подошла к Кику и села напротив, глядя прямо в её заплаканные глаза.
«Кику-сан, — сказала она мягко. — Ты права. Одиночество — это страшно. Это одна из самых страшных вещей в мире. Но знаешь, что ещё страшнее? Когда одинокий человек начинает делать одинокими других. Это не лечит рану. Это только умножает боль».
«А что мне делать? — всхлипнула Кику. — Я не могу вернуться к людям. Они увидят мою шею и снова будут швырять камни».
«Не будут, — твёрдо сказала Юки. — Если ты вернёшь им тени и голоса. Если ты расскажешь им свою историю. Если они увидят не чудовище, а женщину, которую предали и забыли. Люди иногда умеют прощать. Не всегда, но иногда».
«А если не простят?»
Хару тронул струну. Звук получился чистый, как горный ручей.
«Тогда, — сказал он, — ты пойдёшь с нами. Мы тоже знаем, что такое одиночество. Я сто лет лежал в лесу, забытый всеми. Амэ-но-Киоку шестьдесят лет искал дождь в пустыне. Юки... Юки всегда идёт одна, хотя рядом с нами. Мы — семья тех, у кого нет семьи. Ты можешь стать частью этой семьи».
Зонтик раскрылся и накрыл Кику своей старой тканью — неловко, неуклюже, но от всего сердца.
«Не плачь, — проскрипел он. — У меня тоже один глаз, и ничего. Живём. Даже путешествуем. Интересно же!»
Кику посмотрела на них — на лисицу, на сэмисэн, на зонтик. И впервые за много лет улыбнулась.
Наутро вся деревня собралась на площади. Люди боялись, жались друг к другу, но пришли — слух о говорящих лисице, сэмисэне и зонтике разнёсся быстрее ветра.
Юки вышла вперёд.
«Жители Кураями! — сказала она. — Та, кого вы боялись, хочет вернуть вам ваши тени и голоса. Но сначала она хочет рассказать вам свою историю. Выслушайте её. Не как чудовище — как человека. Когда-то она была одной из вас».
И Кику рассказала.
Она говорила о детстве, полном насмешек. О матери, которая плакала по ночам. Об охотнике, который единственный увидел в ней красоту. О его смерти. О годах одиночества. О том, как одиночество вытянуло её шею и превратило в то, чем она стала.
Она не оправдывалась. Она просто рассказывала.
Когда она закончила, на площади стояла тишина. Потом одна старая женщина — та самая, что когда-то кормила Кику лепёшками, пока другие смеялись, — вышла вперёд.
«Кику-тян, — позвала она дрожащим голосом. — Это правда ты? Я помню тебя. Ты приносила мне хворост, когда я болела. Ты никогда не была злой. Ты была просто... другой».
Кику заплакала. Её шея, длинная и белая, опустилась до самой земли, и слёзы капали прямо в пыль.
Старуха подошла и обняла её. Прямо за длинную шею, не боясь, не отворачиваясь.
«Прости нас, — сказала она. — Мы были слепы. Мы видели только то, что снаружи».
Один за другим люди начали подходить. Кто-то робко, кто-то смелее. Кузнец, которому Кику вернула тень рук (она уже сделала это ночью, пока они говорили), подошёл и поклонился.
«Я не умею красиво говорить, — буркнул он. — Но если тебе нужна будет работа — моя кузница всегда открыта. Мне помощник нужен».
Сатико, обретшая голос, поднесла младенца и показала Кику:
«Смотри. Это мой сын. Я назову его Кикуо — в твою честь. Чтобы помнил: нельзя судить по внешности».
К вечеру все тени вернулись к хозяевам. Все голоса зазвучали снова. А Кику... Кику осталась в деревне. Не как изгой — как человек, которого наконец-то увидели.
Юки, Хару и Амэ-но-Киоку уходили на рассвете. Кику провожала их до околицы, и её длинная шея в этот раз не казалась страшной — только трогательной, как у лебедя, который долго не мог взлететь, но теперь расправил крылья.
«Спасибо вам, — сказала она, кланяясь. — Вы вернули мне жизнь».
«Мы только помогли тебе вспомнить, кто ты на самом деле, — ответил Хару. — Остальное ты сделала сама».
«Береги себя, Кику-сан, — добавила Юки. — И помни: одиночество лечится не тем, что делаешь одинокими других. Оно лечится тем, что позволяешь другим увидеть тебя настоящую. Даже если это страшно».
Амэ-но-Киоку раскрылся и закрылся на прощание:
«А если что — приходи к нам! Мы всегда в пути, но дороги пересекаются. Будет дождь — я тебя укрою».
Кику засмеялась — впервые за многие годы настоящим, живым смехом.
В деревне Кураями до сих пор показывают приезжим старую колодезную журавль, у которой, говорят, когда-то сидела девушка с длинной шеей и ждала своего охотника. А рядом, на камне, выбиты слова, которые, говорят, нацарапала лисица своим хвостом:
«Каждый человек — как тень. Он есть, даже если его не замечают. И каждый голос — как песня. Он звучит, даже если его никто не слышит. Но самое страшное — не быть невидимым. Самое страшное — перестать видеть других. Потому что тогда ты становишься невидимкой для самого себя».
А ещё говорят, что иногда по ночам у околицы можно встретить женщину с длинной шеей. Она не пугает — она смотрит на луну и улыбается. А если у тебя тяжёлое сердце, она может подойти и спросить:
«Ты тоже одинок? Расскажи мне. Я умею слушать. Меня самого долго никто не слушал».
И если ты расскажешь — на душе станет легче. Потому что нет лучшего лекарства от одиночества, чем тот, кто однажды прошёл через него сам и вышел живым.
И лисица с сэмисэном и зонтиком ушли в свою бесконечную дорогу. А за ними, с околицы, долго смотрела женщина с длинной шеей — теперь уже не чудовище, не дух, а просто человек, которого наконец-то увидели.
И это было самое главное чудо.