Краски, листья, море, кляксы
Потом Яна ненавидела этот этюд, но и выбросить не могла. Кряжистый дуб, на дубе том мальчишка на ветвях сидит. Сама ведь погнала Ромку вскарабкаться в колыбельку древа – наполнить пустоту композиции новым смыслом. В молчаливый пейзаж пусти героя, он станет проводником идей. Ромка решил иначе: стал частью этой пустоты и молчания.
Яна спешила закончить. Оставались детали, и на натуру она уже не поглядывала.
– Мам, смотри, где я! – донеслось из-за мольберта.
«Где?»
Она-то думала, сын давно слез с дубовой лапы и валяется рядом в траве, изнывая от скуки. Оторвалась от последних мазков.
Рома махал ей с высоты четырех метров. Сидел верхом на ветке и смеялся. Его румяное личико и рыжие волосы идеально гармонировали с осенней листвой.
Яна выронила кисть, отбросила палитру и кинулась к дереву.
– Отсюда видно море, мам!
«Какое еще море?!»
– Рома! Ну-ка, слезай! Слишком высоко!
Яна задрала голову, Ромки видно не было. Она закружила вокруг дуба, но листья, как нарочно, прятали сына. В какой-то момент все же увидела в брешь, что Ромка лезет дальше. Ахнула. Закружилась голова, и сердце сжалось до размера желудя.
– Куда?! – крикнула. – Рома! Слезай! Нельзя!
Сын вновь скрылся в беззаботно шелестящей листве, в этой шелистве, моргающей и будто шикающей на Яну. Но молчать она, конечно, не могла. Кричала, звала Рому. Искала взглядом, уже слегка подмытым слезами.
Окреп ветер. Сбросил с этюдника холст в пожухлую траву, погнал по ней листья, зарылся в рыжее облако. Оно разметалось чуть и, подобно фокуснику, показало на миг Ромку. Он прижимался к стволу и смотрел – не вниз, не за горизонт, а ввысь, в колышущуюся рыжину.
– ...ут ...оре! Как ...апа ...беща... – прилетело растерзанное. А следом, прыгая по веткам, слетел в траву Ромкин ботинок.
Яна, завопив, метнулась было к нему, но развернулась и бросилась на дерево. Она карабкалась вверх, звала и просила. Но Рома не отвечал и больше не смеялся. Тянулись прочь черные ветви, но все они были пусты. А затем дерево кончилось.
Ромы не было.
Яна потеряла голос. Но шелиства и не шикала больше, но мирно шумела. Как море. Яна увидела голый мольберт, подбитый холст – может, и на нем Ромы не осталось? Дуб накренился, в глазах потемнело, и Яна полетела в пучину.
Первые месяцы прошли как в тумане, солоноватом и рваном. Прелая листва сменилась куцым снегом, утро смешалось с ночью. Часто заезжала сестра, помогала Яне. Под Новый год сняли гипс с ноги, кости срослись, а вот память не желала. Яна припоминала Ромку на дереве и как лезла за ним, но эти картинки-пазлы тасовались с другими – о безликом злодее, покалечившем ее и похитившем сына. Так сказали полицейские. На таком выводе остановились, когда обвинить Яну не удалось. Похитителя в итоге не поймали, Рому не нашли. Остались от него только ботинок и тот самый этюд.
Яна рисовала. Много спала и много писала. Не нужно было больше готовить завтраки, провожать и забирать из детсада, готовиться к школе. Она забросила соцсети, заказы поставила на паузу. Заработанных ранее денег хватало для бытового минимализма. На улицу почти не выходила. Сняли гипс – прогулялась к тому дубу. Ничего это не дало, лишь замерзла до смерти.
Парадоксально, но писала Яна природу. Без пленэров, поездок за город – хватало окон. Осенний парк через дорогу, постепенно худеющий до наготы, белый двор в снегу с обнаженными деревцами. Яна писала время, а оно не замирало в одних цветах. И несмотря на те же ракурсы и виды, картины не были копиями друг друга. Общим стал сюжет: женщина взирает в переплетение ветвей, на ее лице не восторг и мир, а надежда, тревога, отчаяние, женщина не любуется, она вопрошает, она умоляет, она проклинает.
Когда снег растаял, дожди смыли грязь, а в пейзажи вернулся зеленый, Яна даже подумала вскользь, что так у нее наберется картин на новую серию. «Времена года». Может, она решится и на новую выставку. Когда-нибудь. Вот только станет ли та первым мазком новой жизни, Яна предпочитала не задумываться. Пресловутая «новая жизнь» значила жизнь без Ромы, отказ от него. А как? Если на каждой из этих картин она так и не смогла с ним расстаться. Он скрывался в листве и тенях ветвей. Для чужих глаз там не было никого, но не для Яны.
Чаще, чем к снимкам в телефоне, она возвращалась к первому этюду. Дуб, на дубе том Рома счастлив. Хоть и в профиль: герои не смотрят в кадр. Ромка весел и будто заинтригован, задрав голову, глядит в листву. Неужели тогда уже что-то увидел? Сама не подозревая, Яна отразила в его позе готовность сорваться с места. Посмотрев на этюд впервые после возвращения из больницы, она сразу это уловила, почувствовала. Но не в тот день: тогда она просто живописала. А в такие моменты Яна переставала быть матерью. Теперь же ей хотелось окликнуть его, позвать, от этого давило в груди, и она прятала этюд. В который раз.
На закате первого летнего дня в окно постучали. По двору метался ветер, и Яна решила, дерево бьет веткой по стеклу. Дуб, ровесник панельки, разросся так, что доставал костяшками до окна третьего этажа. Яна не рисовала у этого окна именно потому, что старик загораживал вид.
В какой-то момент ветер присмирел, а стук продолжился. Правильный, разумный. Яна бросила прислушиваться и шагнула наконец к окну. Крик, сорвавшись, забрал будто все силы, ноги подогнулись, и Яна осела на пол. Кровь бухала в голове.
За стеклом был серый человек. Это был мальчик, он полулежал животом на черной ветви, одной рукой обхватив ее, второй тянулся к стеклу.
Тук-тук-тук.
Это был Рома. Тень падала на лицо, но Яна узнала сына. Рыжие волосы отросли, а туловище отощало. Ромка был гол. Яна влепила себе пощечину. Но наваждение не прошло. Сынок подался чуть ближе, точно хотел приложить ладошку к стеклу. Ветка, не слишком толстая, покачнулась, Рома промахнулся, утратил опору и нырнул вниз.
С новым воплем Яна вскочила на ноги, метнулась к окну и распахнула настежь. Сын повис на одной руке. Вскинув голову, смотрел до жути спокойно. Опять захотелось ущипнуть себя, все это мало походило на правду. Но Яна, перегнувшись, протянула руку, Рома ухватился, и она затащила его, такого легкого и холодного, в комнату. Долго прижимала к себе, согревая объятием, дыханием и слезами. Тот молчал, слышно было лишь запах листьев и соли. А еще шумела кругом проклятая шелиства.
Так и не сказав ни слова, Рома уснул на руках. Яна отнесла его к кровати, уложила. Исхудавший, он казался поделкой из желудей и веток на альбомном листе простыни. Слезы иссякли, и Яна просто сидела подле, поглаживала сына, держала за руку. А внутри штормило: нет, конечно, она верила, что однажды ей позвонят, скажут, что Рома нашелся, и, конечно, ждала, но такого возвращения не представляла, а если и воображала, то только в кошмарах.
Из дремы вырвал шелест. Яна подумала было затворить окно, но догадалась: шум идет от Ромы. Размеренный, как дыхание. Это и было его дыхание, и звучало оно как волны. В темной комнате, подсвеченной лишь слабым светом с улицы, растекалось с постели и уползало обратно в крохотное тельце море. Никогда Рома так не дышал. Сопел, всхрапывал, но не выдыхал шорох волн по песку.
Рука потянулась прикрыть его рот, будто он снова, как в первые годы, плакал навзрыд. Пальцев коснулся выдох, точно волна поцеловала пенкой. Яна перевела взгляд чуть выше и оторопела. Застыла, льдом захваченная. Рома не спал, глаза смотрели в нее, глянцевито поблескивая. Она отстранилась, а он зашевелил губами. Заговорил, но вместо слов послышались щелчки. Так стучат друг об друга камушки гальки. Он будто ворочал ими во рту. Но самое ужасное, что Яна почему-то поняла все. Каким-то образом разобрала: «Скоро отлив», – повторял Рома. Яна пискнула, вскочила и сбежала из комнаты.
Утром он позвал ее, и стало ясно, Ромка не был сном. В солнечном свете он выглядел песочней, не таким бледно-серым.
– Мам, ты должна рисовать, – сказал, совсем как прежний Рома.
– Я рисую, сынок, – Яна силом улыбнулась. Мучила мысль, что она не различит больше, галька у него во рту или обычные слова, не поймет, послышалось ей ночью или нет.
– Ты голоден? – спросила, отмахиваясь от эха вчерашней жути.
Рома кивнул.
Однако ни любимое пюре, ни яичницу есть не стал, а вгрызся в палку копченой колбасы.
– Где ты был, Ром?
Он пожал плечами.
– Там есть море. Серое и холодное. Оно приносит всякое. Иногда это можно есть. – Он снова впился зубами в колбасу. Дожевав, продолжил: – И пляж серый, из камней. С него уйти никак: идешь, а все равно на том же месте. Небо – рыжее. И два солнца: которое белое – над морем, красное – над лесом. Деревья черные, как будто после пожара. Они приходят как раз из леса, тоже черные. Вроде люди и вроде пауки, но больше как кляксы краски, когда она капает на бумагу.
– Они обижали тебя?
Рома улыбнулся, откусил еще колбасы. Пожевал чуть и выплюнул в ладошку, протянул Яне:
– У них принято делиться.
Она мотнула головой и сама же испугалась. Но Ромка лишь дернул плечами, проглотил сам.
– Пугали, конечно, страшные. Но они сами там как будто наказанные. Когда плачут, дрожат как листья на дереве. – Вдруг он уставился пристально, отложил колбасу. – Мам, тебе надо их нарисовать. Чтобы все их увидели. И тогда...
– Ч-что? – сорвалось у Яны. Горло царапала сухость. Взмокшие ладони липли к скатерти. Это не Рома сидел напротив, и в то же время он, ведь таким он и был всегда – выдумщиком.
– Тогда они смогут освободиться, они смогут прийти к каждому.
Яна промолчала, задавив вопрос, ответ на который знать не желала. Пересела ближе.
– Ром, ты наконец-то дома, со мной, все позади, понимаешь? Тебе не нужно думать о... о том месте, лучше забыть, и все будет как раньше.
Хотелось потрепать его по макушке, утешить, как прежде, когда у него что-то не получалось: растекалась акварель или криво вставал элемент в аппликации. И чтобы он улыбнулся в ответ. Но этот Рома не улыбался, он хмурился.
– Мам, ты должна! Ты ведь их даже рисовала уже, показать?
Он метнулся из-за стола в гостиную. Яна поплелась за ним. Жирными пальцами он перебирал ее «времена года».
– Вот, смотри, вот здесь, – тыкал пальцем, – и здесь. Тени за деревьями это не просто тени, это они, они там. Видишь, ты сама их нарисовала, только теперь их нужно показать. Не прятать, а пустить на передний план...
– Рома! – оборвала она зло. – Прекрати!
Никакой улыбки выдавить уже не смогла. Горло сдавило, задрожали губы.
– Нарисуй, мам. Ты же можешь, – настаивал Рома.
Яна слушала это безумие, и волосы шевелились на голове, и спину лизал холод. Именно из этой липкой жути вылезла злость, которая выплеснулась в крик:
– Я не буду ничего писать!
Ее Рома испугался бы, он подпрыгнул бы и расплакался или надулся бы, отвернулся и сбежал. Этот уставился на злополучный этюд, который попался ему под руки.
– Я помню тот день... Давно это было... – Он взглянул на Яну, его лицо светилось, как бывает, когда старик вспомнит вдруг прошлое, и его чертам будто возвращается юность. – Я ведь перегнал тебя, мам. Море призвало меня тогда, а потом не отпустило. Ты хорошо поймала этот момент. Оно не отпускало меня вечность, мам.
Яна молчала. Все это было уже слишком.
– Я видел папку. Там, когда море отступает, обнажаются проходы. Кляксы приманивают через них тех, кто... как это сказать? Кто не имеет опоры, кто... корнями слаб. И вот я подглядывал за папкой: он, знаешь, делил море с другим мальчишкой. Море, которое обещал нам! – Рома рассмеялся. – И я попросил себе папку, и море принесло его мне... нам. На вкус он был как сырые пельмени, помнишь, я, дурак, как-то попробовал...
– Хватит, Ром!
– Нарисуй их, мамочка, они устали перебиваться потеряшками.
– Нет, это бред, – замотала Яна головой. – Ты не мой сын!
Рома кивнул:
– Не сын, да, я был лишь моделькой для этюдов. Всего лишь мазками на холсте.
И он отбросил его, шагнул к окну под солнечные лучи. По полу растянулась тень, и на миг свет окрасился алым.
– Я был им, тем мальчишкой с холста, но домой мне расхотелось на половине вечности, – бросил он и нырнул в свою тень. Расплескался огромной черной кляксой.
Яна вскрикнула, ее повело назад. Как когда-то в дубовой листве, закружилась голова.
Отростки кляксы отлипли от пола изломанными суставчатыми лапами, костлявыми, с россыпью человеческих пальцев на изгибах. Четыре пары лапок подняли вязкое, как мазут, тело. Его кожа блестела на солнце. По ней прошлась рябь, и показалось лицо.
На слабеющих ногах Яна двинулась по стенке к двери. Воздух загустел и дурманил запахом смолы и раскаленного песка. Снова заклокотали камушки, будто посыпались на пол.
«Отлив начался», – раздалось в голове.
Яна взялась за ручку двери, но тут же взмыла к потолку. Боли не было, только холодное прикосновение десятков пальцев. Пара лап развернула ее.
На Яну глядело лицо старика, почти череп, обтянутый угольной кожей, морщинистой и матовой. Туловище было скорее человеческое, выпроставшее из плеч и таза эти паучьи восемь лап. Задние хватали картины и пачкали их кляксами.
– Я обещал им, мам, – заговорил старик. – Сказал, что ты творишь магию, что откроешь их миру. Им нужно это. Чтобы о них узнали, чтобы вспомнили. Это путь к свободе, так они считают. И я пообещал. Я хотел выжить, но ведь я не соврал. Ты же можешь.
Яна разрыдалась. От ужаса, от этого безумия, в которое переплавился ее сынок, ее малыш, и от вины. Что ему пришлось пережить! И как он сумел?! Как сумел не проклясть ее? Наоборот, держался за веру в нее. И может, за любовь...
– Хорошо, – выдохнула она, – я напишу их, я... я попробую...
Лапы опустили ее ближе к лицу, и она услышала тихий шорох волн.
– Я знал... Пойдем, мам, – прошептал старик. Его глаза горели, один белым, другой алым светом.
Яна дергано кивнула. Грудь жгло, воздух без толку бился о ком в горле. Сердце колотилось безумно.
– Я помню: тебе нужно видеть натуру. Пойдем, я покажу, – улыбнулся Рома.
Свободные лапы пальцами нырнули в плоть на его груди, раздвинули мякоть, обнажив проход, словно глубокое дупло в дереве. Повеяло влагой. Яна вспомнила, как писала море. Все дни далекого медового месяца. А внутри, под сердцем, был крохотный Ромка и вместе с ней слушал музыку волн.
Теперь уже он держал Яну на руках как кроху. Он прижал ее к себе и направил внутрь себя. В последний миг Яна завопила, задергалась, но проход смыкался. И она окончательно провалилась в гулко бурлящую черноту.
Каменистый пляж был усыпан галькой вперемешку с белесыми косточками. Многие были сточены волнами до крупных жемчужин. Черный лес возвышался стеной. Кляксы рыдали на ветвях, и могло показаться, это листва дрожит на ветру. Оба светила, не сменяя друг друга, глядели на это забытое место. Первое рассыпалось искрами по ряби моря. Второе подсвечивало пламенем верхушки деревьев. Говорили тут только волны и камушки.
На половине вечности Яна полюбила это место. Кляксы вручили ей угольную кисть и выточенную морем иглу, чтобы добывать краску. Кровь и уголь – все, что у нее было. Красным и черным Яна писала кошмары, а холстами служили чужие сны и фантазии. Кляксы торжествовали.
А Рома ушел. Не сразу, но однажды это случилось. Он ушел к красному солнцу, как сказали кляксы. Оставшиеся после него кости, как и прочие, намывали до прекрасного волны. Мясо – съели вместе. Он так хотел сам. На вкус Рома оказался как…
…как бумага. Яна любила бумагу.

Есть в этом что-то метафоричное.