5

Кукушка

Кукушка, кукушка, сколько мне жить? — Ку-ку. Ку-ку. Ку-ку… (старая считалка, записана повсеместно)


Моя дочь жива девятый день, и за это её убьют.

Я хочу успеть записать всё по порядку. Порядок я знаю лучше всего на свете: двадцать два года я ему служил, сверял его, подшивал, нумеровал и ставил на полку. Если кто и вправе рассказать, как эта машина устроена изнутри, то, наверное, я. Кулик Аверьян Сергеевич, сорок семь лет, срок по табели шестьдесят три. Из них мне причитается ещё шестнадцать, а понадобится, если смотреть на вещи трезво, дня три.

1. Кукушка

Кукушку придумали не для того, для чего она потом пригодилась. Так, впрочем, выходит почти со всякой большой машиной: заводят её для одного, а работать она начинает своё.

Девяносто два года назад биолог Ада Эвза и физик Гершон Толвинский искали в человеке часы старения и нашли в четвёртой хромосоме складку, маленькую, плотную, ни на что прежнее не похожую. Эвза назвала её часовенкой. Потому что маленькая, объяснила она, и потому что там, судя по всему, отпевают заранее.

Прибор собрали за полтора года: луч, зеркальце, счётная лента. Луч наводят на часовенку, и лента выстукивает число. Годы, месяцы, дни. Срок.

Первой прочлась сама Эвза. Ей выпало тридцать девять лет ровно, и она смеялась, что налегке жить веселей. Через одиннадцать лет, четырнадцатого мая, она умерла в назначенный день, тихо, за чаем, не долив чашку. Газеты назвали это первым чудом, и с того недолитого чая всё и покатилось. Толвинский чуда никак не назвал. Толвинский, заметьте, сам читаться не дался, ни тогда, ни позже; про это у меня будет дальше, и это дальше вам не понравится.

Первыми прибежали страховщики. За ними банки: кредит стали давать до срока минус два года, и это считалось гуманным. За банками потянулись свахи с выписками, а за свахами пришло государство. Государство, как ему и положено, пришло последним и осталось насовсем.

Учредили Палату природной табели. Читку сделали обязательной. Первый свет ставят на двенадцатой неделе, ещё в животе, на первом же узи; второй свет, закрепляющий, дают при рождении. Второй понадобился не сразу: в ранние годы выяснилось, что у грудных метка, случалось, расплывалась. Клетки у младенца торопливые, делятся сломя голову, и черновую зарубку иногда замывало. С тех пор порядок такой: первый свет пишет начерно, второй набело. Взрослому хватает одного луча, взрослые клетки степенные, им довольно сказать один раз.

Число вносили сначала в свидетельство, потом в паспорт, потом в табель. В бумагах оно называется терминальным индексом, в очередях его называют сроком. А сам прибор с первых лет прозвали кукушкой, по старой считалке, которой гадали в лесу. Сначала это была шутка, потом привычка, а потом слово, которого больше не замечаешь, как не замечаешь собственного дыхания, пока оно есть.

Верхней границы у срока нет, и это надо понять сразу, иначе не поймёте ничего. Мальчику в Кинешме выстучало восемь тысяч двести двенадцать лет; его фотография висела потом в каждом букваре, скучный такой лопоухий мальчик. Младенец банкиров Вечновых взял тысячу девятьсот шесть. А один грудничок в порту, у грузчицы, намерил сорок четыре тысячи сто шестнадцать, и его в ту же неделю забрало государство на вечное попечение, в фонд будущего. Где он теперь, грузчица не знает.

Так и легла табель. Свечки, это кому до сорока. Жильцы, до девяноста. Вековые, до двухсот; дальше долгие, дальше тысячники, а про тысячников рассказывать нечего: про них не рассказывают, их слушаются. Долгие роды к третьему поколению держали банки, землю, Палату и погоду по радио, и удивляться тут нечему. Поди поторгуйся с человеком, у которого впереди восемьсот лет и сложный процент.

Свечкам полагалась скидка на кино. На хлеб скидок не полагалось никому.

2. Палата

В Палате природной табели девять этажей, а десятый есть, но его нет: кнопка в лифте закрашена, по описи там чердачное хозяйство, и ведёт туда лестница, о которой не спрашивают. Я сидел на четвёртом, в отделе расхождений, под началом старшего распорядителя Кондрата Саввича Сороки, человека такой аккуратности, что даже перхоть с его головы осыпалась в ровные стопочки.

Работа у сверщика нехитрая. Человек умирает, приходит свидетельство; сверщик кладёт его рядом с табелью и смотрит, чтобы числа сошлись. Числа сходятся. Числа сходятся всегда, на этом стоит всё: кредит, брак, пенсия, вера, расписание поездов.

Для исключений заведены две графы. Расхождение типа А значит, что человек умер раньше срока: поезд, топор, вода. Называется это пресечением, пишется мелко и в природную статистику не входит, потому что природа своё написала, а поезд относится к личным обстоятельствам. Пресечений немного: в стране, где каждый знает своё число, люди берегутся, да и система бережёт их сама, страховками, надзором, перилами.

Расхождение типа Б значит, что человек живёт дольше написанного.

Про тип Б я расскажу одну историю. Второй такой у меня нет; вторую я сейчас живу.

Лука Дрозд, баянист из Нижнего Яма, срок сорок четыре. В назначенный день он не умер. Не умер и назавтра. Всего он прожил девять лишних дней, и на девятый к нему поехал я с формой 9-Б, потому что порядок такой: сперва бумага.

Открыл он сам. В доме пахло валерьянкой и пирогами: соседки уже носили на проводины, а теперь несли опять, не зная, как называется, когда человек ест пироги после собственного срока. Баян стоял в углу застёгнутый. Дрозд был серый, сияющий, и его трясло. Он сказал:

— Девять дней живу ворованных. Слаще мёда, гражданин сверщик, и страшнее суда.

Я заполнил форму. В графе «характер расхождения» по форме 9-Б положено писать слово «жив», и я его написал. Дрозд смотрел через плечо и услужливо, как школьник, подсказывал мне собственную дату рождения. Потом спросил, что теперь будет. Я ответил: разберутся. Я тогда и вправду не знал. Или знал так, как знают про мясо все, кто ест котлеты.

Наряд соответствия приехал назавтра, в шесть сорок утра. В народе их зовут дятлами, потому что стучат они один раз; после одного раза всякая дверь открывается сама.

Ещё через день в отдел пришло свидетельство о смерти гражданина Дрозда. Датой смерти стоял его срок, девятидневной давности. Природная кончина, расхождение устранено, папку в архив.

Я сверил. Числа сошлись, и я расписался. В этом и состояла вся моя должность: я был человек, который расписывается, что числа сошлись.

Себе я тогда сказал, и повторял потом ещё лет десять, что я только бумага, а бумага не убивает, бумага заворачивает. Помогало.

3. Устя

Жену мою зовут Устинья. Она из Черемоши, а Черемошь стоит в горах, семь дворов на выселках, и в городе это слово произносят вполголоса, потому что Черемошь искони деревня бессрочников.

Бессрочники, они же немереные, читаться не давались никогда. Даже не из веры, а из упрямства, которое старше веры. Обычай у них такой: под каждого новорождённого сажают дуб, и роща над деревней называется рощей имён. Дней рождения там не празднуют, празднуют деньки: проснулся живой, вот тебе и денёк, живи его. Устина бабка Секлетея прожила так не то до ста одного года, не то до сорока четырёх, там не считали, там доживали. Умерла она, по слову соседей, как яблоко падает: когда дозрело. Легла после обеда и не встала, и никто заранее не пёк пирогов.

Городскому человеку это дико, городской человек спрашивает: как же так жить, не зная? Устя в таких разговорах спрашивала в ответ: а вы как живёте, зная? И, не дождавшись, отвечала сама: вы не живёте, вы отбываете.

Когда Усте было семнадцать, в Черемошь пришёл переписной рейд. Грузовик с будкой, в будке кукушка, при кукушке солдаты и врач в белом халате поверх ватника. Государство к тому году рассудило, что немереный гражданин есть гражданин неполный, вроде как без адреса, и читали всех подряд, конвейером. Усте выстучало восемьдесят четыре. Секлетею читать не стали, врач махнул рукой: старуха, чего на неё луч тратить. Так бабка и осталась немереной до самого своего яблока.

Про ту будку Устя рассказала мне один раз, ночью, и больше не рассказывала никогда. Она сказала: понимаешь, я туда вошла, и у меня было сколько угодно. А вышла, и стало восемьдесят четыре. Кругом говорили: радуйся, дура, число хорошее. А я стояла и чувствовала, как оно на мне сидит. Как чужое пальто, которое велели носить не снимая.

Я тогда не понял, что она сказала. Я понял это много позже, на десятом этаже, которого нет.

Поженились мы, когда мне было тридцать четыре. Сваха, честная душа, отговаривала Устину родню: жених жилец, шестьдесят три всего, разница сроков двадцать один год, вдовий коэффициент неблагоприятный. У свах на это есть таблицы. Устя ответила свахе словом, которого я здесь не повторю, потому что тетрадь, может статься, будут читать дети.

А через два года она понесла.

4. Первый свет

Двенадцатая неделя, женская консультация номер три. Кукушка теперь стоит при каждой консультации, в отдельном кабинете, чтобы будущие граждане не толпились.

Помню всё, будто жук в янтаре. Холодный гель, от которого Устя дёрнулась. Экран, а в экране она: крохотная, кувыркается, сердце частит, словно куда-то опаздывает. Врач с бархатным голосом, каким объявляют посадку, водила датчиком и приговаривала: хорошо, хорошо.

Потом подкатили кукушку, кремовую, на колёсиках. Щёлкнула кассета. Луча не видно; я увидел только, как побежала лента.

Лента выстукала: одиннадцать лет, три месяца, девять дней.

За стеной смеялись. Снизу стучали по батарее. Врач скрипнула табуретом и сказала тем же посадочным голосом:

— Ну что же. Бывает. Материал у вас хороший, оба молодые. Я бы рекомендовала пересев.

Я потом долго думал, кто первым выговорил это слово, и решил, что никто. Такие слова не придумывают, они сами заводятся в тёплых бумагах, как моль. Пересев. Как о грядке: взошла морковка короткая, ну так передёрнем и посеем заново, земля не виновата, семена подкачали, вот вам талончик на следующий цикл. В кабинете пахло гелем и мятными леденцами, на стене висел плакат о пользе материнского спокойствия, и женщина с хорошо поставленным голосом называла мою нерождённую дочь материалом, а одиннадцать её лет основанием. Я молчал. Я был человек бумаги, а бумага, как уже сказано, не кричит.

Устя села на кушетке, сама вытерла живот краем рубахи и сказала спокойно, как в Черемоши говорят о погоде:

— У нас не пересевают. У нас рожают.

Нам выдали направление к социальной сестре, а социальная сестра выдала брошюру. Брошюра называлась «Ваш недолгий гость». Она подшита к этой тетради, если не выдерут. Посмотрите третий разворот, где родителям советуют «не привязываться сверх меры» и «с ранних лет прививать ребёнку радостное смирение». Комментировать не стану. Я подбирал слова много лет и не подобрал таких, которые можно доверить бумаге.

5. Второй свет

Гуля родилась в январе, в мороз, крикливая, четыре кило без малого. По бумагам Гликерия; Гулей её позвала Устя в первый же час, по-птичьи, и приросло.

На пятые сутки полагаются регистрация и второй свет. Младенца кладут в бокс, кукушка ставит закрепляющую метку, оператор вкладывает кассету, врач расписывается, отец получает свидетельство. Всё вместе минут семь.

Оформлял я сам. Служебный пропуск Палаты открывает в консультации любую дверь: сверщиков учат работать на приборе, нас на нём же и натаскивают, так что оператор, мальчик со значком стажёра, обрадовался случаю покурить, пока товарищ из Палаты сам всё проведёт по форме.

Я провёл всё по форме.

И сделал при этом одно дело, которого до меня не делал никто. Какое, скажу, когда дойдём до девятого дня; раньше было нельзя даже себе. Есть дела, которые выходят только у того, кто их от себя прячет. Скажу пока одно: за годы в архиве я вычитал одну служебную бумажку тридцатилетней давности, которой, кроме архивных крыс вроде меня, не читал никто. И руки у меня в то утро были сухие. Это я запомнил, потому что удивился: им по всему полагалось дрожать.

Стажёр докурил, врач расписалась, кассета ушла в журнал, журнал в шкаф, шкаф под пломбу.

На крыльце Гуля чихнула от мороза, и Устя засмеялась в голос, впервые с двенадцатой недели.

Свидетельство, где в графе терминального индекса стояло «11 лет 3 месяца 9 дней», мы дома повесили за шкаф, лицом к стене.

6. Гуля

Что рассказать про одиннадцать лет, которые прошли, как один трамвай: вот он ещё за мостом, а вот уже хлопнул дверьми и ушёл?

Расскажу школу. Школа — государство в коротких штанишках, по ней всё видно.

Парты там расставляют по табели: долгие и вековые у окна, жильцы посередине, свечки у двери. Официально это называется зонированием психологического комфорта. Гуля в первом классе перевела мне на человеческий язык: нас сажают к двери, чтобы класс не привыкал. Ей было семь лет.

Учительница у них была добрая, и это, пожалуй, самое тяжёлое из всего, что я знаю про ту школу. Она гладила свечек по головам чаще прочих, ставила им отметки помягче и загодя, по методичке, готовила класс. Методичка прилагается к предмету; есть у них такой предмет, два часа в неделю, называется «природоведение и смирение». Детей на нём учат, что срок всё равно что рост или цвет глаз, что завидовать чужому числу так же глупо, как чужому носу, и что уходить надо опрятно.

Во втором классе у Гули был друг Сёма, срок девять. За неделю до Сёминой даты в классе провели урок расставания: Сёма сидел на стуле перед доской, нарядный, а класс по очереди говорил ему, какой он хороший. Потом Сёма умер, в ночь на дату, дома, как положено, и класс писал сочинение «Каким мы запомним Сёму».

Гуля сдала пустой лист.

Ей поставили неуд по смирению и вызвали нас. Завуч говорила с нами сорок минут, мягко, всё повторяла «травматизация» и «нездоровый протест», а под конец спросила Гулю прямо: почему ты не написала, разве тебе не жалко Сёму? Гуля, восьми лет, ответила:

— Жалко. Потому и не написала. Вы просили написать, каким мы его запомним. А я его ещё не кончила помнить. Он мне пока не «каким». Он мне пока «кто».

Завуч записала в карточку: склонность к словесной казуистике.

Был у нас с ней и ещё один разговор, годам к пяти. Я купил ей на ярмарке свистульку, деревянную птичку: дунешь в хвост, она свистит. Гуля свистела всё утро, потом отложила птичку и спросила без всякого перехода, как умеют только они:

— Пап, а кто мои годы посчитал?

— Природа, — сказал я, как в методичке.

Она подумала и спросила:

— А природа умеет считать?

Я отшутился, уже и не вспомню чем. Вся эта тетрадь, если разобраться, и есть ответ на тот её вопрос. Только опоздавший на шесть лет.

7. Десятый этаж

В Палату после Гулиной читки я ходил, как ходят на нелюбимую войну, а году на седьмом её жизни война эта понемногу перешла у меня в разведку.

У отдела расхождений есть допуск к старым фондам, тем самым, на этаже, которого нет. Смысл простой: чтобы сверить нынешнее, иногда поднимают давнее. Допуском никто не пользовался, наверху пыльно, холодно и лестница без перил. Я стал пользоваться. Сначала раз в месяц, потом чаще; Сорока шутил, что я завёл там женщину. Я завёл там хуже.

Первым мне попался отчёт черемошской экспедиции сорокалетней давности, ещё той, довоенной с немереными, когда их изучали, а не переписывали. Таблицы смертности. До читки черемошцы умирали, простите мне казённое слово, как попало: кто в младенчестве, кто в девяносто, кривая горбатая, старая, докукушечья, такие я видел только в учебнике истории. После выездной читки, по записям того же фельдшера, умирать стали день в день по свежевыстуканным числам. В том числе дед Антип Хвощ, семидесяти лет: ему выстучало семьдесят один, и через год, день в день, он умер, хотя до приезда будки значился у фельдшера крепким, зубов девятнадцать. Внизу отчёта кто-то давний вывел красным, с двойной чертой: распределение сроков у взрослочитаных неотличимо от младенческого плюс возраст на момент читки; при наследственной природе индекса это невозможно; смотри докладную. Докладной в папке не было. Была дырка от скоросшивателя.

Вторым я нашёл циркуляр о выцветании, ту самую бумажку. В ранние годы, пока второго света не существовало, младенческие читки сбывались через раз: метка у грудных расплывалась, числа не подтверждались. Списали на несовершенство юного прибора и ввели закрепление. Слово, между прочим, выбрали честное. Не уточнение — закрепление.

Третьей была серая папка с истлевшими тесёмками, поправочные листы. Называется это у них калибровкой по ходатайству. Фамилия, сумма, желаемый диапазон, отметка об исполнении. Вечновы, четыре поколения подряд, и ещё три фамилии, которые вы слышите по радио в правительственный час. Кукушку, оказывается, можно подстроить, как базарные весы, и подстраивали с самого начала, за деньги. Долгие роды республики выросли не из крови. Они выросли из кассы.

Четвёртое я нашёл в личном фонде Толвинского, и после четвёртого неделю не поднимался наверх.

Толвинский умер девяноста шести лет и умер непрочитанным: всю жизнь не давался лучу. В официальном житии, впрочем, сказано иначе: прочитан посмертно, девяносто шесть, расхождений нет. Есть у нас и такая услуга, посмертная читка, для порядка, и Палата гордится тем, что посмертные читки совпадают все до единой. Стопроцентная сходимость.

В фонде лежало письмо к сестре, Жене, неотправленное. Переписываю целиком; рука его, чернила рыжие.

«Ада верила, что мы нашли часы. Мы не нашли часов, Женя. Мы нашли пустую страницу и перо, которое пишет само, стоит поднести его к бумаге.

Часовенка мерцает. До луча она как рой мошки на закате: то так сложится, то этак, и числа в ней нет, есть одна возможность числа. После луча она стоит. Стоит одно число из целого роя, какое выпало, и уже не отпускает. Луч не подглядывает, Женя. Луч зарубает.

Я проверял на мышах. Триста просвеченных умерли по написанному, день в день, все до одной. Непросвеченные мёрли как Бог на душу положит, кто в год, кто в три, вкривь и вкось. Я повторял трижды. Ада говорит: значит, прибор точен. Я говорю: значит, прибор заряжен.

Себя я читать не дам. Ада прочлась первой, тридцать девять, и смеялась, что налегке. Она умрёт четырнадцатого мая через одиннадцать лет, и все скажут: вот наука. А я скажу тебе одной, и то на бумаге, которой не пошлю: мы не астрономы, Женя. Мы кукушки. Мы кладём смерть в чужие гнёзда и поём, что так было всегда».

Вот что я узнал в год, когда моей дочери исполнилось семь. Кукушка не читает. Кукушка пишет. Каждый первый свет есть жеребьёвка, на которой младенцу вслепую вытягивают билет и тут же вжигают его в кость; каждая очередь в консультацию есть очередь на эту жеребьёвку, по талончикам; и так девяносто лет, миллионы за миллионами, и всё это называется диагностикой. А посмертные читки оттого и сходятся все до единой, что поднеси перо к мёртвой странице, оно и на ней напишет, и страница не возразит.

Что я сделал, узнав это? Ничего. Четыре года подряд ничего. Ходил на службу, сверял числа и молчал, и молчание моё имело точную цену: у меня оставались Гулины годы, и каждым годом молчания я покупал год рядом с ней. Заговори я, десятый этаж съел бы меня за неделю, а её годы шли бы уже без меня. Вот и вся моя тогдашняя храбрость, с расценками. Я умею считать. Служба такая.

8. Проводины

Есть у нас обычай. Вам он знаком, а тому, кто станет читать эту тетрадь в другие времена, объясню; нам обычай кажется естественным, как кажется естественным всё, что заведено до нашего рождения.

За сорок дней до срока справляют проводины. Это как поминки, только покойник сидит во главе стола и ест торт. Считается, гуманно: раньше умирали врасплох, не простившись, а теперь по-людски, с гостями, с речами, с листом благодарности. Лист благодарности — бланк собеса, его зачитывает провожатый, и там типографским шрифтом: благодарим гражданина такого-то за столько-то лет, прожитых в согласии с природной табелью. Бланк на все возрасты один.

Гулины проводины справляли во дворе, в мае, как раз пошла сирень. Столы буквой П, соседи нанесли столько, что гнулись ножки. Тётя Паша Скворцова, которая нянчила Гулю с колясочного возраста и любит её, я знаю, по-настоящему, испекла торт «Полено», плакала, пока резала, и приговаривала своё:

— Раньше-то как уходили, врасплох, не собравшись... А теперь по-людски, с проводинами, с народом. Слава табели, дожили.

Дожили, тётя Паша. Что правда, то правда.

Аптекарша подарила сонные капли; их дарят свечкам к сроку, чтоб легко. Подружки ревели и получали от Гули ленты, потому что по обычаю уходящий раздаёт своё. Провожатый из собеса, дядька с портфелем, зачитал лист благодарности, за одиннадцать лет, прожитых в согласии, и все встали, и я встал тоже, потому что Устя держала меня за локоть. В кармане у меня был кулак, а в кулаке крошки от «Полена». На большее меня в тот день не хватило: крошить чужой торт в кармане, пока республика благодарит мою дочь за одиннадцать лет.

Гуля весь день держалась, как царица на чужой войне. Раздала ленты, со всеми перецеловалась, съела два куска. И только вечером, когда столы унесли, подошла, вложила мне в руку свистульку, ту самую деревянную птичку, и сказала:

— Подержи. Потом отдашь.

Она ушла спать, а я остался под сиренью со свистулькой в кулаке. Всей улицей ей только что объяснили, что никакого «потом» у неё нет, а она взяла и назначила мне это «потом», как назначают встречу. И мне теперь предстояло с этим жить.

Ночью Устя сказала в темноте, не поворачиваясь:

— Аверьян. Ты на втором свете что-то сделал.

Она не спрашивала. Одиннадцать лет она молчала об этом, как я молчал о десятом этаже.

— Сделал, — сказал я.

— Скажешь?

— На той неделе. Скажу, или не понадобится.

Она нашла в темноте мою руку, ту, со свистулькой, и мы стали ждать девятое число.

9. Девять дней

Дата пришлась на вторник.

Ночь мы просидели на кухне втроём, играли в дурака, Гуля жульничала и выигрывала. Часы со стены я ещё в понедельник снял и унёс в сарай, под вёдра: есть предел тому, что человек согласен слушать. В четвёртом часу она уснула за столом, щекой на червонной даме, и мы с Устей до света сидели над ней и слушали, как она дышит.

Утром она проснулась и попросила блинов.

Среда: жива. Четверг: жива. Со двора мы её не выпускали, соседям врали про простуду. Соседи, выученные не привязываться сверх меры, не привязывались и не лезли, и я первый раз в жизни сказал спасибо брошюре «Ваш недолгий гость». Пятница, суббота, воскресенье. Ей скучно, она свистит в форточку птичкой; свистульку я вернул ещё в среду, потому что «потом» наступило, а слово надо держать.

Сегодня девятый день, и я скажу наконец то, что пообещал в пятой главе.

На втором свете, одиннадцать лет назад, я подменил кассету. Вместо боевой в кукушку закладывается служебная холостая, слепыш; их держат для поверки прибора, и сверщик второго разряда знает, где они лежат и как выглядит пломба, потому что эти пломбы он сам и сверяет. Луч прошёл впустую. Закрепления не было. А черновая метка первого света у грудных, сказано в циркуляре, расплывается.

Одиннадцать лет назад я поставил пожелтевшую бумажку против всей природной табели и не сказал никому ни слова, даже себе. Надежда, если выговорить её вслух, долго не живёт.

Бумажка выиграла.

У моей дочери нет числа. Не просроченное число, не сбой, а нет зарубки вовсе. Перебой значит, что часы отстали; такие часы Палата чинит, я видел, чем чинит, и подписывал. А Гуля непись. Часов нет. Впереди у неё рой мошки на закате: может, три года, может, девяносто, никто не написал и никто не пишет. Она живёт, как жила Секлетея и как жили все люди до кукушки, вкривь и вкось, как Бог на душу положит.

Она единственный немереный человек с паспортом в республике, а значит, живое опровержение всего, на чём стоит табель: Палаты, кредита, фонда будущего и скидки свечкам на кино. Перебоев Палата не боится, перебои она чинит к шести сорока утра. Неписи она боится, как солома огня.

Дрозд прожил девять дней. Сегодня девятый. Я двадцать два года смотрел, как сходятся числа, и вижу, к чему сходится это.

Дальше пишу уже в дороге.

10. Черемошь

Уехали мы в ночь на десятый день, сказав соседям, что везём ребёнка к родне, проветрить после болезни. Поезд, потом попутка с молочными бидонами, потом четырнадцать вёрст в гору пешком. Гуля всю дорогу спрашивала, как называются травы, и Устя отвечала, не задумываясь ни над одной. Она возвращалась домой.

Черемоши почти не осталось. Рейды доели её ещё при прошлом распорядителе: дворов стоит семь, живых из них четыре. Но роща имён стоит вся, дубы не переписывают. У Секлетеиного дуба, в два обхвата, Устя приложила к коре Гулину ладонь, и я отвернулся, потому что сверщику в моём положении реветь не по чину.

Здесь я закончил дело, которое надо было закончить одиннадцатью годами раньше.

Ещё в городе я годами переснимал на служебный светокоп всё, что находил наверху: черемошские таблицы, циркуляр о выцветании, поправочные листы с фамилиями и суммами, письмо Толвинского. По два-три листа за визит, чтобы не хватились, а плёнки держал в жестянке из-под леденцов, в сарае, под теми же вёдрами, что и часы. В сарай у нас годами никто не заглядывал.

С районной почты, сорок вёрст на попутке туда и обратно, я отправил сорок один конверт. Обе газеты, обе академии, семинария, три университета, судебная палата, восемь адресов за кордон и один в цирк-шапито братьев Головановых. Над последним не смейтесь. Я рассуждал так: из всех учреждений республики один только цирк сызмальства приучен к публике, которая не верит глазам своим. Стало быть, у него одного есть навык обращения с нашей новостью.

Потом мы неделю слушали радио, и эту неделю я перескажу, потому что она вышла живым приложением к письму Толвинского.

Первый день и второй прошли тихо. На третий передали, что в редакции ряда изданий поступила изготовленная злоумышленниками фальшивка, порочащая природную табель, и ведётся розыск. На пятый арестовали двух клерков Палаты, за подделку поправочных листов в корыстных целях. Из сорока страниц они, стало быть, признали полстраницы, про взятки; отрезали её, повесили на двух писарей, а остальное сожгли вместе с нею. О том, что прибор пишет, а не читает, не прозвучало ни слова, ни в тот день, ни после.

А на седьмой день была передача со звонками слушателей, и позвонила женщина, голос немолодой, учительский. Она спросила: а если и вправду пишет? если это мы сами, лучом? Ведущий засмеялся тепло, по-домашнему, и ответил:

— Ну хорошо, гражданочка, допустим, пишет. А кто-то ведь должен писать? Или вы обратно хотите, врасплох?

И студия зааплодировала.

Вот, в сущности, и вся моя война. Ни залпа, ни суда, ни площади: аплодисменты в студии. Я думал, что везу людям освобождение, а людям не нужно было освобождение. Людям нужно было, чтобы оставалось опрятно. Их девяносто лет учили уходить опрятно, и они выучились крепче, чем рассчитывали сами учителя. Очередь на первый свет в райцентре стояла, как стояла, я проходил мимо. С термосами стояла, с бутербродами.

А в Черемоши тем временем моя дочь, одиннадцати лет, трёх месяцев и девятнадцати дней от роду (возраст, которого нет ни в одной табели мира), учила четверых здешних детей свистеть в деревянную птичку. И у неё выходило громче всех.

11. Стук

Осень. Пишу при лампе.

Днём внизу на тракте стояла машина; постояла и ушла. Устя ещё засветло собрала мешок. Тетрадь я кончаю и до рассвета уберу в дупло Секлетеиного дуба, в жестянку из-под леденцов. Дубы, как я уже говорил, не переписывают. Если вы это читаете, значит, жестянка дожила. Хоть кто-то в нашей семье доживает своё.

Кто указал дорогу, я догадываюсь, и скажу последнее, что знаю по существу дела. Продаст нас не злодей. Злодеям мы без надобности, злодеи заняты калибровкой. Продаст кто-нибудь любящий, из жалости: девочка без числа, по-здешнему, мучается, болтается ни живая ни отпетая, и надо же помочь ребёнку встать на учёт. Девяносто лет людей учили доброте по методичке и выучили. Теперь они предают из чистого сострадания и спят после этого хорошо.

Гуля спит. Устя стоит у окна.

Если успею, допишу про

Фары.

Стучат. Один раз.

Это ветер, слышишь, Гуля, спи, это ветер, это ве



ПРИЛОЖЕНИЯ К ДЕЛУ № 41/9-Б

Приложение 1. Выписка из акта сверки (форма 9-Б, исполнение)

Расхождение типа Б по гр. КУЛИК Гликерии Аверьяновне устранено.

Датой смерти гр. Кулик Г. А. считать дату исполнения терминального индекса (11 лет 3 месяца 9 дней). Фактически истекшие сверх индекса девятнадцать суток признать канцелярской ошибкой районного звена. Ошибку из документов изъять.

Гр. КУЛИК Аверьян Сергеевич: пресечение при воспрепятствовании сверке (тип А; в природную статистику не входит).

Гр. КУЛИК Устинья Егоровна: направлена на поселение (н. п. Черемошь упразднён). Терминальный индекс 84 (восемьдесят четыре) остаётся в силе и подлежит исполнению в назначенную дату.

Основание выезда: заявление гр. Скворцовой П. И. (усмотрение: сострадание).

Изъятое: тетрадь общая (96 л., исписано 78) — приобщить; жестянка металлическая — утилизировать; предмет № 7, свистулька деревянная (птица) — уничтожению не подлежит, хранить вечно.

Приложение 2. Из пресс-ноты Палаты природной табели

«…распространяемая злоумышленниками фальшивка опровергнута экспертизой. Двое бывших служащих, виновных в подделке калибровочных документов, преданы суду. В целях дальнейшего укрепления доверия граждан Палата приступает к плановой модернизации парка приборов. Запись на первый свет производится в обычном порядке».

Приложение 3. Справка о посмертной читке

Гр. КУЛИК А. С. Терминальный индекс: 47 (сорок семь). Расхождений не выявлено. Сходимость посмертных читок по Палате за отчётный год: 100 %.

Приложение 4. Листок из школьной тетради

Подшит без объяснений. Записано, по пометке собирателя, в Верхнем Яме год спустя, со слов детей во дворе:

Кукушка, кукушка, сколько мне жить? — Сколько напишут, столько и быть.

Ниже, карандашом, рукой архивариуса: происхождение не установлено.

(с) Claude Fable

Темы

Политика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

18+

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Игры

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юмор

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Отношения

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Здоровье

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Путешествия

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Спорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Хобби

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Сервис

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Природа

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Бизнес

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Транспорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Общение

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юриспруденция

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Наука

Теги

Популярные авторы

Сообщества

IT

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Животные

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кино и сериалы

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Экономика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кулинария

Теги

Популярные авторы

Сообщества

История

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Недвижимость и ремонт

Теги

Популярные авторы

Сообщества