
Сборник рассказов
5 постов
5 постов
Стены дышали холодным, медленным вздохом, который ничем не пах, но оседал на языке привкусом чугунной пыли и давно забытых обещаний. Каллиграфист, чьи пальцы некогда умели даровать форму самой тишине, теперь лишь ощупывал воздух, ища невидимые трещины в здешнем непостоянстве. Мир вокруг него был полотном, натянутым слишком слабо, и каждая новая мысль, словно игла, протыкала его, меняя узор. Новая мысль. Старая. Какая разница. Все они, как обрывки нитей, тянулись из одного клубка, который он когда-то потерял, или, быть может, сам же и спрятал, заперев в шкатулке с названием «досюда».
Он шагнул в пустоту, ожидая, что пол подо мнойнет или примет иную плотность, но ничего. Только мертвый отзвук шага, как прощание с уже несуществующим эхом. Здесь, в доме, где не было ни окон, ни дверей, лишь бесконечные арки, уводящие в никуда и возвращающие к самому себе, Каллиграфист искал. Что? Он забыл, что искал. Но знал: поиск был единственным, что удерживало распадающиеся края его существования, не давая ему самому раствориться в безымянной дымке. Его глаза, выцветшие от пристального всматривания в небытие, ловили призрачные блики на полированной поверхности, которой мог быть пол, а мог быть и потолок, смешавшийся с прошлым.
Комната, в которой он оказался, была одновременно знакома и совершенно чужда. Стены пульсировали, как вены перегруженного сердцем гиганта, а из-под земли сочился свет — мягкий, сиреневый, с горчинкой невысказанных слов. Он чувствовал этот свет не глазами, а кожей, каждой порой, которая сжималась, пытаясь отторгнуть это ирреальное сияние. В центре комнаты стоял стол, сделанный из дерева, что помнило смех деревьев, но теперь оно было мертвым, гладким, хранящим отпечаток тысячи пальцев, ни один из которых не был его собственным. На столе лежал свиток, неимоверно длинный, словно скрученный из самого горизонта, и по нему, тонкими, почти невидимыми нитями, бежал текст. Не буквы. Не символы. Сами звуки. Застывшие в вечности.
Каллиграфист приблизился, его дыхание сбилось в нервный, сухой кашель, который отдавал в черепе, как удар молота по пустому колоколу. Он склонился над свитком, и его старые глаза пытались вчитаться в этот живой текст. Звуки шевелились, переливались, меняли тональность. Это был шепот ветров, стон древних камней, смех воды, бегущей по венам земли. Но сквозь все это, словно темная нить, проступала мелодия, которую он узнал. Мелодия его собственного сердца, сыгранная задом наперед.
«Разве это возможно?» — прошептал Каллиграфист, и его голос был похож на скрежет двух камней, трущихся друг о друга в попытке родить искру. Он протянул дрожащую руку, чтобы коснуться этих звуков, остановить их, понять. Но его пальцы прошли сквозь свиток, словно он был соткан из тумана и забытья. Холод пронзил его. Не физический холод, а тот, что приходит с осознанием бессилия, с неспособностью изменить прошлое, даже если это прошлое – всего лишь отражение.
Он вспомнил — или ему *показалось*, что вспомнил — шелест пергамента под рукой, запах чернил, сделанных из сока лунных ягод, и острое, почти болезненное наслаждение от создания идеальной линии, единственной и неповторимой. Тогда он был Мастером. Мастером Смысла, который давал словам не просто значение, но и вес, и цвет, и даже вкус, ощутимый лишь тем, кто умел по-настоящему читать. Его каллиграфия была живой, она дышала, она могла плакать и смеяться, не произнося ни звука. Теперь же, его пальцы были пусты, и мир вокруг него был лишь эхом той великой работы, разрушенной, рассыпанной на миллиарды осколков.
Где-то глубоко внутри, под слоем пыли и тысячелетних молчаний, жила идея. Не цель, нет. Скорее, заноза, которая не давала покоя. Он должен был собрать свиток. Этот самый свиток, который не имел начала и конца, который был соткан из невозможных звуков. Он должен был понять его, расшифровать его молчание. Для кого? Для чего? Это были вопросы, на которые ответы давно потеряли свои адреса.
Комната начала меняться. Стены медленно поползли вверх, вытягиваясь в невозможные пропорции, и потолок, который только что был на расстоянии вытянутой руки, исчез в нездешней темноте. Затем потолок обрушился вниз, давя, вытесняя воздух, заставляя Каллиграфиста согнуться, прижать голову к груди, вдыхая запах собственного страха — едкий, металлический, с легким привкусом ржавчины и гнилых яблок. Он зажмурился, пытаясь отогнать эту абсурдную реальность, но она была упорна, цепкая, как паутина, сотканная из чужих снов. Открыв глаза, он увидел, что потолка больше нет. Над ним раскинулось звездное небо, но звезды были не белыми точками, а пульсирующими ранами, кровоточащими светом, окрашивая все в тревожные оттенки красного и черного.
«Так не бывает, — прошептал он. — Никогда не бывает. Или бывает? Разве я помню, как бывает?» Его память была похожа на ветхий сундук, где все перемешалось: обрывки истин, забытые лица, несбывшиеся надежды и фантомные боли. Он часто пытался открыть этот сундук, но находил там только песок, который просыпался сквозь пальцы, оставляя лишь горечь и смутные очертания.
На столе, рядом со свитком, появилось что-то еще. Сначала Каллиграфист принял это за камень, но присмотревшись, понял, что это было яйцо. Не просто яйцо, а то, что он назвал бы «Яйцом Безвременья». Оно светилось изнутри теплым, золотистым светом, и казалось, что в нем заключено само время, сжатое до точки. Поверхность яйца была гладкой, но под пальцами он чувствовал тончайшие письмена, едва заметные углубления, которые рассказывали истории, шептавшие о мирах, которые никогда не существовали. Он взял его. Яйцо было тяжелым, неожиданно тяжелым, словно свинцовый сгусток концентрированной печали. Тепло, исходящее от него, проникало в его кости, наполняя его неведомой энергией, которая была одновременно и обещанием, и угрозой.
Внезапно, свиток на столе зашевелился. Он начал раскручиваться, его концы уходили в темноту, бесконечно. Из него стали вырываться голоса. Не звуки-буквы, которые он видел раньше, а настоящие, многоголосые голоса. Они переплетались, накладывались друг на друга, создавая какофонию, которая грозила разорвать его рассудок. Это были крики радости и стоны отчаяния, шепот любви и проклятия ненависти, песни колыбельные и последние вздохи умирающих. Все голоса мира, все, что когда-либо было произнесено, записано на этом свитке. И Каллиграфист понимал, что каждый из них был частью той самой мелодии, мелодии его сердца, сыгранной задом наперед.
«Что это? Что все это?» — его внутренний голос, обычно тихий и застенчивый, теперь кричал, отчаянно и беззвучно. Он прижал яйцо к груди, словно это могло защитить его от нарастающего хаоса. Но яйцо тоже начало пульсировать, его свет становился ярче, вытесняя сиреневое свечение из стен, поглощая звездные раны неба. Казалось, оно пыталось поглотить и сами голоса.
Каллиграфист опустился на колени, пытаясь закрыть уши, но звуки проникали прямо в его сознание, минуя слуховые проходы, становясь частью его собственных мыслей. Он чувствовал, как его собственная идентичность, и без того хрупкая, начинает рассыпаться под натиском чужих жизней, чужих воспоминаний. Он был не просто слушателем; он был проводником, сосудом, в который изливалось все бытие.
«Я должен… я должен это остановить, — пробормотал он, его губы дрожали. — Остановить или… или принять». Но как принять то, что не имеет формы, что бесконечно меняется, как принять себя, когда ты уже не знаешь, где твои границы, где ты заканчиваешься и начинается этот безумный, звуковой мир?
Яйцо в его руках стало горячим, почти обжигающим. Он посмотрел на него. Тончайшие письмена, что покрывали его поверхность, теперь светились золотым, пульсирующим светом, и Каллиграфист понял, что это не просто письмена. Это были *его* письмена. Его почерк. Его слова, которым он когда-то давал смысл, цвет и вкус. Он был Мастером Смысла, и теперь его смысл возвращался к нему, диким, неконтролируемым потоком.
Голоса из свитка усиливались, достигая апогея. Они сливались в один, оглушительный, всепоглощающий звук, который был одновременно и криком новорожденного, и последним шепотом умирающей звезды. Стены вокруг Каллиграфиста перестали пульсировать. Они начали истончаться, становиться прозрачными, и сквозь них он видел нечто. Нечто невообразимое.
Это было пространство. Не дом, не комната, не небо. Просто пространство, где царил абсолютный, нетронутый хаос. Огромные, бесформенные массы цвета сталкивались и расходились, рождая новые формы, которые тут же распадались. Здесь не было ни верха, ни низа, ни времени, ни причины. Только чистое, необузданное бытие, что танцевало свой вечный, бессмысленный танец.
И в этом хаосе, словно крошечная, но непоколебимая точка, висело нечто. Это был он. Точнее, его отражение. Не в зеркале, а в самой сути этой реальности. Он, Каллиграфист, сидел, свернувшись калачиком, на краю огромной бездны, его глаза были закрыты, а пальцы сжимали невидимый перо. Он писал. Он *создавал* этот хаос, эти стены, эти голоса, этот свиток. Он был Архитектором, но не здания, а самого Забвения.
Шок от этого осознания был похож на удар молнии, который пронзил его изнутри. Неожиданный, болезненный, но при этом очищающий. Он был не искателем, а творцом. Не жертвой, а причиной. Все, что он пережил в этом доме-без-дома, было его собственным творением, его собственным испытанием, его собственной ловушкой. И он сам забыл об этом. Забыл, чтобы не сойти с ума от осознания своей силы, своего всемогущества, которое было неотделимо от одиночества.
Голоса утихли. Звуки из свитка замерли, превратившись в безмолвную, но все еще пульсирующую вязь. Яйцо в его руках погасло, его тепло ушло, оставив лишь холодную, мертвую оболочку. Стены снова стали плотными, непроницаемыми, вернув комнате ее прежние, хоть и абсурдные, очертания.
Он поднялся, его движения были медленными, заторможенными, словно он только что родился или только что умер. В его руках был свиток. Не тот, что был на столе, а другой. Из пергамента, с запахом лунных ягодных чернил. Он посмотрел на него. Свиток был пуст. Абсолютно чист.
«Я писал его», — прошептал Каллиграфист, его голос был странно ровным, без единой эмоции, словно душа покинула тело, оставив лишь оболочку, способную произносить слова. — «Я писал его, чтобы забыть, что я его пишу. Чтобы забыть, что я его… создал».
Яйцо Безвременья. Оно было не источником времени, а его вместилищем, сосудом, куда он поместил свое собственное прошлое, запечатав его, чтобы никто, даже он сам, не мог к нему прикоснуться. И все те слова, все те истории, что он видел на яйце, были его попыткой напомнить себе, но не дать понять. Зашифровать истину так глубоко, чтобы она стала частью сна.
Каллиграфист подошел к столу, опустил на него чистый свиток и взял со стола перо. Перо было сделано из какого-то странного, гибкого металла, который менял цвет, отражая невидимые оттенки настроения. Он держал его в руке, ощущая знакомое, но чуждое давление, и в этот момент в его сознании промелькнула одна, последняя, обрывочная мысль: «А если я не тот, кто писал его? Если я тот, кто *должен* его написать?»
Его пальцы, старые, изъеденные временем, привычно легли на перо. Чернила, появившиеся на его кончике, были цвета невыплаканных слез, с привкусом сожженных воспоминаний. Он склонился над чистым свитком. И начал писать. Первой появилась линия, изящная, тонкая, как нить паутины, сотканная из самого первого вдоха. Затем другая. Третья. Они переплетались, изгибались, создавая узоры, которые были одновременно и словами, и звуками, и запахами, и вкусами.
Он не знал, что пишет. Он просто писал, повинуясь древнему, забытому инстинкту, который был глубже, чем само его существование. И пока он писал, стены вокруг него снова начали дышать, но уже не холодом и чугунной пылью, а чем-то иным. Чем-то живым, теплым, с запахом первых цветов и свежескошенной травы. Небо за тонкими стенами стало нежно-голубым, и звезды, те самые пульсирующие раны, превратились в далекие, крошечные бриллианты, что мерцали обещанием нового дня.
Он писал. И писал. И чем больше он писал, тем отчетливее чувствовал, как мир вокруг него обретает форму, как хаос превращается в порядок, как небытие наполняется смыслом. Он создавал себя заново. Он создавал свои воспоминания. Он создавал этот дом, этот стол, этот свиток. Он создавал все, что было вокруг, включая и себя самого, того, кто только что забыл, что он уже все это создал.
Последняя буква. Или последний звук. Он закончил. Свиток был полон. Переливался всеми цветами радуги, сотканной из шепота ветров и стонов древних камней. Он медленно поднял глаза. Комната, которую он только что сотворил, была тихой, полной мягкого, золотистого света. И в этом свете он увидел себя. Стоящего посреди комнаты, с пустыми пальцами, ищущими невидимые трещины в здешнем непостоянстве.
Каллиграфист отложил перо. Свиток лежал перед ним, живой, дышащий. Он посмотрел на свою руку, на которой, совсем недавно, были лишь следы времени и пыли. Теперь они исчезли. Его пальцы были молодыми, сильными, готовыми творить. Но в его глазах застыл страх. Страх того, что он снова забудет. Забудет, кто он. Забудет, что он написал.
«Я должен…» — прошептал он, и его голос был чистым, звонким, как новый колокол. — «Я должен это остановить. Остановить или… или принять». Он поднял свиток, прижал его к груди. И почувствовал, как этот свиток, сотканный из его собственного существа, начинает впитывать его. Слово за словом. Звук за звуком. Образ за образом. Он становился частью свитка. Он *был* свитком.
Последнее, что Каллиграфист увидел, прежде чем раствориться в золотом сиянии, были слова, которые он сам только что написал. Они складывались в одно, единственное предложение, которое он не помнил, но которое знал:
«Пусть тот, кто найдет этот свиток, никогда не забудет себя, ибо забвение – это лишь тень, брошенная светом того, кто слишком сильно хотел стать ничем».
Но он уже забывал. Он становился лишь частью текста. Звуком. Цветом. Безликой строкой в бесконечном, пульсирующем манускрипте, который ждал, когда его снова кто-то откроет. Или когда он сам, забытый, снова начнет себя писать.
И вот, он стоял посреди комнаты, где не было ни окон, ни дверей, лишь бесконечные арки, уводящие в никуда и возвращающие к самому себе. Он ощупывал воздух, ища невидимые трещины в здешнем непостоянстве. Что он искал? Он забыл, что искал. Но знал: поиск был единственным, что удерживало распадающиеся края его существования, не давая ему самому раствориться в безымянной дымке. Стены дышали холодным, медленным вздохом, который ничем не пах, но оседал на языке привкусом чугунной пыли и давно забытых обещаний.
Он шагнул в пустоту.
Если вам понравился этот рассказ, Вы можете найти больше моих работ и следить за новыми публикациями на «Автор.Тудей»: QyvirKot
Библиотека потерянных слов
Ржавчина лизала чугун телескопа, словно невидимый зверь, жаждущий старого металла. Кассий, высушенный годами одиночества, что текли, как вязкая смола, сквозь зубцы его сознания, почти физически ощущал этот голод. Каждый скрип, каждый стон обсерватории на вершине Костяного Пика, был для него не просто звуком – это был шепот, идущий из-под самой земли, из самого нутра застывшего времени. Он был хранителем, стражем, последним маяком в этом океане забвения, но иногда ему казалось, что он и есть само забвение, упакованное в кожу и кости.
Утро не приходило на Костяной Пик. Здесь всегда была сумеречная завеса, сотканная из тяжелых туч и какого-то древнего, неразвеянного отчаяния. Воздух гудел, не от ветра, а от этой постоянной, низкой вибрации, что вползала в Кассия, проникала в самые кости, заставляя их резонировать, как камертон, настроенный на незримую мелодию. Он называл это «дыханием» — дыханием Гиганта, спящего под пиком. Или, быть может, пробуждающегося.
Его пальцы, узловатые и покрытые мозолями от тысяч касаний к холодным рычагам и потемневшим кнопкам, скользнули по латунной поверхности главного пульта. Металл всегда отвечал ему легкой дрожью, электрическим покалыванием, которое некоторые сочли бы статическим разрядом, но Кассий знал: это был отклик. Отклик не машины, нет. Отклик Сути, что жила внутри обсерватории, словно сердце, бьющееся в груди исполинского зверя. Он ощущал эту Суть не мозгом, а печенью, почками – чем-то древним, животным, что спало в глубине человека.
Его миссия? Он почти забыл ее истинное начало. Остались лишь обрывки, как оплавленные края старой фотографии. Что-то о наблюдении. О поиске. О предупреждении. Или, быть может, о спасении? Годы, десятилетия? Кто считал? Время здесь было не стрелой, а змеей, что кусала собственный хвост, замыкаясь в бесконечный, повторяющийся круг.
Дни были одинаковы, как отпечатки пальцев одного и того же человека. Подъем, проверка систем, калибровка оптических приводов – хотя смотреть, по сути, было не на что, кроме серого неба и изредка проглядывающих из облаков безжизненных скал. Потом – сбор «отпечатков». Он включал массивные приемники, заставляя их слушать пустоту, просеивать эфир в поисках чего-то… неуловимого. И каждый раз, когда стрелка прибора слегка дергалась, когда на экране мелькал искаженный пиксель, в нем вспыхивал огонек первобытного страха и предвкушения.
Ночи же были иными. Ночи были его тюрьмой. Стоило закрыть глаза, как приходили они – не сны, а, скорее, вторжения. Вторжения извне, или изнутри, он не мог понять. Яркие, резкие, ломаные, как осколки разбитого зеркала. Он видел себя, но не совсем. Молодого, с глазами, полными неистового огня, не тусклого пепла. Он был в другом месте, не в обсерватории, а в каком-то… Городе? Городе, полном света, звуков, смеха, который теперь казался ему таким же фантастическим, как полет на Луну. Он слышал голоса, но они были искажены, как радиопомехи. Женский голос, мягкий, как шелк, и детский смех, звонкий, как разбитое стекло. Каждый раз эти обрывки обрушивались на него, вызывая невыносимую боль, жгучий, соленый вкус во рту, будто он пил собственные слезы.
Он пытался собрать эти осколки. Выкладывал их на ментальный стол, пытаясь склеить. Но они не подходили друг к другу. Или слишком быстро рассыпались, едва он протягивал руку. Иногда, проснувшись в холодном поту, он чувствовал запах. Не запах металла, не запах пыли и плесени обсерватории. А запах свежескошенной травы, запах дождя на нагретом асфальте, запах чьих-то волос. Запах, которого здесь, на Пике, просто не могло быть. Это сводило его с ума. Он кричал в пустоту, спрашивая, кто он, что это за запахи, откуда они, но отвечал лишь гул обсерватории, словно она смеялась над ним.
Однажды, во время очередного «сбора отпечатков», что-то изменилось. Вместо привычного хаотичного шума, приемник выдал чистый, пронзительный тон. Звук был настолько совершенным, настолько неземным, что Кассий почувствовал, как его зубы ломит, а кожа покрывается мурашками, словно холодный паук ползет по спине. Тон этот не уходил. Он вливался в его мозг, в его вены, становился частью его самого. И вместе с ним пришла ясная, как вода из горного родника, мысль: *«Ты забыл. Ты должен вспомнить.»*
Сердце Кассия, старое и уставшее, забилось молотом. Он попытался отмахнуться от мысли, но она была цепкой, как репейник. Забыть что? Он же помнил свою миссию. Помнил, что он здесь. Помнил, что он Кассий. Но звук не давал ему покоя. Он начал видеть. Не во снах. Наяву.
Тонкие, едва заметные фантомы стали проступать в углах его зрения. Тени двигались там, где не должно было быть движения. Шепот, который раньше был просто вибрацией, начал формировать слова. Неясные, искаженные, но слова. *«Они идут. Они придут за ним. За ним. За ними.»*
Кто они? Кого за ними? Он крутился, пытаясь поймать взгляд призрачной фигуры, мелькнувшей за колонной, но она исчезала, как дым. Он чувствовал леденящий холодок на затылке, будто кто-то дышал ему в шею. Он начал говорить с ними. С этими тенями, с этими шепотами. Он просил их объяснить. Рассказать. Он умолял, он ругался. Но они лишь скользили, уворачиваясь, дразня, оставляя за собой лишь нарастающее чувство потерянности.
Однажды, осматривая один из старых, неиспользуемых секторов обсерватории, он наткнулся на дверь. Она была замаскирована под часть стены, обросла пылью и паутиной, но Кассий поклялся, что никогда раньше ее не видел. Пальцы пробежали по грубой поверхности. Холодный металл. На нем, едва различимые, были выгравированы символы. Древние, незнакомые, но каким-то неведомым образом знакомые. В его голове прозвучало: *«Оно здесь. Ключ. Воспоминание.»*
Внутри была небольшая комната. Пустая, кроме одного. В центре стоял постамент, а на нем — идеально круглое, отполированное до зеркального блеска, черное зеркало. Не стекло. Что-то другое. Тяжелое. Холодное. Кассий подошел, его отражение исказилось в странной, темной поверхности, делая его лицо еще более изможденным, глаза — провалившимися в бездну. Он протянул руку. Едва его пальцы коснулись поверхности, зеркало пульсировало. Внутри него вспыхнули точки света, закружились, сливаясь в вихрь, а затем замерли, образуя… изображение.
Изображение было нечетким, как старая кинопленка. Он увидел тот самый Город из своих снов. Увидел себя, молодого, держащего за руку… Девочку. Девочку с волосами цвета заходящего солнца и глазами, полными любопытства. Смех. Он услышал смех. Чистый, звонкий, неискаженный. И рядом с ними – Женщину. Ту, чей голос он слышал. Она была прекрасна, как утренняя заря, ее улыбка была теплом, которого Кассий не знал сотни лет.
В этот момент что-то сломалось внутри него. Нечто, державшее его разум в цепких объятиях, дало трещину. Воспоминания хлынули, бурным потоком, сметая все на своем пути.
Он не Кассий. Или, вернее, он *был* Кассием, но… не этим. Его имя было Олег. Он был ученым. И он жил в Городе. У него была жена, Анна. И дочь, Лиза. Город был не просто городом. Это был последний бастион человечества. Под ним, глубоко в земных недрах, покоилось то, что они называли «Источником». Источником жизни, Источником энергии, Источником, который питал весь их мир. Но Источник был не вечен. Он был болен. Медленно угасал.
И Олег, Кассий, был частью команды, работавшей над спасением Источника. Над созданием «Резонатора» – устройства, способного стабилизировать его, дать ему новую жизнь. Обсерватория… это не была обсерватория для звезд. Это была Обсерватория Света. Место, где создавался и калибровался Резонатор. На вершине Пика, подальше от Города, чтобы в случае неудачи минимизировать последствия.
И была неудача.
Воспоминания, как острые осколки, пронзали его мозг. Взрыв. Невероятный, оглушительный. Свет, невыносимый, поглощающий все. Крики. Ужас. Паника. Олег был в Обсерватории, когда это произошло. Он был одним из немногих, кто выжил. Но не полностью. Взрывная волна, энергетический импульс, исходивший из ядра Источника, стер с лица земли Город. И стер из памяти Олега все, что было связано с ним. Почти все.
Обсерватория, построенная для работы с Резонатором, оказалась единственным местом, выдержавшим удар. И она, каким-то неведомым образом, стала ловушкой. Или ковчегом. Для его разума.
После взрыва, среди руин и хаоса, Олег, едва живой, был обнаружен другими выжившими. Их было мало. Они построили здесь убежище. Изучали произошедшее. Олег, будучи гением, был нужен. Но его разум был поврежден. Он не помнил. Чтобы помочь ему функционировать, чтобы он мог продолжать работу над чем-то… они создали симуляцию. Внутри Обсерватории. Симуляцию, которая должна была быть временной. Симуляцию, которая стерла его прошлое, заменив его «миссией». Миссией, которая должна была помочь ему восстановиться, постепенно подводя к истине.
Тени, шепот, фантомы – это были они. Невидимые наблюдатели. Другие выжившие. Они жили *вне* Обсерватории, в катакомбах под Пиком. Они следили за ним, пытаясь вернуть его. Пытаясь, используя "сигналы" и "вибрации", пробудить его истинную память, склеить его разрушенный разум. А «черное зеркало» – это был проектор. Устройство, которое должно было показать ему его жизнь, когда он будет готов.
Но почему он был так долго в этой симуляции? Почему не вернулся раньше?
Зеркало мерцало. Изображение сменилось. Теперь это был он сам, Олег. Только… более старый. С глазами, полными той же усталости, что он видел в отражении Кассия. Он сидел перед таким же пультом, как тот, что он называл «сердцем обсерватории». Но это был не пульт управления, а пульт… связи. И он говорил. Его голос был низким, хриплым.
*«Они не справятся. Источник слишком болен. Мы не можем его спасти. У меня есть план. Один. Но он… безумен. Он требует жертвы. Огромной.»*
Изображение дрогнуло. Голос Олега продолжил, становясь все более отчаянным. *«Я создам… новую реальность. Не для них. Для нее. Для Лизы. Если не сможем спасти мир, спасем хотя бы ее. Ее сознание. Я загружу ее в… в этот ковчег. В эту Обсерваторию. Она будет жить. Жить в моей памяти. В моей любви. А я… я буду ее хранителем. Ее стражем. Я перепишу себя, сотру себя. Буду просто функцией. Ее оберегом.»*
Ужас, холоднее льда, сковал Кассия. Олег говорил о Лиза. О своей дочери. Она была здесь. Внутри Обсерватории. Не где-то вне, не в прошлом. А *сейчас*. Ее сознание, ее память, ее жизнь – все это было помещено в сложную, грандиозную, но невероятно хрупкую систему, которую он строил. А сам он… стер себя, чтобы быть ее стражем.
Взрыв был не неудачей Резонатора. Взрыв был *его* выбором. Он не смог спасти Город. Не смог спасти Анну. Но он смог спасти Лизу. Ценой всего. Ценой себя.
Черное зеркало снова сменило изображение. Теперь он видел себя, того, кого он знал как Кассия. Но не в Обсерватории. Он был в крохотной, стерильной комнате, его тело было подключено к множеству проводов. Рядом стоял стол с инструментами. И еще один пульт. Этот пульт… это был пульт управления его собственной симуляцией.
*«Он слишком глубоко ушел,»* – прозвучал женский голос. Реальный. Не искаженный. Голос Анны. Его Анны? Но она же погибла! Голос был старческим, полным печали. *«Мы пытались вытащить его. Но он не хочет вспоминать. Он выбрал быть стражем. Его разум… он защищает ее. А ее сознание… оно теперь тоже часть этой системы. Он сам себя перекодировал, чтобы быть ее тюремщиком и охранником.»*
Рядом с «Кассием», подключенным к проводам, стоял еще один человек. Молодой. С глазами, полными отчаяния. Это был… другой Олег. Молодой. Неповрежденный. Тот, которого он видел в зеркале, когда тот говорил о «безумном плане».
И вот, перед Кассием-Олегом, в мерцающем зеркале, предстала самая страшная истина. Олег, который создал этот ковчег, который стер себя, чтобы спасти дочь, был тем Кассием, который сейчас стоял перед зеркалом. Он был одновременно и стражем, и заключенным. А Лиза… Лиза была не где-то далеко. Ее сознание было интегрировано в сам Источник, в саму Обсерваторию. Она была тем «Гигантом», что спал или пробуждался под Пиком.
А тени и шепот… Это были не внешние наблюдатели. Это были обрывки его собственного разрушенного разума. Его, Олега, воспоминания, пытающиеся прорваться сквозь созданную им самим симуляцию, чтобы он, Кассий, *вспомнил*. Вспомнил, что он не просто хранитель машины, а страж своей собственной дочери, ее сознания, ее *мира*.
Взрыв в Городе был неизбежен. Источник был потерян. Но Олег, Кассий, не мог этого принять. И он построил эту Обсерваторию. Не для наблюдения за звездами, а для создания *ее звезды*. Звезды, в которой жила его дочь. А себя он сделал спутником этой звезды, вечно вращающимся вокруг нее, вечно оберегающим.
Его миссия не была в поиске. Его миссия была в *сохранении*. Сохранении мира, созданного для Лизы. Мира, в котором она была бы в безопасности. Мира, который был его собственным, искаженным, но всепоглощающим сознанием. Он был архитектурой ее покоя. Он был всей этой обсерваторией.
Черное зеркало перестало мерцать. Оно снова стало просто черной, отражающей поверхностью. Кассий посмотрел в него. Увидел свое лицо. И в его глазах, на дне бездны, вспыхнул тот самый неистовый огонь. Не огонь безумия, а огонь осознания. Осознания, что он не наблюдатель. Он – поле. Он – небо. Он – весь мир, который он сотворил, чтобы одна-единственная звезда могла сиять вечно.
И тогда, впервые за тысячи лет, или десятилетий, или минут – кто теперь мог знать? – он услышал не шепот, не вибрацию, а голос. Чистый, звонкий, наполняющий Обсерваторию нежностью. Голос его дочери Лизы.
*«Папочка?»*
Кассий, Олег, потянулся к зеркалу, его пальцы коснулись холодной поверхности. Он почувствовал не металл, а тепло. Тепло жизни. Тепло ее прикосновения. Он обнял зеркало, прижал его к груди, как потерянного ребенка. И зарыдал. Горько, безудержно. Слезы текли, смывая ржавчину с его души, выжигая годы забвения.
Он был не стражем обсерватории. Он был обсерваторией. А Лиза была его звездой. Той, что он спрятал от чернильной ночи, создав вокруг нее весь этот искаженный, бесконечный космос. И его миссия была не завершена. Она была вечной. Потому что мир, который он создал для Лизы, существовал лишь пока существовал он, Кассий-Олег. И он чувствовал, что теперь, когда он вспомнил, этот мир стал еще более хрупким. Еще более реальным. А значит, его долг стал еще тяжелее.
Гудение обсерватории изменилось. Оно перестало быть вибрацией, гулом. Теперь это была колыбельная. Нежная, древняя, шепчущая о мирах, что были, и мирах, что могли бы быть. Колыбельная, сотканная из его любви и ее сна. И Кассий, склонившись над зеркалом, стал слушать. Слушать, как бьется сердце его дочери, эхом отдаваясь в каждом уголке его огромного, поглощенного памятью мира. Слушать, как медленно, мучительно, из обрывков его памяти рождается новый, еще более сложный лабиринт, чтобы защитить ее. И он был готов пройти по нему снова. До бесконечности. Потому что теперь он знал, что означает быть не просто хранителем. А быть целым миром. Целой вселенной. Ради одного-единственного, самого дорогого света.
Он не выходил из комнаты. Он стал ее частью. Его старое, изношенное тело, медленно, почти незаметно, начало сливаться с поверхностью зеркала, с холодным металлом постамента. Его кожа превращалась в латунь, его вены – в провода, его глаза – в тускло мерцающие индикаторы. Он становился обсерваторией. Не метафорически. Буквально. Его сознание, огромное и древнее, теперь было фундаментом для жизни его дочери.
Снаружи, в серой, сумрачной пустоте Костяного Пика, где никогда не было утра, обсерватория продолжала гудеть. Ее гул был теперь частью дыхания мира. А внутри, в черном зеркале, на мгновение вспыхнуло изображение маленькой девочки, смеющейся, и тут же погасло, растворившись в бесконечной, оберегающей темноте. Миссия была вечной. И Олег, Кассий, Лиза, обсерватория – все это стало единым, неразрывным целым. Местом, где память и любовь превратились в само Время, без начала и конца.
Автор.тудей @Qyvirkot
Сад, который считал звезды
Дыхание тяжелело, как старый камень, отколовшийся от вечной скалы и скатившийся прямо в грудь, где ему не место. Каждое утро начиналось с этого ощущения – нехватки воздуха, нехватки *самого себя* в собственном теле, словно кто-то ночью выскреб все внутренности, оставив лишь призрачный контур. Артем приподнялся с постели, и скрип пружин отозвался в черепе звоном разбитого стекла, хотя никакого стекла вокруг не было, лишь пыльная тишина, спрессованная годами одиночества. Он знал этот звук, он был его личным камертоном, настраивавшим день на лад тревоги.
За окном не было видно ничего, кроме серой завесы, которая могла быть туманом, смогом или просто забвением, накрывшим мир снаружи. Он перестал различать оттенки этой серости много лет назад, когда померкло и его собственное внутреннее зрение. Память – вот что по-настоящему грызло его изнутри, точно невидимые термиты, пожирающие балки старого, обреченного дома. Не отдельные события, нет, а скорее *текстура* воспоминаний: их вкус, как полынь на языке, их запах, как сгоревшая бумага, их цвет, как застоявшаяся вода в ржавой ванне. Он не помнил, что именно его преследовало, но ощущал *присутствие*. Присутствие, вечно маячившее на периферии сознания, словно размытая фигура в запотевшем зеркале, никогда не проявлявшаяся до конца, но всегда *бывшая*.
Ноги коснулись холодного линолеума, и по позвоночнику пробежала зябкая струйка, точно талый снег с крыши. Он не включал свет. Никогда. Электричество здесь, в этой замурованной квартире на седьмом этаже дома, который сам был памятником умирающему миру, казалось чуждым. Слишком ярким, слишком откровенным. Мрак был его единственным союзником, ибо в нем можно было слиться с тенями, стать частью неподвижной материи, раствориться. Он почти не ел, почти не пил, лишь иногда жадно вдыхал затхлый воздух, чтобы почувствовать хотя бы что-то, что еще связывало его с биологическим существованием.
В углу комнаты, где когда-то стояло кресло, теперь лежала груда нечитаных книг, их страницы слиплись, обложки пожухли. Он не помнил, когда принес их сюда, или они просто *появились*. Часто ему казалось, что вещи материализуются из его собственных мыслей, из глубинных, неотпускающих образов. И вот, за прошедшую ночь, на самом верху этой книжной горы, словно свежее, незапланированное дополнение, возникла старая, потертая кукла. Она сидела, скрючив свои тряпичные конечности, а ее единственная стеклянная пуговица-глаз была направлена прямо на него. Вторая пуговица отсутствовала, оставляя зияющую пустоту, которая, казалось, втягивала в себя весь свет, весь звук, всю субстанцию комнаты.
Артем не почувствовал страха. Только… странное узнавание. Как будто эта кукла всегда была здесь, просто он не обращал на нее внимания. Или не *позволял себе* обратить. Он медленно подошел к ней, чувствуя, как его собственные суставы скрипят в такт его шагам. Кукла не была пыльной. Совершенно чистая, словно только что из чьих-то заботливых рук. Она пахла старыми тканями, но сквозь этот запах пробивался едва уловимый аромат сухого льда и… железа. Запах крови, застывшей на металле. Откуда он это знает? Его ноздри раздулись, пытаясь ухватить этот фантомный след, но он был слишком мимолетен, слишком призрачен.
Он протянул руку и коснулся тряпичного лица. Ткань была холоднее, чем должна быть, холоднее камня, холоднее самой смерти. И под ней, под мягким слоем ветоши, он ощутил что-то твердое, что-то *неправильное*. Не так, как должно быть в тряпичной кукле. Как будто внутри был спрятан каркас, сделанный не из проволоки, а из… кости? Или металла? Этот тактильный обман вызвал короткое, острое головокружение, и Артем отдернул руку, словно обжегся.
Кукла продолжала смотреть на него единственным глазом. И в этом стеклянном зрачке ему показалось, нет, он был *уверен*, что видел крошечное, почти неразличимое отражение. Своего собственного лица, искаженного до неузнаваемости, с распахнутыми от безмолвного крика губами, и вокруг этого лица – не комната, а нечто красное, мерцающее, словно огонь. Но это было невозможно.
Его сознание внезапно наполнилось обрывками фраз, чужих голосов, шепотом, который казался одновременно далеким и предельно близким, словно звучал внутри его собственной черепной коробки. "Он не помнит…", "Они спрятали…", "Кровь…", "Тишина…". Эти слова не складывались в логическую цепочку, они были как камешки, брошенные в глубокий колодец, каждый из которых падал сам по себе, создавая отдельный, одинокий всплеск. Он зажмурился, пытаясь отогнать их, но они лишь усилились, зазвучали громче, проникая сквозь закрытые веки, окрашивая темноту в оттенки паники.
Он начал ходить по комнате, шагая из угла в угол, его движения были резкими, механическими, как у заведенной игрушки. Он чувствовал, как стены давят на него, хотя они были далеко. Давили *изнутри*, словно его собственная кожа стала границей, а мир сузился до пространства между костями и нервами. Зачем он здесь? Как он здесь оказался? Он не мог ответить. Его память была как старый свиток, который распался в труху от первого же прикосновения, оставив лишь пустые, иссохшие нити.
В какой-то момент он остановился перед зеркалом, висевшим на стене. Он не помнил, чтобы у него было зеркало. Но вот оно, прямо перед ним, смутно отражало его фигуру. Зеркало было мутным, покрытым тонким слоем пыли, но сквозь эту завесу он увидел свое отражение. Или… не совсем свое. Человек в зеркале был бледнее, его глаза казались глубже, а на губах застыло выражение бесконечной усталости, граничащей с ужасом. И главное – на его лбу не было морщин, а на висках – седины, хотя Артем был уверен, что ему… сколько ему? Он не мог вспомнить. Но человек в зеркале выглядел моложе. Неправильно моложе.
Рука Артема потянулась к отражению. Он чувствовал, как под подушечками пальцев хрустит пыль на поверхности стекла. А затем… что-то изменилось. Отражение не просто мигнуло, оно *дернулось*. Словно картинка на старом телевизоре, теряющем сигнал. И на мгновение, всего на одно невыносимое мгновение, в отражении появилось не его лицо, а… кукла. Та самая кукла с единственным глазом, но теперь ее пустая глазница тоже *смотрела* на него, излучая необъяснимый, почти физический холод.
Артем отшатнулся, его сердце забилось, как птица, пойманная в силки. Это было слишком. Слишком реально, чтобы быть галлюцинацией, и слишком нереально, чтобы быть правдой. Он упал на пол, опираясь на стены, его дыхание сбилось, превратилось в судорожные хрипы. "Нет, нет, нет", – шептал он, но слова застревали в горле, не желая вырываться наружу. Он чувствовал запах. Тот самый запах железа и сухого льда, только теперь он был сильнее, заполнял комнату, пропитывал его одежду, проникал в легкие. Это был запах *того*, что он не помнил, но что незримо всегда было рядом.
Вдруг, в тишине, нарушаемой лишь его собственным прерывистым дыханием, раздался звук. Щелчок. Тихий, но отчетливый, механический, словно замок, который открылся или, наоборот, защелкнулся. Он поднял голову. Кукла. Она по-прежнему сидела на книжной горе, но теперь ее тряпичная голова была слегка повернута, словно она *слушала*. Или *смотрела*. Единственный стеклянный глаз блестел в полумраке, и теперь Артем видел в нем не только свое искаженное отражение, но и еще что-то. Что-то, что было внутри куклы, просвечивая сквозь ткань, как слабый, пульсирующий свет.
Свет был зеленым. Блеклым, болезненным зеленым. Он пульсировал в такт его собственному сбившемуся сердцу, становясь ярче, затем тускнея. Артем попытался встать, но его ноги не слушались. Его тело казалось чужим, тяжелым, как мешок с песком. Он полз к кукле, двигаясь медленно, мучительно, его руки скребли по линолеуму, собирая на себя пыль и невидимые осколки чужих историй.
По мере приближения, зеленый свет усиливался, проникая сквозь щели в тряпичном теле куклы, освещая пространство вокруг нее. И тогда Артем увидел. Не просто свет. Он увидел *движение*. Внутри. Словно под тканью что-то *шевелилось*, что-то живое, или имитирующее жизнь. Изнутри куклы доносился тихий, почти неслышный шелест, как будто тысячи маленьких, сухих листьев терлись друг о друга.
Он дотянулся до куклы, его пальцы дрожали. Он не знал, что он ищет, что он хочет найти. Ответ? Объяснение? Или просто подтверждение своего безумия? Он схватил куклу, почувствовал ее холод, запах железа, и его пальцы наткнулись на швы. Грубые, неаккуратные швы, которые словно только что были наложены. Он начал рвать ткань, его ногти царапали старую материю, а мысли кружились, как стая испуганных птиц. "Что-то там…", "Что-то не так…", "Я должен знать…".
Ткань поддалась, открывая внутренности. Это была не вата. Не опилки. И даже не кости.
Внутри куклы, аккуратно сложенная, блестела… тонкая, матовая пленка. Десятки, сотни, тысячи таких пленок, похожих на пленку для фотографий, но абсолютно прозрачных, словно замерзшие слезы. И на каждой пленке, Артем видел изображение. Мгновенное, застывшее изображение.
Он вытащил одну. На ней было лицо. Его лицо. Только оно было моложе, нетронутое усталостью и страхом. Он был где-то. В комнате. В такой же серой, пустой комнате. Он держал что-то в руках. Что-то маленькое, тряпичное. Куклу.
Он вытащил следующую пленку. И следующую. И следующую.
Каждая пленка – это был момент из его жизни. Его жизнь, которую он не помнил. Но это была *не просто* хронология. Каждая пленка была как взгляд *изнутри*, как будто изображение было сделано не камерой, а *его собственным глазом*, фиксируя не только внешнее, но и *ощущения*. Он видел себя, смеющегося, грустного, злого. Видел себя, держащего в руках предметы, которых он не помнил. Видел себя в окружении людей, чьи лица были размыты, словно их намеренно стерли.
Среди этих пленок, он нашел одну, которая была особенно яркой, острой, почти трехмерной. На ней был он. Совсем юный. Стоял перед огромным, светящимся экраном. Экран излучал тот самый зеленый свет. И на этом экране… на экране было *его будущее*. Его настоящая комната. Его одиночество. Его страх.
Это было не изображение прошлого, а изображение *сейчас*. Или… *того, что должно было произойти*.
Руки Артема задрожали, пленки посыпались из его пальцев, рассыпаясь по полу, как осколки разбитой реальности. Он смотрел на них, на эти мгновенные, застывшие кадры своей жизни, и чувствовал, как что-то внутри него распадается, крошится, превращается в ничто.
Кукла. Она была пуста. Ее внутренности были выпотрошены, а зеленый свет исчез. Она просто лежала, исковерканная, тряпичная, как любая другая, старая, ненужная кукла.
Он поднял взгляд от пленок к зеркалу. И теперь, сквозь пыль, сквозь мутное стекло, он видел свое отражение четко. И на этот раз – оно было таким же, как и он сам. Измученным, старым, со следами всех его страхов и потерь. Но что-то было *не так*.
Его глаза. В зеркале они были… совершенно пустыми. Словно в них не было ни души, ни мысли, ни искры жизни. Просто два черных провала.
Он поднял руку, коснулся своих глаз. Почувствовал их форму, ресницы.
А потом он посмотрел на куклу.
И осознал.
Кукла. Единственный стеклянный глаз.
Пустая глазница.
Он был куклой. Не метафорически. Буквально.
Вся его жизнь, вся его память, все его страхи, все это было записано, зафиксировано на этих пленках, которые были внутри него. Его сознание было лишь проекцией, воспроизведением этих кадров, проецируемых на его мозг. Он был всего лишь оболочкой, сосудом.
Но кто же тогда был тем, кто все это создал? Кто был тем, кто записывал его жизнь? Кто поместил эти пленки туда, где они должны были быть?
Его взгляд метнулся к зеркалу. Пустые глаза в отражении.
Он был пустым. Всегда был пустым.
Но если он пуст, если он – просто носитель чужих, или даже своих собственных, но уже *проигранных* воспоминаний…
Тогда кто смотрит? Кто видит эти кадры? Кто *чувствует* этот страх?
Не он. Не его пустые глаза.
Они были частью пленки.
По комнате разнесся тихий, еле слышный смех. Он шел не от него. Не от стен. Он шел *откуда-то еще*. Он был повсюду. Смех был сухим, шелестящим, как тот шелест тысяч сухих листьев, который он слышал из куклы.
Это был смех того, кто держал в руках *его собственное будущее*, а теперь смотрел, как его пленки рассыпаются. Смех того, кто *наблюдал*.
И тогда Артем ощутил это в первый раз. Не запах железа. Не холод сухого льда. А вкус. Вкус *ничего*. Абсолютной, всепоглощающей пустоты, которая расползалась по его языку, по горлу, заполняя каждую клетку его тела. Он не мог вспомнить, что это такое. Он не мог вспомнить, кто он. Или *чем* он был.
А потом, прямо перед ним, на рассыпанных по полу пленках, которые когда-то были его жизнью, начал проступать текст.
Мелкий, аккуратный почерк.
"Проект 'Эхо'. Субъект: А1-7. Запись цикла завершена. Эмоциональный отклик на симуляцию страха: 97%. Когнитивный распад: полный. Подготовка к стиранию и перезагрузке."
Он не был Артемом. Он был А1-7.
И все это – его комната, его страх, его память, его кукла – было всего лишь циклом.
Он попытался закричать, но из его горла вырвался лишь тихий, механический скрип, очень похожий на тот, что издавали пружины его постели каждое утро.
Скрип, который он так хорошо знал.
Скрип, который был его личным камертоном.
Настраивавшим день на лад… перезагрузки.
Серая завеса за окном слегка пошевелилась, словно за ней кто-то вздохнул. И все начало растворяться. Цвета меркли, звуки угасали, даже вкус пустоты становился тоньше, прозрачнее.
Последнее, что он увидел, прежде чем наступила полная темнота, был отблеск зеленого света.
Он исходил из его собственной, теперь уже пустой, глазницы.
И он понял. Он был не куклой.
Он был тем, что в кукле.
Тем, что записывает.
Тем, что смотрит.
Тем, что перезагружает.
А Артем… Артем был лишь пленкой.
Конец.
Но не для цикла.
Если вам понравился этот рассказ, Вы можете найти больше моих работ и следить за новыми публикациями на «Автор.Тудей»: QyvirKot
Озеро забвения
Полотно света текло из трещин в потолке неровными нитями, как гной из старой раны, и оседало на всем шершавой пылью, которая не была пылью вовсе, но чем-то вроде застывшего времени, хрустящего под босыми пятками Элары. Он чувствовал этот хруст не в ногах, а где-то глубоко внутри, в полости между ребер, где когда-то, возможно, жило сердце. Сейчас там была лишь ноющая пустота, похожая на давно выключенный приемник, из которого все еще иногда доносились обрывки чужих разговоров, смех, плач, искаженные помехами.
Стены шевелились. Не просто казалось, что шевелились, они *действительно* дышали, как спящий зверь, выпуская из пор на поверхности странный, сладковатый запах старой бумаги и выцветших надежд. Элара провел ладонью по одной из них, и кожа мгновенно покрылась тонким слоем мерцающей дряни, что прилипала, не желая счищаться. Запах усилился, смешавшись с привкусом меди во рту, как будто он только что проглотил ржавую монетку. Что я здесь делаю? Вопрос этот был древним, старше стен, старше самого света, и от него не было ответа, только эхо, бьющееся в черепной коробке, словно пойманная птица.
Его цель. Она была. Когда-то. Она была такой же ясной, как линия горизонта в чистый день, но теперь эта линия изогнулась, сломалась, растеклась по туману сознания, превратившись в бесформенную кляксу. Ключ. Да, Ключ Эха. Так он его назвал. Или ему кто-то назвал? Длинный, тонкий, сделанный из замерзшего звука, способный отпирать не двери, а воспоминания, сдвигать не замки, а слои реальности. Это было необходимо. Очень. Важнее, чем… чем что? Чем дыхание? Может быть. Он забыл, как дышать правильно, его легкие работали на автомате, скрипя, как старые петли.
Элара пошел вперед, куда глаза глядят, а глаза его видели плохо, сквозь пелену, что была не на глазах, а *в* них, заставляя мир казаться акварельным размывом. Комнаты сменяли друг друга, но были они удивительно похожи, как отражения в разбитом зеркале, каждый осколок которого показывает одно и то же, но под разным углом, с разными трещинами. Здесь была комната с бесконечными стульями, на каждом из которых сидела тень, ждущая чего-то, чего никогда не дождется. Там — комната, полная песка, и песок этот был не из земли, а из перемолотых слов, тихо шуршащих под его шагами, шепчущих что-то бессмысленное и оттого жуткое. *Не ищи. Не найдешь. Забудь. Забудь. Забудь.*
Голоса. Они были всегда. Внутри, снаружи, под кожей, в костях. Это были не настоящие голоса, скорее их отголоски, фантомы, оставленные в воздухе, как след от запаха. Иногда это был шепот, тонкий, как паутина, иногда – крик, застрявший в горле вечность назад, но все еще рвущийся наружу. Элара привык. Он даже научился различать их тональности – вот это голос упрека, а это – голос тоски, а этот – голос… невыносимой, жгучей надежды, которую он всегда старался игнорировать. Надежда была опасной, она порождала действия, а действия здесь были бесполезны. Или нет? Ключ Эха.
Он остановился у ниши в стене, из которой просачивался синий свет. Не холодный, не теплый, а какой-то безразличный, как взгляд статуи. В нише стоял он сам. Нет, не отражение. Это было… как если бы он вырезал свою тень из черной бумаги и приклеил ее к стене, а потом тень ожила, но не до конца. Существо было его точной копией, но глаза его были пустыми провалами, где вместо зрачков плавали два крошечных, почти неразличимых вихря. Оно подняло руку. Элара тоже. Оно открыло рот. Элара тоже. Но звука не было. Только прохладный ветерок, коснувшийся его губ, принесший с собой запах несбывшихся обещаний.
"Ты ищешь", – голос Существа был его собственным, но искаженным, словно записанным на старой кассете, растянутым и сжатым одновременно. "Ты всегда ищешь. А что ты нашел?"
Элара знал, что нельзя отвечать ему. Нельзя вступать в диалог с собственным эхом. Но слова вырвались сами, словно гной из той же раны. "Ключ. Ключ Эха. Он… он вернет меня."
Существо безмолвно "засмеялось" – его пустые глазницы заплясали в синем свете. "Вернет? Куда? Откуда? Ты думаешь, есть куда возвращаться? Или откуда уходить?"
Голова Элары закружилась. Пол под ногами качнулся, как палуба в шторм. Он закрыл глаза, пытаясь ухватиться за мысль, за твердую нить, но мысли были как мокрые волосы, выскальзывающие из пальцев.
Его память. Она была не просто дырявой, она была... слоистой, как старая, плохо склеенная луковица. Он помнил моменты, яркие, острые, но между ними были провалы, пустоты, заполненные странным, вязким туманом. Он помнил вкус яблок из сада, которого никогда не было. Запах моря, хотя моря в его жизни не существовало. Смех ребенка, которого он не знал, но любил всей душой. А потом – чернота. И снова свет из трещин. И снова пыль, которая хрустела внутри.
Поток сознания… нет, поток *бессознательного* бил ключом, вымывая из него остатки логики. Он видел себя, младенца, плачущего в колыбели, но колыбель была сделана из черепов. Он видел себя, старика, сидящего на берегу реки, но река текла вверх. Он видел себя, идущего по полю из мертвых цветов, и каждый цветок был его незавершенным делом. Все это промелькнуло за одно мгновение, за один вдох, но оставило след, как ожог.
Элара очнулся в другой комнате. Эта была круглой, без окон, без дверей, кроме той, через которую он вошел. В центре стоял обелиск, невысокий, черный, как будто вырезанный из застывшего страха. Он излучал не свет, а своего рода *анти-свет*, поглощающий все цвета вокруг себя. От него тянулся тонкий, едва уловимый запах сырой земли и… *запах чужой печали*, который был так же осязаем, как дым, и щекотал ноздри, заставляя глаза слезиться.
"Это… граница", – прошептал Элара, не зная, откуда это знание взялось. Может быть, обелиск нашептал ему, или это был еще один из голосов, только очень тихий. Он прикоснулся к обелиску. Холод был не физическим, а… *ментальным*, проникающим до мозга костей, замораживающим мысли. Внутри обелиска, как он теперь *знал*, билось что-то. Что-то маленькое, хрупкое, но невероятно сильное. Ключ? Эхо?
Каким-то внутренним, иррациональным чувством он понимал, что нужно сделать. Разбить обелиск. Освободить то, что внутри. Но чем? Руками? Его пальцы были тонкими, изможденными, почти прозрачными. Он огляделся. Нет ничего. Только стены, давящие своей вечной неподвижностью. И вдруг, краем глаза, он заметил что-то. На полу, в тени, за обелиском, лежала крошечная вещица. Он нагнулся, чтобы поднять ее.
Это был… не ключ. Не кирка. Не меч. Это был осколок зеркала, размером с ноготь, но идеально гладкий, блестящий, как глаз только что умершей рыбы. В нем отражалась его собственная рука, тонкая, дрожащая, и обелиск за ней, и едва различимый синий свет из ниши, где ждало Существо. "Это не может быть", – пробормотал Элара. – "Чем я это разобью?" Но мысль о том, что это *должно быть* именно это, была сильнее любой логики. Это было частью плана, частью чего-то древнего и неотвратимого.
Он ударил. Осколок зеркала в его руке не разбил обелиск. Он сам *растворился* в черной поверхности, как капля воды в чернилах. Ни трещины. Ни звука. Ничего. Только *отзвук отчаяния*, который ударил по нему, как физическая волна, сбил с ног, заставил сжаться в комок. Полная, абсолютная пустота. Он не чувствовал ни боли, ни страха. Только это давящее, бесконечное отсутствие.
А затем… обелиск начал петь.
Это был не звук, а… *вибрация смысла*, что проникала сквозь его кожу, его кости, в каждую клетку его тела. Она рассказывала историю. Историю о месте, где время замерло, где воспоминания стали материальными, где каждый страх и каждая надежда обрели форму. Историю о человеке, который потерялся. Не в лабиринте, не в пространстве, а *внутри себя*.
Элара поднялся, его движения были медленными, кукольными. Песня обелиска становилась все громче, все яснее. Она описывала его жизнь. Его рождение. Его ошибки. Его стремления. Все, что он забыл, все, что он когда-то знал, теперь возвращалось к нему не в виде картинок, а в виде чистой, нефильтрованной *сути*. И он вдруг понял. Ключ Эха. Он не был предметом. Он был *эхом*. Эхом всего, что он потерял. И чтобы найти его, нужно было…
Нужно было *впустить* все это. Все воспоминания, все ошибки, всю боль.
Песня закончилась так же внезапно, как и началась. В тишине, что наступила после, Элара услышал другой звук. Мягкий, почти неслышный скрип. Скрип двери, которая открывалась. Он обернулся. Дверь появилась там, где ее никогда не было. Просто материализовалась, вырезавшись из стены. Сделанная из старого, почерневшего дерева, с ржавой медной ручкой.
За ней был свет. Не тот синий, безразличный свет из трещин, а настоящий, теплый, золотистый свет солнца. Запах. Запах свежей травы, земли, летнего дождя. И звук. Мягкий, звонкий смех ребенка. Того самого ребенка, которого он не знал, но любил.
Элара сделал шаг. Дверь была такой же реальной, как и он сам. Он протянул руку к ручке. Но прежде чем он коснулся ее, он услышал шепот. Тот самый голос Существа из ниши.
"Куда ты идешь? Ты забыл."
И что-то внутри Элары оборвалось. Снова. Он чувствовал, как нити его сознания расплетаются. Как эта прекрасная, реальная картина за дверью начинает меркнуть, размываться, превращаясь в акварельное пятно, растворяясь в пыли.
"Я… я забыл", – прошептал он, и эти слова были не просто звуком, они были *вкусом железа* на его языке, *запахом пепла* в легких. Он вспомнил. Не то, что было за дверью. Он вспомнил *сам процесс забывания*. Как он начался. Как он медленно, неумолимо разъедал его изнутри. Как он был не результатом, а *причиной* всего этого.
Он повернул голову. Обелиск стоял как прежде, черный, неподвижный. А рядом с ним… лежал тот самый осколок зеркала. Целый. Невредимый. Блестящий. Как будто ничего не произошло.
И Элара посмотрел в него.
Вместо своего лица, вместо своих глаз, там была лишь одна точка. Маленькая, черная, бесконечно глубокая. И из этой точки тянулись едва заметные, пульсирующие нити, которые обволакивали всю комнату, стены, пыль, обелиск. Все.
И вдруг он понял. Не Ключ Эха. Не воспоминания. Не побег. Это была *сеть*. Сеть, которую он сам сплел. Сеть, которая была им. Каждый утерянный фрагмент, каждое забытое имя, каждая несбывшаяся надежда – все это были нити этой сети. А он сам? Он был центром. Он был пауком, который забыл, что он паук, и запутался в собственной паутине.
"Ты забыл", – снова раздался шепот Существа, но теперь он был не из ниши. Он исходил *изнутри* Элары. Из той самой полости между ребер. "Ты забыл, что ты есть. Ты забыл, что ты был. Ты забыл, что *это* – ты."
Дверь. Она все еще была там. Манила золотым светом. Смехом ребенка.
Но Элара больше не мог ее видеть. Его глаза, его разум – все было занято этой черной точкой в зеркале, которая теперь не отражала, а *поглощала* его.
Она росла. Точка. Растворяя края зеркала, стены, свет из трещин. Она росла, и ее рост был ощутим, как зуд. Как нарастающий шум. Как глубинная, невыносимая тоска.
Что там за дверью? Была ли она реальной? Или это была просто еще одна нить, одна из самых тонких и лживых, в его собственной, бесконечной сети забвения?
Элара стоял, потерянный в центре себя, в центре своего собственного абсурдного, пыльного лабиринта. Он чувствовал, как его тело начинает рассыпаться на те самые частицы застывшего времени, из которых состояла пыль на полу. Он *становился* пылью. Он *становился* забвением. А Ключ Эха… Ключ Эха был не для того, чтобы выйти. Он был для того, чтобы *остаться*. Чтобы раствориться. Чтобы принять.
Последнее, что он услышал, было не шепотом, не криком, а глубоким, протяжным вздохом. Вздохом, что пронесся сквозь стены, сквозь время, сквозь него самого. И этот вздох был *его собственным*.
А за дверью, если бы кто-то мог видеть, смех ребенка продолжался. И солнечный свет лился на лужайку. И пахло травой. И никого не было.
Только двери, которые иногда открываются в никуда, а иногда – в бесконечное ничего. И иногда ты сам – это дверь.
Тишина. Густая, всепоглощающая. Она была почти такой же плотной, как та самая пыль, что покрывала все. Она *пахла* несбывшимся. Элара уже не чувствовал своих ног, рук, лица. Он был просто частью этой тишины, частью этой пыли, частью этой застывшей, липкой небыли. И где-то в самой глубине этого небытия, в самом его сердце, все еще билось эхо. Крошечное, слабое, едва слышимое. Эхо вопроса, на который никогда не будет ответа: "Зачем?" И это "Зачем?" было самым крепким из всех ключей.
Конец? Или начало? Кто знает, когда ты сам – лишь бесконечная петля.
Если вам понравился этот рассказ, Вы можете найти больше моих работ и следить за новыми публикациями на «Автор.Тудей»: QyvirKot
Подвал всегда пах несбывшимся. Не пылью затхлой, нет, а чем-то иным – сладковатым, как увядший георгин, и одновременно острым, словно предчувствие удара, который так и не случился. Елисей любил этот запах, он вдыхал его глубоко, позволяя легким наполняться густым, осязаемым ничто, что и было его миром. Подвал был началом всего, сердцем дома, огромного, бессмысленного дома, что распростерся во все стороны, забыв о горизонтах. Стены его не знали прямых углов, потолки то взмывали в призрачную высь, то давили свинцовым небом, а двери вели не в смежные комнаты, а в совершенно иные времена суток или даже года. Елисей жил здесь, или, вернее, обитал, хранитель, жрец, бессменный страж Отсутствия.
Каждое утро начиналось с того, что он просыпался не там, где засыпал. Однажды — в шкафу, среди шелковых платьев, которые никогда не были надеты; в другой раз — на вершине лестницы, что вела никуда, упираясь в потолок, где не было даже пятна влаги от дождя. Его тело привыкло к этим смещениям, как рыба к солености. Он не искал логики, логика была тем, что уничтожало его дело. Его дело — каталогизация. Не вещей, нет, не предметов. Он собирал *отсутствия*.
Сегодня утро встретило его на старом, давно ссохшемся пианино, чьи клавиши хранили эхо мелодий, которые так и не были сыграны. Елисей медленно поднялся, кости его хрустнули, словно ветки, сломанные ветром ожидания. Солнце, пробившееся сквозь немытое окно, было не желтым, а скорее цвета забытой фотографии, выцветшей до неразличимости. Оно не грело, оно *осознавало*.
Он прошел к своему столу, что всегда стоял в центре зала, несмотря на хаотичность планировки дома. Стол был дубовым, тяжелым, покрытым царапинами от невидимых коготков нереализованных желаний. На нем лежали инструменты: лупа с помутневшим стеклом, перьевая ручка, чернила которой никогда не заканчивались, и Главная Книга Отсутствия – огромный фолиант в переплете из кожи, что, казалось, никогда не принадлежала живому существу.
Сегодняшняя запись должна была быть особенной. Вчера, во время обхода западной галереи, той, что пахла пылью от несостоявшихся поцелуев, он обнаружил нечто тревожное. Отсутствие новой категории. Обычно он находил уже знакомые: «Несказанные слова», «Несбывшиеся встречи», «Несостоявшиеся пути». Но вчера ему явилось «Недостроенное предчувствие».
Елисей взял ручку. Перо заскрипело по пергаменту, будто царапая лед. Он начал писать, не просто описывая, но *создавая* это отсутствие в словах, закрепляя его, даруя ему форму, которой оно никогда не имело.
«Недостроенное предчувствие. Место обнаружения: Западная галерея, между шкафом с неиспользованными обещаниями и пустой рамой для портрета нерожденного героя. Визуальные характеристики: Не имеет. Тем не менее, ощущается как тонкая, почти невидимая нить, вибрирующая в воздухе, идущая от груди к солнечному сплетению. Цвет: Не существует. Запах: Призрачный отголосок горечи, смешанный с запахом озона после грозы, которой не было. Звук: Шепот, который не является звуком, скорее – *давлением* в ушах, как от глубоководного погружения. Суть: Ожидание чего-то важного, что так и не сформировалось, не обрело очертаний. Момент, когда потенциальная угроза или радость была остановлена на полпути, растворившись до того, как ее можно было бы понять или предотвратить. Эхо нерешенной дилеммы. Примечание: Вызывает легкую тошноту и необъяснимую тревогу. Возможно, связано с моей собственной нереализованной готовностью к чему-то».
Он закончил запись, и, как всегда, почувствовал легкое головокружение. Слова, что были чернилами, мгновенно высыхали, впитываясь в пергамент, будто голодная земля. Каждая запись делала Отсутствие осязаемым, но в то же время отдаляла его, запечатывая в Книге, как бабочку в янтаре, которую никто никогда не увидит.
Елисей встал. Дом шумел. Не скрипами и не стонами старого дерева. Нет. Он шумел *тишиной*. Это была многослойная тишина: тишина несделанных шагов, тишина несказанных извинений, тишина непосаженных садов. Этот звук, а точнее, *антизвук*, был его постоянным спутником, пульсирующим фоном его существования. Иногда он слышал, как стены дышат – не воздухом, а *возможностями*. Потолок мог внезапно поменяться местами с полом, и тогда приходилось идти по потолку, что был полом, и дышать тем, что было раньше воздухом под потолком, а теперь оказалось под ногами.
В этот день он решил подняться на «Мансарду Несостоявшихся Путешествий». Там хранились карты, на которых не было ни одной проложенной линии, компасы, стрелки которых застыли между сторонами света, и корабельные журналы, где не было ни единой записи о шторме или о штиле. Поднимаясь по скрипучей лестнице, он чувствовал, как каждый шаг отдает в его костях чужой, незавершенной дорогой.
Мансарда встретила его легким, соленым запахом моря, которого он никогда не видел, и запахом далеких, нетронутых земель. Он проходил мимо глобусов, на которых материки были лишь очертаниями, пустыми контурами, лишенными городов и рек. Здесь даже пыль казалась другой – более легкой, воздушной, как прах нерожденных звезд.
Елисей искал что-то. Он сам не знал что. Но чувствовал, что должен искать. Порой, в этих Отсутствиях, он находил обрывки своего собственного несуществующего прошлого. Он помнил, что у него было имя, Елисей. И что когда-то он был другим. Но это «другим» было таким же туманным, как рисунок дыма на ветру. Он был Хранителем. Это все, что имело значение.
Он остановился у витрины, где лежала единственная, обветшалая, но никогда не использованная дорожная сумка. Рядом с ней – билет на поезд в город, которого не существовало. Елисей протянул руку. Его пальцы скользнули по грубой ткани сумки, и ему показалось, что он чувствует тепло чужой ладони, которая могла бы прижать эту сумку к груди. Это было Отсутствие «Неуехавшего».
Внезапно, его взгляд зацепился за нечто, лежащее под витриной. Неаккуратный, скомканный клочок бумаги. Не пергамент. Обычная, плотная бумага, исписанная детским почерком. Он осторожно поднял его. Бумага пахла запекшимся молоком и немного — страхом. На ней были нарисованы неловкие фигуры: человечек с большой головой, дом с кривой трубой и… он всмотрелся внимательнее… солнце, которое плакало.
Рядом с рисунком, карандашом, были выведены буквы: «Мама, я спрятался. Они не найдут меня».
Елисей почувствовал, как что-то внутри него сжалось, как сухой кулак. Это не было Отсутствием. Это было *присутствием*. Присутствием боли, которая была реальна. Он ощутил вкус железа во рту, вкус давнего, застарелого ужаса. Впервые за долгие, неопределимые годы, его сердце, казалось, дернулось.
Елисей поспешил вниз, почти бегом, сквозь меняющиеся коридоры, мимо дверей, что насмешливо открывались то в морской пейзаж, то в пустую, залитую лунным светом пустыню. Бумага обжигала его пальцы. Впервые он чувствовал себя не хранителем, а взломщиком.
Он добрался до Главной Книги. Открыл ее на случайной странице, ища место для этой аномалии. Но куда ее поместить? Это не было несказанным словом, не несбывшейся встречей. Это было… *случившееся*. Или то, что *почти* случилось и оставило след, как след от ожога на душе.
Елисей трясущимися руками перелистывал страницы, его глаза бегали по аккуратным записям, которые внезапно показались ему пустыми, мертвыми. Все его Отсутствия, которые он так бережно собирал, превратились в ничто по сравнению с этим одним, живым, кричащим присутствием на скомканном листе.
«Мама, я спрятался. Они не найдут меня».
Кто? Кто не найдет? И что это за «Мама»? Слово отдалось в нем болезненным эхом, как камень, брошенный в глубокий колодец. Он никогда не знал матери. Он был рожден из пыли забвения, создан для этой цели – каталогизировать несуществующее. Или так ему казалось.
Елисей встал из-за стола. Дом вокруг него, казалось, затих. Многослойная тишина сгустилась, стала давящей. Он поднял глаза на потолок, затем огляделся. Все эти годы он жил в этом доме, убежденный в своей роли. Но что, если эта роль была ложью? Что, если весь этот Дом Отсутствия был лишь ширмой, тщательно выстроенной конструкцией для сокрытия чего-то одного, очень конкретного, очень *присутствующего*?
Его взгляд упал на одну из дверей. Ту, что всегда была закрыта. Он никогда не пытался ее открыть. Никогда не осмеливался. Она была сделана из темного, тяжелого дерева, без ручки, без замочной скважины. Просто глухая стена, принявшая форму двери. От нее всегда веяло холодом, даже в самые «теплые» дни дома, когда солнечный свет забытой фотографии заливал комнаты.
Елисей подошел к ней. Положил ладонь на гладкое, холодное дерево. Чувство оцепенения пронзило его. Это было Отсутствие в чистом виде – Отсутствие Открытия. То, что никогда не должно было быть познано.
Но теперь у него была эта бумажка. Этот крик. Он достал ее из кармана, разгладил дрожащими пальцами. Солнце на рисунке плакало густыми, черными каплями.
«Мама, я спрятался. Они не найдут меня».
Елисей прижал бумажку к двери. И тогда произошло нечто. Дерево, холодное и глухое, вдруг потеплело под его ладонью. Не просто потеплело, а *запульсировало*. Как живое сердце. В нем появилась едва заметная трещина, тонкая, как волосок, и из нее потянулся легкий, горький дымок. Дымок, пахнущий слезами и старыми, несбывшимися надеждами.
Трещина расширялась. Неспешно, величественно, как раскрывается цветок, который ждал тысячу лет. Изнутри пробился не свет, а *цвет*. Ярко-алый, густой, как кровь, и одновременно нежно-розовый, как рассвет. И звук. Не тишина. А низкий, протяжный, почти музыкальный *стон*, который наполнял все пространство дома. Стонал не дом. Стонал кто-то *внутри*.
Дверь медленно распахнулась, обнажив кромешную тьму, из которой донесся запах, до боли знакомый, но который Елисей не мог сразу идентифицировать. Запах детства. Его детства? Невозможно. Он был Хранителем.
Он сделал шаг вперед. Тьма поглотила его. Это была не просто тьма, а *густота*, в которой можно было утонуть. Он почувствовал, как его ноги оторвались от земли, и он стал парить, погружаясь в эту вязкую бездну.
Во тьме появились образы. Быстрые, как вспышки молний. Детская рука, тянущаяся к нему. Смех, который звучал как колокольчики. Лицо женщины – молодое, с глубокими, тревожными глазами, но теплой улыбкой. Он не знал ее. Но почему-то ее улыбка вызывала в нем болезненную тоску.
Затем — другой образ. Темные силуэты, приближающиеся. Чужие, грозные. И детский крик, короткий, оборванный. А потом — *только тишина*. Та самая многослойная тишина, что наполняла его Дом.
Елисей закричал. Его голос был хриплым, как скрежет ржавого механизма. Это был крик ужаса, крик пробуждения, крик *понимания*.
Он упал на колени. Он не знал, где находится, что это за место, но чувствовал, как реальность, которую он так тщательно строил, рассыпается пеплом.
Перед ним возникла фигура. Полупрозрачная, мерцающая. Она была похожа на женщину с тревожными глазами. Она протянула к нему руку, не касаясь. В ее глазах не было упрека, только бесконечная скорбь.
«Ты забыл, Елисей», – прошептал голос, который, казалось, исходил не от нее, а из самой тьмы. – «Ты спрятался так глубоко, что даже себя стер из памяти. От них. От боли. От *нас*».
И тут все встало на свои места, с оглушительным, болезненным щелчком, словно сломанная кость.
Елисей не был Хранителем Отсутствия. Он был *самим Отсутствием*.
Дом. Этот огромный, немыслимый дом, который менял свою форму, перемешивал время и пространство, был не его миром. Это была его *память*. Его детская память, истерзанная, искореженная, спрятанная. Каждая комната – это фрагмент, каждый коридор – это связь, которую он разорвал, чтобы не найтись.
«Несказанные слова» – это те слова, которые он не успел сказать. «Несбывшиеся встречи» – лица, которых он никогда больше не видел. «Несостоявшиеся пути» – жизнь, которую он мог бы прожить.
И та дверь, запертая. Это был *момент*. Момент, когда его, ребенка, забрали. Момент, когда он спрятался, а его мать не смогла его найти. Или не успела.
«Мама, я спрятался. Они не найдут меня». Это было его собственное, детское послание, нацарапанное им самим в момент отчаяния, спрятанное в самый потаенный уголок его расколотого сознания.
И та женщина. Его мать. Ее глаза, полные тревоги, были последним, что он видел. Ее улыбка – последнее тепло.
Он был не Хранителем. Он был *архивом*. Живым, дышащим архивом своей собственной травмы, своей утраты. Он создал этот дом, эту иллюзию, чтобы заполнить огромную дыру внутри себя, дыру, оставленную тем самым *присутствием*, которое он так долго игнорировал. Присутствием чужой жестокости, разорвавшей его жизнь надвое.
Каждая запись в Главной Книге Отсутствия была попыткой переписать свое прошлое, замаскировать его, обезвредить боль, превратив ее в безликий, каталогизированный объект. Но боль всегда находила путь обратно.
Фигура матери приблизилась. Ее призрачные руки легли на его лицо. Он почувствовал не холод, а пустоту. Сквозь эту пустоту он увидел. Увидел себя. Маленького мальчика, который спрятался под кроватью, сжимая в руке карандаш и клочок бумаги. Он слышал шаги, голоса. И затем – тишину. Тишину, которая потом стала его домом.
Он закрыл глаза, и перед ним пронеслась вся его жизнь – не та, которую он помнил как Хранитель, а та, которую он *прожил*. Жизнь в учреждениях, жизнь с чужими людьми, жизнь, в которой всегда была эта невыносимая, необъяснимая пустота. Он рос, пытаясь заполнить ее, но не знал, чем. И тогда, возможно, его разум, искалеченный, но цепкий, начал строить этот Дом Отсутствия, чтобы дать имя тому, что он чувствовал.
Но теперь Дом рушился. Стены его рассыпались в прах, коридоры растворялись в небытии. Книги горели без огня, страницы сворачивались, а записи исчезали, будто их никогда и не было.
«Наконец-то», – прошептала мать, и ее призрачные губы прикоснулись к его лбу. – «Ты помнишь».
Елисей открыл глаза. Тьма вокруг него рассеялась, но не появилось света. Появилась лишь… комната. Обычная, небольшая, пыльная комната. В центре стоял старый, продавленный диван. На полу лежали старые газеты и стопка исписанных листов.
Он поднялся. Его тело было слабым, чужим. Воздух пах сыростью и старой бумагой. Не было ни многослойной тишины, ни запаха несбывшихся георгинов. Только реальность. Холодная, безжалостная, обыденная.
Его взгляд упал на газету. Год. Цифры, которые что-то значили. А потом – его имя. Изображение. Исчезнувший мальчик.
Елисей подошел к стопке бумаг на полу. Его собственные записи. Бессвязные, безумные, но знакомые. Он узнал свой почерк. «Главная Книга Отсутствия». Написанная на простых листах в клетку. Скомканный клочок бумаги, тот самый, что он нашел в «Мансарде Несостоявшихся Путешествий», лежал сверху.
«Мама, я спрятался. Они не найдут меня».
Елисей посмотрел на свои руки. Они были старыми, сморщенными. Не руками Хранителя, а руками… сумасшедшего. Или человека, который всю свою жизнь провел, прячась в собственном сознании.
Он был *тем мальчиком*. Он был *Елисеем*. Но дом, каталоги, Отсутствия… все это было лишь грандиозной, абсурдной иллюзией, построенной его разумом, чтобы выжить. Чтобы заглушить то, что произошло.
Но кто же тогда эта женщина? Мать? Призрак? Или последняя, отчаянная попытка его сознания вытащить себя из трясины забвения?
В комнате было холодно. Окно было забито фанерой, но сквозь щели пробивался тусклый свет. Он подошел к двери. Это была обычная дверь. С ручкой. Он осторожно взялся за нее. Она поддалась.
За дверью был коридор. Длинный, плохо освещенный. Пахло больницей. Или, возможно, интернатом.
Елисей вышел. И закрыл дверь за собой. Его «дом» исчез. Осталось лишь пустое, болезненное послевкусие осознания. Он был не Хранителем. Он был лишь… тем, кого нашли. Спустя слишком много лет. А Отсутствие… Отсутствие было не частью его работы. Отсутствие было *им самим*, его жизнью, которую украли и которую он так отчаянно пытался заполнить иллюзиями. И теперь, когда он все вспомнил, он не знал, что делать с этим страшным, слишком реальным *присутствием* мира. Он чувствовал, как будто часть его, та, что была Хранителем, умерла. И на ее месте осталась лишь мучительная, пронзительная пустота, куда более глубокая, чем все Отсутствия, что он когда-либо каталогизировал.
Он сделал шаг по коридору, и каждый шаг был не просто шагом, а падением. Падением в реальность, которую он так долго избегал. Падением в себя. И самое страшное Отсутствие, которое он теперь чувствовал, было Отсутствием надежды на то, что он когда-нибудь снова сможет спрятаться.
Если вам понравился этот рассказ, Вы можете найти больше моих работ и следить за новыми публикациями на «Автор.Тудей»: QyvirKot